Темное пятно в оранжевом свете

Захаров Сергей
Братья Матвеевы явились с черного хода.

Щетинистые, влажно-блестящие; младший повыше, старший с проседью в лобастой голове. Их ждали: накануне увел кто-то залетный – свой бы не взял никогда – вишневый их двести-тридцатый, машину по тем временам роскошную и дорогую.

Младший отсидел два раза в лагере, за грабеж и тяжкие телесные, и должен был сесть в третий – на свадьбе у бывшей одноклассницы ткнул два раза ножом свидетеля жениха, с каким у него были счеты еще с ИТК.
 
Но в семье завелись уже деньжонки: отец и старший из братьев ремонтировали авто и первыми в пригородном рабочем поселке выстроили двухэтажный дом из белого кирпича, гараж на восемь машин и стали нанимать работников-автослесарей. Дело безболезненно, быстро и к общему удовольствию замяли.
 
Свидетель выжил и написал, что требуется, и показал, что нужно – ему-то что за резон был отправлять Матвея-младшего на шконарь? А так жив, при деньгах, и не нужно трястись в ожидании, когда младший выйдет и довершит начатое. А что он довершил бы – тут не малейших не было сомнений. И милицейским, кому положено, дали на лапу; к тому же машины у тех, а блат в автосервисе – дело немаленькое.

А Матвей-старший был в прошлом году у них в классе, рассказывал о войне, где заработал орден, ранение, контузию и вторую группу инвалидности – у него не в порядке было с психикой.

Он говорил о жизни на войне – такие вещи и такими словами, что классная пунцовела, взбрыкивала стреноженной лошадью и проваливалась сквозь пол, девочки переглядывались и прятали стыдливые улыбки, а пацаны могли бы и заржать во весь голос – не будь перед ними герой Афганской войны и не будь все, что пытался он донести, так просто, невозможно и страшно.

Он сидел тогда, не ворочая лобастой головой, седой в свои двадцать девять, и вытаскивал, мучительно извлекал изо рта тяжелейшие эти, ни с чем несообразные вещи, а при  каждом вопросе поворачивался всем корпусом в ту или иную сторону, щурился раздраженно-непонятливо и переспрашивал – он совсем плохо слышал.
 
Там, в другой стране, сделали что-то с его головой, что-то он видел и пережил, что навсегда впаялось, вмерзло в глаза его, он терял то и дело нить, будто уходил куда-то и слушал, слушал неизвестного собеседника, и улыбался, и хмурился совершенно не к месту, а потом, возвращаясь, не сразу мог понять, где находится, и глядел недоуменно и дико.
       
Но завершилось все благополучно. Он выжал принесенный из спортзала двухпудовик – двадцать раз левой и столько же правой рукой; он достал из коробочки орден и наблюдал равнодушно, как переходит тот из рук в руки; он пил чай и отведал каждого из четырех тортов, испеченных девочками; он улыбался и пытался даже ухаживать за молодой, острогрудой классной – и если бы не выражение это: тяжелого, дикого недоумения, что раз за разом выплывало из тревожной глубины – девчонки, пожалуй, влюбились бы в него поголовно.
       
Он и вообще был человечнее, чем младший брат, и, случалось, позволял тому или иному из пацанов прокатиться на блестящем своем «Чезете» - за этот, ухоженный лучше элитной проститутки мотоцикл любой из них отдал бы, не задумываясь, год, а то и два, жизни.

Вернувшись, он больше не садился за руль, но мастерство и любовь к механизмам, унаследованные от Матвея-отца, остались при нем. Он сутками не вылезал из гаража, если только не случалось запоя: тогда старший утрачивал рассудок окончательно и делался таким же зверьем, каким и без водки, сам по себе, ходил Матвей-младший.
       
А накануне, во время дискотеки, увел кто-то их Мерседес цвета спелой вишни, и знали все – братья придут.
       
Они и пришли – в половине двенадцатого, непомпезно и без рекламы – руки держали в карманах, вода блестела, играла в огнях светомузыки, стекая с черно-кожаных коротких курток. Они и не шумели вовсе, не делали резких движений, а так, стояли и смотрели: младший – повыше, старший – с проседью в лобастой голове.
       
Стояли и смотрели – а от них ширилось, росло мертвое пространство, оборвалась музыка и зажегся свет.

