Возвращение часть вторая

Илья Турр
Первая сцена это, конечно же, клуб-ресторан. Куда без этого? Я сижу за близким от сцены столиком, изучаю его геометрию и раз за разом прихожу к выводу, что круг все-таки не идеальный, - с зазубринами. Я скашиваю глаза, опускаю голову, - и зазубрины исчезают, но стоит мне чуть-чуть приподняться, сдвинуть взор, так, что столик оказывается на обочине моего поля зрения, как я тут же замечаю неровности. Чудн;! Ведь должно быть наоборот...
Итак, голова поднята, столик неидеальный, а по сцене, отчаянно дергаясь и игриво раскидывая в разные стороны всевозможные части тела, перемещаются напомаженные волосы в темных очках, - да-да, именно так я и хочу выразиться, - из которых, с трудом находя промежуток между плотно склеенными бриолином волосками, доносится кряканье шарташских уток. Шарташ, - это загнивающее озеро в нашей республике. Его название украдено географами у похожего озера на Урале, однако, видимо, таким образом неумело скрывая плагиат, они сменили ударение с последнего слога на первый. Так вот, эти волосы хорошо имитируют кряканье с нашего Шарташа.
Я оглядываю глазами помещение: небольшой зал битком набит, но освещена только сцена, и самых дальних посетителей не видно. И кто же важные гости? Перечислю, от ближнего к дальним: следователь Бежинский, медленно пережевывающий своими вставными зубами пищу, расфуфыренная дама, не помню фамилию, до блеска накрашенная, кучка крикливых подростков в смешных пиджачках на угловатых фигурах, собака в круглых очках, деловито листающая лапой меню; на заднем плане богатые вип-клиенты, - еврейский бизнесмен кроткого вида, во фраке, который из-за светомузыки на сцене кажется малиново-синим (за соседним столиком его охрана, - трое бесшеих мужчин с отглаженными до идеально плоского состояния лицами, все трое габаритами значительно превышают столик), представители творческой интеллигенции, с усталым пренебрежнием глядящие на сцену, представители простой интеллгиенции в шерстянных свитерах, сутуло примостившиеся рядом, в углу, бог знает, каким образом попавшие в вип-отделение... Дальше – темнота, в которой шевелятся невидимые фигуры.
Наконец кряканье затихает, волосы со свистом улетают за кулисы. На сцену выносят клетку с птицей-феникс, - она сгорает, оживает в виде безкрылого птенца, и начинает петь хриплым голосом уездного шансонье:
Куда ушли мои печали,
Куда ушли мои года?
Я позабыл как величали
Меня, когда я был тогда.
Тогда я был и было время,
А нынче нет его теперь,
Другой язык, другое племя,
Того тогда уж нет, поверь
Поет душевно, зал аплодирует. Птица снова сгорает, оживает, хрипит что-то невразумительное на прощанье и вальяжно возвращается в клетку. А не написать ли мне пье?..
Б е ж и н с к и й (равнодушно): Почему вы нарушили закон?
П о д с у д и м ы й (молчит).
Б е ж и н с к и й (методично): Почему вы нарушили закон?
П о д с у д и м ы й (севшим голосом): Я не мог ему подчиниться, он не соответствовал моим понятиям о норме и нарушал привычный ход моей жизни.
Нет... Плохо, не то. Не по мне. А кто же это на сцене? Зал аплодирует, но на сцене никого нет... Какой-то мерный гул доносится из динамиков, и все вокруг ускоряется, как будто кто-то перематывает вперед пленку. Бежинский слишком быстро забрасывает в рот пирожное из песочного теста, крошка стремительно падает ему на брюки, плывущий поднос с напитками разгоняется до скорости автомобиля, расфуфыренная дама поправляет платье, так дергая руками, будто за ней кто-то гонится... Что же это такое? Я закрываю глаза, тру их кулаком до красноты, открываю, но, сквозь выступившие слезинки вижу, что ускорение увеличилось: пирожное уже съедено, все брюки в крошках, следователь встает и крошки сразу же оказываются на полу, не летят на пол, а они уже на полу, за одно мгновение... На сцене опять пусто, зал опять аплодирует, музыка не успевает прозвучать и сливается во все тот же протяжный гул, интеллигенция расходится, со страшной скоростью шевеля ногами и шмыгая носами, зал грязный, уборщица нагибается, встает, вращается в самодельном сарафане, ругается, но я не разбираю слов, успевая расслышать только первую и последнюю букву...
Поход из детского сада домой всегда был для папы символом его вероломства. Он заранее продумывал такой маршрут, чтобы не наткнуться ни на один из сплошь разбросанных по нашей округе киосков. Это неухоженные, но удобные ларьки, содержимое которых я мог разглядывать часами, с рекордной скоростью расплодились в определенный период истории нашей республики, случайно пришедшийся на мое детство. В них были разные жвачки, мелкие товары, тогда непонятного для меня предназначения, но вызывающие интерес, чипсы, банки разноцветной газировки и, главное, продавщицы с их уже знакомыми румяными лицами, многозначительными взглядами и странными разговорами, где всегда проскальзывали емкие простонародные суждения обо всем и вся.
- Мальчик, тебе чего? – спрашивала продавщица, когда папины попытки терпели неудачу, и мы оказывались у окошка очередного ларька.
