Богданка Копейка

Наталья Грэйс
       Мне трудно поведать вам эту историю, потому что речь пойдёт о воровстве. Богданка Копейка – это я. С самого детства я воровала. Сама не понимаю, откуда у меня взялись такие наклонности. Помню, как пошли мы с мамой в гости к тёте Зое. Она жила в большой квартире с высоким потолком. Жила богато, как казалось тогда моему детскому восприятию; у неё было несколько ковров в маленькой комнате, и все они стояли рулонами, прислонившись к стене. Я подумала тогда: “Зачем это? А на полу ничего не лежит…” В маленькой комнате было не очень интересно, чувствовалось, что в ней не живут. Интереснее было в большой комнате. Я много раз подходила к серванту и разглядывала хохлому и хрустали, керамического медведя, сосавшего лапу, серебряную старинную ложку на красном блюдечке и высушенные кедровые шишки. Мне нравилось переворачивать старинные фотографии в альбоме с пожелтевшими углами; я нюхала альбом, и мне казалось, что я нюхаю время, прошлый век. Это питало моё воображение. В отличие от других детей, я любила быть предоставленной самой себе, поскольку наблюдала очевидную недалёкость большинства. Общество взрослых было немного интереснее, если они увлечённо говорили о чём-нибудь философском, но это случалось довольно редко. Так что я общалась в основном с собой, книгами и окружающим миром, который представлялся мне живым. Я воспринимала всё очень остро, и моё воображение усиливало эту остроту. Если мне снился маленький жираф, то я обнимала вместо него край одеяла, трепала по воображаемой холке и испытывала невероятный прилив нежности. Проснувшись, я не могла поверить, что в моих объятиях не голова жирафа, а всего лишь край одеяла.
       Мой мозг фанатично искал новых красок, новых предметов и форм, не испытанных ранее вкусовых и обонятельных ощущений. Я нюхала пыль с таким же интересом, как только что выдернутый из песка маслёнок, и пробовала на вкус всё, начиная от еловой смолы и заканчивая жжёной резиной.
       Я была уверена в исключительности своих ощущений, когда делала несколько коротких свистящих нюхов клубничной ягоды, а потом разжёвывала и размазывала её по всему языку и дёснам, упиваясь соком и истекая слюной. Я была, словно окончание щупальца или что-то вроде огромного искрящегося глаза, фотографирующего любопытные объекты. Иногда я чувствовала сразу всей поверхностью тела: кожей, языком, кончиками пальцев, ноздрями. Я слышала тончайшие звуки и узнавала по голосу двух разных воробьёв. Вот таким было моё детское восприятие, и когда я оказывалась вне дома, оно набрасывалось на любые новые объекты, чтобы хоть немного “поесть”. Моей заинтересованности не было предела, когда я обнаружила на дубовом комоде глубокую хрустальную тарелку, а в ней – множество различных богатств. Помимо прочего, здесь были: три медные пуговицы (наверное, от старинного мундира), серебряный полтинник 1924 года, голова от статуэтки-негра с зелёными глазами и янтарные брошки. Мама с тётей Зоей о чём-то говорили на кухне за чашкой чая. Громко свистел начищенный медный самовар. Я могла спокойно копаться в сокровищах, не опасаясь, что меня услышат. Среди всего остального я нашла самую настоящую золотую цепочку; она мне очень понравилась, так что я долго не могла налюбоваться ею. Я взяла её за застёжку, подняла вверх двумя пальцами и опустила на ладонь. Холодок цепочки был таким приятным и так мелко струился своей червонной, настоящей тяжестью, звено за звеном, пока на ладони у меня не образовалась тёмно-жёлтая горка. Я положила цепочку в тарелку и взяла в руки необычный напёрсток, на котором было выгравировано: “Avida Dollars”. Я и потом долго думала над этими буквами, и однажды, увидев флакон духов с названием “Salvador Dali”, заметила, что набор букв – совершенно один и тот же, но никому не сказала, сделав это своим маленьким открытием. В хрустальной тарелке притаилась и огромная бумажная ассигнация в двести пятьдесят Екатерининских рублей. Хотя она была не в ходу, но всё же внушала какое-то уважение, и я с интересом рассматривала водяные знаки на купюре. Надо же, их умели делать так давно! Добравшись до глубокого дна тарелки, я обнаружила, что всё оно усыпано тёмными камнями вишнёвого цвета, разных неправильных форм. Я догадалась: наверное, это гранаты. Они и впрямь были похожи на содержимое гранатовых яблок. Я взяла несколько крупных гранатин и поднесла их к окну, на свет. Внутри они имели удивительные плоскости, которые были едва заметны, но отбрасывали золотистые искорки и меняли своё расположение в зависимости от того, как я поворачивала камень. У некоторых внутри вспыхивали крошечные огоньки, которые при малейшем повороте меняли направление своего блеска. Несколько десятков гранатин красовались, нанизанные на непростую, специальную, нить. Когда-то это были гранатовые бусы, но нить порвалась и тётя Зоя сложила камни в тарелку. Ещё не осознавая своего нездорового интереса и злого умысла, я стала считать драгоценные бусины. На нитке их оказалось пятьдесят четыре, а в тарелке было раза в два больше. Я так увлеклась, что не заметила, как в комнату зачем-то зашла тётя Зоя. Она недовольно посмотрела на меня, а я спросила:
– Тётя Зоя, это настоящие гранаты?..
