Бегство часть первая

Илья Турр
  Сначала я проснулся от скрипа двери, потом, едва успев заметить какое-то движение в комнате, снова провалился в сон и, наконец, услышав четкое: «Вставай» прямо над ухом, проснулся окончательно. Угрюмо поругиваясь, я с трудом разодрал глаза и, протирая их, увидел в тихо освещенной лунным светом комнате силуэт отца.
  - Вставай, вставай, - повторял он, а я все лежал, с сонливой медлительностью пытаясь понять, который час и почему меня так усиленно будят. – Надо ехать. Ночью не придут, придут днем. Переночуем в безопасном месте, а утром уедем. Днем тебя здесь быть не должно.
Я потянулся, сильно зевнул, пытаясь набрать в легкие как можно больше воздуха, и сел.
- Куда?.. Куда? Зачем? – пробормотал я сонным голосом. – Какого…
- Надо ехать, я тебе потом объясню. Быстро, срочно уезжать, - отец был в каком-то лихорадочном волнении, его руки, обычно слегка подрагивающие, дрожали с бешеной амплитудой. Я никогда не видел его таким. На его испуганном лице, которое я смог разглядеть, когда окончательно содрал с себя сон, дергалось множество точек, будто кровь напугал его страх, и она хотела выбраться наружу. Пытаясь совладать с тиком, он сказал дрожащими губами: – Одевайся.
Я резко встал и, стараясь не обращать внимание на головокружение, стал спешно одеваться во все вчерашнее, скомканное на стуле у кровати. Папа отвернулся и сел на мою постель. Краем глаза я видел, как его дрожащее лицо, с которым он все никак не мог совладать, смотрит спрятанными за линзами очков глазами на мерно покачивающуюся сосну, растущую у меня под окном, а потом, прищурившись, вглядывается в неподвижность ночной дороги. Он о чем-то напряженно думал, я видел это, и не хотел прерывать его размышления, поэтому, одевшись, я молча сел на другой край кровати. Вскоре заметив свою медлительность, он вздрогнул и стремительным жестом схватил с тумбочки будильник.
- Пора, нам надо до утра все решить - сказал он, разглядев циферблат. – Вещи я собрал, пока ты спал. Бери сумку и пошли.
Стоя в дверном проеме, я развернулся и бросил взгляд на темную комнату: на тень сосны, которая то опускалась, то поднималась, карабкаясь по полкам моего шкафа, на незаправленную постель, на стол с уныло опустившей голову настольной лампой. Что-то во мне пессимистично подсказывало, что я вижу все это в последний раз. Я ошибался, - в предпоследний.
Папа кивнул какой-то собственной мысли и вышел в коридор. Я последовал за ним, и мы молча прошли в большую комнату. Тени дрожащих на ветру деревьев и выключенного уличного фонаря лежали на неподвижной мебели, таинственно освещенной лунным светом из большого окна. Отовсюду слышались знакомые звуки домашней, уютной ночи, - стрекот насекомых, тихий шелест деревьев, гул машин вдалеке и мерное мамино похрапывание в соседней комнате. Она спала там наедине с младенцем в детской кроватке, и от спокойствия сна этих двух живых существ, ощущаемого даже сквозь закрытую дверь, защемило сердце. Из открытой двери кухни пахло бесшумно подымавшимся в темноте тестом. Папа замер на месте, и его невысокая фигура, обычно заостренная, будто грубо выточенная из камня, смягчилась и словно расплылась, растворилась в темноте. Он не мог сдвинуться с места, и устало рассматривал неровную поверхность двери его с мамой спальни, вдыхая запах будущего пирога и мысленно прощаясь с мамой и братом. Мне захотелось поскорее уйти, и я раздраженно поторопил его. Он не сопротивлялся, но шел нерешительно, опираясь на меня локтем, будто вся его решимость пропала после того, как он разбудил меня. Однако, как показала практика, это было не так. Он просто усилием воли перестал волноваться, но черты его снова заострились, и кровь больше не пыталась вырваться наружу. Правда, видно было, что он сильно устал.
- Ты сможешь вести? – спросил я, пристально вглядываясь в него, когда мы спускались по подъездной лестнице.
- Да, конечно, - ответил он и устало улыбнулся. – Я немного устал, но водить я и во сне смогу.
Мы вышли на окутанный тьмой холодный осенний двор. Не горел ни один фонарь, и постоянное ощущение опасности в нашей республике, так хорошо скрытое за стенами квартиры, незамедлительно дало о себе знать. Отец быстро нажал на кнопку сигнализации, открыв наш маленький «Фиат», и включил печку. Я забросил сумку в багажник, открыл грязную дверцу и сел рядом с ним.
- Ну что, поехали?
- Поехали.
Вскоре мы съехали на ночную трассу. Вокруг нас сплошным потоком неслись машины. Я смотрел по сторонам и постепенно проваливался в прерванный прежде сон, видел какие-то вздорные фигуры зыбтья, с вкраплениями расплывавшейся действительности. Отец уныло молчал, но вел аккуратно, как будто, схватившись за руль, сбросил с себя прежнюю усталость. Его лицо, - большой, изогнутый нос, с протертой очками красной полосой, черные борода и усы с вкраплениями седины, мудрые глаза, - появлялось то в моих снах, то наяву, когда я, просыпаясь, замечал, что развернулся и лежу поперек сиденья, и исчезало, когда я вновь садился ровно. Вскоре с обеих сторон появились горы, отец свернул, и трасса превратилась в серпантин. Я проснулся и увидел вдалеке какую-то белую точку, показавшуюся мне маленькой фигуркой, дрожащей от ветра и проезжающих мимо машин. Я представил, что это бегущая по склону холма невеста в свадебном платье, которая вот-вот провалится в бездну. Это оказался белый флажок, прикрепленный к невидимому в темноте объекту. Мы стремительно приближались к нему, и вот он оказался совсем близко, прямо над нами, а потом пропал, и я снова заснул, потому что складки серпантина исчезли, и мы вновь ехали по прямой дороге. Спал я недолго, - окружающий нас ландшафт опять изменился, а с ним и качество дороги. Мы въехали в какую-то деревню, и дорога, еще недавно сверкающая фарами машин и освещенная фонарями, стала прерывисто выхватываться из темноты по мере приближения нашего «Фиата». Горы пропали, появились одноэтажные дома, скрытые густой листвой, едва заметные в темноте, покосившиеся столбы, мутная речушка, в которой, рассекаемая плавными линиями ряби, отражалась луна, бормочущий и шепчущийся лес.
- Куда мы едем? – спросил я, потирая глаза.
- К моему начальнику, Абельману, - ответил отец. – У него в этой деревне дом. Надо будет с ним кое о чем поговорить, может быть, останемся на ночь.
Мы подъехали к темным воротам и вышли из машины. Потеплело, и только резкие порывы ветра пробирали внутренности холодом. Отец нажал на кнопку домофона. Никто не ответил. Отец нажал еще раз, уже с силой и с раздражением, а потом нажимал не переставая, постепенно теряя терпение, пока из динамика не донесся сонный голос: «Кто там?». Отец ответил, и нас впустили.
Дальнейшее я помню смутно, потому что как только мы прошли большой, засаженный елями дворик и оказались в огромной полутемной гостиной, освещенной дрожащими огоньками камина, я сел на мягкий кожаный диван и заснул. Интерьер и общий вид дома я не запомнил, также пропало из памяти и лицо хозяина, начальника папиного департамента Абельмана. Периодически я просыпался от повышенного тона разговора, ведшегося прямо надо мной, и быстро понимал, о чем идет речь. Соответственно, общий смысл я смог бы передать и не вдаваясь в подробности, однако все же решусь дофантазировать пропущенную мной часть.
- Но зачем вы приехали так поздно ночью? - говорил усталым голосом Абельман, чья высокая фигура загораживала мне камин. – Почему не позвонили, в конце концов, не договорились со мной заранее, я может быть смог бы чем-нибудь…
- Вы прекрасно знаете, что все телефоны прослушиваются. Мы бы подставили и себя и вас… - со снисходительной улыбкой ответил отец. – А не приехали мы, потому что надеялись, что этот абсурдный закон отменят до вступления в силу…
- Да бросьте вы! У вас паранойя! – вскричал Абельман, всплеснув руками и продолжил уже более мягким, вкрадчивым тоном, словно говоря с душевнобольным: - Вы не можете остаться здесь и тем более, я не могу вам дать никаких особых прав, как же вы не понимаете, – таких как вы миллионы. Почему я должен помогать именно вам?
- Но зачем вы предупредили меня? – сказал отец знакомым мне раздраженным шепотом, произнося слова медленно и раздельно, будто его заставляли повторяться. В конце этой фразы он нервно засмеялся и громко почесал бороду.
