Сходство у них только в том, что им нет предела

Раиса Коротких
Вот и подходит к концу мое пребывание в США. Муж остается еще на три месяца. Он очень много работает. Шутит по «e-mail» в письмах домой: «Я весь в работе, как в болоте».

Я же, как всегда, понемногу пишу. Воспоминания прессуют время и возвращают хотя бы на мгновения что-то очень важное из пережитого. Напоминают о себе запахами, цветом, событиями. Они выплывают неизвестно откуда. «И я, и я, возьми и меня», - словно кричат они мне. Голова устает, как будто делаешь тяжелую работу. Не успеваешь записывать и тысячной доли того, что хотелось бы.

Муж посмеивается, как, мол, там твое «писание». Он часто шутит по этому поводу, но иногда все-таки поддерживает, говорит, что у меня хорошая память.

Память, может быть, и неплохая, но вот рядом лежит томик И.Бродского «Пейзаж с наводнением», взятый в публичной библиотеке США.

Отложишь свое «писание», уткнешься глазами наугад в первую попавшую строку, и сразу понимаешь, что такое настоящее Слово. Вот возьму хотя бы отсюда. «Вертумн». Большое стихотворение, написанное в Милане в декабре 1990 года. Приведу хотя бы его конец:

«Я опускаюсь на четвереньки.
И скребу когтями паркет, точно под ним зарыто
потому что оттуда идет тепло –
твое теперешнее существованье…»

Может быть, Достоевский все-таки прав, что красота спасет мир? Красота слова, звука. Они очищают душу, завораживают. Хочется стать лучше. «Опуститься на четвереньки» и «скрести» свою память, возвращая тепло встреч, грусть невозвратных расставаний, весь пейзаж прожитых лет с неизбежными в каждой судьбе потерями, «наводнениями», терпением.

 «Лети, кораблик, не бойся бури…»

Кто из нас в детстве не пускал по весне свой кораблик, следя, чтобы не утонул, не застрял в комьях еще не растаявшего снега или другого препятствия? Чем больше проплывет, тем больше ты им гордишься. Ведь кораблик твой!

Однажды в Америке я решила провести небольшой экспресс – опрос американцев, – знают ли они Иосифа Бродского? Было какое-то очередное «party» – званный вечер с весьма солидной ученой публикой. Я опросила человек 10, и только один (!) сказал: «А, это американский поэт».

Так грустно. Вы не правы, сэр. Он – мировой поэт! И он писал:
 
«Но ты, кораблик, чей кормщик Боря,
не отличай горизонт от горя.
Лети по волнам стать частью моря,
Лети, лети».

Бывая в Нью-Йорке, я всегда искала, по аналогии с Москвой, какие-нибудь афиши о его выступлениях, встречах со зрителями. Как мне хотелось побывать на них! Увы, чуда не произошло.

Можно сказать и так: не удостоилась, не заслужила. Еще много разных «не».

Но вот читаю его стихи, и такое чувство, что мы все-таки встречались. Что я оторвала «паркет» и прорвалась, хотя и исцарапала все руки в кровь. И чувствую тепло его страниц, его стансы, холмы. Значит, общение живое. А время и пространство – не помеха для этих встреч. И никакой мистики здесь нет. Поэзия – живая душа.

Я также реально ощущаю присутствие в моей жизни Антона Павловича Чехова. Мы даже родились с ним в один день.

Недавно прочитала стихотворение Бродского «Посвящается Чехову». В нем Бродский резко прошелся по отдельным персонажам Чехова. Я понимаю, что это не случайно. Бродский не любил Чехова. Это так.

Где-то у Чехова проскользнуло это нехорошее слово «жид». Может быть, отсюда эта нелюбовь?

Но мне кажется, здесь другие истоки. Шире.

Чехов – географически русский, больше провинциальный по отражаемой им жизни. Писатель бережный, соучастливый к каждой человеческой судьбе. Верящий в будущее, где «небо в алмазах». Его нравственное чувство, отраженное в рассказах, повестях, пьесах, защищает конкретного человека.

Бродский – планетарный. Он масштабен, его стихия – пространство и время. Он на равных с сильными мира сего. Они ему роднее. Ионычу он предпочтет Горация.

