tseneffs Eros. блюз-рок симфония

Стареющий Юноша Въ Поисках Кайфа
Я не буду сейчас страдать по поводу, кому именно желаю объясниться в любви. Скажу честно: никому конкретно. Я объясняюсь просто – в любви. Без частной принадлежности. Мы говорим с Татьяной на эту тему на равных, Светочке я объяснял про это, правда, до сих пор не знаю, поняла ли она меня, но – смирилась, это точно, Майя же превзошла все мои ожидания не только теоретически, но и практически. В остальных грехах я признаваться не намерен, приучая теперь, прощаясь с юностью, себя к мысли, что это вовсе и не грехи никакие, а так – радости жизни, в большей или меньшей степени доставшиеся мне, юному, очарованному.
Дм. Ценёв. Бездны транса и мегатонны гитарного драйва.


Она спросила так, чтоб выскользнуть можно было в любую сторону.
- Смотрю. – бесцветно ответил Юрочка.
- Это, по меньшей мере, неприлично, ю…ноша. – в последнюю секунду заменила имя на слово: нейтральное или агрессивное – пусть собеседничек сам решит. Это хорошо. Понимай, как сможешь. Что хочешь, то и услышишь. Даже если сможешь, то не то, что слышишь, а слышишь, что не хочешь. И т.д. и т.п.
- Я знаю, Наташа. Мне это не мешает. Разве кто-то именно сейчас должен войти сюда? Именно сейчас и именно сюда?
- Всё равно, это неприлично. – обойдя стул вокруг, небрежно показала себя со всех сторон.
...
На днях мне приснился постхиппанский сон: было много солнца, зелени, англоязычного грязного гитарного харда, пива – хоть залейся, много народу, почти все были, как и я, что обнаружилось с удивлением и радостью, полуобнажены… да это было одно из главных ощущений предоставившейся свободы. Я с кем-то разговаривал, и разговоры получались, но и те, которые остались коротки, не были непониманием, напротив… мне всегда можно было, и это получалось легко, уклониться от серьёзностей, умствований и тому подобного загруза. Никто этим не возмущался. Много было вокруг и улыбающихся, смеющихся девушек, ловивших меня в объятья, и юношей, с которыми без подлых и сальных подозрений можно было кайфовать в полный рост. Алёнка, раскосая, длинноволосая, пухлогубая, в драном полнящем её свитере, похожая на Пеппи из детства, но – без каких бы там ни было чулок, с чёрными пятками, потому что была босиком, сидела у очередного бредово проплывающего меня костра, и я прошёл бы мимо, если бы не споткнулся.
- С тобой ничего не случилось? – услышал я и повернул голову в её сторону.
- Нет, всё нормально. – я повернулся на спину и оказался ближе к ней и дальше от чахло мреющего костерка. – Можно я так полежу?
- Не замёрзнешь? – она была нейтральна…
Правильнее сказать: «спокойна», – но тогда я ещё не понимал всего содержания этого слова, означающего для меня теперь гармонию, а посему тогда она показалась мне равнодушной, индифферентной, заторможенной и недалёкой скорее всего остального. Это даже обидно, подумал я, она спросила, как я только что сказал, совершенно незаинтересованно:
- Торчишь?
- Неплохо, очень даже хорошо, но это не моё. Понимаешь?
- Понятно, чего ж не понять-то. А на чём летаешь?
- На Белладонне.
- Н-ну-у-у. Ты завернул. Сейчас на них все балдеют. А эти – слабаки.
- Да, для фона – сойдёт. – подтвердил я. – Ты одна?
- Они на пятачок убежали. – подумала она вслух. – Ты так и будешь лежать?
Я лежал, потому что смотрел под подол её свитера, там было темновато-неопределённо, и, возможно, именно это волновало. Сидела она с поднятыми коленями.
- А тебе самой в свитере не жарко?
- Меня продувает. – просто ответила она. – Загорать надоело, скоро кожа слезет.
- На тебя хорошо смотреть.
- На меня все смотрят.
- И ничего не предлагают?
- Предлагают. Ты тоже хочешь? – она опустила к паху подол свитера, там стало достаточно светло и определённо. – Ты странный мальчик.
- Я просто мальчик. Может, ты вообще… это… ну, снимешь свой свитер?
- Да надоело мне загорать. – она вздохнула неглубоко, больше от скуки, чем по смыслу. – Так ты и от секса торчишь пока ещё? Или совсем мальчик?
- Зачем спрашиваешь? – я почти обиделся.
- Просто так. Скучно. Ты хочешь?
- Хочу. – честно признался я. – Меня зовут…
- Отстань, а?! – она сняла свитер и осталась голой. – Мне наплевать. Хочешь – еби, всё равно делать нечего, даже пива нет.
Под левой грудью с тёмным соском на почти бронзовой коже был у неё длинный розовый рубец ножевого происхождения, незагорелой дугой подчеркнувший именно неполноту груди, подростковость почти.
- Кто это тебя так? – я провёл указательным по шраму.
- Так, придурок один зацепил из ревности. – она по-прежнему была равнодушна. – Тебе какая песенка больше нравится?
- Какая песенка?! – не сразу понял я и, когда она уточнила:
- Ну, из Белладонны – какая песня? – ответил чуть даже торопливо:
- «Швестерн унд брюдерн». – и торопливо подполз к ней, благо ползти было недалеко, положил ей на колени голову. – Мне кажется, это навечно, это дорога на небеса.
- Хорошо сказал, мальчик. – она положила мне на глаза ладонь. – Мне ещё про ромашки и принцессу нравится.
- Я так и думал. – почти рассердился я. – Это несерьёзно, а меня всё равно зовут Сашей.
Она молчала, но руку с головы моей убрала, склонилась надо мной, заслонив солнце и став чёрной тенью на голубом безоблачном небе, от этой ослепительной черноты захотелось снова закрыть глаза. Откуда-то из этой черноты на меня смотрят глаза, понял я, но видят ли?
- Ты красивый, Саша. Красивый Саша. Меня зовут Алёна. Я некрасивая. Пыхнуть не желаешь?
- Нет, мне уже хватит.
- А мне никогда не хватает. – кажется, в голосе её впервые проскочила нотка сожаления. – Давай от огня отодвинемся, а то что-то он снова разгорелся.
Теперь мы легли рядом, это было не так, как только что, но она сама попросила меня, когда устроились:
- Пощекотай меня, а? А я тебе сказку расскажу. Жил да был в Тридевятом Царстве, в Тридесятом Государстве царёнок, но не законный, а так себе, кухаркин, кажется… или от ключницы, это неважно. Но он очень любил рок-н-ролл и свою старшую сестру. Она была не очень старшая, поэтому они играли вместе, но очень любопытная, так что, если бы об их играх узнали взрослые, то обязательно выпороли бы, не сходя с этого места и не взирая на происхождение.
- Наверное, он её очень любил? – поднапряг я рассказчицу, потому что почувствовал вдруг, как она, разомлев то ли от лёгких моих прикосновений, то ли от нещадно-знойных – солнца, или от костра, будто увяла совсем, начиная даже засыпать.
- Да, очень любил, ему же никто ещё не рассказал, что им любить друг друга нельзя. – согласилась она. – Но потом нечаянно этот срок настал, как гром среди ясного неба, и его об этом предупредили.
- А что она? – я почему-то разволновался.
- А что она?
- Она-то его любила?
- Не знаю, он спросил её как-то, когда они вдвоём гуляли вечером в королевском саду: «Ты меня любишь?» Так прямо и спросил. Подарил ей особенную розу, не такую, какие их окружали, он сам тайком ото всех вырастил её в своей спальне, и спросил. Она всё поняла, кажется, но сделала вид, что не очень поняла, и сказала, что он ещё маленький, чтобы думать об таких серьёзных вещах. Царевич… хм-м, кухаркин царевич почти обиделся, но, возможно всё-таки, она любила его и поэтому сказала вдруг, как будто ничего не случилось: «Пошли! Я тебе сейчас такое покажу!» И потащила его на высокое дерево, кажется, какой-то там очень пирамидальный тополь. Или кедр, неважно. Залезли они на ветку прямо напротив окон царской опочивальни и всё там увидели, про что знать им было ещё рановато.