- Понимаете, я не выдержал. – виновато пробормотал Абельман. - Вы, все-таки, мой подчиненный, коллега. Я знал, что у вас тоже есть восемнадцатилетний сын… Черта характера у меня такая! Проболтался! Меня вообще за это уволят… Я хотел вам каким-то образом помочь, но не знал, что я – ваше первое и последнее прибежище.
- А кто? – закричал отец, вскакивая. – А кто еще, кроме вас может помочь нам переехать границу? Нас же остановят и…
Отец весь задрожал, сел и стал вращательными движениями массировать сердце.
- Во-первых, не кричите. Не хотел при сыне вам все говорить, но все же. Закон не предусматривает длительных заключений и вообще, он не так страшен. Вы еще даже не знаете толком, в чем он заключается. Почему же вы сразу так горячитесь? Подождите денек-другой, может все не так ужасно…
На лице отца застыло рассеянное выражение, и он явно обдумывал другой план бегства, почти не слушая болтовни Абельмана. Я подумал, что он скрывает свое пренебрежение только из-за тающей надежды на то, что начальник еще может принести какую-то пользу.
- Советую вам, как друг, вернуться домой и лечь спать.
- Жена мне этого не простит, - усмехнулся отец, как будто соглашаясь.
- И все же… Попытайтесь убедить ее, что все не так страшно, как ей в первую минуту показалось, - терпеливо начал пояснять Абельман, почувствовав слабину. Он явно любил поучать других, и поэтому, даже в такой поздний час, с удовольствием вошел в роль ментора. – Я не говорю, что все это легко. И наша партия, как вы знаете, в большинстве своем голосовала против. Закон плох по сути своей, поэтому он будет в свое время изменен, внесут какие-нибудь поправки, и все станет на свои места. Надо просто терпеливо ждать, дать всему этому какое-то время на пробу, - вскоре государство поймет, что реализовать такой проект оно не в силах, и отступится. Как это всегда бывало. Помните закон о штрафах за собачьи испражнения? Помните?
Отец устало кивнул.
- То-то и оно. Ведь ясно было, что заставить всех людей ходить с мешками невозможно. Да и инспекторов бы не хватило…
- Давайте, езжайте домой, - резко обрывая себя, произнес он. Затем уверенными шагами подошел к папе и подхватил его под локоть, чувствуя, что тот сам не уйдет, а останется и будет хоть всю ночь добиваться своего. – Утро вечера мудренее. Сын у вас взрослый, и видно, что умный, - может тоже что-нибудь вам посоветует. Не все ж самим решать! – он дружески засмеялся, но отец никак на это не отреагировал. Его услужливость быстро атрофировалась, как только он понял, что чиновник абсолютно бесполезен.
Я встал и пошел следом. Что-то торопливо рассказывая, Абельман выпроводил нас за ворота, коротко попрощался (отец даже не обернулся) и запер. Мне послышалось, будто перед прощанием Абельман сказал слово: «уволен», но я не был в этом уверен, а от папы не последовало никакой реакции.
Мы вновь оказались на холодной ночной улице у нашего «Фиата». Одинокий фонарь освещал поникшее папино лицо, на котором вновь задрожало множество разнообразных точек.
Мы снова в пути. Впрочем, папа опять изо всех сил пытался совладать с собой и, мысленно хватаясь за какую-то надежду, становился все разговорчивее и разговорчивее.
- Понимаешь, издали эти сволочи закон. И теперь мы должны как-то выворачиваться, искать выход, куда-то ехать, ехать, ехать… - повторял он, как пьяный. – Этот Абельман сказал мне «а», а «б» сказать не захотел и теперь приходится самим о чем-то догадываться…
Он махал свободной от руля рукой, то смеялся, громко вдыхая сопли, то угрюмо бормотал. Меня всегда раздражали эта его характерная, нарочно (я был тогда в этом убежден) преувеличенная нервозность, но когда его болезненная говорливость проходила, когда он успокаивался, и говорил спокойно и взвешено, а его лицо приобретало значительные, красивые очертания, я чувствовал по отношению к нему то, что, наверное, можно назвать нежностью. В последнее время это происходило все реже и реже.
- Так куда мы едем? – спросил я его, когда снова переборол раздражение.
- Поедем к Адаму. Там они нас вряд ли найдут. У него есть связи у пограничников, о которых мало кто знает. Он нас как-нибудь выручит.
- По закону не вышло, - добавил он и неестественно засмеялся.
Из редкий упоминаний об этом Адаме, я знал только то, что он друг детства, вроде бы даже лучший друг, но что папа не любил к нему ходить и между ними была какая-то недомолвка, вечно довлевшая над старой дружбой. А может и не было.
Мы снова выехали на ночную дорогу. Я проснулся окончательно и сидел подперев кулаком голову и опершись на дверной подлокотник. Пейзаж с обеих сторон дороги был одинаковый, - мимо нас проплывали огромные темные пространства леса, появлялись и исчезали какие-то заброшенные придорожные деревеньки, где-то вдалеке виднелись многоэтажные дома маленьких городков. Я думал о вчерашнем дне, далеком и непохожем, кажущимся неестественным в нынешней ситуации. Кто же я такой? Пора бы сообщить вам эту маловажную совокупность фактов, которой я, как персонаж, являюсь, а точнее являлся на момент повествования. Мне восемнадцать лет, полгода назад я окончил вполне обыкновенную среднюю школу, и с тех пор жду призыва. Все мои немногочисленные друзья разбежались, кто служить, кто учиться, а я остался один, в состоянии нервозного ожидания. Работа, которую я нашел, быстро сошла на нет, и, целыми днями, медленно сходя с ума от скуки, я искал какие-то занятия, смотрел неинтересные фильмы, слушал заслушанную до дыр музыку. Я отрастил клочковатую бороду, то ли в знак протеста, то ли от лени.
В самом начале моего затянувшегося безделья (призыв все время откладывали), мне пришла в голову мысль о собственном сочинительском таланте, и я изо всех сил старался его развить, - писал, бросал и снова писал. Но литературы из этого не получилось (возможно, из-за завышеных ожиданий), от сочинительской затеи пришлось отказаться, и искать что-то другое, но я не знал, с чего начать поиски. Я стал бесцельно бродить по городским улицам, но, как на зло, наступила осень, целыми днями лили дожди, и я накрепко засел дома, в тесноте нашей маленькой квартирки, где целыми днями шумная няня водилась с младенцем. Когда дождя не было, я выполнял мамины бытовые просьбы, - ходил за хлебом, получал на почте посылки, что-то покупал, но все это не отвлекало меня от ощущения бессмысленности такого времяпрепровождения. Когда же дождь с осенним неистовством возвращался, я, сидя у экрана компьютера, с такой силой ощущал собственное бессмысленное одиночество, что часто размышлял о самоубийстве, при этом скорее фантазировал (иногда даже приходил на собственные похороны), нежели рассуждал о нем, как о реальной возможности. В конце концов мне пришла в голову мысль, что все люди, окончившие школу, должны в принудительном порядке кончать с собой, так как дальнейшая жизнь не предвещает ничего хорошего. Неужели армия, университет или работа – лучшие системы для существования человека, чем школа? Неужели все это стоит того, чтобы вообще существовать? Так я тогда думал, впрочем, не желая, осуществить задуманное на практике, и передумал еще на много мрачных тем, нарочно доводя до пародийной крайности собственные идеи. Эти идеи, ежедневно вертевшиеся в моей голове и стиснутые внутри меня молчанием, одиночеством и плохим характером, не давали мне предаваться более полезным размышлениям, например, о том, как скрасить одиночество. Таким образом, хоть и не отдавая себе в этом отчета, к началу нашего бегства я уже страстно хотел в армию, подсознательно ощущая в ней единственное возможное лекарство от скуки.
Мы приехали к Адаму в полпятого утра. Мрак постепенно редел, виднелись проблески рассвета, - еще не появившееся на горизонте солнце швырялось в землю первыми лучами, а луна, бледнея, уползала с неба на положенное ей место. Вновь похолодало, и изо рта шел густой пар, изящно расплывающийся в морозном воздухе.
Адам жил в многоэтажном тесном доме с грязным лифтом, в которых обитает большинство населения тех городов, где я бывал. Открыв застекленную подъездную дверь, мы поднялись на пятый этаж, стараясь не задевать обилие разной дряни, облепившей стенки кабины. Папа постучался и, не прошло и полминуты, как нам открыли.
