Там я осталась...

Татьяна Синцова
Надо было озаглавить эти заметки «Питерские хроники».
Калечные, увечные…
Но город, в котором жила, назывался Ленинградом.
Говорят, нет разницы. Она огромна. «Питер» - хулиганствующая, балаганная слобода с папироской в зубах и семечками.
Сейчас: чипсами, пивом и катком вокруг Александровской колонны.
Ленинград - стойкость и чистота.
Два года я снимала угол в блокадной квартире дома номер 44 по Большому проспекту ПС, в нем тогда была комиссионка. «Блокадной», потому что все жильцы её были блокадниками. Две бабушки, Оля и Нина, пережили блокаду именно в этой квартире, остальных подселили позже.
Рассказывали они много, но, теперь понимаю, не всё.
Моей бабе Оле удалось переправить 5-летнего сына по Дороге жизни на Большую землю. Собрала ему еду – с собой, а её украли. Говорила, так больше никогда не плакала. Отправила сына и ушла жить на завод резино-технических изделий, где работала. Многие тогда жили на заводах – легче было, не тратились силы, чтобы ходить туда и обратно.
Наведывалась домой по выходным.
На углу ул. Олега Кошевого (теперь Введенской, не терпится все переименовальщикам) и Большого складывали трупы. Кто у кого умер, несли туда. Если могли, конечно. Утром приезжала машина или лошадь с санями – и забирала.
Во второй комнате жила тетя Нина. В блокаду ей было 16. Мать умерла в этой же квартире в декабре 41. С отцом они накануне войны разошлись.
Зимой 41-го Нина умирала.
Никуда не выходила, не поднималась...
И тут приехал отец.
Вот что значит настоящий мужик.
У него давно была другая семья, но он вспомнил о дочери и застал - живую! Привез коробку сухого печенья и шоколад. Оказывается, его взяли шофером на Дорогу жизни, и эти коробки он украл. Дали немного еды и бабе Оле. Она потом рассказывала: если б не Нина и её отец, ей бы не выжить. Зима была страшная. Всю зиму он периодически приезжал и кое-что им подбрасывал - галеты, крупу, а весной устроил Нину «в армию» - помощником повара. Часть стояла в Рыбацком. По выходным она приглашала Олю «поесть», и та шла пешком через весь город, а это не ближний свет, кто знает, чтобы съесть тарелку супа и налить немножко в бидончик.
Зимой 42-43-го Нина родила от какого-то бойца мальчика, но выходить не смогла – умер.
Отец Нины умер сразу после войны. То ли в 45, то ли в 46 году, не помню.

Как они жили? Сейчас видится: счастливо.
Очень чинно, соблюдая праздники. Обе – и баба Оля, и Нина ни разу не верующие. В субботу ходили на Сытный рынок и в баню на Большой Пушкарской.
Возвращались – пили вечерний чай и непременно с тем, чего в течение недели не ели: с сыром, колбасой и пирожными. Обычно эклерами, буше или наполеонами. Пирожные покупали из расчета по 2 штуки на два дня на брата.
На неделе питались, по моим раздолбайским понятиям, скромно.
Варили борщ, каши. Брали молоко из бочки, творог, рыбу (хек, треску или корюшку в сезон), селедку – непременно! – яйца, капусту провансаль, тыкву отрубленными кусками граммов по 500-700, и свеклу с картошкой.
И всегда готовили. Никогда не питались на сухомятку.
Сколько жила, ни разу не видела, чтобы они покупали сосиски с сардельками.
И очень не любили, когда на них смотрят во время еды.
Нина работала учительницей начальных классов, а Оля к тому времени была уже на пенсии.
К одежде относились, скорее, равнодушно. Новые кофточки с юбками покупали редко. Любили косынки, шарфики и беретки. Фетровая «беретка» - бежевая, черная, бордовая - это питерское.
Шарфики дарили себе к 8 Марта.
Заканчивался сезон, и они относили верхнюю одежду в чистку. К химчистке отношение было трепетное. Шерстяные кофты тоже не стирали, а относили в чистку. Постельное – непременно в прачечную. Это понятно: стирать было негде. В квартире была только холодная вода и только на кухне. Мне пришлось освоить пришивание меток к постельному белью и многое, по современным меркам странное: походы в мастерскую, где поднимали петли на чулках, и мытье головы (и не только) из своего тазика в комнате. Каждый вечер перед работой Нина парила юбки, платья, гладила кофточки. Не понимала, как это пойти на работу в неглаженной одежде. У нее была швейная машинка «Зингер» (ручная), мамина еще, пережившая блокаду. На ней подшивались пододеяльники, занавески и проч.

