Do you remember the first time?

Идель Бергер
- Смит, проверь баланс белого!
- Звук на первой дорожке? Отлично! Давайте проверим уровень. Доминик, скажите что-нибудь.
Я что-то невнятно бормочу, вроде стандартного «раз-два-три».
Сейчас у меня будут брать интервью для первого большого документального фильма о нас. Сейчас мне нужно будет рассказать все. Всю нашу историю: со школы, с посиделок на ветреном побережье, с бара Cavern, с первой заметки в NME, которую моя мама хранит до сих пор.

Рассказать все – о равнодушие публики первых выездных концертов, которое так ранило его, о диких вечеринках с масками, в которых он пытался спрятаться от своих страхов.
Рассказать о дешевых гостиницах, грязных туалетах шумных клубов, о запахе усталости и отчуждения, о тесных душевых и пятнах на простынях, о разбитых инструментах и разбитых кулаках.
Рассказать о моменте, когда твоя жизнь может перевернуться с ног на голову за полчаса. Рассказать, как это здорово играть в лучшей концертной группе.

Звукорежиссер поправляет мне микрофон-петлицу, подкручивая что-то на своем оборудовании. Оператор в третий раз проверяет плейбек камеры, молодая девица, которая будет задавать мне вопросы, судорожно пересматривает свои заготовки на листах.
Я сижу, и вся эта суета меня усыпляет.

Я сижу и думаю, побыть мне сегодня звездной сучкой, невозмутимой до раздражения, или обаятельным такие_нравятся_мамам парнем.
Вообще, с чего это я начал играть? На тебя насмотрелся, не иначе. Цинизм заразителен.

- Еще пару минут, мистер Ховард, простите за задержку, - говорит оператор, пробуя разные фильтры на свои осветительные приборы.
Хорошо-хорошо, я сегодня буду невозмутимым обаятельным парнем. Сделаю вид, что могу прождать еще вечность, попивая этот плохосваренный кофе.

Смешно, на самом деле, нас снимают отдельно друг от друга. Чертовски непривычно сидеть и не чувствовать твоей руки на спинке дивана, которая так и норовит соскользнуть на мое плечо. Не задевать своими кедами твои ботинки, перекидывая ногу на ногу. Не дотрагиваться коленкой до твоей коленки. Разумеется, только потому, что диван узкий.
На самом деле, грустно.

Я не знаю, что расскажешь ты. Я не знаю, будешь ты на своем интервью высокомерной невозмутимой звездой или тем Мэттом, который когда-то был мне так дорог….Когда-то…

Уже первый час ночи. Мы торчим на набережной. Он не идет домой, потому что не поделил что-то с Полом и не хочет семейных разбирательств. Я не иду, потому что не могу оставить его одного. Хотя знаю, что, наверняка, меня уже ищут и закатят грандиозный скандал, едва я появлюсь на пороге.

Я не подготовился к завтрашнему занятию по живописи, меня выгнали сегодня с урока и, кажется, Том обиделся, что я не пошел играть с ним в футбол.
Мне все равно, что я схлопочу завтра «неуд» по композиции, потому что не принесу ни одного этюда, что миссис Севидж из школы непременно позвонит родителям, и меня будут дразнить, что не пришел играть в футбол, соврав, что надо помочь маме по дому.
Мне все равно, потому что в первом часу ночи я стою на пустой набережной и вижу его худой маленький силуэт на фоне моря.
- Мэтт, может, все-таки пойдем домой? – негромко говорю я. – Родители ругаться будут….
- Иди, если хочешь, - равнодушно бросает он.
- Ну нельзя же торчать тут всю ночь?
- Кто сказал? – спрашивает он, оборачиваясь на меня и упираясь пристальным взглядом.

Он младше меня на год. Он маленький мальчик с серьезным взглядом. Он замкнутый в себе бунтарь. Он наивный несмышленыш. Он – мой лучший друг.
Я не знаю, что ответить на его вопрос, поэтому мы молча продолжаем стоять, глядя на воду.

- Как думаешь, что будет лет через десять? – говорит он, сбрасывая мыском ботинок мелкие камни за борт пирса, на котором мы стоим.
- Если мы не вернемся домой сейчас же, то уже ничего, потому что родители прибьют нас, - пытаюсь шутить я.
Он серьезно смотрит на меня, разворачивается и медленно идет прочь.
Я машинально хватаю его за руку, позже соображая, что выгляжу нелепо, но как объяснить, что тихий шорох его ботинок по щебню показался мне какой-то необратимой потерей.
- Ты куда? – слишком громко и нервно спрашиваю я, сжимая его ладонь.
Он распахивает свои пепельно-голубые глаза на меня с удивлением.
- Домой….Просто мне очень нужно, чтобы через десять лет что-то было…
       

Через десять лет я прошу его: «Мэтт, давай ты все-таки ляжешь спать».
Через десять лет мы сидим в номере дешевой гостиницы на продавленной кровати, вокруг него разбросаны листы нотной бумаги, у него в руках изгрызенный карандаш и он тыкает себе грифелем по венам так, что скоро разорвет кожу.