На пороге стоял человек лет сорока пяти, болезненно худой, в потертых брюках и заляпанной чем-то рубахе, с густыми, седеющими волосами, вытянутым, невероятно бледным лицом, низким лбом и умными, холодными глазами. Судя по его энергичному, немного раздраженному виду и по тому, что он был одет, мы его явно не разбудили, а скорее отвлекли от какого-то дела. В его внешности была какая-то противоречивость, которая все то короткое время, что мы у него провели, не переставала удивлять меня. Выразить это противоречие довольно трудно, но я все же попытаюсь приблизительно его описать: во всем его облике было что-то бесстрастно-заинтересованное, словно две противоборствующие силы постоянно тянули его естество в разные стороны. С одной стороны, как я сказал выше, он и вправду показался отвлеченным от какого-то важного дела, когда мы вошли, но в то же время, явно никуда не торопился и не желал к этому делу возвращаться. Впрочем, к нам он также не проявил особого интереса или этот интерес никак на его внешнем виде не отразился. Можно назвать это парадоксальностью, но такой термин скорее бы подходил к подростку, - в Адаме же все это как-то естественно уживалось.
Мы прошли прихожую и встали в узком коридоре, опершись на стены. В квартире было тепло, видать топили хорошо. Несмотря на то, что мы успели только поздороваться, повисло неловкое молчание. Адам уставился в одну точку, папа явно подыскивал тему для разговора, но все никак не решался начать, а я с удивлением наблюдал за ними и пытался понять, какие же у них были в прошлом отношения.
- Ну, как твои рисунки? – наконец спросил папа, неловко улыбаясь.
- Да ничего, ничего. Рисую, - равнодушно пробормотал Адам и наконец, после еще нескольких секунд тягостного молчания, произнес неестественно веселым голосом: - Хотите чаю, кофе?
- Да, пожалуй кофейку выпью, - развязно, как мне показалось, ответил папа и рассмеялся.
- Чаю, пожалуйста, - сухо сказал я, раздраженно поглядывая на папу.
Адам препроводил нас в тесную кухоньку, где едва помещались плохо лакированные стол со стулом, холодильник, крохотные шкафчики, раковина и плита без духовки. Все было старое, заржавевшее и покосившееся, а в раковине лежала груда грязной посуды. На потолке, тускло освещая все это, горела одинокая лампочка. Отметив про себя, что сидеть нам будет негде, Адам принес из комнаты стул и табуретку, с трудом втиснул их в проем между чересчур объемистым для такой кухни холодильником и косяком, и, усадив нас, принялся готовить напитки. Готовил он их быстро и умело, - одним движением включил автомат для растворимого кофе, нагрел воду в электрочайнике, достал пакетик из маленькой коробочки, стоявшей на холодильнике, на ходу аккуратно отделив веревочку, и минут через пять поставил две грязноватые чашки с напитками на покрытый клеенкой стол.
- А ты не будешь? – спросил папа, слегка подняв брови.
- Да нет, я уже пил, - сухо ответил Адам.
Снова повисло молчанье.
За окном лежал темный заброшенный двор с деревянной горкой и щербатыми качелями, выхваченными из темноты редкими лучами медленно восходящего солнца. Стало совсем тихо и только где-то вдалеке, на той трассе, по которой мы убежали из дома, шумели машины. Адам повернулся к окну, с трудом открыл присохшую к раме форточку, и, опершись на подоконник, закурил. Сквозь открытую форточку гул машин стал громче. С хлопком, от которого задрожали стекла, над домом пролетел реактивный самолет.
Я глотнул горячего чая, обжигая язык и горло, и принялся устало, но усердно тереть глаза. Снова захотелось спать, бессонница, к которой явно привык Адам, была тогда для меня очень тягостна, и я чуть было шепотом не попросил папу намекнуть о ночлеге. Но папа, думавший все это время только о нашем спасении, наконец произнес:
- Ты слышал о новом законе?
Адам обернулся и произнес равнодушным тоном:
- Да нет… - потом на секунду задумался, придвинув к носу кулак, и сказал, - А… Ты об этом? Ну да, слышал. Какая-то нелепость. Хотя впрочем…
- Ты ведь знаком с каким-то полковником, да? – перебил его папа, на что тот явно не обиделся. Я бросил быстрый взгляд на папу, - он опять тер до красноты дрожащие пальцы и по его глазами было видно, что, хоть он и кокетничал, прекрасно зная о каком полковнике идет речь, но с нетрепением ждал ответа. Потом я посмотрел на Адама. Не было похоже, что он страстно желает меня спасти, и на его лице промелькнуло даже нечто вроде неудовольствия от такой наглой просьбы. По всей видимости, он не хотел, чтобы вслух упоминали о его дружбе с полковником, но сказал он только:
- Да.
- Ты нам поможешь?
- Когда закон вступил в силу?
- В полночь, - коротко ответил отец, с силой стараясь улыбнуться, но на его лице сама собой опять отразилась та тоска, с которой он смотрел на дверь комнаты, где тихо спали мама и брат. Мне показалось, что этим взглядом он попытался передать Адаму, ради кого мы затеяли это путешествие. Но тот, явно не склонный к таким сантиментам, не заметил этого.
- Почему раньше не приехали?
- Надеялись.
- Ясно. Хорошо, утром позвоню полковнику, - сказал он и кивнул. Потом добавил, с грустной полуулыбкой посмотрев на меня: – Твой папа знает, что мой телефон не прослушивается. Поэтому и привез вас ко мне.
Сказав это, он повернулся к раковине, ловко завязал вкруг пояса выцветший фартук, взял у нас пустые чашки, и открыл кран, из которого потекла еле теплая вода.
Папины руки дрожали и видно было, что все его тело напряжено, но на лице застыла облегченная улыбка. Чуть-чуть отдышавшись, он, явно, чтобы разом решить все вопросы, собрался спросить у Адама, можем ли мы остаться у него на ночь. Но Адам, не видя этого его намерения, не оборачиваясь, обратился ко мне:
- Ты пойдешь по стопам отца? Станешь чиновником? – он говорил абсолютно бесстрастно и без всякой иронии.
- Я не чиновник, я консультант, - рассеянным тоном поправил отец.
- Ну консультантом, - согласился Адам. – Станешь?
- Я пока иду в армию, - холодно ответил я, готовясь к очередному стандартному вопросу. Он не заставил себя долго ждать.
- А после армии куда пойдешь? – спросил Адам после секундной заминки, видимо, слегка озадаченный предыдущим ответом.
- Я хочу стать писателем, - удивляясь самому себе, сказал я. Это вырвалось у меня само собой, но я точно знал, что другому человеку я никогда бы так не ответил. В бесстрастности Адама было что-то тянувшее на откровение.
Отец улыбнулся, явно довольный моим ответом и с интересом стал ждать реакции Адама.
- Да… - протянул тот, по-прежнему без тени иронии и покачал головой. Потом добавил: – Это непростая профессия. Есть задатки?
- Есть, - коротко сказал я.
Адам обернулся и долгим, серьезным взглядом посмотрел на меня, будто проверяя правдивость моих ответов.
- Молодец, - сказал наконец он, на мгновение опустил глаза и снова с интересом, не соответствующим холодности его глаз, посмотрел на меня,
- Так мы сможем тут у тебя остаться? – все-таки спросил папа, быстро меняя тему. – Уедем, как только ты позвонишь полковнику.
- Конечно сможете, - чуть теплее, чем раньше сказал Адам, и сразу ссутулил плечи, словно испугавшись такой теплоты.
Раковина, забитая чашками, блюдцами и тарелками, наполнилась мыльной, грязной водой. Руки Адама утопали в ней, и он крепко, сосредоточенно, но в то же время неохотно, отдраивал жесткой мочалкой остатки еды. Наконец, посуда была вымыта, впрочем, все равно не очень тщательно, и сложена рядами на сушке.
- Пошли, - сказал он, вытерев руки кухонным полотенцем, и махнул нам.
Коридор, при входе показавшийся мне чересчур узким, сузился еще сильнее из-за появившихся по бокам шкафов с книгами. Его ширины не хватало даже на двоих, и поэтому мы с папой шли за Адамом "гуськом". Впрочем, этот отрезок коридора оказался совсем коротеньким, метра два, и, пройдя его, мы оказались у трех дверей, вделанных в стену одна за другой и невидимых из коридора, сплошь заставленного книгами. Папа явно хорошо ориентировался здесь и уверенно открыл самую дальнюю, пропустив нас в крохотную комнатку, видимо служившую гостиной. Здесь стоял старый телевизор, стол с такой же, как и на кухне, клеенкой, продавленный диван и раскладушка. Папа не стал расспрашивать Адама о предыдущем назначении раскладушки, хотя, как признался позже, хотел.
Адам дал нам спирально скрученное белье, будто специально готовое к нашему приходу, указал, где лежит пульт, если нам вдруг вздумается посмотреть телевизор, и ушел, прикрыв за собой дверь. В комнате было закрыто окно, батареи хорошо грели и стояла абсолютная тишина, нарушаемая только тиканьем настенных часов. Мы быстро легли, забыв даже о гигиене, - Адам о душе не вспомнил, а просить его было неловко – закрыли занавески и уже выключили свет, когда в тонкую, деревянную дверь гостиной постучались. Я удивленно вскочил и быстро натянул футболку.