Я думал, что вот-вот она заснёт, говорила Алёна всё медленней, почти совсем уже с закрытыми глазами, но мне казалось, что это я ничего не вижу, а она видит всё и рассказывает мне, слепому. Рядом кто-то появился ненадолго, поделился косяком и исчез в никуда, откуда явился. Я тоже любил когда-то рок-н-ролл и старшую сестру, вспомнилось и забылось, потому что рок-н-ролл уже умер, а я некрофилом не являюсь, а сестра благополучно вышла замуж и уехала очень далеко, кажется, в Питер. Может, именно поэтому, не смотря на всю мою любовь к этому странному городу, я никогда там не был и не буду? Но об этом я не думал уже, прошло.
- А потом мальчик заболел ангиной и умер. А принцесса, которая была, в отличие от него, самая настоящая, законная то есть, принцесса, она вдруг снова всё поняла и очень огорчилась, постриглась в монастырь и за десять лет добровольного одиночества извела себя молитвами, постами и бичеваниями до самой смерти. Вот, а папенька их женился на своей самой первой незаконной дочери, которая родила ему двоих сыновей. Оба они были очень красивые, просто писаные красавцы, но – полные идиоты.
- Постой! Какую… – ошарашенный, я всё же быстро подобрал подходящее слово. – …бяку ты рассказываешь, Алёна.
- А? Разве?! – она будто и не очнулась, подставив лопатку под мой порядком грязный ноготь указательного пальца. – Вот здесь, пожалуйста. Ага. Дочь свою – жену, родившую ему недееспособных наследников – он отдал под суд, ему ведь давно жаловались, что она колдунья и только нечистым путём могла совратить родного отца. Её сожгли на костре, но наутро, когда пепелище простыло, никто не смог обнаружить…
- Эй ты, ублюдок, вставай. – ступню взрезала алая-алая и ужасно-быстрая боль, в глазах потемнело от удара по пятке форменным сапогом. Или ботинком. Нет, всё-таки, кажется, сапогом. – Домой пора, мальчик. Нагулялся, хватит. Тебя папа ждёт.
Если теперь мне кто-нибудь попробует утверждать, что сны не бывают длинными, понятными и запоминающимися, я лично брошу в него камень, потому что он грешен, а я видел и прекрасно помню, как сопротивлялся, но меня скрутили, спросили Алёнку, сколько ей лет? – и, когда она послала их куда положено далеко, «до кучи» избили дубинками и её. Потом дома, стоя перед отцом, я показал свои запястья, до черноты стянутые наручниками, и, дождавшись, когда отъехала милицейская машина, без угроз и размахов ударил.
...
- Расскажи мне сказку. – она рассматривала шампанское на свет приглушённого розовым ночника. Красиво. Он поднял руку и поставил ладонь горизонтально. Рядом. Неудобно. – Прольёшь ещё, не надо!
- Не пролью. – вращая ладонь, перемещая то вверх, то вниз и оставляя горизонтальной, он играл бокалом и, дождавшись её насмешливой похвалы: «Молодец, можешь!», спросил. – Какие цветы ты...
- А вот отгадай, если сможешь! – она излишне кокетлива, конечно, но по-прежнему хороша.
- Смогу, конечно. – бокал покачнулся, она шёпотом вскрикнула:
- Ай-ай, осторожно! Прольёшь же!
- Ну и что?! – он ловко перехватил бокал и, медленно наклоняя, спросил ещё. – Шиповник и розы, да?
Тоненькая серебристая ниточка упала на грудь её, разбрызгиваясь золотыми капельками, разлетаясь в пыль и смачивая пахнущую мёдом и малиной кожу, будто совсем и не думая собраться вновь в каком-нибудь прекрасном её рельефе, но собираясь же!
- А ещё, ты и сама пахнешь розами.
Он отставил бокал на столик к бутылке.
- А теперь и шампанским. – прошептала она, почему-то вздохнув.
Наиграла. Красиво наиграла, чёрт побери.
- Сказка о трёх цветках. – озаглавил он и, подавшись к ней, поцеловал по очереди соски, вдыхая цветочно-пьянящий аромат. Ощутил губами упругость напрягшихся, словно ожили, бугорков-ягод и, когда она отвела его голову со словами:
- Не хулигань, рано ещё, ты же ещё не готов! Ведь да? – и потом тёплым и влажным шёпотом закончила прямо в ухо, с надеждой. – Или нет, готов? – проворчал вполне сердито, но расслабившись:
- Жили-были на двух кустах шиповника, разросшихся в такой близости, что полностью переплелись и перемешались ветвями-колючками, два цветка: Белый и Красный.
...
А ещё бывает так, лежишь уже после и думаешь: а на хрена?! На хрена тебе, старому, повидавшему, пощупавшему, познавшему и поебавшему, ещё и это-то понадобилось? Молодым, понятно, им всё кажется, что у какой-нибудь очередной необыкновенной из принцесс очки не так блестят, не так тихо хлюпает при активных телодвижениях или, вообще, поперёк... А тебе-то, старому, то есть мне, конечно, дряхлому, на какого хрена ещё и вот это? Это, то, тогда, и тогда, тогда ещё, а вот и... пошло-поехало, пошло пое... хайло раскинь на всю Ивановскую, во все Интернеты объяву кинь – всё равно, кроме огромных удушливых титек с присосками размером с тарелку НТВ, никто никогда ничего нового уже не предложит. Вот и лежишь теперь после и думаешь: сверху с ногами на плечах – раз, с ногами в руках – два. Она на спине, ты сбоку, ноги её на тебе, значит, уже три, классическим раком – четыре... Ещё Вам хочется? Себе удивляюсь: она сверху, лицом ко мне – пять; она сверху, ко мне жопом, это шесть.
Руки дрожат, это хорошо, что теперь давно уже спичками не пользуюсь, и от зажигалки-то вон еле прикурил, сигарета изо рта б вывалилась, если б не присохла к губе. Анекдот, да и только: не к нижней ведь, а к верхней – и всего лишь за какую-то секунду. Скажешь, не бывает?! Самое обидное в том, что с не любимой, а так, ради дешёвого прикола. Зачем мне эти юношеские рекорды, я ещё поутру взгляну на её походку. Вот покурю и... напишу то, что ты читаешь, если ещё читаешь, а не читаешь если – перематерился шёпотом, так, чтоб дитятко, не дай Бог, не услышало, и бросил, так и хер с тобою, мне насрать. Жаль, что я не корова и не летаю при том. Жаль, что я не слон из рекламы Аэрофлота, а то бы всех, блин, кого ненавижу и люблю, в говне бы утопил...
Молчу, херню про всех и про себя думаю: про ложь кругосветную, про похоть несусветную и жадность несуразную, про предательство, лжесвидетельство и воровство. Слов острых и грязных и приговоров красиво-справедливых я уже лет десять как не ищу. Хочется, конечно, да не можется уже, разумеется. А вот всё остальное – форма то есть – на первом месте, это пожалуйста. Я формалист, видишь ли. Прозописец и поэзорожец (это вместо «поэзороженик»). Или прозорожец и поэзописец?
Звонит мне одна мудил(к)а из газеты, Неной зовут, и влажно так шепчет, с придыхом и с сиропом до едрени-сленга (фени то есть):
- Здравствуй, милый! – едва поздороваться успел, совсем даже почти и не успев сообразить, кто ж то это, как она дал(ьш)е уже лыжи клеит (мажет), без остановки (на перекур). – Ты, котик мой пу(ши)стенький, почему же это нас совсем забыл?! Не (за)ходишь, не пр(ин)осишь, лица не кажешь, чаёк с нами не пьёшь, песен не по(еб)ёшь? Сов(ести) не (име)ешь!
Так и подмывает за ус дёрнуть: «Долго сочиняла?! Все те полгода, пока не виделись?» Жаль, баба всё-таки, ус(ов)а нету, ей ба мулявинские этакие, развесистые, как клюкв(а)ица, чтобы было что на палец намотать. Даже одного, блин, нету. И на Совесть она не похожа. Иметь или не иметь?
- Да не хачу я, понымаешь, чтобы в миня, э-э, рыбу заворачивали, а вот встретит(ь)са и (мнагазначител(ь)ная пауза) пагаварыть за жизнь не помешало бы. – говорю я печал(ь)но (это было вчера), хот(ь) и пишу в настоящем времени. – Скучаю, как соловей по... это, по этому, как его, по лету (аплодисменты). Я сейчас сторожем работаю, завтра – сутки с утра, как созреешь, так и согреешь, то есть приходи, пивка возьми по дороге, а водка и закусь – с меня, так и быть. Зависнем (малозначительная пауза), вместе палец обсосём, я тебе помогу, только не проси меня звать тебя Неной, ладно? Аня! Во сколько подойдёшь?