- Он просто рассматривает. – пожимая плечами и улыбаясь, ответил за меня папа.
- А... – недовольно протянула она и уныло скривив накрашенные ногти закрыла окошко. Сквозь стекло я видел как она недовольно покачала головой и уселась на скамейку у дальней стенки металлического строения, рядом с другой, аналогично жестикулирующей продавщицей.
Несмотря на папины уговоры, я еще минут десять простоял у стеклянной витрины, рассматривая дешевую ерунду, выпросил себе пластмассовые часы и мы пошли дальше. Папа держал меня за руку, и, когда он задумывался и начинал идти чересчур быстро, я едва поспевал за ним. Снег был грязный, весь в собачьих испражнениях и мусоре и, чтобы добраться до дома в чистых сапожках, приходилось умело лавировать, находя редкие незамусоренные прогалины. Это было довольно интересной игрой.
Послышался знакомый папин звонок, папа резко остановился (отчего я чуть не упал) и достал из кармана куртки телефон. Мама что-то громко заговорила в трубку.
- Нет, ему я звонить не хочу. Как-нибудь без него разберемся, - быстро раздражаясь ответил папа. – Да-да. У меня за это время появились кое-какие более удобоваримые знакомые. Не надо обращаться к нему... Ты же знаешь, что с ним невозможно иметь дело... Ну ладно, мы скоро придем. Пока.
Папа спрятал сотовый во внутренний карман и мрачно что-то пробормотал себе под нос.
- К кому ты не хочешь обращаться? – спросил я, поворачивая голову и поглядывая на него снизу вверх большими, как плошки, глазами. Широкий капюшон пуховика загораживал мне папино лицо, и я снял его, на что папа молниесно отреагировал громким: «А ну быстро надень». Повиновавшись, я вновь задал свой вопрос.
- К Адаму, - неохотно ответил он.
- А кто такой Адам? – спросил я, не оборачиваясь и глядя себе под ноги, потому что из-за капюшона все равно не увидел бы его лицо, а участок попался особенно грязный.
- Мой старый школьный друг.
- Лучший друг? – спросил я, на что папа, вздохнув, ответил:
- Да, наверное.
- А почему он... неудобоваримый? – продолжил допрос я, медленно выговаривая трудное слово.
- Так все, хватит. И так слишком много вопросов, - строго сказал папа и, ускорив шаг, потащил меня вперед. Весь оставшийся путь мы промолчали. Я выискивал чистые пути, и предостерегал папу, но он все равно ступал прямо в грязь, не глядя под ноги и крепко задумавшись о своем.
  Ууух... Стоп. Я хватаюсь за голову, пытаюсь встать, но, пройдя два шага, падаю на пол от сильного головокружения и с трудом доползаю до стула. Так, если голова кружится, значит она на месте. И то хоршо. Интерьер ресторана плавно плывет мимо меня с замедляющейся вращательной скоростью, потом начинает плыть в другую сторону, снова в ту и, наконец, останавливается. Головокружение сплющивается до микроскопического состояния и превращается в болевую точку, засевшую где-то в глубине черепа. Я ощупываю тело, - вроде все на месте. Слава Богу, что я вовремя нажал на «стоп», а то этот фортель так просто бы не закончился.
- Останови, там уже начинается! – слышен мамин голос. Она несет в руках два блюдца с клубникой, - на каждом по четыре удивительно красных, огромных ягоды. Папа приносит еще одно блюдце. Я реагирую запоздало и подскакиваю к телевизору только в конце титров.
- Отмотай чуть-чуть, там красивая песня в начале, - просит папа, усаживаясь на диван и деловито почесывая густую черную бороду. Я бросаю на него делано раздраженный взгляд (он в ответ хитро ухмыляется) и отматываю на нужную точку.
- Ты будешь смотреть кино? – спрашивает мама.
Я киваю.
- Ну, тогда держи клубнику, - говорит она, подает мне блюдце и садится рядом с папой.
- Иначе бы не получил, - с усмешкой добавляет папа.
Я быстро заглатываю спелые красные ягоды и усаживаюсь на диван рядом с родителями. Блюдце с плоскими листочками остается лежать на столе рядом с раскрытой книгой, на которой черными буквами выведено «Ф.К.», пока папа не уносит его на кухню и кладет в раковину.
После кино (пленка быстро бежит назад) ужин, а после ужина мама с веселой многозначительностью говорит:
- Ну что, приступай.
Я иду на кухню, грустно опустив голову, засучиваю рукава и принимаюсь за мытье посуды. Вода течет еле теплая, видать опять на нас решили сэкономить. Место на сушке вскоре кончается и приходится класть вымытые тарелки во вторую раковину, где уже лежит груда полусухой посуды. На самом дне раковины с грязной посудой оказываются три блюдца из-под клубники, у одного из них оббит край, и я царапаю об него палец. Вытекает маленькая капелька крови.
- Йод, йод, немедленно йод, - строго говорит папа и моментально протягивает мне флакон с черной жидкостью, вчерашнюю газету, и обмотанную ваткой спичку.