В темной комнате, едва освещенной проникавшими сквозь занавески первыми солнечными лучами, невидимая фигура Адама еще сильнее пугала своей худобой. Он подошел ко мне и сказал:
- Извини, что это… так поздно или рано… вы наверное хотите спать, но я думал тебе будет интересно…
Я посмотрел на отца, и тот, плохо видимый в темноте, едва заметно кивнул, по привычке уверенный, что я спрашиваю у него разрешения. Я раздраженно отвернулся и, несмотря на то, что глаза у меня уже слипались и я еле стоял на ногах, вышел вслед за Адамом в тесный коридор.
- Я хотел показать тебе мой последний рисунок. Понимаешь, хотелось бы, чтобы ты одобрил. Не одобришь, - порву, - громко прошептал он. Все то, что любой другой человек произносил бы с иронией или шутливо, у Адама было предельно серьезно. Он действительно просил моего одобрения, но я не понимал, что было во мне такого, что заставило его пойти на такой унизительный шаг и просить одобрения у восемнадцатилетнего парня.
Мы прошли в соседнюю комнату, где одиноко горела настольная лампа, повернутая к сколоченному из негладких досок импровизированному мольберту. Комнатка, которая еще снаружи показалась мне, даже по сравнению с общим обликом квартиры, удручающе тесной, являлась переоборудованным под мастерскую тесным чуланом, кладовой с небольшим вентиляционным отверстием под потолком. Когда мы вошли я вдохнул едкий запах различных красок, пустые тюбики из под которых были разбросаны по всей комнате, запах сигарет и пота. Когда я еще раз убедился, что окна нет, мне показалось, что запахи стали сильнее. Все стены до потолка были заставлены картинами, чьи очертания были плохо видны в полутьме комнатки. От их молчаливого присутствия вкруг поставленного посредине мольберта, мастерская была похожа на амфитеатр, где на сцене стоял художник, освещенный прожектором настольной лампы.
Теперь о недописанной картине. В первый момент, пока мы еще только стояли в дверях мастерской, мне понравилась ее яркость, интересное сочетание цветов радовало мой неискушенный глаз, но уже через секунду я увидел, что она представляла из себя всего лишь нагромождение красок, какофонически заполнявших пространство бумаги. Не разбираясь в авангарде и не понимая возможного значения этой бессмыслицы, я все же кое-как разбирался в человеческом самолюбии (которое в болезненной форме присутствовало у любого предполагаемого творца) и побоялся сказать Адаму правду. Его бесстрастное равнодушие могло, как мне казалось, скрывать чрезмерную ранимость, и в сочетании с одиночеством, растревоженное могло привести неизвестно к чему. Даже растревоженное мной.
- Эта чепуха называется «Изгнание из рая». Банально, конечно… мда… - он смял губу и отвернулся от меня. Я представил, как он растирает в пальцах сигарету у меня за спиной, и неумело похвалил картину. – Ну хорошо. Теперь иди спать, а я продолжу. Тут еще много чего надо исправить и дополнить.
Несмотря на его очевидную попытку от меня избавиться, я не ушел и решил немного постоять и понаблюдать за ним. Он закурил и, сбрасывая на пол пепел, развернулся к картине. Комнату, и так перенасыщенную запахами, наполнил едкий сигаретный дым, и я чуть не закашлялся. Адам, явно также замечавший духоту и смрад, с отвращением поморщился, но сигарету на потушил.
 Теперь, пожалуй, опишу его отношение к собственной работе. В этом тоже была своя странность. Когда он смотрел на картину, в нем не было и намека на страсть художника, он совершенно хладнокровно отнесся к моей вялой оценке его «Изгнания». Такое формальное одобрение его вполне устроило, что раздосадовало бы меня, если б я не знал, хотя бы приблизительно, с кем имею дело. Он взял краски, смешанные в пластмассовой коробочке, и стал уныло что-то добавлять с разных сторон, периодически останавливаясь и поглядывая на содеянное, хмыкая и снова что-то подкрашивая. Видно было, что он не получает удовольствия от работы и рисует по рутинной, неизбежной привычке, что он желал бы все это бросить, да боится не найти альтернативы. При этом, в скобках замечу, что делая такого рода замечания, я вынужден признаться вам в очевидном: я мог тогда многого не понимать и не замечать. Поэтому советую, на основании данного текста, не делать далеко идущих выводов об описанных здесь событиях и людях. Каждая интерпретация может быть искажена моей памятью и возрастом. Соответственно, тогдашний образ Адама, постепенно вырисовывающийся в моем сознании, мог быть не совсем точен.
Я ходил вокруг него, рассматривая картины, и боясь одновременно толкнуть его и уронить какое-нибудь полотно, до того тесно было в чулане. На картинах были представлены все виды живописи: были здесь и портреты и натюрморты и пейзажи различных близких (я легко их узнавал) и далеких мест. Присутствовали и картины с претензией на авангардизм, вроде той, над которой он работал в тот момент. Все они были неживые, в них не было той оригинальной мысли или острого чувства, которые всегда присутствуют на картинах настоящих художников. Лица на портретах получались восковые, - без особых, оживляющих черточек каждого срисованного персонажа, пейзажи и натюрморты, - банальные и слабо прорисованные, авангард – крикливый и пошловатый, с оттенком того, что наверное в литературе назвали бы графоманией. Я не понимал, и не понимаю по сей день, как такой внешне скептический человек, производящий впечатление интеллектуала и, по словам многих знающих его, действительно им являющийся, мог опускаться до такой пошлости в подходе к искусству. Возможно, вы подумаете, что я тогда в искусстве не разбирался, и оттого так строго судил, но у кого бы из знакомых Адама я в дальнейшем не спрашивал о его творчестве, все отвечали мне моими же мыслями.
Когда я вернулся в гостиную, солнце уже вовсю всходило, и все в комнате было залито его яркоалым светом. Папа стоял у окна и устало смотрел в окно.
- Почему не спишь?
- Тебя жду, - ответил он, развернув ко мне усталое лицо, и улыбнулся.
Он отошел от окна и лег на диван. Я разделся и улегся рядом на раскладушке. Я еще не успел толком рассмотреть эту комнату, но не увидел в ней ничего интересного, кроме, разве что, нескольких фотографий родственников Адама, удивительно на него похожих.
- Там Марк еще спит, а то я бы позвонил маме. Она, наверное, уже давно проснулась и ждет от нас вестей, - шепотом сказал папа. Потом он немного полежал молча, счастливо сам себе улыбаясь и сказал: - «Или да или нет»… На все теперь «или да или нет»… Сначала называет все марки машин, а потом перечисляет их уже с сомнением: «Это «Севлоле». Или да или нет»…
Я тоже широко улыбнулся и, повернувшись к нему, удивился схожести наших улыбок.
- Да… Смешной ужасно малявка…
- Смешной, - сказал он, и на его глазах едва заметно выступили слезы.
Мы помолчали. Вновь стало слышно тиканье настенных часов, к которому теперь примешивался тихий скрип деревянного пола в кладовке. Адам все еще работал.
- Ну, спокойной ночи, - усмехнувшись, сказал папа, отворачиваясь к окну, за которым резкий кровавый свет восходящего солнца сменился мягким утренним полумраком.
- Спокойной ночи, - сказал я и отвернулся к стене.
Я долго лежал с открытыми глазами и разглядывал узоры на обоях, обдумывая услышанное и увиденное мною за эту ночь. Вскоре солнце заволокло тучами, начинался новый, пасмурный день, и все предметы в комнате посерели, отчего показались еще более дряхлыми и неухоженными. Я все не засыпал. Раскладушка подо мной скрипела от каждого малейшего движения, и я, боясь разбудить быстро задремавшего папу, весь вспотел от неподвижности. Около шести утра я окончательно выбился из сил от роившихся в голове мыслей и скованности движений, и мне наконец удалось заснуть.
Во сне я разговаривал с отцом. Разговор был похож на сплетню, так как мы активно обсуждали Адама. Я понимал, что мне нужно создать образ, персонаж для рассказа, но стеснялся ему об этом прямо сказать, и казался ему назойливым, глупым сплетником.
- Так почему вы поссорились? – шепотом спросил я, лежащий на раскладушке, приподымаясь на локоть, чтобы оказаться на одной высоте с ним. Раскладушка, как и положено, была сантиметров на десять ниже дивана.
- Кто? – зевая, спросил он.
- Вы с Адамом.