- Н-ну, завтра, понимаешь, мне ну очень хочется отоспаться, за всю неделю, блин. Если часам к двенадцати, не обидишься, дождёшься? Никого с тоски-то и от ожидания просто так не снимешь?! На ланч? (Бурные аплодисменты, отмеченные временным вставанием) А то ведь... (значительная пауза) я не хочу, чтобы, как тогда.
- Тогда была среда. Завтра суббота. По средам мне хочется минету, а от тебя минета нету. Сама виновата, и не фиг теперь на зеркало пенять и скандалить, коль не жена.
- А по субботам тебе ничего такого не хочется? – что-что, я слышу сожаленье, никак?! – Можем попробовать! Времена меняются.
- Да, милая, времена меняются: то разбрасываем камни, то пальцы сосём...
- Ты зациклился, прекрати это.
- Если очень захотеть, то и в субботу можно захотеть (Бурные аплодисменты, отмеченные непроизвольным вставанием). Приходи давай, я буду ждать (Пауза). Завтра. А теперь (долгая пауза) отстань.
Смертная казнь через повешенье трубки. Или приговор... к чему? К чему всё это вот – уже сегодня?! Пошло: пошло включаем задолбанную музычку из задолбанного «Профессионала» и ложимся на диван – мастурбировать. Что было. Теперь – что есть. Немецкие маринованные «Gurken»... Три вопроса, как три богатыря встают п(е)редо мной, как пред тем самым камнем преткновенным: почему же немецкие, а не русские, почему ж маринованные, а не солёные, и почему, вообще, Gurken, а не огурцы?! Водка, слава Богу, «Русская» – русская, зато пиво, глядь, «Бавария»! Я уже ненавижу немцев. Нена Вижу – это анькин псевдоним, его тоже ненавижу, как и немцев, и ещё больше, потому как очень давно и это я же его ей и придумал. Она тогда всё про подростков писала. Во сне, как это ни обидно, все одинаково себя не контролируют, как та спящая рыба не первой свежести на базарном прилавке. Неплохо писала. Шоколад швейцарский (опять немцы!), хотя наш и лучше. Объективно лучше. Солёное печеньице, колбаска и сыр – вот меня распоганило-то бюджет укоцать! А что делать: хочешь девку – умей жить, хочешь бабу – умей уметь. Или наоборот? Хрен поймёшь! Не проймёшь.
Что будет. Я разбужу её за час до прихода сменщика, буду смотреть, как она одевается. Может быть, прочту ей стихи. Нет, не те, которые написал, пока она спала – Лермонтова там какого-нибудь или Тютчева, возможно, Северянина. Давить надо либо тяжестью, либо пошлостью. Нет, теперь поцелуев уже не будет. Я обязательно скажу ей: «Спасибо, Аня, это было здорово. – как накануне сказал. – Я хочу тебя». Пообещаю в понедельник принести свежий рассказ, знаю, что не принесу, и зная, что она знает, что не принесу – ведь я не люблю, чтобы в меня рыбу заворачивали. Несколько раз нервно гляжу на часы и, когда будет половина восьмого, старательно потупив взгляд и извиняясь вполне искренне, ещё раз начну объяснять, почему... что... она поймёт, я знаю, куда деваться? Больше того, я знаю, что это надолго, ну, скажем, месяца на два. Она коснётся моей ороговевшей щеки натруженными и уже остывшими губами.
Скажет, что любит, что было просто волшебно и что очень жаль. Я не стану утверждать, что искренне, и не буду хотеть, чтобы искренне, мы стары для искренности. Не стану уточнять, жаль ли мне. Поутру все пахнут одинаково – нечищеными зубами. С грохотом, иначе никак не получается, я закрою дверь на большую задвижку. Когда она обойдёт забор, я уже буду стоять около окна и помашу ей в ответ, борясь с диким желанием показать на прощание какой-нибудь другой из обидно-оскорбительных жестов, и всё же делаю это, как только она отвернулась.
...
Голос главного врезался в мозги нудным ржанием электродрели.
- Я недоумеваю, дорогие мои господа актёры! По тому, как мы с вами изволили обговорить всё, мне наивно казалось, что вам всё понятно, я думал, будучи уже почти совсем счастлив, что вот оно – готово родиться! Эта деревянная веками благословенная простыня должна была принять прекрасное детище. И что вижу я, а? Что?! Выкидыш! Кикимору!!! Несуразное уёбище с неподдающимися объяснениям генными отклонениями. Или вы рожать разучились? Или пьяными были, когда зачинали, да?! Ну, вот это и выкинулось, ну и чёрт с ним! Чудовище надобно забыть.
- Сдать в дом ребёнка! – вставил кто-то.
- Так или иначе. – пройдя мимо, главреж ещё поддал пафосу. – Давайте-ка зачнём сначала! Придётся нам вылечить это ваше бесплодие, да. Перестаньте мне детский утренник тарабанить. Не надо! Ваша задача –вложить жизнь, втащить, втянуть за уши: на уровне, так сказать, быта. Грязного, пошлого и липкого существования, физиологического и механического самочувствия и, извините, полнейшего присутствия. Выдумать, вплоть до количества ложек сахара в стакане чая и времени, что уходит на чистку зубов и ногтей. Мы говорили с вами об этом?! Кстати, о чём я ставлю спектакль? О чём, Наталья Андревна?
- О любви, Веньямин Веньяминыч. – пожала плечами Наталья.
- Вот и давайте играть в эту самую ЛЮ-БОФФЬ! На уровне грязи под ногтями и подмывания после полового акта, Юрочка Васильич!
...
в отличие от дешёвых гражданско-солдатского объединяющего профиля, этот, офицерский, имел ещё и танцевально-раутный зал с кабаре и стриптизом, и назывался, если перевести на родинский, вполне, как говорится, менталитетно «Незабудка». Сделав вид, что ему как бы в очередной раз приглянулась его давняя знакомая стриптизёрша с шикарно-довоенной грудью, подростково-крутыми ляжками в сеточку патриотического цветового сочетания и с раскосой попкой опытной наездницы, предпочитающей мужскую посадку женской, он расплатился с бандершей за ночь напролёт, всвязи с чем и задал свой первый же вопрос, когда они уединились в чистом и приличном номере второго этажа:
- Пиво пить будете, Ксения Андреевна? Или?
- У меня для вас, Виталий Игоревич, есть ба-альшущий специальный сюрприз! – ответила проститутка, снимая с себя всё это мерзкое, как она иногда откровенничала с ним, буржуазное развратное дерьмо, то есть бельё, конечно, заговаривалась она. – Закройте глаза, пока я его приготовлю.
Семён Серафимыч (для Ксении Андреевны – по случайному и какому-то необъяснимому капризу Командования, Виталий Игоревич) уже был приятно удивлён очень, но надеялся уже и на что-то большее, чем обычно обещает и предоставляет ему эта опытная работница невидимого фронта. Закрывая глаза, он слышал, как она открывает один за другим семь секретных замочков личного своего комодика, достаёт что-то из него, кроме привычного домородного производства зафронтовой провинциально-знаменитой фабрики солдатского белья: чёрных хлопчатобумажных трусов и белой, снова хлопчатобумажной, майки утверждённого образца, ставит это что-то на стол, интригующе слегка громыхнув наполненным тяжестью стеклом, приговаривая: «Погодьте, погодьте ещё чуть-чуточку, Виталий Игоревич!» – и переодеваясь. Раскрывая глаза по получении на то разрешения, Виталий Игоревич ожидал чего угодно, но того, чего увидел, раскрыв глаза, не ожидал никак и ни в коем случае: на столе, посверкивая свежеобтёртыми боками, стояла бомба, бомба любимого в безоблачно студенческие времена Родного Шампанского!!! Это было больше, чем просто чудо, челюсть сказала «Клатц!», стукнувшись о Крест Почётного офицериата, а язык, едва ворочаясь, произнёс нечто вроде: «Э-а-а э о-э ыть!»