Так и запомнилось ему, шестнадцатилетнему в девяносто втором: пара крепких фигур у заднего входа, руки в карманах курток, джинсы в короткие заправлены сапоги, и толпа безголосая, с шумом и шорохом, с шарканьем ног по вытертому паркету хлынувшая, метнувшаяся в сторону входа главного – там и взрослые были мужики, и молодежь в предсвадебной поре, и девчонки сопливые тринадцати лет – полторы сотни человек, обезличенные в одно мгновение общим порывом – бежать, исчезнуть, выдавить себя из смертельной зоны.
       
Братья и не шевельнулись – стояли и смотрели на безмолвную, яростную эту давку, вызванную их появлением – братьев слишком хорошо знали, чтобы секунду лишнюю задержаться внутри.
       
А он, шестнадцатилетний в том году, уже подросший, но еще не выросший, еще пацан совсем, щенок, едва начавший бриться – не мог двинуться с места.
       
Не парализованный страхом – страх диктовал обратное. Не страх, а ужас, в мгновение выжимающий из человека липкий, холодный пот, толкал его в спину и гнал прочь. Ужас в сотню собачьих глоток грыз его с разных сторон, заставляя примкнуть к хвосту исчезающей азартно толпы. Он настолько был материален, что еще чуть-чуть, самую малость – и без всякой помощи мышц и сухожилий ужас, казалось, схватит за шиворот, понесет и вышвырнет за пределы клуба – но он продолжал стоять.
       
Не геройствующий – ради чего тут геройствовать?
       
И пропуск в иную, взрослую жизнь, где имеют деньги, ездят в немецких машинах, катают глупых девчонок в немецких машинах, поят водкой и там же трахают, чтобы выкинуть потом, в крови и соплях, на дорогу; где стреляются или режутся до смерти на ножах; где курят анашу и покупают в цыганском поселке ширку – пропуск этот тоже пока не нужен.
       
А тот, сидящий внутри, приказывает негромко – стоять!
       
…Вот он срывается, бежит мимо колонн, гардероба, билетной кассы, он успевает, протискивается, пролазит, выбегает под дождь, в безопасный осенний мрак – так отчаянно желал он – и оставался на месте.
       
Потому что тот, сидящий внутри, который так часто потом станет усложнять ему жизнь, сказал, убежденно и тихо: уйдешь – погибнешь, останешься – будешь жить.
       
Абсурдно и глупо, наперекор происходящему, но ослушаться было нельзя – и он оставался на месте. Так и запомнилось ему: освещенный во все лампы холл, приплюснутые любопытством, мутные пятна лиц в черных окнах и братья, Матвей-старший и Матвей-младший, медленно, обстоятельно и неотвратимо ступающие по затертому паркету.
       
Сейчас кто-то достанет нож, думал он, и скорей всего, младший – тот особенно был ему страшен. Но старший, с проседью в лобастой голове, потащил правую руку из кармана, щелкнула выкидуха – тоже правильно, отметилось отвлеченно: у старшего группа, инвалидность, и, случись что, подержат пару лет в дурке – только и всего.
       
Он и не сомневался, что будет так: братья не виноватых пришли искать, а наказывать, жестоко и напоказ, и зачем-то надо, чтобы он, не имеющий никакого отношения к пропаже долбаной этой тачки, оказался сейчас здесь и стоял, не имея права уйти, в ожидании неотвратимого – что мог сделать он, шестнадцатилетний, зеленый совсем пацан, против неукротимых и яростных братьев, в страхе державших весь рабочий поселок?
       
Это потом он вырастет и переплюнет – а тогда, в оставшиеся несколько секунд, было-запомнилось то, что живо в памяти и посейчас: ужас, влажный, тягучий, липкий – высох мгновенно и осыпался ненужной шелухой, и испытал он сильнейшее, не сравнимое ни с чем блаженство, оранжевый, яркий, всепроникающий свет, горящий неугасимо и ровно, так, что даже улыбнуться захотелось ему. И было в свете этом одно лишь темное пятно: месяц назад бабушка из Питера подарила ему выдающуюся, из Англии, куртку, такой не было ни у кого в поселке, а может, и во всем городе – и куртки было мучительно жаль.