- Мы не ссорились, просто с ним трудно иметь дело - сухо сказал он. – Он принципиальный одиночка, отшельник. И главное, что ему самому это житие-бытие не нравится. Я не понимаю этого. Мне кажется, что так жить как он, дико. Я ему это честно сказал и с тех пор мне как-то неудобно… Хотя он вовсе не разозлился…
- Да уж, такие люди никогда не злятся - тихо рассмеялся я. Папа тоже рассмеялся и согласно, но неохотно кивнул. Он все не понимал, что я расспрашиваю его не из пошлого интереса, а исключительно ради будущего рассказа, и смотрел на меня раздраженно. Мы помолчали, и он, чувствуя, что я вот-вот задам очередной вопрос сказал:
- Да, такие не злятся. Я вообще не понимаю по его виду ничего. Мне кажется у него, так сказать, диапазон отражающихся на лице чувств практически нулевой. Но при этом он мой друг, а друзей нельзя просто так выбрасывать из жизни.
- Но как ты можешь с ним общаться? Друг он ведь не ради факта, друг не может быть противен…
- Вот так и общаюсь. Уже как-то тридцать лет общаюсь и не противно. Редко правда, но когда нам обоим надо, мы общаемся. Он мне помогает, я ему. Людей надо ценить, а то что бы мы без него сейчас делали? - твердо сказал он. Меня несколько насторожила такая неожиданная, назидательная серьезность. Обычно таким тоном говорили с целью самовнушения.
- А, ты все намекаешь, ну ясно… - желчно улыбнувшись, сказал я, вспоминая собственное одиночество.
- Ни на что я не намекаю! – громким шепотом отрезал он и тут же сказал: - Давай спать.
Мы уснули, и снова проснулись, и снова лежа в этой комнате, опять залитой предрассветно алым.
- А картины? Ты ведь знаешь, что он бездарь…
- Никакой он не бездарь. Он всегда красиво рисовал. Даже учительница, Татьяна Михайловна, его очень ценила, - сказал он. Его ирония меня раздражала.
- Ну какая, к черту, Татьяна Михайловна! – разозлился я и вскочил. Серьезный разговор не получался. Я начал что-то торопливо и раздраженно говорить, но испугался, что Адам, шумно шагавший по коридору, услышит мой голос, снова лег и приблизив лицо к папиной колючей бороде, прошептал: - Я имею в виду рисунки нынешние. Плевать, что он там рисовал Татьяне Михайловне. Я даже не знаю, кто такая эта Татьяна Михайловна (я усмехнулся). Те, что у него стоят в чулане. Они никакие. Это не искусство, а какая-то пародия.
Но папа уже не слушал меня и спал, тихо похрапывая. Я удивился, потому что обычно он храпит гораздо громче и отвернулся к стене. Вскоре все перед моими глазами поплыло, завертелось и исчезло, - пропала и комната, и тиканье настенных часов, и шаги, то ли в чулане, то ли по коридору… Хотя нет, шаги были – они усилились и превратились сначала в какой-то невыносимый звон, потом в щелканье ножниц и шелест падающих на пол волос… Я вырвался и убежал от парикмахера, насильно стригущего мою клочковатую бороду. Парикмахер оказался Адамом, а я, убегая, все думал о его картинах и конструировал какие-то словесные цепочки, распадавшиеся на буквы и кажущиеся мне верхом бездарности. Потом перед левым глазом задергался белый флажок, я подумал, что это невеста, бегущая по склону холма, проснулся в машине, снова заснул поперек сиденья и проснулся окончательно. Меня опять будил папа.
- Вставай, позавтракаем и поедем, - сказал он.
Где я? Ах, да. Вспомнил. Адам.
Папа сидел на диване и доставал из сумки чистые вещи. Погода испортилась окончательно. За окном стемнело, появились антрацитовые тучи, и вдалеке виднелись сполохи приближающейся грозы. Мы проспали ровно пять часов (папа встал по будильнику) надо было уходить, но вставать не было сил, - все тело ныло и требовало сна, и мысль о дороге была невыносимой. Однако оставаться в этой маленькой квартирке странного человека было больше невозможно, - при свете дня, когда меня в любой момент могли забрать, несмотря на его связи и непредсказуемость такого укрытия, наше присутствие здесь было рискованно.
Адам встретил нас все в той же заляпанной рубахе и брюках. Услышав, что мы встали, он вышел из кладовки и после короткого приветствия, отправился на кухню готовить завтрак. При свете дня он показался мне еще бледнее, чем при искусственном освещении. Я даже подумал, что он чем-то болен, но я ошибся, - это было естественное состояние рекдо выходящего на улицу человека.
- Ты звонил маме? – тихо спросил я, остановив папу рукой, когда мы вышли в коридор.
- Да, все порядке. Они хорошо спали.
- Он поговорил с полковником?
Папа кивнул, и мы прошли следом за Адамом на кухню. На столе уже стояли две чашки с готовыми чаем и кофе и два стаканчика йогурта. Адам занял знакомую нам позу у окна и покуривал сигарету.
 Двор, тускло освещенный затянутым тучами солнцем, был в еще более плачевном состоянии, чем показалось ночью. Клумбы заросли сорняками, турники и прочие физически развивающие приспособления были выкорчеваны из земли и, покореженные, валялись в поросшем крапивой кустарнике. Качели были не просто щербаты, а присутствовали только в виде железного остова и двух тонких щепок, оставленных от сидений. По засыпанной песком и не заасфальтированной территории вальяжно прохаживались вороны, будто осматривали собственные владения. Редкие дети резвились и бегали друг за другом, иногда подкармливая ворон, и явно не замечали убогого состояния двора, но вскоре заморосил дождь, и из окон послышались крики зовущих домой родителей. Дети еще немного побегали, понаблюдали за хлюпающей жижей в наполняющихся дождем рытвинах из-под турников, и скрылись в подъездах.
- Ну что, когда поедете? –спросил Адам, поворачиваясь к нам и садясь за стол. Он стряхнул пепел в специально приготовленное блюдце, которого ночью на столе не было. Я задумался, куда он стряхивал пепел ночью и безуспешно искал взглядом подходящие приспособления.
- Ну вот, сейчас, попьем кофе и поедем, - добродушно улыбаясь ответил отец. – А душ у тебя тут принять можно?
- Можно. Правда вода, наверное, негорячая. Отопление доходит, а вода нет. Надо бы сходить куда-нибудь… - Адам говорил устало и неохотно. За всю ночь он даже не прилег. Спал он, видимо, редко, да и вообще, похоже, не любил свою комнату, так как ни разу не открыл в нее дверь за время нашего пребывания.
- А чего это ты не спишь? – спросил папа, сердито поглядывая на Адама.
- Пару лет не мог заснуть. Пытался, но не мог. А теперь уже не пытаюсь, - равнодушно ответил Адам.
- Ну-ну, - только и сказал папа.
Помывшись еле теплой водой и одевшись, мы быстро распрощались с Адамом и вышли из дома. Машина стояла во дворе, и, когда мы уже отъезжали, я поднял глаза и посмотрел на окно пятого этажа. Мне показалось, что худой, мрачный взгляд холодных, бесстрастных и умных глаз, провожает нас.
Опять дорога. На этот раз, не в никуда, - мы уезжали из страны. По стеклу машины хлестал усилившийся дождь, «дворники» не справлялись и размазывали крупные капли, тем самым лишь затрудняя путь. Неизвестно откуда на трассе появились пробки, - все куда-то торопились, гудели, и от дождя и спешки, замедлялись еще сильнее. Папа безнадежно смотрел на нередеющий поток машин, его руки крепко вцепились в руль и видно было, что ему уже не терпится поскорее пересечь границу и покончить с этим бегством. Я думал о нашей близившейся встрече с пограничниками, но вскоре мысль сама собой перекинулась на то, о чем я рассуждал всю последнюю неделю, сидя в одиночестве дома, и я стал вести мысленный диалог с сам собой. Такая форма общения стала привычной мне в последнее время. В роли второго меня выступал голос отца.
- Я вчера скачал «Эбби Роад».
- Прекрасный альбом. У Битлз, наверное, можно насобирать сотни прекрасных песен. Гораздо больше, чем у твоих, нынешних…
- Их невозможно сравнивать. Битлз – это язык, алфавит. Или азбука, как угодно. Неужели можно сравнивать азбуку и Достоевского? А при этом, если считать, что азбука была первой книгой, древние племена чертили буквы еще на камнях, то она гениальна. Вопрос о Битлз схож с вопросом об эволюции литературы. Каждый встречный прохожий на наших улицах, если он, конечно, не маргинал, знает гораздо больше, чем Лев Толстой. Дело в том, что сейчас простой человек имеет гораздо больший доступ к информации, чем гениальный писатель 19-го века. И эта информация, помимо всякой ерунды, включает в себя много сведений о природе человека, о природе государства и о сущности мира, о которых Лев Николаевич понятия не имел. Из-за этого вся идейная подоплека его книг кажется сейчас банальной и устаревшей.