Его насмешка уничижительна. Он наделяет худшими из пороков, даже тех, кого когда-то любил. Не прощает. Или почти, только уж в минуты особой отрешенности от всего земного и вселенского одиночества.

Они – не просто непохожи. У них разная температура кожи, разная ткань для творчества.
У Бродского – раскованность.
У Чехова – деликатность.
У Бродского – холмы.
У Чехова – степь.

Бродский – сама бесконечность. Он – ирреален, почти без настоящего, без будущего. Иногда лишь затоскует:

«… Похоже, что уцелели
только я и вода, поскольку и у нее
нет прошлого».

В будущем он болеет:

«…Когда человек один,
он в будущем…
Когда человек несчастен,
Он в будущем…
Теперь умереть от горя,
Боюсь, означало бы умереть
с опозданием, а опаздывающих не любят именно в будущем».

 Бродский для меня, как бесконечная вселенная, которая манит своей необъятностью. Еще образами, слогом, музыкой звуков. Единственно неизменной верой в рождение Младенца в яслях. Песней стиха ему.

«… Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
на лежащего в яслях ребенка издалека,
из глубины вселенной, с другого ее конца,
звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд отца».

Рождественский цикл стихов у него особенный. Поэт сам светлеет. Дарит свет своему читателю. Свет. Беспредельность вселенной.

Чехов более земной.

Но Бродский проходит мимо нищего, убогого, сирого. Спасайся сам.

Чехов останавливается, хочет помочь. Часто не знает, как, но хочет. Может быть, хотя бы тем, что погрустит вместе, как с героинями из «Вишневого сада». Посочувствует, пострадает. Сострадание ближе душе. Бродский выживал в одиночку. Такие сильнее, но не у всех хватает сил. Хотя оба умерли очень рано. Чехов – в 44. Бродский – в 56.

Я часто перечитываю письма Чехова. Ах, этот его тон с Ликой Мизиновой. Прятался за него, как актер за занавес. Боялся, – то ли найти любовь, то ли ее потерять.
Как я раньше хотела быть Ликой! Жить в доме с мезонином. Быть душечкой. Анной Аркадьевной. Хотя бы убитой чайкой.

Но – не Книппер. Я не прощала ей одиночества Чехова, холодность ялтинской осени и дома, где только стоги сена в картине Левитана радовали глаз.

Но не слишком ли много я на себя беру? Здесь, конечно же, все сложнее. Ведь это его выбор, выбор самого Чехова.

Как и видимая лишь внешняя обыденность его писем, существовавшая с теми, другими. «Пусть в тебе не убавится той доброты, ласковости и нежности, которые открываются, когда любишь».

Чехов соткан из добра, сострадания, преданности.

Бродский, как и каждый настоящий поэт, вне возраста.
Его стихи о женщине не часто дышат теплом, тем более – нежностью. Но как трогают хотя бы эти строчки:

«…Не пойми меня дурно: с твоим голосом, телом, именем
ничего уже больше не связано. Никто их не уничтожил,
но забыть одну жизнь нужна, как минимум,
еще одна жизнь. И я эту долю прожил».

Одна боль. И страдание. По голосу, телу, имени. Своей доли.
Неправда, что ничего уже больше не связано. Просто безысходно. Невозвратно.

Может быть, эта невозвратность, безысходность чем-то роднит их, великих Поэта и Писателя? Таких разных, разделенных не веком, а вечностью.

Даже если по жизни не все сходилось, что писалось.
И «сходство у них только в том, что им нет предела».

И сами они в жизни, как та чайка у Чехова,

как та волна у Бродского,

которая
«всегда стремится от отраженья,
от судьбы отмыться,
чтобы смешаться с горизонтом,
с солью,
с прошедшей болью».

Прошедшей. Будущей. Настоящей. Продолженной настоящей.

Ах, какое нам выпало счастье быть их читателями!


Примечание:
Цитировано по сборнику: Иосиф Бродский. Пейзаж с наводнениями. Издательство Ардис, Нью-Йорк, 1995.- 207 стр.
Отрывки из стихотворений: «Вертумн»; «Подражание Горацию»; «Посвящается Чехову»; «Однажды я тоже зимою приплыл сюда»; «Рождественская елка»; «Итака»; «Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером»; «Реки».