Вторая сцена, - приближение к Замку. Искрящийся и сверкающий снег лежит на земле ровным покровом – во всей округе не видно ни домов, ни дороги, ни людей - сплошная снежная пустыня, до самого горизонта, где, нарушая гармоничность белого цвета, чернеет крошечная фигурка К. Посреди чистого купола небосвода висит зенитное солнце, но снег не тает, его слой до того толст, что издали кажется, будто человек, пойдя по нему, провалится по уши. Я и вдали и вблизи, я смотрю со стороны и иду, и точно могу сказать, что утопаю всего лишь по колено. Я приближаюсь к К., и я – К. На этой засыпанной чистым серебристым снегом земле мы почти неотличимы друг от друга, - он черная точка за один воздушный километр от замка, а я за – два.
На мне тулуп и валенки, уверенно протаптывающие сугробы в массе белой ваты, руки греют кожаные перчатки. В какой-то момент К. исчезает за горизонтом, видимо спустившись с какого-то горки. И вправду, - земля становится неровной, угол все увеличивается, и пропорционально ему худеет слой снега. Наконец я взбираюсь на маленький холмик, на верхушке которого, если чуть-чуть расчистить снег, можно потрогать замерзшую каменистую почву. С холма открывается знакомый вид, - бескрайняя заснеженная тундра с вкраплениями мертвых кустиков. Виден и Замок. Он недалеко, до него, как мне кажется, метров девятьсот снежной пустыни. К. приближается, я приближаюсь. Но вот равнина обрывается, оказываясь гигантским горным плато, иллюзией, созданной снегом, и передо мной открывается вид на небольшой овраг. Там снега поменьше, кое-где даже растут средней высоты деревья, кучкуясь вместе и образовывая рощицы. Видно и продолжение обвалившегося плато, - там холм, а на холме стоит Замок, вкруг которого тесно связанные географией и муниципальными традициями деревни, натыканы деревянные дома. Верхушка Замка, упирается в чистое небо, и мы с К. завороженно смотрим наверх. Но постойте, - К. уже внизу, он уже взбирается на противоположный холм и совсем близко от Замка. Его фигурка быстро шевелится, он проворно карабкается по отвесной заснеженной скале и вскоре оказывается в деревне, а затем и на подступах к Замку. Потом он исчезает и больше не появляется. Я не успеваю заметить, - вошел он в Замок или нет, но, на мой глазомер, какое-то расстояние он преодолел чересчур быстро. Но если он не в Замке, то где же?
Я спускаюсь в долину, взбираюсь по острым камням, обманчиво покрытым мягким слоем снега, и оказываюсь в деревне. Все здесь знакомо, - кривые дверцы домов, странные людишки, что-то бормочущие себе под нос, несколько пар назойливых помощников, от которых я с силой отмахиваюсь. Неестественность чужого мира. На маленькой площади неподалеку от Замка лежит безжизненное тело К., на которое никто не обращает внимания. Начинается снегопад, люди прячутся, и никем не прибранное тело постепенно погребает под собой ровный слой снега. Сугробы становятся толще, улица выше, дома ниже, - и вот, тело уже совсем не видно. Я – К. Сколько же все-таки я прошел? Те, указанные мной два километра или больше? Надо бы найти какую-нибудь точную топографическую карту... Такие наверняка есть в Замке.
Но что же творится с Замком? Я поднимаю на него глаза и вижу, что он весь дрожит и окрашивается в яркокрасный свет, будто бы освещенный закатным солнцем. Но солнце по-прежнему в зените, разве что сдвинулось на пару сантиметров. Кажется, будто Замок сделан из яркокрасного желе. Я прищуриваюсь и вижу, что это желе состоит из мириадов маленьких трубочек-сосудов, по которым текут вещества. Кровь. Капля. А не написать ли мне все-таки пьес?..
Б е ж и н с к и й (вкрадчиво): Хотелось бы узнать, каким образом вы пересекли границу? Вам кто-то помог?
П о д с у д и м ы й: Нет.
Б е ж и н с к и й (усмехаясь): Опять врете, господин хороший. Вам помог некто А. Не будем называть его полного имени, дабы не поминать в суе. Этот А. воспользовался коррупцией наших армейских коллег и успел улизнуть от нас за границу. Нам известно, что при помощи друзей где-то там (указывает пальцем вверх) он помогал таким, как ты (переходя на «ты» заметно приближается к подсудимому) убежать от нас за рубеж. Не помоги тебе А. ты бы спокойно ждал нас у себя дома и подчинился бы правосудию...
П о д с у д и м ы й: Не понимаю о ком вы.
Б е ж и н с к и й (в воздух, будто обращаясь к кому-то отсутствующему в комнате): Ну вот, выделывается! (хлопает себя по колену). Ты же знаешь, сучонок, что я тебя бить не буду, что у нас это запрещено. Знаешь ведь? Поэтому так и выделываешься... Ну ничего, сидеть тебе не пересидеть. Отсидишь у меня по полной, - закон нарушен, адвокат не поможет, суд это всего лишь формальность. Будешь сидеть (злорадно улыбается и тычет указательным пальцем в стол прямо перед носом подсудимого). Но продолжим...