- А кому нужны эти идеи? Литература это другое, литература это Левин…
- Ну, я бы сказал пятьдесят на пятьдесят. Конечно, важна живость, важны маленькие детали, которые пустую белиберду превращают в настоящее произведение искусства. Крохотные черточки, из которых действительно соткан персонаж Левина…
- Да-да. Они-то и имеют значение. А всякий там домострой…
- Не только. Важны знания, важны идеи. Писателю нужен костяк, на который он сможет наслаивать литературу, нанизывать эти самые детали. Без скелета, без основной структуры произведения, ничего не получится.
- Ты говоришь это с точки зрения писателя…
- А с какой еще можно говорить о природе литературы?
- С точки зрения читателя. Ну а при чем тут Битлз?
- Битлз при том, что они так же музыкально устарели, как и идеи Льва Толстого.
- Короче, тебе не нравится песни. Так бы и сказал.
- Да нет, не то, чтобы не нравятся. Я просто считаю, что их невозможно сравнивать с нынешней музыкой. Те пятьдесят процентов уже присутствуют у всех сегодняшних исполнителей, в виде элементарных знаний. А у Битлз их не было, и поэтому их талант разбросан по песням и не имеет четкой, характерной структуры. Это видно, - либо банальный текст, либо примитивная, архаичная музыка. Битлз придумали жанр или, по крайней мере, воспользовались им в зачаточном состоянии…
Вскоре мы подъехали к пограничному посту, представлявшему из себя маленькую застекленную будочку и электрический шлагбаум, и я очнулся от своих размышлений. Дождь, излив на нас всю свою обиду, перестал.
Кое-что о нашей стране, - в нашей маленькой, одной из многочисленных республик все границы довольно близко. Это такого рода республика, где живя в тесноте, да не в обиде, свободолюбивый, веселый народ раз за разом выбирает себе несвободолюбивых правителей.
- Ваши документы, пожалуйста, - сказал, , подходя к нам, молодой пограничник, одетый в синюю форму, поверх которой был накинут прозрачный плащ. Говорил и двигался он с явным рвением и неуверенностью новичка. Папа высунул ему из окна наши паспорта, его рука просунулась в окно, и с мокрой поверхности плаща в салон накапала вода. Папин паспорт он вернул сразу, как только увидел верную дату окончания и сверил его лицо с фотографией, а на мой смотрел долго, медленно листая и делая вид, что ищет в нем что-то. Наконец, все не отдавая мне паспорт, он произнес, подрагивающим голосом: - Пожалуйста, выйдите из машины.
Я увидел крупные капельки пота на папином лбу, но он, краем глаза заметив страх в моих глазах, кивнул мне, дав понять: «Все по плану».
Мы вышли из машины и целая бригада принялась нас обыскивать, ощупывая каждую складку одежды. Обыскали также и багажник нашего маленького «Фиата», где лежала только набитая вещами сумка. Проделав все это невероятно тщательно и довольно быстро, поисковики, явно мечтавшие отыскать у нас по меньшей мере килограмм героина, понурив головы удалились. Я не заметил, куда они ушли и мне было не совсем ясно, как в маленькой будочке у шлагбаума помещается столько людей.
- Куда направляетесь? – спросил второй пограничник, толстый и с пышными седыми усами, вышедший к нам из будки и неторопливо переваливавшийся с боку на бок, с видом профессионала. В жирной руке он держал мой паспорт.
- К родственникам, - спокойно ответил папа.
- Ну-ну, - сказал тот, переглянулся с первым и поманил его к себе.
Они шепотом посовещались, потом толстый позвонил кому-то по сотовому телефону и наконец, удивленно развел руки.
 Подойдя к нам на своих коротеньких ножках, он неохотно сказал, будто признавая неприятную истину:
- Ну-ну. Проезжайте.
Потом подошел новичок и, виновато улыбаясь, вернул мне паспорт. Нас пропустили. Папа облегченно вздохнул.
И вот мы в другой стране. Вокруг все те же поля, леса, мелькающие деревеньки и вновь льющий, как из ведра, дождь, а под нами мокрый неровный асфальт дороги. Собственно, принципиальных различий между нашими двумя странами нет, так что граница, придуманная из-за каких-то давнишних мелких разногласий, всегда была и будет понятием относительно эфемерным.
- Куда едем? – спросил я, посмотрев на папу. На его лбу по-прежнему блестел пот.
- Два месяца назад, когда Абельман мне сообщил об этом законе, я, на всякий случай, снял в городке неподалеку квартиру,
«Давно это все началось…» - подумал я.
- … и теперь мы там поселимся. Мы так договорились с мамой. Будем жить вдвоем, а потом, когда закон отменят, вернемся. Я уже и работу себе здесь подыскал…
- Ну-ну, - раздраженно сказал я. – То есть из-за меня ты бросил маму и Марка. Ты вообще, в своем уме? (это было его любимое выражение, и оно вырвалось у меня случайно).
- Не ори, - сказал он. – Опять ты, как припадочный…
- А, ну все ясно, - меняем тему… - я махнул на него рукой.
- Нет, не меняем. Да, я на время уехал от мамы. Но, когда закон отменят…
- А когда его отменят? Кто сказал что его отменят? – кричал я, не помня себя от ярости.
Папа молчал.
- Надо надеяться, - наконец шепотом произнес он. Я увидел, что его глаза увлажнились и замолчал. Потом его лицо исказилось от злобы, и он сказал: - И не смей тут на меня руками махать…
Я усмехнулся и ничего ему не ответил. Припадочный! Ну-ну.
Я не понимал тогда, как отец решился на такое. Как можно бросить маленького ребенка и жену ради взрослого сына, который сам может о себе позаботиться? Или не может?.. До какой же степени я слаб! Я был тогда никто, - ни образования, ни работы, ни необходимых для заработка знаний. Слишком слаб физически для любой неинтеллектуальной работы. Бросал все простые виды заработка от скуки, надоедало, и ничему не научился, никакому труду, ничего не скопил… И теперь отец должен на меня работать. Неужели он любил меня до такой степени, что готов был навсегда покинуть жену и ребенка? Или убедил себя в том, что теория Абельмана, придуманная им только ради того, чтобы от нас отвязаться, придуманная со сна и на ходу, обязательно верна?
- А почему вы от меня все это скрывали? – спросил я дрожащим голосом.
- Чтобы не слушать всего того, что ты сейчас скажешь. – усмехнувшись, ответил папа и добавил, желчным тоном: - И уже сказал.
Но я ничего больше не стал говорить. Все стало на свои места.
Через час мы уже подъезжали к маленькому приграничному городку. Все здесь было идентично тому, что мы видели в наших приграничных городках, - та же беднота на улицах, те же многоэтажные дома с темными подъездами, те же заброшенные дворы. Даже квартира была похожа на ту своей планировкой и размером, хоть и была однокомнатной. Знакомая теснота, правда усиленная обилием ненужной мебели, микроскопический туалет с тесной душевой кабинкой, кухонька, куда едва помещался маленький холодильник. Квартира находилась на низком первом этаже, все окна были дважды зарешечены, отчего и так тусклое осеннее солнце почти не проникало в нее. Все здесь, как и у Адама, давно не ремонтировалось, но, в отличие от его холостяцкого жилища, производило впечатление притона, где совсем недавно теснилось много человек. Это наблюдение подтверждали забитая бесчисленными окурками пепельница, стоящая рядом с пустым цветным горшком на подоконнике, разбросанные повсюду стаканы и стоящий посреди комнаты кальян. Батареи грели сверх меры, и в комнате было душно.
- Ну что, жить можно, - с сомнением сказал отец. – Конечно, меня никто не предупреждал, что все здесь оставят в таком виде…
- То есть, жить невозможно, - сказал я, широкими шагами направляясь к подоконнику.
Я распахнул окно, но невыносимая духота и затхлость, царившие в комнате, никуда не делись. Причиной тому были двойные решетки и разросшиеся вплотную к окну кусты, препятствующие проникновению воздуха и света. Эти неухоженные, всеми забытые мокрые сорняки стояли под окном сплошной стеной и избавиться от них можно было бы только при помощи садовника.
- Ну что, в общем-то, все обещанное есть… - сказал папа, не обращая на меня внимание. – Кровать, раскладушка стол, стул.
Все это действительно присутствовало (естественно, старое и обшарпанное), но в сочетании с кофейным столиком, тумбочками, пустыми вазами, превращало комнатку в лабиринт мебели.
-… белье действительно лежит на этажерке, - продолжал папа, разглядывая шкафчик в прихожей.
- Вшивое, по всей видимости, - произнес я, ворчливым тоном.
- А вот тут ты прав. Но другого у нас нет.