Вот, говорят, в Германии и цивилизованных странах всегда окна чистые, а у нас – нет. Наши бабы грязнули. У моих Оли и Нины была мания мыть окна. Только и смотришь – то одна лезет на стремянку, то вторая. Ну, и меня приобщили, естественно.
Теперь про мебель. У Оли была большая комната – 25 метров и 2 окна. По порядку, если от входа направо, стояли: холодильник, тумба, её кровать, трюмо. В простенке между окнами – эскиз Айвазовского в раме, затем мой диван, надо мной – часы с боем (!) – как засыпала, не понимаю, второй эскиз Айвазовского, шифоньер и оставшаяся от времен оных – кафельная печка.
И круглый стол посередине.
Льняная, чаще желтая, чем белая, скатерть и абажур над ней! Оранжевый, с кистями.
Все, к чему призывал Булгаков, было нормой жизни.
Телевизора у нее не было.
У Нины была комнатка узкая, как пульмановский вагон, 16-ти метровая.
Справа от входа стоял шкаф, затем стул, квадратный стол, придвинутый к стене, кресло-кровать дочери, за окном – телевизор, у Нины он был, она любила смотреть постановки (спектакли), которые шли по понедельникам, довоенный буфет и диван-кровать, на котором они спали с мужем.
Квартирный вопрос дочери решился на счет раз-два – это вам не нынче.
Будущий её супруг, такой же коренной ленинградец, с которым дочка Нины училась в Оптико-механическом институте, сказал: «Сначала квартира, потом свадьба». Два лета отъездил в стройотряд, внес первый взнос за однокомнатную кооперативную квартиру, Нина добавила свою долю, и после свадьбы в «Метрополе» молодые уехали к себе.
За этим стояли и питерский расчет, и какая-то гордость, честь, и взрослость молодых.
Ну, не знаю, что еще? Многое.
Мы с Олей были на свадьбе.
Для свадьбы Ниной были пошиты в ателье новое платье и костюм для мужа. После нее он сказал: «В этом и полОжите». Супруг ее, бывший военный, фронтовик, был заядлый рыбак. Славился рассказами «про Настюху», какую-то бабу из калужской деревни, бывшую когда-то его невестой, и умением «привирать», сочинять байки с невозмутимым видом – не подкопаешься. Меня он «ловил» только так. Курил обычно в коридоре - на сундуке. «Таня, а у меня ведь рак, - лицо убитое, голос дрожит. – Пошел к врачу, говорит, два месяца тебе дед». Таня уши развесит…
Слушать про Настюху, которая не дождалась его из армии, мне не дозволялось. Но иногда: «Таня, а она, Настюха-то, знаешь, какая? У ней…» Нина выскакивала и шлепала его полотенцем. Потом я узнала, что «у ней». Оказывается, «сиськи до пупа». Сказать такое девочке было нельзя.
По воскресеньям они ходили «на новую картину» в кинотеатр «Великан», иногда в театр Ленинского Комсомола, благо он был под боком – ездить куда-то в центр не любили. Потом долго гуляли, заходили в библиотеку – книжки брались «на неделю», возвращались, пили чай с оставшимися эклерами и – принимались за глажку юбок и брюк к завтрашнему рабочему дню.

Оля с Ниной научили понимать разницу между коренным ленинградцем и вновь испеченным.
Новый ленинградец не ходил пешком, он норовил проехать пару остановок на автобусе – троллейбусе, а старый пер, как лось, дворами – переулками, и если ехал, то только на трамвае. Почему на трамвае, неведомо, но я не могу вспомнить случая, когда бы Нина ездила куда-то на автобусе.
Однажды мы отправились с ней в гости в Московский район, где после свадьбы жили её дочь с мужем, на двух трамваях с пересадками. Или даже трех, не помню уже. Попили чаю с вареньем и откланялись. Стоим на остановке, Нина говорит: «Молодец, ничего у неё не раскидано». Оказывается, больше всего она боялась, что у молодой супруги, то бишь её дочурки, будут валяться в ванной грязные трусы. Ну, я, естественно, всё на заметку. Трусы и волосы на расческе – приравнивались к воинскому преступлению.
Все должно быть выстирано, высушено, разложено по полочкам, а пыль – вытерта.
Чистота (и порядочность?) прежде всего.