- Как видите, может! Может быть!!! – чуть ли не прыгая от радости, запрыгала от гордости Ксения Андреевна, притом шикарно-довоенная грудь её, не стесняемая более буржуазным бюстхальтером, так и норовила вытолкнуться, проткнуть сосками, прободать всей массой своей военного образца родинскую майку. Виталий Игоревич, Семён Серафимыч, а с ними и Хайнрихь (чёрт с ним! пусть и этот нищий духом придурок и аллиец порадуется истинному богатству истинного настоящего родинского женского тела, так и быть, раз никуда от него уже не денешься) Улыбчиц, воодушевились немеряно, несоизмеримо ни с какими удовольствиями холёного и скучного вражеского распорядка, и прямиком взялись за горло бутылке, ожидая традиционно-визгливое и восторженное, ну, просто по-настоящему бабское, предвкушением волшебно-торжественного, похожего, наверное, на будущий салют Победы, залпа:
- Ой-ёй-ёй! Не надо стрелять, не надо!! Я уши заткну, боюсь-боюсь-боюсь!!! – и получая его…
Шандарах был громким превыше всего, пена полилась через края подставленных богемского хрусталя фужеров, и, счастливые осознанием важности своей патриотической миссии, двое слились в поцелуе, жадном до воспоминаний, заглушая в нём, продолжая тянуть кислую сладость любимого виноградного напитка. Только-только отдышавшись, Ксения Андреевна прошептала: «А помните нашу? Бригадную помните, Виталий Игоревич?» Он вздохнул, чуть тяжелее, чем позволительно то родинскому солдату, потому что не успел ещё отдышаться, на глаза сами собой навернулись, слёзы, то ли от спёртости генеральского дыхания, то ли ещё почему, и гвардии генерал-аншеф в променаде Разведочных войск прошептал честно и сокрушённо:
- Помню, Ксения Андреевна, помню. Как же не помнить-то, ведь такое, право слово, не забывается.
Они сели на кровать, плечом к плечу прижавшись друг к другу в этой чуждой до бесчувствия, жестокой до ненависти стране. Снова хотелось плакать, и только для того, чтобы не разрыдаться сейчас, они заговорили о далёкой горячо любящей их Родине, о мелочах, ставших на расстоянии лет и расстояний дорогими, выпуклыми и особенно наделёнными каким-то тоскливым чувственным смыслом. Ксения Андреевна затянула тихо, откуда-то из глубины своей, бархатным контральто:
- Здравствуй, Родина родная, – И октавой выше, потому как в унисон было бы неинтересно, а ниже он не мог опуститься, подхватил Виталий Игоревич, вожатый того самого, выпускного когда-то, когда был для Ксюши ещё Семёном Серафимычем, или просто – Сёмкой-Тесёмкой, для неё, шестнадцатилетней, отряда:
- Где так вольно дышит человек!
- О-оо-оххх! – выдохнула от души женщина и, отодвинувшись недалеко, как-то тоскливо стиснула свои груди ладонями так, что показалось: вот сейчас прямо брызнет из них во все стороны потоком горным неостановимым и мощным материнское молоко, и от этого горше стало, что не для детишек малых эти груди, а для грязных, жадных, грубых лап аллерманской солдатни.
«Да, Родина потребовала жертв от своих любящих детей. Мы – дети страшных лет Отчизны». – подумалось грустно и взгрустнулось не на шутку.
- Чёрный ворон не узнает, Нашей силы…
«...в чём секрет» – не допели они, захлебнувшись спазмом накатившей металлургически горячей волной любви к Великой Матери Одной На Всех. Великой и могучей, но в тяжкую годину испытаний так нуждающейся в материальных и весомых доказательствах детской – сыновней и дочерней – чистой и самоотверженной любви. В наступившей тишине Пизяков махом разлил остатки Родного Шампанского по фужерам и сказал тихо, озирнувшись на дверь: «Давай-ка помянем наших, Ксюша! Ах, сколько уже их упало в эту ненасытную бездну, разверзтую войной!» Бокалы звякнули нежно и бережно.
- Светлая память. – они выпили на этот раз резко, махом, не задерживая сладко-кислого вкуса во рту, грубо, как водку, чёрт побери. – Солдатам Родины Светлая память!
Слёзы решительно высохли, сердца снова преисполнились отваги и мужества, Ксения Андреевна вытянула из под резинки солдатских чёрных трусов солдатскую белоснежную майку и размашисто выпросталась из неё, в тела и души проникло опьянение и ощущение покоя и полноты жизни, а так же – единения, они забрались под одеяло, предварительно потушив свет, а потом долго возясь в жару и влаге, выкарабкиваясь, выдёргивая тела из чёрных трусов.
Потом она пожаловалась между делом, что устала от жизни такой, что лучше бы на фронте, наверное, в партизанщине или по госпиталям, но своим помогать, а не с этими здешними гадами, всплакнула у него на плече, и он, сегодня особо податливый сочувствию, пожалел и приободрил искренне, как мог:
- Не плачьте, Ксения Андреевна. Вот кончится эта проклятая война, и всё тогда пойдёт как по маслу – как надо и куда надо. Вас замуж выдадим. Обязательно выдадим. Да и сами женимся, обязательно женимся. А этих всех грязных развратников на столбах понаразвешаем, как ёлочные игрушки – особо глупым послам в назидание, чтоб неповадно было так к женщинам относиться потребительски. А пока надо… простите, Ксюша, надо потерпеть, всё идёт к лучшему, недолго осталось, вот победим мы их, сволочей аллерманских, да и наладим жизнь нормальную, человеческую, как положено. Детей рожать будем, грудями своими вот этими их будем кормить, хлебушком ситным с широких полей золотых да ягодами из лесов наших дремучих нетронутых, в школу поведём, как подрастут, и воспитаем из них настоящих людей настоящего светлого будущего, верную смену нам, потому что неизбежно оно, как исторический закон, потому что мы жизни за него кладём на плаху истории, а пока надо потерпеть, пока мы этих гнидов ещё не извели на чистую воду. – ласково гладя пышные русые волосы богатой телом красавицы родинской, он закончил с прищуром. – Давай-ка ещё споём, что ли?! С песней-то оно как-то…
- А давай споём. – с готовностью душевной согласилась она, и они запели и пели всю ночь напролёт до самого утра: тихо и нежно – вспоминая одну, другую, новую и старую добрые родинские песни своей беззаботной почти и почти же счастливой юности.
Нежданно в таком вот виде заполучив гармонию мира, он заснул, обняв крепко прикорнувшую у него на груди бабу. Он знал, что проспит не более и не менее пяти часов двадцати семи минут и сорока восьми секунд кряду, после чего встанет, разбуженный самым верным – вернее всяких механических хронометров – биологическим будильником, и, выполнив утренние процедуры, не потревожив крепкого сна Ксении Андреевны, оставит этот дом, положив на трюмо три четвертных – обычную предусмотренную конспирацией и одобренную Главным Штабом гербэндгемблпротелештурмлайффюрерскую плату за услуги интимного характера. И будет новый день… ещё ему снилось, что он познакомился лично с Фюрериссимусом, что пьёт с ним водку, закусывает солёными хрустящими огурчиками и холодной курятиной, в качестве соревновательного состязания бросая по очереди кости в большой глиняный кувшин, отстоящий в дальнем углу.
...
Слёзка, маленькая и непрошеная, как мышка, серой тенью скользнула по щеке.
- Белый и Красный цветки шиповника, это мы с тобой? – она потянулась. – Правда, сдаётся мне, что я или ты не так наивны.
- Спасибо. – ответил он. – Если ты дождёшься конца, то и про нас с услышишь. Я ведь импровизирую, а не книжку читаю. А мы-то с тобой слишком уж ненаивны. Я бы сказал сильнее – слишком искушены. И даже... я ведь в силу профессии не побоюсь сказать честнее, мы просто грязны.
Она замерла… вернее, прекратила шевелиться, осталась лежать так, как только что: на спине, с закинутой за голову левой рукой, с открытым для поцелуя ртом, с глазами, вдруг беззвучно уставившимися в потолок. Он увидел вдруг скользнувшую из уголка глаза маленькую прозрачную звёздочку.
...