Щелк. Тоска. Снова все вертится! Только на этот раз в другую сторону... Уборщица ругается (слышны последние и первые буквы), пропадает из комнаты, включается свет, интеллигенция с невероятной ловкостью задом возвращается в зал, носы шмыгают в обратную сторону, выдыхая содержимое на поверхность ноздрей, музыка сливается во все тот же протяжный гул, не меняющийся от разворота, крошки мгновенно оказываются на брюках Бежинского, а затем с брюк возвращаются на пирожное, которое с бешеной скоростью воссоздается из упавших и прожеванных песочных частичек, я открываю глаза, тру их, закрываю, гул, пустеющая сцена, напитки убегают за кулисы, платье, пирожное возвращается в исходное положение... Перемотка на начало. Скороговоркой:
Ревоп тен жу, адгот огот,
Ямелп еогурд кызя йогурд,
Репет оге тен ечнын а,
Ямерв олыб и лыб я агдот,
Адгот лыб я адгок янем,
Илачилев как лыбазоп я,
Адог иом илшу удак,
Илачеп иом илшу адук.
Третья сцена. По грязным улицам города я брожу. Брожу я по грязным улицам города. По грязным улицам города брожу я. Я брожу по грязным улицам города. Вот так! Слова цепляются друг за друга, индифферентно относясь к выбранной структуре, - проза, стихи, - им-то какая разница? Итак, я брожу по грязным улицам города. Или нет. Я веду слежку. В нескольких метрах передо мной сутулая, угрюмая фигура студента, - ничем конкретным из толпы не выделяющаяся, и все же отстраненная, особенная. Он идет торопливой походкой и то и дело поглядывает на карманные часы, явно делая вид, что куда-то спешит, но я-то точно знаю, что спешить ему некуда, - учебу он давно забросил, живет один, к друзьям не ходит. Куда же это он направляется? Улица залита сумеречным светом, косо падающим на все то омерзительное, что в сумерках лишь выползает из своих берлог, чтобы впоследствии насладиться своим существованием под покровом ночи. Уже вывалила из домов толпа разложившихся типов в поисках пьянства и кутежа, которую приходится расталкивать, чтоб не потерять из вида студента, уже копошатся в мусорных баках ресторанов бездомные, надеясь найти там цельные объедки, уже обсуждают свои делишки желтобилетные развратницы. Скоро всех их укроет под собой ночь, и город снова обретет свое мрачное величие, но пока все эти отвратительные, преждевременные признаки ночного шабаша превращают его в убогий притон.
Вскоре темнеет, - в этом квартале нет фонарей. Куда он идет, черт его побери! Свернул к какому-то дому, ну что ж, последую за ним, раз такова моя профессия. Кривое деревянное здание, кое-как сохранившееся еще с дониколаевских времен. Я открываю дверь и прислушиваюсь, - его шаги далеко, он быстро взбирается по ступеням. Я следую за ним по полутемной лестнице, останавливаясь на каждом пролете и прислушиваясь, - не спешился ли он у какой-нибудь квартиры, но удары его плохо прикрепленных подметкок уводят меня все выше и выше. Непонятно, как в таком на вид старинном и крошечном здании помещается столько этажей.
Но вот он останавливается и стучится в дверь. Я замираю на предыдущем этаже и стараюсь не дышать. Стук в дверь, опять стучит, раздраженно, нервно стучит. Никто не открывает. Уходит. Звуки его шагов приближаются, я проворно скрываюсь в глубине этажа и прижимаюсь к стене, - он проходит мимо, явно в задумчивости меня не замечая. Я шумно выдыхаю и закрываю глаза, - так близко пронеслась мимо меня его мрачная фигура, в нескольких сантиметрах проползла отчаянная, оголтелая смертоносная тлетворная дрожащая тварь его тени.
Я уже собираюсь спуститься по лестнице следом за ним, как слышу скрип двери надо мной, поднимаю голову, и краем глаза замечаю, что из той самой квартиры, куда он так долго и безуспешно стучался, выглядывает чей-то глаз. Потом едва видимые в темноте появляются очертания безобразной старухи. Пойти, поговорить с ней? Но меня наняли неотступно следить за студентом... А, черт с ним! Никуда не денется... Спрячется в своей берлоге и будет до утра ходить по комнате, - и так придется всю ночь не смыкая глаз, сидеть под его окном. А пока можно о нем кое-что разузнать, исключительно из любопытства.
- Здравствуйте, - говорю я, подходя к двери. Старуха испуганно поглядывает на меня снизу вверх. Ее сгорбленная фигура напоминает мне горгулью с Собора парижской богоматери.
- Долго стучали-с? – спрашивает она сиплым голосом после моего детального рассмотрения и, не дожидаясь ответа, разворачивается и жестом зовет меня за собой в квартиру.
- Ну д-да... Я чуть не ушел, думал вас нет дома... – пробормотал я, следуя за ней.
- А я не слышала-с, была на кухне...
Квартирка маленькая, тесная, но обставлена богато. Дорогая мебель, явно купленная у каких-то сменивших место жительства графинь, хрустальные вазы и сервиз за стеклом, серебрянные украшения, повсюду развешанные дорогие картины.
- Присаживайтесь, барин. Чайку-с? – прошипела старуха, суетливыми движениями освободив мне место на заваленном одеждой кресле и проворно продвигаясь в сторону кухни.
- Нет, спасибо. Я к вам по делу.