Мы мотаемся по фестивалям и клубам всей Европы, где нас толком еще никто не знает. Мы выкуриваем ночи на вечеринках, запивая их виски, спим кое-как в неудобном автобусе под утро, переезжая из города в город, и вечером мы не выступаем. Мы кричим со сцены. Мы закатываем музыкальную истерику.

А потом он плачет.

В дешевом номере, в куче этой треклятой нотной бумаги. Ему больно не получать той отдачи зала, которую он заслужил, он грызет себе пальцы, потому что не может дописать эту чертову песню, он не может спать, черт возьми.

И я сижу вместе с ним, пытаясь, хоть как-то успокоить, и уже понимаю самое страшное. Если он, на самом деле, решит что-то, убедит себя, я не смогу ему помочь. При всей своей беззащитной слабости, он всегда будет слишком силен, чтобы я смог что-то сделать.
Все что я могу – быть рядом.

И я снова, как попугай, повторяю: «Мэтт, давай ты все-таки поспишь!»
Уже три часа ночи, у меня у самого слипаются глаза, но я знаю, что не лягу, пока не увижу, как он заснул.

Он сидит, скукожившись на кровати, прижав ноги к груди, и раскачивается из стороны в сторону, с каким-то болезненным отчаянием глядя на эти листы.
И я знаю, что думает он уже не песне. И не о толпе. А о чем-то, что пугает его гораздо больше….
- Мэтт, - я осторожно прикасаюсь пальцами к его холодной руке со вздувшимися венами на тыльной стороне ладони.

Я чувствую себя ничтожно, что не могу понять его до конца, но умираю от своего беспокойства.
Я жду, что он выдернет руку и скажет, как бывало не раз, «не мешай мне работать», но он только безвольно склоняет голову мне на плечо. А потом прижимается весь, уткнувшись носом в ключицу.

Я отдал бы все, чтобы ему стало легче. Я отдал бы себя, если б не знал наверняка, что без меня ему точно не станет легче.
Я обнимаю его за плечи, и мы сидим, не шелохнувшись, минут двадцать.
А потом засыпаем – нос к носу.
Как в первый раз.

Помнишь?

Что еще нужно было шестнадцатилетним балбесам, как не завалиться на диване с ромом и сигаретами, стащенными из домашнего бара, пользуясь отъездом родителей.
Пускать в потолок кольца дыма и смеяться над какими-то дурацкими фильмами, ощущая себя такими взрослыми.

Мы заканчиваем школу. Мы играем в группе. Все впереди.
Я не помню, как это произошло. Я помню только это странное чувство стыда, перемешанного с наслаждением. Нежность, приправленную болью. Дрожащие пальцы на влажной коже. Спазмы вздохов в груди. Вкус крови из твоей прокушенной губы у меня во рту. Царапины у меня на спине. Следы поцелуев на шее прямо под ухом.
Мы лежим нос к носу, но, зажмурившись, потому что не решаемся посмотреть друг другу в глаза.

На экране телевизора продолжают мелькать кадры очередного бессмысленного фильма. Место рома и сигаретного дыма в крови занимает какое-то необъяснимое смущение и, может быть, легкий страх оттого, что теперь – все по-другому.

Я не знаю, о чем ты думаешь. Я не знаю, значит ли произошедшее для тебя то же, что для меня, или просто слишком много рома….

- Мне пора домой…Я обещал вернуться до одиннадцати…- тихо говорю, понимая, что уйти – самое глупое, что я могу сейчас сделать.
- Иди, - негромко отвечаешь ты, лежа все так же зажмурившись и поджав колени к груди.

Мне хочется закутать тебя в одеяло и прижать к груди. И просидеть так до утра. До последнего утра моей жизни.

Вместо этого я медленно натягиваю на себя одежду, собирая ее по полу. Медленно выхожу за дверь. Медленно бреду по сумеречным улицам, разгрызая себе губы в кровь. И, придя домой, немедленно заваливаюсь спать, игнорируя вопросы о том, где меня носило.
 