накрыла прядь бесстыжий горизонт
светила скрылись в лабиринте грёз
был судорожен языка озон
пронзив росой истому жадных роз

наш вечер не был груб и стал так свеж
ознобом павших друг на друга тел
и душ среди растерзанных одежд
Взорвался мир и с губ твоих слетел

твой стон истошный крик прощальный вой
сорвало крышу райский вход отверзт
и Смерть прислала свадебный конвой
из женихов жених невеста из невест

рука ласкала милый горизонт
светила вниз упали ливнем слёз
разлился над землёю чудный звон
мертвецким сном в траве любовных грёз
...
Они ползали по наспех натянутому зелёному сукну, шурша листками своих ролей, с трудом вычитывая в полумраке авансцены свои реплики. Глядя в соблазнительно-раскосые глаза своей примадонны, Юрочка шептал, имея в виду не то, что говорил, а то, как он безумно желает её – именно сейчас, прямо не сходя с места.
Проникновенно интригуя, пьеро Гончаров продолжает свою эротическую прелюдию, ведь он-то знает, чего ожидает коломбина Наталья. Она встала на четвереньки, задом – причём, буквально и никак иначе! – задом к публике и, выгнув спину по-кошачьи – когда кошка потягивается, а не когда готовится к драке – повернула вслед за лицом – плечи, открывая Гончарову вход декольтированного платья.
Он выдохнул сокрушённо, чувствуя, что вот-вот из его щенячьей, жаром пышащей пасти начнёт капать липкая слюна. Глаза юного Пьеро заблудились в прекрасном вымени гениально-сексуальной супруго-любовнице-партнёрши. Руки её, как лапы молодой и сексуально очень озабоченной львицы, зазывающей своего самца, блуждали, будто не зная, выбирая, как подать себя в лучшем виде, в лучшей форме, в наилучшем ракурсе.
- Нет, твоя фантазия убога, ты не способна даже допустить мысль об этом! – услышав такой жуткий ответ, львица взвыла от вожделения:
- А-АА-ААА-ААО-ООО-ООУ-УУУ-УЫЫ-ЫЙЯ! За что же мне, несчастной, такое наказание?!
Нет, терпеть больше невозможно: терзать её в клочья, драть как сидорову козу. Трахать – на самом примитивном уровне тех слов, что исполосовали все стены в общественного пользования местах!
- Заткнись, дура! Я – преступник, как ты не можешь понять этого?! Сегодня в двадцать один час пятнадцать минут сорок две секунды я отдал распоряжение стравить в атмосферу месячную норму аминотрихономов!
Небольшая пауза.
- А что такое «аминотрихономы», милый?
Большая пауза, кажется, всё получилось, как надо, и – ужасно неуместный, несвоевременный вопль Игнацкого:
- Стоп! Спасибо! Гениально! Лучше просто невозможно. Полностью сцену сыграем завтра. На сегодня вы свободны. Следующая сцена...
...
Подъезд был просто не по-нынешнему хорош: чист, панели выкрашены в густо-холодные цвета и даже по сторонам лестниц проведены были окантовки вдоль стен, у каждой двери лежали резиновые коврики, из каких в детстве я вырезал пыльники для велосипедных колёс... Прозрачный детский голосок спросил нас через несколько секунд:
- Кто там?
- Это Аркадий Арнольдович. Нелличка, мы к маме.
- Если вы готовы подождать её, то я вас пущу. – девочка открыла дверь. – Проходите.
Это теперь я знаю, что ей было тринадцать лет, но тогда, не зная, именно столько я и угадал по её виду. Нелли была вызывающе красива, тем более это действовало в обстановке домашней, и я, не имея права сказать, что это была та детская ещё неоформившаяся красота, к которой мы более снисходительны бываем, чем справедливы, уже никак не помышлял о том, чтоб уйти.
Длинные, широкой волной вьющиеся русые волосы с едва рыжеватым оттенком струились до пояса, огромные синие глаза чуть-чуть косили, и это сразу стало для меня одной из наиглавнейших черт её внеземной красоты. Конечно, я не замер на полушаге в прихожей как вкопанный, но дар речи, определённо, потерял. Коротковатое со свободной юбочкой в оборку платьице было излишне детским для такой взрослой девочки – меня прошиб пот, когда, больше не заботясь нами, Нелли живо повернулась к нам спиной, на ходу бросила уже в дверях:
- Проходите. – и исчезла.
Приблизительно минут пятнадцать мы сидели в комнате, не заполненной атрибутами профессии хозяйки, ожидая её появления. Я не требовал никаких разъяснений от Бергера, он никаких разъяснений давать и не собирался. Сидя в мягком кресле, я взял со столика, инкрустированного шахматной доской, альбом оптических треннинговых картинок и, изредка перелистывая, почти впал уже в транс, когда музыка из комнаты гадалки вплыла вместе с нею самой к нам.
Красота мамы была сногсшибательна. Они с Бергером по-приятельски соприкоснулись щёчками, и он представил нас друг другу. Анастасия вовсе не куражилась своей ведьминской внешностью, хотя могла бы, и ей прощали б это, она производила эффекты естественно, как дышала и разговаривала, она была настоящая ведьма: волосы черны, как крыло ворона, даже синеваты, глаза ярко-вишнёвые будто смотрели сквозь привычно возводимые любым человеком стены, для её взгляда преград не существовало, казалось, что она очень близко смотрит на тебя, и это – тоже благодаря типичному едва заметному косоглазию.
Одетая просто, минимально украшенная малахитовым колье и золотым печатным перстнем с монограммой Лилит на среднем пальце правой руки, она с неподобающим вниманием слушала вялый трёп Бергера о несостоявшемся выигрыше, о дурной погоде и слабом здоровье его супруги и сына, о ценах на мясо и сыр и о странностях жизни, которые иногда случаются даже с самыми, казалось бы, добропорядочными, людьми, уж не говоря о холостяках и людях, в жизни не устроенных. Последнее, возможно, каким-то, только им двоим известным, образом имело странное отношение ко мне, но Анастасия всё не торопилась являть своё профессиональное мастерство.
Между тем, мы выпили уж, наверное, чашечки по три крепкого кофе и пригубили подходящего к кофе коньяку, предложенного и принесённого как-то совсем незаметно, прежде чем Бергер спросил о своём: он играл на подпольном тотализаторе. В ответ хозяйка погрозила ему пальцем:
- Ох, и нарвёшься же ты на неприятности когда-нибудь, Аркашенька!
- Это уже моё дело. – ничуть не смущаясь и довольно хмуро ответил Бергер. – Давай-ка, Настя, да я пойду.
- А терпение твоего приятеля не иссякнет, – спросила она меня. – пока мы с тобой будем составлять прогноз?
- Не иссякнет. – случайным и весьма оказавшимся неприятным дуэтом ответили мы.
- Ну, тогда пойдём. – Анастасия встала и направилась в ту же дверь, за которой, по всей видимости, и находилась её мастерская.
Оставив меня в заслуженном – хотя, почему, за что?! – одиночестве, Бергер последовал за нею. Время детское вышло давно, да вот я ещё давней не ребёнок, пошутил я про себя невесть как и налил коньяку. Анастасия понравилась мне, я вполне отдавал себе отчёт в перспективах этого вечера, ничуть не представляя себе его дальних последствий. Под действием алкоголя я побоялся вновь раскрывать альбом тренинговых картинок, но на глаза мне попался переплёт яркого современного журнала, зажатого меж книг на полке книжного шкафа, я поднялся со своего места и, пройдясь до него и с ним – обратно, определил степень опьянения, как самую нормальную, самую ещё пока боевую, любезную...
Будто подкралась ко мне на цыпочках, появившись неслышно за моей спиной, Нелли напугала меня довольно странным, наверное, беспричинным, заявлением, словно журнал мы рассматривали вместе:
- Она некрасивая.
Я вздрогнул от неожиданности, и полногрудая и голожопая девица в дезабилье и с улыбкой а-ля фуршет вполборота на развороте, располовиненная и искажённая сгибом, вывалилась из моих рук на пол. Громко.
- Кто? – почему-то спросил я.
- Она. – конкретно никуда так и не указав, непонятно ответила девочка.
- Нелли, понимание красоты субъективно. Одним нравится Инна Чурикова, а другим – Клаудия Шиффер.
- А тебе кто нравится? – прищурив хитренько глазки и склонив головку к плечику, Нелли сделала несколько шагов от меня.
Понятно было сразу и то, зачем она сюда пришла, и то, какого ответа ждёт от меня. Я дал ей этот ответ. Разумеется, не потому, что она хотела получить его, а потому, что я хотел его дать.