Она на мгновение замирает на месте, обдумывая что-то и садится на большой, не соответствующий ее крохотным старущечьим размерам, обитый бархатом стул. Всеми своими омерзительными ужимками, она пытается показать, что внимательно меня слушает, хотя по ее рассеянному виду заметно, что думает она другом, а ее косящие глаза все время бегают по мне, будто ища что-то от них спрятанное. Я замечаю это и говорю:
- Нет-нет, я вам ничего не принес. Хотел расспросить про одного студента, который, наверное, к вам часто ходит...
- Какого студента? – спрашивает она, и вправду прекращая свои поиски и глядя своими злобными горгульими глазками прямо мне в лицо.
- Ну, такого, высокого, патлатого, в шляпе...
- А, этот... Знаю-с, знаю-с. Ходит, закладывает вещички разные. Видать, копит на что-то.
Я разочарованно вздыхаю. Ясное дело. Закладывает вещи, всего-то. А я-то думал, - дальняя родственница или гадалка или совсем какая-нибудь невообразимая ерунда, по-новому характеризующая персонаж. Старуха всего-навсего подтвердила мою догадку, - студент прозябает в нищете.
В этот момент в моей душе поднимается отвращение к ней, - вся ее внешность, крикливо одинокая, сварливая, ее богатство, нажитое отбиранием у нищих их последнего имущества, ее злоба, бессмысленно отраженная на лице, даже когда она и вовсе не злится, ее прежде скользящие по мне глазки, ищущие какую-нибудь дорогую мне вещичку, которую можно обменять на гроши, теперь остановившиеся и подобострастно смотрящие на меня... Кулаки сжимаются в бессильной злобе. В этот момент в дверь тихо стучатся.
- Кто там? – вытягивая костлявую шею кричит старуха.
Я тихо ухожу вглубь комнаты и становлюсь незаметен, как прежде на лестночной клетке.
Старуха отворяет, и я слышу знакомые удары плохо прикрепленных подметок. Далее по тексту.
Я очнулся. Бог ты мой, привидится же такое! И главное когда, - за праздничным столом, в собственный день рождения. Как же мне удалось так крепко заснуть сидя? Или я не спал, а просто задумался? Кажется, никто не заметил моего мысленного отстутсвия, - гости разговаривали, попутно забрасывая в рот приготовленные мамой закуски, родители ели молча, уже успев переговорить на все темы, а Марк бегал по квартире, не интересуясь праздничной едой и от смущения перед чужими людьми не знавший, куда ему деться.
- Ну что, тост? – сказал папа, с улыбкой поглядывая на маму.
- Ну ладно, ладно, - мама покраснела и подрагивающей рукой подняла бокал с вином. Вино тоже едва заметно задрожало и сквозь его желтую массу стал виден уличный фонарь. – Двадцать два года это немало, - главное, чтобы все было хорошо и дальше и шло, как сейчас. Чтоб с учебой все было нормально...
Мама на мгновение задумалась и гости, подумав, что тост окончен, нерешетильными движениями принялись поднимать бокалы. Но мама сглотнула и продолжила:
- Когда мы сюда переехали, его еще... не было, - ее лицо задрожало и глаза увлажнились. – Понимаете, не было, он был там... И мы боялись, что он никогда не сможет... А теперь все так хорошо, он с нами...
Она густо покраснела, предприняла последнюю попытку спасти тост, сказав нечто невразумительное и, не в силах совладать с собой, уткнула лицо в папино плечо и зарыдала.
- Ну чего ты? Ну все же хорошо... – успокаивал он ее, гладя по голове, но ее тело продолжало содрогаться от неудержимых рыданий, полных вскрытой застаревшей тоски.
Я смущенно посмотрел на гостей, и мне стало неловко и омерзительно от их псевдопонимающих многозначительных взглядов. Коротко извинившись, мама ушла в свою комнату, и гости, поняв, что их присутствие неуместно, а точнее не зная, как себя вести в такой ситуации, вскоре разошлись. На столе осталась гора несъеденных закусок, в духовке остывал неподанный к столу пирог с мясом, а на подоконнике так и не дождался своего часа торжественный денрожденный торт «Прага» с двадцатью двумя незаженными свечками. Вино в мамином бокале, сквозь которое был виден фонарь, также сохранило свою жидкую целостность. Папа, шепнув мне, что надо бы успокоить маму и причем сделать это надо именно мне, а не ему, взял со стола сказку и пошел укладывать Марка спать.
Пару минут постояв в нерешительности, я зашел к маме и прикрыл за собой дверь. Она уже не плакала, но ее лицо пылало, и на щеках, как потекший грим, застыли разводы от слез. Ее широкая, обычно горделивая и воинственная фигура казалась удивительно жалкой и постаревшей в этот момент. Она сидела на краю кровати, задумчиво глядя неморгающим взглядом в одну точку и даже не обернулась, когда я вошел. Я сел рядом с ней, положил голову ей на плечо, и она, по-прежнему погруженная в свои размышления, стала поглаживать мне волосы.
- Ну чего ты? – неловко начал я, долго не зная, что сказать, и услышал в собственном голосе знакомые папины нотки. – Я же здесь, то прошло, я вышел. Зачем ты продолжаешь постоянно об этом напоминать, только себя и нас расстраивать?
Она не ответила и только через пару минут проговорила сиплым голосом:
- Ты пришел меня ругать?