 Кое-как помывшись в крохотной душевой кабинке, мы пошли пообедать в ближайшее кафе. Все здесь было убого, грязно и, что еще хуже, несъедобно, но выбора у нас не было и пришлось со всем этим смириться. Вернувшись домой, мы, не найдя ничего лучшего, целый день пролежали каждый на своей кровати, читая привезенные из дома книги. Такое времяпрепровождение можно было бы считать неплохим развлечением, если бы не страшная жара в комнате, никак не соответствующая погоде на улице, и если бы я уже полгода целыми днями не занимался примерно тем же. Вечером мы легли спать и, хоть и обливаясь потом, быстро уснули. Наутро, обсмотрев друг другу волосы, мы, на удивление, не нашли там вшей.
Не стану подробно описывать быт нашего короткого пребывания за границей. С моей стороны, все было почти как прежде, - когда папа уходил по утрам на работу, о которой я толком ничего не знал, я оставался в квартире, в одиночестве и скуке. Делать в квартире было нечего, - телевизор, к которому даже не была подключена антенна, из-за дождя и снега на экране смотреть было невозможно, долго читать я не мог, компьютер негде было бы даже поставить. Альтернативой могли бы стать прогулки, но по незнакомому, кишащему шпаной городу бродить было нечего. Короче, я попал в безвыходное положение, то ли из-за моей природной лени и нежелания узнать побольше о новом месте проживания, то ли по естественным, описанным выше обстоятельствам, которые, впрочем, вполне могли быть предлогом для лени.
Но это продолжалось недолго, всего неделю, и тут мне был дан толчок, побудивший меня на дальнейшие действия. Собственно говоря, эти дальнейшие действия были настолько не свойственны моему пассивному, ленивому характеру и настолько противоречили моему природному детерминизму, что для меня они являются ключевым моментом этого рассказа.
Толчком явилась бессонница. Вот, как это было.
 Папа пришел с работы усталый и, торопливо помывшись и выключив свет, улегся спать. Такое произошло впервые, с нашего приезда на ту квартиру. Обычно мы с папой допоздна обсуждали книги и политику и засыпали одновременно, довольные или недовольные (мы по-прежнему много ругались) вечерним спором. Это было моим единственным полноценным развлечением.
Часы показывали всего лишь шесть часов вечера, но комната, в которой из-за загораживающих солнце кустов весь день горел искусственный свет, погрузилась во тьму. Делать было решительно нечего, и я улегся с книгой Борхеса, пытаясь разглядеть буквы в темноте.
Вскоре глаза заболели и заслезились, и я отбросил книгу в сторону. Я подошел к окну и выглянул. Дождь перестал, и сквозь мокрые кусты я увидел, что в сумеречной полутьме, на скамейке в глубине двора сидит стайка подростков. Издалека доносились их голоса, и я решил подождать их ухода. Прошло часа два, а они все никак не уходили, и я понял, что ждать больше нечего. Я решительно натянул уличные штаны, накинул теплую куртку и вышел. Не знаю, зачем я это сделал, - никакого плана действий или цели у моего вечернего путешествия не было.
На улице, особенно по сравнению с удушливой теплотой квартиры, было чрезвычайно, почти по-зимнему холодно. Температура стремительно приближалась к нулю. Оделся я не по погоде и, весь дрожа, хотел было вернуться в подъезд, но передумал, поскольку постеснялся такой нерешительности, сам не знаю перед кем. Во дворе была кромешная тьма, и я только на мгновение увидел лицо одного из подростков, освещенное зажегшейся сигаретой. Их голоса приближались, и, кажется, один из них обратился ко мне:
- Эй, у вас не найдется закурить…
Но я быстрым шагом прошел мимо, делая вид, что не заметил и вышел на улицу. Не горел ни один фонарь. Редкие прохожие в толстых пуховиках, шубах и зимних куртках, выхватываемые из темноты освещенными витринами, мчались мимо меня по улице, пригибаясь к земле от холода. Случайным образом выбрав направление, я двинулся в путь, с замерзающими пальцами рук и ног, без перчаток и в тонких кроссовках. Еще вчера на улице было несравнимо теплее. Весь съежившись от холода, я не мог даже смотреть по сторонам, и не обратил внимание на то, что темнота, и так почти цельная, продолжала сгущаться. Вскоре стемнело окончательно, так как полоса домов кончилась, и я вышел на перекресток, где не было ни одной машины и не горел светофор. Издалека доносился запах гари. Я перешел дорогу, запах усилися, и я увидел, что где-то вдалеке, на противоположной стороне улицы, красные фигуры бомжей жгли мусор. Впрочем, ничего необычного. Я пошел дальше. Невидимые в кромешной тьме, появились стайки громко говорящей на своем языке шпаны, и я подумал, что пора бы двигаться в обратную сторону. Но стайки окружали меня, я слышал голоса со всех сторон, так что столкновение было почти неизбежно. Но вот справа появилось пятно света, какой-то многоэтажный дом, где жили нормальные люди, а внизу неоново блестел магазин, и я быстро, почти расталкивая вокруг себя людей, направился туда.
Магазин оказался ювелирный. Старичок-продавец, оторвав близорукие глаза от газеты, удивленно посмотрел на меня. В магазине не было ни одного посетителя. Старичок следил за мной взглядом, пока я ходил вдоль забитых украшениями стеллажей, но вскоре, поняв по моему внешнему виду, что я не покупатель, вернулся к чтению газеты. Цены здесь были неимоверные, и я усмехнулся, подумав, что в трущобах, где не горит ни один фонарь, всегда расположены самые дорогие магазины. Немного погревшись в магазине, я вышел на улицу и обрадовался, увидев, что некоторые фонари все-такие включили. Шпана исчезла.
Я быстро пошел к дому. Люди, чьи лица я теперь мог разглядеть, показались мне довольно-таки симпатичными. Неясно, куда они шли, так как рабочий день уже давно закончился, и не шли ли они напиваться допьяну в бары (или кабаки), однако я не заметил среди них разложившихся городских типов. Луна вышла из-за облаков и на небо высыпали редкие городские звезды, на которые я, несмотря на вновь сковавший меня холод, остановился посмотреть.
Но вот наш двор, в котором по-прежнему было темно и из которого по-прежнему доносились голоса подростков. Я спокойно прошел мимо них, открыл подъездную дверь и, отдышавшись от быстрой ходьбы, поднялся по короткой лестнице в нашу квартиру.
Войдя, я ощутил резкий перепад температур, от которого закружилась голова. Судя по громкому храпу, папа явно не заметил моего отсутствия. Батареи были раскалены, окно было распахнуто настежь, но, каким-то невероятным (даже при наличии кустов) образом, не пропускало в комнату холод. Со двора доносились громкие голоса подростков.
Я разделся, снова улегся на раскладушку и укрылся тонким пледом. Голоса приближались, и в какой-то момент оказались прямо под нашим окном. Я попытался не вслушиваться в их бредовый разговор, но он назойливо лез ко мне в голову, в виде обрывочных, безграмотных фраз. Я ворочался, пытался думать о другом, отвлечься, но ничего не помогало, - я невольно прислушивался к разговору, надеясь, что каждая следующая реплика будет последней. Папа заснул так крепко, что голоса не будили его, и это раздражало меня еще больше. Я стал насильственно загонять в голову мысли о просмотренных фильмах, о книгах, даже опять принялся за рассуждения об Адаме, но бессонница, каждый раз почуяв обман, спутывала все сторонние мысли и изо всех сил трубила о себе.
Наконец, совсем выбившись из сил, я вскочил и собрался на отчаянный шаг: попытаться спугнуть их. Но в тот момент голоса начали стихать, послышались прощания, шелест втираемых в скамейку окурков и подростки стали расходиться. Вскоре все стихло окончательно. Я снова лег, снова укрылся тонким пледом, но сон не шел, и в голову полезли странные мысли о плане спасения. Находиться в этой квартире больше невозможно, решил я. Надо уходить. Вопрос был только в том, возможно ли бросить папу, но я быстро пришел к выводу, что возможно и даже нужно. Никто меня сюда не звал, никто не продумал мою жизнь здесь, - весь расчет был на краткосрочность закона, который вполне мог действовать еще долгие годы. Да, надо возвращаться домой, - переворачиваясь на спину и стирая со лба пот, понял я. Никогда раньше не вступавший в конфронтацию с родителями, ничего втайне от них не делавший, я теперь чувствовал нечто среднее между страхом и восторгом перед предстоящим бегством. Ворочаясь на мокрой от пота простыне раскладушки, я окончательно примирился с решением убежать, и наутро после тяжелой бессонной ночи, когда папа ушел на работу, стал всерьез обдумывать детали плана.