- А мне нравишься ты, Нелли.
- Ты мне тоже нравишься. – сказала она и, как в прошлый раз, вскружив юбку при повороте, ушла к себе.
Я пребывал в сомнении, не следовало ли мне пойти за нею? Подняв с пола журнал и положив его на стол, я встал и, ступая по возможности тихо, попытался как бы пройти мимо двери в её комнату. Собственно дверей здесь не было, петли пустовали, как петли всех проёмов в квартире, кроме туалета и ванной: если пространства чем-то и разграничивались, то всего лишь только шторами. В ту комнату, не знаю, как её назвать, где сейчас находились Бергер с Анастасией, вход покрыт массивного сиреневого бархата с голубыми кистями портьерой, но бамбуковая штора на входе неллиной комнаты, собранная в пучки у косяков, скорее открывала её, тянула прохожего внутрь, чем путь этот грешный преграждала.
Наискосок я увидел её в зеркале: у раскрытого шкафа – снимающею с себя это детское дурацкое платьице. Дыхание остановилось и сердце запухало тяжёлыми хрипами какого-нибудь гигантского морского животного где-то в мозгу – между левым и правым висками, плотным эхом искажённые время и пространство отдавая барабанным перепонкам на сведЕние. Я ведь далеко не стар ещё, конечно, но вдруг почувствовал себя безысходно и не менее безвозвратно дряхлым, поняв происходящее со мною, наверное, как предынфарктность.
Она выбрала платье и развернулась так, чтобы, прикинув его на себя, посмотреться в зеркало. Я не знаю, увидела ли она меня в этот миг и после того или нет? – но платье она отбросила на постель и вновь обратилась к шкафу, выбирая другое. Меня тянуло вперёд, я толкал себя назад, силы оказались равновелики, и я потому так и остался на месте. Ей, как и мне, больше всего понравилась короткая твёрдая джинсовая юбчонка ядовито-зелёного колера, застёгивающаяся по переду пуговиц на пять. Нелли выбрала среднее арифметическое, застегнув из них три верхние, и натянула кофточку (не помню – или не знаю? – как такие кофточки, скорее жилетки, у нынешней сопливой молодёжи называются) солнечной желтизны, оставляющую голыми живот, руки и плечи.
Я едва вернулся на место, как в комнату вошли приободрённый Бергер с неопределённо чем-то довольной и озабоченной Анастасией, сразу спросившей, не хотим ли мы ещё кофе, мы не отказались, тем более, что гарантирована была ещё бутылочка так нам понравившегося коньяку, и она оставила нас, пойдя на кухню, тогда Бергер нежданно вдруг прямо на глазах преобразился, довольство сменилось мраком в его лице, и он предупредил:
- Не делай этого.
- Почему? - совершенно не понял я, но он ничего не ответил...
...не успел ответить, вошла Нелли, внеся с собою свежий аромат детского шампуня и музыку из своей комнаты. Почти пританцовывая вокруг нас, она весьма непосредственно спросила:
- Дядя Аркадий, а почему это вы не женитесь на маме? Я бы вас папой называла...
Мужественно глядя в пол, Бергер ответил без сколько-нибудь ощутимого смущения:
- Нелли, ты уже большая девочка, правильно? Ты знаешь, что у меня уже есть семья. Жена и сын. Твой ровесник, между прочим. И, кроме того...
Не успел он толком замяться, дабы найти что-нибудь ещё, как Нелличка остановилась между ним и креслом, в котором раньше сидела Анастасия, и подстегнула, требуя поднятия глаз:
- Кроме того – что?!
- Кроме твоего, прямо скажем, странного желания называть меня папой, нужно ведь ещё кое-что. Да?!
Разговор то ли был давним и повторяющимся, то ли Бергер был готов к нему. Нелли упала в мамино кресло, ловко и невинно продемонстрировав на мгновение белизну трусиков.
- А-а, – она протянула жеманно, вполне по-гадски. – что ещё?
- Н-ну-у, хотя бы странное желание твоей мамы назвать меня твоим папой, нет?
- Дя-адя Аркадий! А вот если бы вы с мамой поженились, то я с вашим сыном стали бы братом и сестрой, да?
- Не совсем. Но, в принципе, да.
- А вдруг я влюблюсь в вашего славненького сынишку, и что – нам нельзя будет пожениться?!
- Почему же нельзя?! Вы же не кровные...
- А мы не кровные?!
- Нелли, перестань, пожалуйста, вы, вообще, никакие не брат и сестра. – похоже, Бергеру удалось с собою совладать и даже улыбнуться.
- Да ла-адно! Не нужен мне ваш Арсений... вы маньяк: в вашей семейке все имена начинаются на «Ар». Аркадий, Арнольд, Арсений, а вашего деда, кажется, звали Артуром? Но верх сумасшествия – это имя вашей жены!
Бергер на это вдруг совершенно легкомысленно расхохотался:
- Молодец, Нелька! Я как-то никогда этого не замечал. Надо же!
Они меня заинтриговали.
- Аркадий, а как имя твоей жены?
- Аргентина.
- Вот это имя. – похвалил я. – Серебряная?
- Наверно, а что ещё-то?
Повисла тишина секунд на пятнадцать, после которой коварная и совершенно симпатично наглая девица повторила:
- Вот... я не пойду за вашего Арсения. Замуж я лучше выйду за... – и она произнесла моё имя. – Возьми меня замуж! Пожалуйста, возьми, а?
От необходимости ответить меня избавила Анастасия, вовремя появившаяся на пороге с кофейником и бутылкой коньяку в руках:
- Наглая и бесстыжая де-ви-ца. – она больше с удовольствием констатировала факт, чем выговаривала дочери. – Если не муж, то папа тебе, точно, просто необходим, доченька. Чтобы иногда перетягивать сыромятным ремнём по вертлявой заднице.
- Ой-ёй-ёй! – смешно испугалась Нелли.
Мне, определённо, нравится их манера общения.
- Иди-ка вымой нам чашечки, пожалуйста.
Без какого-нибудь заметного изменения Нелли превратилась в свою пай-составляющую.
- Хорошо, мамочка. – собрала со стола чашки, ещё раз мимоходом... и унеслась, почти ускакала на кухню.
- У вашей дочери, Анастасия, отменное чувство юмора. – я был искренен, про себя изо всех сил клянясь больше не пялиться на ножки маленькой красавицы, это было, правда, легко только в отсутствие оной рядом. – И откуда ж только берутся такие замечательные дети?
- А ты, мол, не знаешь, откуда дети берутся? Спроси у замечательного ребёнка, и она ответит тебе, что дети берутся из капусты.
Честно говоря, не припомню, когда это мы с нею перешли на «ты»?
- Бог миловал. Ангелы не женятся.
- А демоны? – улыбнулась Анастасия как-то особенно, кажется, я начинаю понимать, чем всё это должно закончиться. Что ж, радуйся...
- А демоны – и подавно. – ответил я ей, улыбнувшись со знанием дела.
Странновато, нечего сказать, развернулся наш шутливый разговор благодаря шутнице Нелли.
- А как же Мерлин, он ведь сын инкубуса?
- Так ведь инкубус так и не женился на матери Мерлина. И даже алиментов не заплатил.
- И то верно. – вздохнула хозяйка. – Давай выпьем за знакомство?
Нелли принесла чашечки и рюмки, осушив пару кофе и выпив четыре коньяка, Бергер засобирался, глянув на часы, Анастасия предложила мне остаться, сказав, что не хочется ей замечательное сегодняшнее хорошее настроение тратить только на себя, и пообещав мне какой-то спонтанный ни к чему меня не обязующий сюрприз.
На столике появились новые угощения, красное вино, водка и лимонад, большой свет был погашен, я – заинтригован, а на столе появился массивный, самое подходящее слово для подобных предметов – «настоящий», канделябр с пирамидой из тринадцати небольших свечей. Нелли тоже осталась за столом, налила себе лимонаду, Анастасии – вина, мне – водки, и подняла бокал:
- С днём рождения, мамочка! Желаю тебе счастья, успехов и удачной реинкарнации.
- Спасибо, дочка.
- Вот это да, предупреждать надо. Присоединяюсь к пожеланиям Неллички. – мы выпили. – А теперь, наверное, тост с меня... Жаль, я не приготовил никакого подарка. Хотя...