Это прозвучало до того жалко, что я спешно заверил ее:
- Да нет, конечно, нет. Я тебя понимаю. Трудно это все...
- «Но надо жить дальше» - с угрюмой усмешкой прошептала она, все еще поглаживая мои волосы.
- Вам. Не мне, - тихо сказал я и резко вскочил, сбрасывая ее руку с моей головы. Пройдя один круг по комнате, я заговорил с лихорадочной быстротой: – Я свое отжил. Совершил нелепость, глупость, из-за которой два года... два года... – я махнул рукой и почувствовал, как горлу подступает ком. Тяжело сглотнув я продолжил все с тем же напором: - А у вас все хорошо. В моем «Бегстве» же четко сказано: «Тюрьма не сломала меня». И все! Шито-крыто... Можете быть довольны. Живите дальше, растите Марка и оставьте меня в покое.
Мама смотрела на меня со страхом, который быстро превратился в исказившую ее лицо чисто материнскую, полную любви, обиду. Она заговорила с тихой яростью:
- А, ясно. То есть на себе ты ставишь крест. Теперь ты имеешь право чувствовать себя самым несчастным всю жизнь. Ты этого-то права и хотел всегда добиться, и до тюрьмы. Ты уже лет десять гнешь свою линию. Будешь теперь тихо разлагаться в одиночестве, как раньше... –увидев мое побелевшее лицо, и почувствовав, что попала прямо точку, она испуганно замолчала и опустила глаза. Никто еще до сих пор так точно все не разъяснял, и от того, что эта предельно ясная и в то же время фатальная формулировка, была произнесена вслух, нам обоим стало страшно.
Я снова сел рядом с ней, а потом лег, раскинув руки. Она закрыла лицо руками. Сказать больше было нечего. На потолке, вкруг люстры, лежала красивая, чем-то похожая на пропеллер, тень абажура.
- Извини, что испортила тебе день рождения, - сказала мама с улыбкой и погладила меня по руке.
Я молчал.
- Ну прости меня, пожалуйста, пожалуйста, все это вырвалось... нечаянно, необдуманно, - ее голос задрожал, и я понял, что она снова вот-вот расплачется.
В этот момент мне в голову пришла мысль: «А не написать ли пьесу?». Я задумался, что-то пробормотал и, не глядя на маму, убежал в свою комнату, тихо прикрыв за собой дверь.
Б е ж и н с к и й (потирая руки): Так, с первым делом вроде разобрались. Теперь перейдем ко второй истории. Месяц назад вы проходили свидетелем по одному убийству... Кажется вы видели убийцу, застрелившего пенсионерку.
Подсудимый бледнеет и коротко кивает, не глядя на Бежинского.
Б е ж и н с к и й (иронично): А вам везет, господин хороший.
Подсудимый злобно смотрит на Бежинского, Бежинский никак не это не реагирует.
Б е ж и н с к и й (после минутного молчания, прячет руки в карманы и расхаживает по комнате): Вы, кажется, говорили, что найденный и арестованный нами молодой человек убийцей быть не может. Вроде как вы видели совсем другого человека. Подтверждаете?
П о д с у д и м ы й (севшим голосом): Подтверждаю.
Б е ж и н с к и й (садится и приближает лицо к висящей над столом лампе, так, что его и подсудимого лбы почти соприкасаются. Говорит шепотом и вкрадчиво): И вы можете со стопроцентной уверенностью, с полнейшей, наиабсолютнейшей уверенностью заявить (в голосе звучит наигранное сомнение), что в темноте, в спешке, так пристально рассмотрели пробежавшего мимо вас человека?
П о д с у д и м ы й (смотрит Бежинскому прямо в глаза): Могу.
Б е ж и н с к и й (ударяет ладонью об стол прямо перед лицом подсудимого. Подсудимый вздрагивает): Ах, черт! Опять вы с этим вашим подростковым фиглярством. Морочите мне голову... А сколько гонору (опять делает вид, что обращается к отстутствующему в комнате третьему лицу и театрально разводит руками)! Сидит здесь, весь до глубины души порядочный и выделывается, как пацан... Считает, что имеет на все право, что он лучше, что он выше... Ален Делон и Чадский в одном флаконе!
Четвертая сцена. Убийца едет к третьей жертве. На его руках перчатки, на голове кожаная кепка с длинным козырьком, с которого на резиновый коврик капает вода. Вокруг его автомобиля сгущается темнота, уходящие прочь сумерки уносят с собой остатки света, и на холодных городских улицах остаются только сутулые контуры прохожих. Убийца вглядывается в номер дома, увидев нужный, кивает сам себе, и паркуется у соседнего магазина. В кармане у него орудие убийства, - пистолет, нож, миниатюрный аквариум с пираньями, - на ваш выбор. Убивать он пришел меня.
Он неторопливым шагом поднимается по замусоренной подъездной лестнице на третий этаж и оказывается у железной двери нужной квартиры. Моя квартирка не блещет особой элегантностью и красотой, но все в ней достаточно аккуратно прибрано, недавно подкрашено и, главное, пригодно для жилья. Здесь нет ни нагромождения ненужной мебели, ни загораживающих свет кустов, ни огромных книжных шкафов, препятствующих нормальному передвижению, ни душных чуланов. В общем, точно могу сказать - жить в ней удобно.