Быстро все обдумав, я оделся и вышел. Вместо редких вечерних прохожих, по улице шла толпа, лишавшая меня возможности быстро передвигаться. Смирившись и не пытаясь расталкивать людей, я решил не торопиться, но чем медленнее становились мои движения, тем сильнее я чувствовал усталость. В какой-то момент мы остановились, давая кому-то пройти, и я вздрогнул, испугавшись, что заснул стоя. Когда толпа медленно довела меня до ближайшего подходящего магазина, я купил хорошую, вместительную сумку и, вернувшись в квартиру, переложил все мои вещи в нее. Все вокруг было как в тумане, но я все же, сделав над собой усилие, продолжал упорно действовать по плану, не поддаваясь соблазну лечь отдохнуть. Я позавтракал, написал папе записку и снова вышел на улицу. У первого же прохожего я узнал как проехать на автовокзал (поездом доехать до нашего городка было невозможно), и минут через двадцать, сменив пару автобусов, я оказался на месте.
В кассе творилось нечто невообразимое. У маленького окошка клубилась кричащая и расползающаяся во все стороны очередь, состоящая в основном из пытающихся пролезть вне очереди. Соответственно, порядка никакого не было, - одни, по большей части старушки, пытались обогнать других, другие грубо ставили их на место, а потом сами пытались пролезть вперед третьих. Лица этих людей расплывались у меня перед глазами, и их голоса доносились как будто издалека. Я пристроился с краю, почти у выхода с автовокзала и, опершись на поручень, медленно задремывал. После примерно часа сонной борьбы с хитрым противником, в виде все тех же старушек, я смог купить билет на автобус в наш город, который, как оказалось, отъезжает через пять минут. Но я успел и, сев на заднем сиденье, тут же крепко заснул.
По пути я пару раз просыпался, но мерное покачивание автобуса, шедшего по неровной дороге вновь усыпляло меня. Снов в классическом понимании не было, но была тревожная мысль об отце, не отпускавшая меня и во сне, пропитанная клейкой, вязкой виной перед ним. Я не знал, что когда он в тот день вернется с работы, без причины веселый (как он сам потом говорил) и увидит мою записку, его хватит инфаркт. А если б знал, то со мной, наверное, произошло бы то же самое. Страх, который я все время пытался загнать в глубину своей души, каждый раз, как поплавок, оказывался на поверхности, и торопливостью действий, мешавшей его проявлению, я не смог уничтожить его. Неподвижность сидения в автобусе усиливала его. Когда я окончательно проснулся и увидел впереди приграничный пост, страх сковал меня с такой силой, что мне стало тяжело дышать. Я знал, что силы Адама не могли так быстро иссякнуть, но все равно не мог совладать с собой и дрожал всем телом.
Водитель открыл дверь и двое пограничников, разделив между собой правый и левый ряды, стали спрашивать у всех документы. «Те же самые» - с облегчением подумал я, но страх не отпускал.
- Ваши документы, - сказал новичок, все еще неуверенно. Я дрожащей рукой подал ему паспорт. Он принялся листать его в обратную сторону. Добравшись до фотографии, он мгновенно вспомнил меня, посмотрел мне прямо в глаза, коротко кивнул и пошел к следующему пассажиру.
Четыре часа спустя я оказался дома. Дома меня встретили две пары взволнованных глаз. Мамины, потому что она, вздрогнув, с испугом посмотрела меня, и Марка, потому что он тут же перенимал все ее настроения.
- Ты чего? – с трудом шевеля губами спросила она.
- Ну вот, я дома, - сказал я, раздраженно улыбаясь. – Ты не рада?
- Он что, совсем что ли? – яростно закричала она и слезы брызнули из ее глаз. – Совсем с ума сошел… Тебя же… Почему папа отослал тебя домой?
- Он не отсылал, я сам ушел, - спокойно ответил я, все еще улыбаясь.
Она с гневом махнула на меня рукой и заходила по комнате. Марк заплакал. Я ушел в свою комнату и слышал, как она долго успокаивала его.
Ну вот, я и дома. Шкаф, аккуратно заправленная постель, настольная лампа, кровать. Все мое, знакомое. Эх, если б я знал, что вижу все это в последний раз... Я сел на кровать и задумался, но стук в дверь вскоре прервал мои размышления. Открыла мама. За мной пришли двое полицейских и молча, почти интеллигентно вывели меня за дверь. Перед уходом, я не успел посмотреть на маму, и слава Богу. Какой же я был бездарный дурак!
Не стану подробно рассказывать о том, что меня встретило в полицейском отделении, а потом в тюрьме. Я не увидел там ничего необычного: были допросы, на которых мне по сто раз задавали один и тот же вопрос: «Почему ты нарушил закон?», была одиночная камера, куда родители (папа быстро оправился от инфаркта) мне принесли ноутбук и где я страстно, ежедневно писал, чтобы не сойти с ума, были прогулки по тюремному дворику и встречи с такими же, как я, бессмысленно заключенными людьми. От них я узнал, что Адам помогал многим в моей ситуации, - человек пять успели пожить у него в короткое время от третьего чтения и до окончательного принятия закона, кто-то даже был в квартире за пару часов до нашего с папой приезда. Все то время, что я провел в тюрьме, меня не покидал страх увидеть здесь его худую фигуру в арестантской робе, но ему, как он сам мне потом рассказал, удалось во время сбежать заграницу.
Отсидел я два года, а потом закон отменили и меня, как и многих других, спешно амнистировали. Тюрьма не сломала меня, - у меня были мои повести и рассказы, которые тюремное руководство милостиво разрешило мне писать. Я даже стал неплохим писателем. Пока я сидел в тюрьме, родители переехали в новую, большую квартиру и встретили меня там, - постаревшие, но веселые.
В качестве финальной сцены, предлагаю вам один день из послетюремной жизни, ничем, впрочем, не примечательный, но который, на мой взгляд, будет хорошим заключительным аккордом этой повести.
Была морозная, солнечная суббота. На всем лежал недавно выпавший снег. Люди, еще не успевшие возненавидеть зиму, шли по аллее парка довольные и радостные, а деревья, одетые в новую шубу, еще не прогнувшиеся под тяжестью снега, стояли гордо расправив плечи.
Навстречу мне шли две симметрично распределенные семьи. В первом ряду два отца, - один уже почти седой, невысокий, слегка потолстевший, с нервозной искоркой в глазах и с красным от мороза лицом, другой еще в процессе седения, по-прежнему худой, хотя уже и не так болезненно, с бесстрастным бледным лицом и умными, холодными глазами. Оба они шли неторопливо, вальяжно, держа за спиной руки и глядя в разные стороны. То и дело они возобновляли пропадающий за ненадобностью разговор, а потом снова умолкали и разглядывали гуляющих по парку людей. Позади них две мамы: одна с коляской, другая держа за руку трехлетнего малыша. Они тоже о чем-то разговаривали, но с большим жаром, и каждая своей мимикой чем-то напоминала своего мужа, видимо от привычки частого общения с ним.
- Здравствуйте, - сказал я, обращаясь к Адаму, и тут же переводя взгляд на папу, добавил: - Привет, па.
Потом я подбежал к брату и обнимая его маленькое, закутанное в три слоя тельце, сказал: «Здорово».
- Пливет, - произнес он, восторженно глядя на меня огромными глазами.
Я поздоровался с мамами. Моя мама, прерывая начатую фразу, подошла ко мне, широко улыбнулась и поцеловала меня в щеку.
Я отошел от них и вернулся к отцам.
- Ну что, как отдыхаешь? – спросил Адам, пристально вглядываясь в меня.
- Неплохо, - сказал я и добродушно усмехнулся.
- Пишешь? – настороженно спросил он.
- Пишу.
- Это хорошо, - пробормотал он, опуская глаза и, после секундного размышления, произнес: - Тебе наверное интересно, рисую ли я.
Я кивнул, слегка смутившись. Папа заметил это смущение и улыбнулся.
- Нет, бросил, - сказал он. – Зачем тратить всю жизнь на попытки объять необъятное? Да и времени у меня нет, - я ведь убил в себе одиночку. «Заграница нам поможет!».
Он весело подмигнул мне и кивнул в сторону жены и ребенка.
- Он в университет поступает, - сказал папа после минутного молчания, гордо показывая на меня. – На языковой факультет. Будет у нас в семье первый переводчик.
- Да… - бесстрастно протянул Адам и почему-то пожал мне руку.
Марк вырвался из маминых рук, подбежал ко мне и принялся дергать меня сзади за штанину.
- Чего тебе? – спросил я его, садясь на корточки.
- Бегать, - коротко сказал он, привыкший общаться приказами, которые все сразу же исполняли.
- Ну, побежали. Кто быстрее до конца аллеи?
- Да, - кивнул он. – Кто быстлее…
И я побежал, активно ему поддаваясь, проиграл, сел на снег и еще раз обнял его.