- Что-то Мэтт к тебе сегодня не заходил, - спрашивает папа на следующий день за ужином, отрываясь от вечерней газеты.
- Он готовится к экзамену в школе, - мямлю в ответ я, едва не давясь куском мяса, который и так в горло не лезет. И сжимаюсь в комок хныкающей истерики. Хотел бы я сам знать…
Прости меня, папа…
 
«Прости меня, папа…», - думаю я, провожая глазами «скорую».
Потом все говорят: «Он гордился тобой, Доминик!», «Он увидел тебя на вершине успеха и умер счастливым».

Все несут какую-то бессмысленную утешительную патоку вместо того, чтобы помолчать. Хоть раз в жизни помолчать.

Полчаса – много это? Господи, да пиццу из закусочной везут дольше. Мило, ничего не скажешь, моя жизнь меняется быстрее, чем развозят фаст-фуд.

Полчаса всего, а все наши уже успели разъехаться. Все вымотаны фестивальными днями, плохой погодой, все хотят скорее домой, под горячий душ, смывать усталость и грязь.
Я знаю, что он устал. Я знаю, что даже сквозь усталость он чувствует радость. Детскую сумасшедшую радость. Этот концерт назовут лучшим. А он уже знает это. И мне не хочется вырывать его из эйфории. Ему так редко последнее время бывало хорошо…

Я думаю остаться здесь, среди рабочих, разбирающих сцену, смотреть, как складывают оборудование в трейлеры, но знаю, что не выдержу. Что к утру я сойду с ума.
И с плохо скрываемой истерикой я звоню ему и говорю только одну фразу: «Я умираю, но успею доехать до тебя».

И через пару часов я не захожу в его квартиру. Я падаю туда прямо с порога, успев надраться до беспамятства по дороге.
Я беззвучно плачу – как в детстве – просто слезы по щекам. Он не произносит ни звука, пока полоскает меня под холодной водой в ванне. Он не произносит ни звука, пока я мочу ему колени солеными каплями, только сжимает крепче мое плечо время от времени. Он не произносит ни слова, когда я в истерическом отчаянье начинаю грызть ему коленки зубами. Мы молчим всю ночь, пока под утро я не засыпаю, свернувшись в комок под его руками.

«Еще раз тронешь меня, не посмотрю, что твои руки – гениальные, переломаю к чертовой матери», - со злой досадой думаю я, сидя на диване в гримерке. Мы только что отыграли очередной концерт. Я только что заработал очередное рассечение брови и, кажется, перелом носа.

Я дотрагиваюсь пальцем до переносицы, пытаясь нащупать горбинку, и она отдается глухой вязкой болью. Но, может, это просто ушиб.

Вспоминаю.
- Вот возьму и сломаю тебе твой длинный противный нос! – шипел он мне, приблизившись к лицу на такое расстояние, что вообще в таком положении губы без проблем переходят в поцелуй. Но у нас была ссора. Не помню из-за чего, да разве это важно теперь.
Может, и выполнил обещание.

Господи, да у нас же вся жизнь от постели до противоположных углов. А посередине – нервные объятия. Впиться пальцами в твои лопатки, чтобы просто почувствовать, что я еще жив.

Я смотрюсь в зеркало и вижу, что струйка крови из рассеченной брови течет по замысловатой дуге через уголок глаза. И кажется, будто я плачу кровью.

Да, концерт не удался. Да, публика была ужасна. Но какого черта надо было швырять этой долбанной гитарой в меня?
Конечно, он обвинит всех в неудаче вслух, и будет молча казнить только себя, на самом деле.
Он сначала наорет на всех нас, и больше остальных почему-то на меня, а потом будет скулить где-нибудь в углу.

Ты знаешь, а я ведь скучаю по тем временам. Когда все разбегались из гримерки разве что без криков «караул!», когда мы ссорились. Когда барабанные палочки разлетались на щепки. Когда я молча уходил из-под огня твоих обвинений, когда ты бесился, когда хлопали двери, а потом мы скрывались где-то в ночном городе.
Я, правда, скучаю по тем временам. Потому что тогда мы были живые. А потом мы умерли, ты не заметил?

Сейчас мы тени. Копия с копии. Тлен. Лабораторные образцы, запрограммированные на выполнение определенных действий.
Знаешь, я потерял почти одновременно две самых главных вещи: тебя и смысл происходящего.
Хотя чего там скрывать, одно чертовски связано с другим.

- Мы готовы, Доминик, - говорит оператор, и девица в кресле напротив вытягивается в струнку.
Расскажу ли я ей всю нашу историю? Пожалуй, что нет.
- Простите, мне надо отойти, - негромко говорю я и встаю, быстро направляясь вон из студии.
Нахожу потайной закуток в коридоре, заставленный каким-то техническим, очевидно списанным, хламом.
Я расскажу всю нашу историю тебе.
Я набираю твой номер и говорю только одно предложение: «Я умер, но воскресну, если успею доехать до тебя».