Звонок. Я открываю, вижу на пороге незнакомого человека, впускаю, и вот мы сидим на двух плетеных креслах-качалках, стоящих лицом к плоскому экрану телевизора, каждый с бокалом русского коктейля в руке. Сидим мы в небольшой гостиной, хорошо, но не слишком, отапливаемой, с удобным деревянным столом в углу и окном с видом на залив.
- Не хотите поинтересоваться, кто я такой? – с ироничной деловитостью спрашивает убийца.
- А я знаю, кто вы такой, - отвечаю я, не оборачиваясь и глядя в пустой экран, где видны наши искаженные отражения. – Мы с вами уже встречались. Можно даже сказать, что я вас придумал.
- О да, как же я мог забыть, - говорит убийца и сдергивает перчатки. Квадратный бокал теплого пойла греет ему руки. – Великий изобретатель. Я пришел убивать собственного хозяина. Как я посмел?
- Действительно, как это ты посмел? – спрашиваю я, поворачивая к нему голову и глядя на него поверх очков.
Он хмыкает. Я отворачиваюсь и включаю телевизор без звука, попутно маленькими глотками отпивая коктейль. Разбавленная кофейным ликером и сливками водка теплой струей течет по организму.
- Ну что, может объясните мне все-таки, что здесь происходит... – равнодушно говорит он, массируя нос. Он основательно подходит к этому процессу и трет обеими сторонами ладони, передвигаясь от ноздрей к переносице, которую массирует какими-то совсем уж замысловатыми движениями.
- Объясню, - бесстрастно говорю я, читая титры. – Вы наверняка читали рассказ Борхеса «Сад расходящихся тропок». Ведь читали?
- Читал, читал, - говорит он, зажимая и отпуская ноздри.
- Так вот, в этом рассказе, как вы знаете, речь о параллельных прошлых, настоящих и будущих. Нечто подобное происходит в моей голове. Смешиваются разные литературные реальности, создавая какую-то какофонию сюжетов, произвольно расходящуюся и сплетающуюся. Собственно, в каком-то измерении убийцей могу быть я, а вы жертвой (как и у Борхеса). В другом измерении вы убийца землемера и банкира К., тот самый конвоир, тащущий его на закланье, в третьем – вы студент, покусившийся на жизнь проклятой старухи и ее сестры, в четвертом мы сейчас с вами находимся и так далее. Меняются и убийца и жертва. Возможно, где-то они расходятся окончательно, выходя за рамки преступления и этого детектива, и сталкиваются непонятно где, - мы можем стать кем угодно.
- Так-так, изучаем твою голову. То есть по твоему, я всей массой помещаюсь там? – говорит он, подпирая подбородок кулаком и отхлебывая большой глоток коктейля. – Не тесновато?
- Ничего, ничего. Привыкаю, - вальяжно протягиваю я, по-прежнему читая титры под беззвучными актерами. Наверное, хороший фильм.
- Ну что, пора? – спрашивает он, залпом допивая коктейль.
- Пора, - говорю я и аналогичным жестом опрокидываю в рот напиток.
Мы чокаемся пустыми бокалами, он достает пистолет, нож или маленький аквариум с пираньями (как уж вам заблагорассудится) и кончает дело.
Б е ж и н с к и й (задумчиво): Ну и кто же убил?
Подсудимый пристально смотрит на него и молчит.
Б е ж и н с к и й (что-то чувствуя в этом взгляде): Намекаете?
Подсудимый молчит и улыбается уголками рта.
Б е ж и н с к и й: Вы дважды нарушили закон, наказывать и судить вас тоже будут дважды.(подошедшему конвоиру):Уведите его. Допрос окончен.
Ужасная тоска охватила меня. Я сидел на табурете в тесном чулане, окруженный все теми же, хорошо знакомыми мне картинами, почему-то с годами кажущимися мне все более и более бездарными. Адам уже давно перестал рисовать, но каждый раз, зайдя в чулан, он прищуривался и тщательно осматривал случайно выбранную картину на предмет недостатков. Впрочем, как он сам не раз признавался, недостатков он находил столько, что ленился даже браться за кисть с целью их исправления.
- Интересно? – спросил он, положив правую руку мне на плечо, а левой поднося зажигалку к сигарете, торчащей из неровного ряда его зубов. Брошенный всеми старик, седой и обрюзгший, он стоял задумчиво рассматривая забытые и никому не нужные произведения.
Я неуверенно покачал головой. Он затянулся, выдохнул, и комнатку, как в старые времена, наполнил едкий сигаретный дым. Запах сигареты был одинок в этом пространстве, - свежие краски и пот художника давно покинули его.
  - Я знаю, что ты их не любишь. А я люблю, - вдруг сказал он, как-то неестественно дернув головой, при этом сбросив на пол значительную горстку пепла. – Всю жизнь стеснялся себе в этом признаться, считал их безвкусицей, ругал себя. А теперь точно знаю, что лучше, чем тот одинокий период у меня ничего в жизни не было. Теперь я тоже одинок, все меня бросили, но тогда во мне была эта восторженность, которую я так умело скрывал, восторженность и надежда на эти художества... Мне было сорок пять лет, но я был восторжен, как ребенок. Ты этого во мне не заметил, когда вы с папой тогда прибежали ко мне, и описал меня в своей повести как-то не так...