Я мысленно обшарил все карманы свои, все подкладки, все манжеты, секреты, где могло б хоть что-нибудь застрять до востребования. Они молчали, и чёрт меня всё-таки дёрнул одной рукой за перстень на пальце другой.
- Настя, я не знаю значения этого перстня. Наверное, это по твоему профилю, так что я его тебе дарю. Точно знаю, что таких перстней больше ни у кого нет.
- Это дорогой подарок. Может, не надо?
- Надо. – сказал я, протягивая ей перстенёк.
- А можно мне, можно мне посмотреть? А?! – Нелли прямо заёрзала в кресле, бывшем ей всё-таки глубоковатым, и, выбираясь из него, вообще скатала юбку, что называется, в трубочку.
И ведь, маленькая соблазнительница, даже и не подумала оправиться. Настя не могла видеть этого, зато видел я, которому это, по всей видимости, и предназначалось.
- Мама, пожалуйста! Подарки не выбирают!
Анастасия улыбнулась:
- Если это окончательное решение...
- Да, Настя, я поздравляю тебя с днём рождения и дарю тебе этот красивый перстенёк, может быть, он особенный, только я ничего не знаю... А не понравится или не подойдёт, отдай его Нелличке.
- Вот здорово! – чтобы девочка не вырвала его из моей руки, пришлось поскорей уронить перстень в её подставленную ладонь.
В свете свечей на детской ладони заигравший как-то особенно, он впервые показался мне не громоздким и аляповатым, а прекрасным и совершенным.
- Спасибо. – отказ в глазах Анастасии сменился благодарностью, на губах расцвела скромная и прелестная, как ландыш, улыбка. – Твой подарок бесценен.
Я понял это, разумеется, по-своему, как приглашение по-настоящему войти в дом, или, по меньшей мере, в её жизнь. Второе мне понравилось, а от первого я бы мог и отказаться, жаль только, что первое подают в случаях, подобных нашему, раньше, чем второе. Забавно, Нелли получилась в моей гастрономической прогрессии не то десертом, не то крепким напитком.
- О-БИ-АРГ! – прочитала она с перстня громко по слогам и закричала, заранее восторгаясь своей выдумкой. – Внимание! Внимание! Пам-па-па-пам! Па-пам! Па-па-пам! Отныне ты будешь зваться – Обиарг! Остроглазый и решительный вечерний ангел наблюдения, творящий добро приобщением к высшим таинствам. Годится?
- Годится! – в голос засмеялись мы с Анастасией, и я предложил продолжить игру. – Тогда и вы должны обладать особенными именами, несущими заряды деяний таинственных и знаки покровительств космических.
Настя сама себе выбрала имя – почти сразу:
- Чур, я буду Атилли!
- А я... я... – Нелли запыхалась, придумывая. – Мама, придумай что-нибудь.
Но раньше, быстренько сотворив анаграмму, придумал я:
- А давай я дам тебе имя? Отныне, Нелли, ты будешь – Имайла. Годится?
Анастасия, то есть, конечно, Атилли, спросила:
- А тебе не страшно, Обиарг?!
Я встал и, выпятив грудь колесом, принял красивую позу, изобразил из себя самоуверенность, приклеил к устам дьявольский оскал и произнёс довольно высокомерно довольно бессмысленную, как мне показалось, наспех сочинённую фразу:
- Мне ль, маркизу Десерт'де'Ламур и командору шестидесяти легионов Великой Армии бояться вечеринки с двумя дьявольскими любовницами, опасными только лишь смертным?
Нелли замерла с открытым ртом, видимо, ещё раз убеждаясь в правоте своего недавнего импровизированного выбора меня в мужья себе; а Настя спросила, изящно и убедительно сыграв серьёзность:
- И откуда же у тебя такие познания в этом деле, Обиарг?
- А у тебя, Атилли?! Неужто Повелительница Чёрной Луны не знает собственной биографии?
- Таким бы хлебалом, как у тебя, да медку б похавать! Если б я, понимаешь... – она в этот момент показалась мне просто даже излишне серьёзной актрисой, то ли вдруг, так и не начав игры, прекратившей её, то ль заигравшейся сумасшедшей. – Жаль, что мы с Неллькой моей и впрямь не суккубы. Нам тогда б жилось бы легче, а то ведь, дорогой Обиарг, милый Десерт, возлюбленный де'Ламур, – в голосе её теперь явственно слышалась горечь. – мы всего лишь земные почти смертные потомки одного шаловливого гусара, мимоходом замкнувшего наши жизни и смерти в порочный круг.
В произносимых речах, кроме блестящей актёрской декламации, вдруг загрезилась мне самая что ни на есть настоящая, то есть естественная, экспрессия, неподдельная, истеричная страсть. Имайла, то есть Нелли, то есть... вскочила с ногами на кресло и, став почти на голову выше меня, закричала вмиг повзрослевшим по содержанию, но оставшимся трагически-детским по звучанию своему, голосом:
- Если б нам не приходилось умирать в раз и навсегда установленные двадцать шесть, а, зачиная в тринадцать, рожать в день смерти матери... Подлец, сволочь, негодяй!
Крича в две обезумевшие глотки, обе мои желанные красавицы бросились на меня, царапая и кусая, терзая и исступляясь – исступляя, доведя игру свою до совершенства, такого, что я уже и не верил, что они – дочь и мать. Скорее они были похожи на неуравновешенных в желаниях подруг-единомышленниц, одна значительно младше другой, и их сексуальные заскоки – учительницы и ученицы – мне, определённо, пришлись по вкусу. В жизни к столь экстравагантным и неприличным выходкам я не привык, скажи кто мне про меня такое вот вдохновенное безобразие, мало того, что ни слову не поверю, но и просто удовлетворения потребую, однако, ищу оправдания себе теперь только в том, что это мало было похоже на жизнь, где я к столь экстравагантным и неприличным выходкам не только не привык, но и просто не могу себе представить чего-либо подобного с моим участием...
На следующий день я едва смог найти ту улицу и тот дом, признаюсь, робея, а не привиделось ли мне это в кошмарно-желанном эротическом сне?! Кстати, храбрости постучаться в дверь я набрался только через неделю, не было там ни Насти, ни Неллички, а открыла мне держащая орущего грудного младенца на руках размозглая на весь проход баба с огромными, слезящимися сквозь перевязь грязно-серой шали грудями. Она с трудом стащила с жирного мизинца перстень и, сказав единственное:
- На! – отдала его мне, после чего спешно затворила дверь, явно не желая ни услышать от меня никаких вопросов, ни дать каких-либо объяснений.
Через тринадцать лет моей Нелличке будет уже двадцать шесть, и каким-то страшным и точным, неподвластным моему желанию знанием я знаю, что раньше того мне с нею свидеться не суждено.
...
Сидеть на краю постели и, куря, смотреть на свои шевелящиеся пальцы ног. Как-то сладко думать, что они шевелятся сами по себе. Молчание затянулось, прошло минут десять. Наталья лежала, по-прежнему уставясь в потолок. Скука ползла отовсюду. Банальнейшим сквозняком из-под двери, из оконной щели. Навязчиво-эротичным, но почему-то – уже нисколько не возбуждающим светом ночника.
Дыханием, спокойным, но насторожившимся отныне навсегда. Пульсом на вялом запястье, которое ты взял, испугавшись. И спрятав испуг под толстокожие нарочитой мужественности. Безысходностью неидеально-белого потолка, неумолимым прессом спускающегося на слабые тела и души. И странно, тела продолжают жить, а души – искать, страдаючи...
- За что?
- Что – за что?!
- За что ты меня так?!
- Если я сказал что-то обидное, то извини, Наташа, пожалуйста. Я не хотел обидеть, честное слово.
- Ох, и лёгок же ты на язык! Наградил пощёчиной и не задумался, даже не заметил! Всего лишь «не хотел»... не хотел обидеть», чего ты ещё не хотел, а?
- Прости, я немного не догоняю. Если что не так, но я-то лишь подумал вслух. Любовь грязна. – Юра начал перевзвешивать свои слова, надеясь то ли ей, то ли самому себе объяснить собственную логику, будто пытаясь теперь найти, есть ли в ней что-то такое настолько обидное. – С самого начала. Она обманывает, сулит горы счастья, мягко застилает каменные постели и никогда не исполняет обещанного, прикидываясь простушкой, лупит туда, где больнее, а потом, истерев до дыр очередную жертву, насладившись насилием и с потрохами и кровью заполучив очередную душу, надругавшись, бросает в ад, открыв перед тем своё истинное лицо… Рано или поздно!