Вернусь к транспорту.
Метро мои Нина с Олей брезговали. А может, побаивались, потому что Оля иногда говорила: «Еще чего. Полезу я под землю». Она была из Псковской губернии и говорила «еслив»: «Еслив, мне надо подъехать, я вон – на «тридцатке». 30-й, 6-ой, 14-ый и 51-ый трамваи были любимыми. Где теперь трамвай №6? Он – в памяти.
Нина с Олей показали мне мои первые проходные дворы.
Знаменитый «ход» с Желябова на набережную Мойки к Капелле и второй – от Малой Садовой к цирку. Второй – страшный, потому что надо было идти ссаными подъездами и жуткими сырыми лестницами: сначала вверх, потом – вниз, потом бежать по одному двору, другому и выскакивать напротив цирка, как из каземата Петропавловки на волю.
Два года спустя, когда к бабе Оле вернулся разошедшийся с женой сын, я снимала комнату на Малой Садовой. Точнее, на улице Ракова, сейчас Итальянской, напротив музея сангигиены. Как раз в первом проходном дворе. В полуподвальной коммунальной квартире на 14 жильцов.
Это был ад: 9-ти метровая комнатушка с окном на уровне ног.
Коленок не было видно, одни туфли.
В такую Маргарита прибегала к Мастеру. Но это литература.
По утрам в коридоре я не раз наступала на дохлых мышей. Грязь, вонь, коты, больные раком старики – они умирали один за другим, и почему-то девицы с текстильной фабрики, которые тоже снимали комнаты, а по вечерам у ресторана «Баку» занимались, известное дело, чем. «Чем» – подсказали добрые люди. Сама бы не догадалась.

Ну, естественно, жизнь разрезало на две половины: светлую, которая осталась на Петроградке и эту – подвальную.
Я жила в двух разных городах.
Потом их стало три, теперь – четыре, а пятому – не бывать.
Песня есть, Леонтьев, кажется, поет: «Там я остался…»
Все хорошее осталось с Ниной и Олей – на Большом проспекте Петроградской стороны.
Резко так, нехорошо. Точно оборвалось.
Мы перестали созваниваться, вернее, я перестала звонить, а несколько лет спустя увидела бабу Олю на улице и не подошла. Не могу объяснить, почему. Не умею нырять из одной жизни в другую, тем более – прошлую.
Девятиметровку нам с подругой сдавала медсестра из находившейся в этом же доме военной поликлиники, вход в которую был с Садовой. Подруга ночевала на квартире два-три раза в месяц. На выходные я тоже уезжала домой – за город, и эта пройда - медсестра клялась, что никого по субботам - воскресеньям пускать не будет: «Ключи только у вас, Танечка».
Я возвращалась в заблеванную комнату с загаженными простынями, к которым пришивала метки для прачечной, как учили Оля с Ниной.

Из жизни на улице Ракова сохранилось единственное светлое воспоминание: театры.
Их было пять: Пушкинский, Комедии, Комиссаржевской, оперетта и Малый оперный. Чтобы не сидеть вечерами в ужасной квартире, мы ходили каждый вечер (или через день) в театр. Я видела всех: Горбачева, папу Фрейндлих, Тимошина, Богачеву, Краско, Владимирова, саму Фрейндлих, молодого Боярского (это уже театр Ленсовета) и т.д. Не стану перечислять.
Второе, если не светлое, то забавное воспоминание – работа секретаршей в ДНТП (Доме научно-технической пропаганды), он находился напротив Пушкинского театра, рядом с Елисеевским магазином.
По глупости и молодости лет некоторых слов я… не знала. И когда деваха, вместо которой устраивалась, сдавая дела, сказала о начальнике Промышленно-Транспортного отдела «мудак», я постеснялась спросить, что это значит.
По ходу дела разобралась.
Отработала, наверное, с месяц, деваха прибежала за каким-то документом, увидела мой прибранный столик - журнальчик к журнальчику - и как заорет: «Ну-ка раскидала все бумаги, быстро! Чтоб один нос с макушкой торчал!» Научила. Потом сижу себе вся в делах – книжку читаю. Тот самый начальник на букву «м» зайдет – а некогда мне. Работаю.
Ну, он тоже по делу заходил: в сейфе у него поллитровка стояла.
Глаза опущу, мол, не вижу – не слышу, как стаканы звякают.
Он – юрк к себе в кабинет, остограммится и за работу.
Однако пропаганда науки с техникой не страдала:).
Со всего города и области (выше – со всей республики!) съезжались люди на лекции и семинары. В основном главные инженеры предприятий, главные технологи и начальники цехов.

(продолжение следует)