Его глубоко запавшие глаза, обрамленные морщинистой кожей век и отвисших из-за бессонницы мешков, увлажнились, и он по-старчески захлюпал носом. Последние несколько лет он методично занимался самообманом, но переубедить его было некому.
- Люблю, и все. Мне они нравятся. Наверное, я ужасный пошляк, - добавил он и криво ухмыльнулся.
Я обернулся и пристально посмотрел на него. После ухода жены, после всех этих скандалов и криков, несвойственных ему, противных его натуре, после долгих месяцев непрекращаемого кошмара, череды склок, ссор и бессмысленных обвинений, он, казалось бы, вернулся в прежнее одинокое состояние, но вернулся в качестве оболочки, выброшенного на помойку фантика. Все бросили, никого не осталось около. Он подпитывал себя мыслями о своем прошлом, - рассуждал о былой востороженности, о надеждах, которые я якобы не заметил, постепенно превращаясь в замшелого, пошлого старика. Разбавляя скудность своих будней прошлым, он уже отсутствовал в настоящем и в нем теплилась робкая, подсознательная надежда на то, что после смерти возможно, с ним произойдет еще хоть что-нибудь неординарное. «Скольких же людей он пытался спасти и укрывал у себя?» - подумал я.
- Попробуешь их продать, когда я умру? – спросил он, пытаясь изобразить свою прежнюю серьезность, за которой я долгие годы никак не мог угадать иронию. Теперь же в его голосе открыто звучал старческий сарказм когда-то умного человека, к которму примешивалось нечто вроде искренней предсмертной мольбы.
- А вы уже собрались умирать? – равнодушно глядя на него, спросил я.
- Не хами, - он усмехнулся. – Ладно, потом это обсудим. Тебе еще рано об этом думать. Вы всегда в таком возрасте не задумываетесь о смерти. До того, когда вам по восемнадцать-двадцать, задумываетесь, после того, когда вам столько, сколько сейчас мне, тоже задумываетесь, а в таком предпочитаете об этом забывать...
Он вышел из комнаты, оставив меня наедине с картинами и сигаретным дымом, медленно уплывающим в вентиляционное отверстие. Прямо передо мной, поставленное поверх какой-то другой авангардистской картины, оказалось «Изгнание из рая». Адам поместил его в рамку и застеклил, и, приглядевшись, я увидел в стекле свое собственное, изрядно потертое временем, отражение. Сколько же прошло лет, с тех пор как он еще только подрисовывал недостающие штрихи, как давно это было и как бессмысленно мы оба потратили эти годы... А вдруг он и вправду тогда на что-то надеялся? Хотел стать настоящим художником, «проливал слезу над вымыслом»? Вряд ли. Он всегда был умным человеком.
- Тебе чаю? – послышался из кухни его хриплый, дрожащий голос.
- Давай, - сухо ответил я.
Все приходится пережить заново. Такова уж моя роль. Наконец после одной перемотки назад и двух – вперед, я оказываюсь в исходной точке. На сцене никого нет, но свет не включают, и посетители, не зная, можно ли им открыто приступить к разговорам, отрывисто перешептываются. Бежинский позади меня нагибает свою квадратную голову к расфуфыренной даме и с самодовольным видом что-то шепчет ей на ухо. Она краснеет и игриво улыбается, нервозно поправляя красное платье. Свет так и не включают, и кое-кто из посетителей недовольно сопит. Но вот за кулисами чувствуется какое-то движение, слышны чьи-то крики, и наконец на сцену выталкивают маленького человечка. На нем неудобно висящие штаны, на много размеров больше, чем надо, разного цвета носки и залатанный фрак. Потоптавшись на одном месте и что-то побормотав себе под нос, будто заучивая текст, он глубоко и протяжно вздыхает и произносит гнусавым голосом:
- Следующий номер отменяется, потому что... потому что... – он мнется, картинно чешет затылок и шарит в карманах, видимо в поисках шпаргалки. Но шпаргалки там не оказывается, а из кармана выпадает скомканная маска Пьеро. – Эт-то из спектакля, я там играю Пьеро, - поясняет он, виновато улыбаясь.
Наконец, махнув рукой в стиле «Гулять, так гулять», он надевает маску и уже более уверенно, в продолжение начатой речи, выпуливает писклявым голоском:
- Отменяется, потому что исполнитель главной роли погиб.
В зале повисает неприятное молчанье. Бежинский, все это время продолжавший смущать расфуфыренную даму обрывает себя на полуслове, обе разновидности интеллигенции задумчиво опускают подбородки на маленькие кулаки и снимают очки, собака закрывает меню и, так ничего и не заказав, протяжно воет на сцену, подростки перестают безобразничать и грустно снимают пиджачки, бизнесмен приказывает охране, затеявшей ссору из-за проспоренных кем-то денег немедленно заткнуться, а официант с напитками замирает с полупустым подносом на правой руке.
Пьеро, почувствовав, на себе одновременно множество взоров, окончательно смущается и становится видно, как под маской краснеет его узкое лицо, а уголки губ, будто подстраиваясь под роль, уныло опускаются.
- Убили, - шепчет он в микрофон, и зал громогласно ахает.
Я успеваю вспомнить, что при перемотке этого Пьеро не видел, и пропадаю в небытье.