Она неожиданно и как-то равнодушненько спросила. Ухмыльнулась? Снизошла? Протянула руку? Или ударила веслом по голове? Равно. Душ… душненько спросила:
- Очередной теоретик… Как это не ново! Ты, самовлюблённый интеллектуал и... и эмоциональный импотент! Неужто ты не заметил, что в соседней комнате стоит огромный книжный шкаф? Этот огромный шкаф, между прочим, просто переполнен дурацкими книгами, объясняющими жизнь. Отнюдь не все они принадлежат моему мужу… Прошу тебя, Юрочка, никогда не дари женщине книг, даже своих, когда-нибудь ты издашь много своих книг, всё равно, не дари женщинам книг. Что ты там хотел сказать об истинном лице? Ну, теперь говори!
Гончаров растерялся. Но, слава Богу, лишь на секунду:
- Не знаю, огорчится ли она, увидев завтра наши трупы, но, может быть, останется довольной, что ещё есть глупцы, которых можно тыкать лицом в мудрость. Скорее всего, ни то, ни другое, хоть она и нетороплива. Но к нам она приходит убивать, и никакого мешка отвратительных инструментов ей не нужно. А я-то, кажется, уже люблю её больше всего на свете. Я прошёл искушение, когда она врала – поверил. Я взял предложенный грех, когда она обольстила, хотел и – взял. И я рад видеть её сейчас, когда мне уже ничего от неё не надо и когда она знает, что мне уже никуда от неё не уйти. Ибо она – Смерть.
- А что ты здесь делаешь? – возмутилась женщина.
- Смотрю.
- Это, по меньшей мере, неприлично, Юрочка.
- Я знаю, Наташа. Мне это не мешает. Нисколько. А тебе?
- Не знаю. Не знаю, зачем ты здесь?
- Мне приятно видеть тебя.
- Мне тоже приятно видеть себя, не боишься скандала?
- Нет, а ты? Разве кто-то должен прийти?
- Всё равно это неприлично.
...
два раза для пробы не на полную мощность, не на всю возможную длину удара боднув упругую, изнизанную кровеносными сосудами плёнку, я наконец ударил по-настоящему, она лопнула, обдав меня кровью и измазав, что называется, с головы до ног. Но дальше-то нормального продвижения не было: нечто огромное, гораздо больше, чем я сам, являющееся частью меня, гораздо большее диаметра влажной трубы, в которую попал я сам, но при всём желании не смог бы затащить вслед за собою остальное, не пускало меня дальше, больше того, я никак не мог избавиться от чувства, что то издевательски-пошлое движение взад-вперёд, на которое я оказался обречён, было инициативой этого огромного «всего остального Я». Терпение небезгранично, тем более, когда тебя не просто не понимают, и не только не хотят понимать, но даже не предполагают, что кого-то тут нужно понять.
Всё равно, что биться головой о стенку, какова странность, а? Ведь перепонки-то уже и нет – помнится, я порвал её, разве нет?! Тоннель начал содрогаться, во мне копилось не только напряжение, не только усталость, но и отчаянье, близкое уже к физиологической потребности – выблевать. Плюнуть на всё это ко всем чертям, так всегда бывает. Тем и закончилось.
Я просто больше не мог терпеть, да и не хотел, честно говоря, больше того, как ни странно, но, наверное, я даже испытал некое удовольствие... Так бывает, когда делаешь тяжёлую работу, когда результат труда известен заранее и не сделать работу нельзя, тогда расслабление по окончании приходит не удовлетворённостью, а усталостью. Так бывает после турпохода, когда, вернувшись домой, не разобрав, бросаешь в передней рюкзак и сам бросаешься в постель, ничего уже более не видя и не слыша, ничего сверх этой потрясающе-приятной усталости не чувствуя.
В забытьи обычно видишь бесконечное продолжение, на этот раз это было движение вперёд по тоннелю, то есть то, чего я не смог добиться, но сновидения снимают все барьеры, делая совершенно, казалось бы, невозможное возможным. Я плыл вперёд, обладая потрясающей техникой плавания: я извивался, движения мои были более чем автоматичны или рациональны, они были судорожны, если можно так выразиться, инстинктивны. Наверное, я именно так себе теперь и представлялся, перестав быть столбом: головою с быстро и правильно двигающимся хвостом. Внезапно выяснилось, что я не один такой, но почти сразу на всех других мне стало наплевать, каким-то внутренним чутьём, верою какой-то, знанием, от меня не зависящим, не моим знанием – инстинктивным, я теперь видел цель и знал, что она – моя.
Это не было пошленьким осознанием победы, не было самодовольством превосходства, про это я и без того всегда знал, наоборот, это было спокойное блаженное состояние правильности происходящего, что-то вроде знания непреложности законов бытия, их первоосновности. В конце концов, видимо, смерть есть единственная наша возможность не умереть – продолжиться в новом качестве, растворившись в чём-то большем, ведь ни ты без него, ни оно без тебя смысла не имеют. Здесь нет размеров: всё безгранично, значит, безграничен и ты сам...
Дальше было деление и рост, рост и деление
...
Юрочка промакнул глаза, на ощупь, вдоль стены вышел в бесчувственный свет кулуара и услышал совершенно нежданный комплимент:
- Вы просто неподражаемы сегодня, Юрий Васильич! Кажется, Игнацкий в вашем лице заполучил, наконец, актёра на роль Гамлета. Или Зилова! Вы в курсе, что это две его давешние сокровенные мечты?
- В курсе, это две сокровенные мечты любого советского, прости, Господи, режиссёра. – кто это?! Ещё не видя ничего за пеленой обильных слёз, Юрочка проворчал ответ. – Чёрт бы побрал эту рампу!
Это Ганин? Надо же!
- А вот и главный. – подбодрил Ганин. – Теперь держись, Юра, и не упусти своего, не наговори гадостей.
Юноша разозлился на себя: обидно, проморгался как раз не вовремя – к приходу, глаза б его не…
- Видели! – Игнацкий жутко доволен, счастлив, можно сказать, как никогда, невооружённым глазом видно. – Я всегда надеялся на вас, Юрочка! Я верил в вас, верил, что ЭТО когда-то да произойдёт. Сегодня не только премьера спектакля, но и, что гораздо важнее для меня, поверьте, ВАША ПРЕМЬЕРА! Спасибо тебе, Юрий, ба-альшое спасибо.
Гончаров Юрий Васильевич произнёс очень громко, так, чтоб его слышали все сбежавшиеся в антракте к нему – с поздравлениями или с чем ещё, не важно! – и они услышали:
- Вам спасибо, Веньямин Веньяминыч, это целиком и полностью ваша заслуга. Ваша и ВАШЕГО ПЬЯНОГО СВЕТОТЕХНИКА!
Последовавшей паузе, пожалуй, позавидовал бы и сам Станиславский… Игнацкий ушёл, не проронив ни слова в ответ. Они удивительно быстро остались вдвоём с Ганиным, который усмехнулся:
- Браво, Юра, браво! Не думаю, что ты лишился Гамлета. Или Зилова. Забывается всё, даже оскорбления. Время стирает города и цивилизации, но оно бессильно, и – точка. Молодой человек, я попрошу вас закончить связь с моей женой и больше никогда не стремиться её возобновить. Нам с вами ещё работать, и работать.
Не в силах поднять глаза, Гончаров встал и посмотрел в сторону:
- Да плевал я на Гамлета с Зиловым вкупе с Пьеро, Арлекинами и Коломбинами!



в симфонии использованы темы:
«Веселись, юноша»
http://www.proza.ru/2005/03/10-84
«Бездны транса и мегатонны гитарного драйва»
http://www.proza.ru/2005/03/10-83
«Нена Вижу»
http://www.proza.ru/2004/09/28-118
«Осциллическая прагментация категорически несвободных индивидуумов»
http://www.proza.ru/2004/09/28-121
«НакрылаПрядьBesstydgijGorizont»
http://www.stihi.ru/2005/05/05-1092
«Избранные записи наблюдателя»
http://www.proza.ru/2004/09/28-116


© Copyright: Дмитрий Ценёв, 2008
Свидетельство о публикации №2802120107