– Положи на место, – сказала она, – а то потеряешь, – и снова ушла на кухню.
Продолжать стоять у тарелки было неудобно, но я, посмотрев в сторону кухни, подумала: скорее всего, Тётя Зоя их не считала, так что… Я положила несколько бусин в карман и отошла от комода со скучающим видом, на тот случай, если тёте Зое вдруг вздумается снова войти. Но они с мамой продолжали разговаривать на кухне. Я подошла к окну и достала из кармана камни. Они оказались не самыми красивыми: в тарелке были и поинтереснее, ведь я взяла их в спешке. Я посмотрела в сторону кухни, снова подошла к комоду, положила на место камни, показавшиеся мне посредственными, и стала выбирать другие. Сердце у меня часто заколотилось, кровь зашумела в ушах, и я почувствовала пульсацию на шее. Я волновалась и спешно выбирала гранатины один за другим. Вдруг голос и шаги тёти Зои приблизились! Нет! Мне только показалось…
Надо быстрее.
Я пыталась понять, сколько камней мне нужно; мои руки дрожали, но продолжали выбирать бусину за бусиной.
– Богданка! Что ты там делаешь? – раздался с кухни голос мамы.
– Ничего! – ответила я и спешно отошла от ко¬мода, поправив сверху Екатерининскую купюру.
Я взяла первую попавшуюся книгу с полки, открыла и попыталась читать, но не могла сосредоточиться. Тогда я положила книгу на диван и направилась в туалет. Запершись изнутри, я нащупала в кармане мои сокровища, зачем-то оглянулась и посмотрела вверх, на потолок. Мне показалось, что за мной наблюдают. Я словно чувствовала, что все двери и стены прозрачные. Стало беспокойно и стыдно перед кем-то или чем-то, но мысль пойти и положить бусины на место я отмела. Я спустила воду, создавая видимость целевого посещения туалета, и вышла в коридор. Было нелегко смотреть в глаза и тёте Зое, и маме. До ужаса хотелось домой.

       На следующий день я осталась одна дома. Села за стол, разложила гранатовые бусины, достала леску и сплела браслет. Два конца лески я соединила кусочком резинки так, чтобы удобно было надевать на запястье. Я примерила браслет на правую руку, и мне стало казаться, будто что-то не то. То ли бусины как-то поблёкли… Вчера они горели намного ярче! Может, всё дело в освещении? Хм-мм. “Ладно, – решила я.– Попробую заменить кусочек резинки настоящей застёжкой”. Я взяла свою старую цепочку, которая давно уже перестала мне нравиться, откусила от неё плоскогубцами замочек и закрепила на обоих концах лески. Теперь работа была закончена. В браслете почувствовалась завершённость.
На следующий день я взяла браслет с собой в школу. Прямо на уроке математики под партой я надела его на руку и показала соседке, Тоньке Жбанниковой. Тонька прошептала, вытаращив от восторга глаза:
– Классный! Где взяла?
Я промолчала, неопределённо пожав плечами.
– А камни настоящие?..
– Конечно, – сказала я. – Фуфло не ношу.
– А дай примерить, Богданка, я быстро, – умоляюще проговорила Жбанникова.
Я дала. Та суетливо протиснула в браслет свою пухлую ручонку, вытянула, любуясь, и умоляюще спросила:
– Снимать? – Но я милостиво разрешила ей поносить браслет до конца урока.
На перемене Тонька стала расспрашивать меня про браслет, и я сказала, что сама его сплела и что это натуральные, природные гранаты.
– А где ты их взяла? – спросила меня Жбанникова.
– Где-где… были! Дома нашла. У матери. Слушай, а хочешь – я тебе его подарю? – вдруг неожиданно для себя самой спросила я.
– Чё, правда, что ли? – недоумённо спросила Жбанни¬кова.
– Правда-правда, бери, он мне не подходит… Так, плести было интересно. – И я вздохнула с облегчением, исчезла какая-то тяжесть.
Правда, этот браслет и всё, что с ним связано, навсегда остались в моей голове. Я и сейчас могу рассмотреть каждую его гранатину. Мой внутренний свидетель так и не смог ни выбросить, ни подарить этот браслет так, чтобы его не стало.
Но самое интересное впереди. В том возрасте я ещё не культивировала в себе способность анализировать происходящее, делать выводы и закреплять их в памяти. В то время я чувствовала, накапливала переживания и ощущения; я жила эмоциями и заполняла полки в своих мозгах различным подсобным материалом: иногда страхами, иногда восторгом, иногда любовью, болью и – вопросами, вопросами, вопросами. Помню, как во мне пробивался лингвистический вкус и я смаковала имя-отчество моей учительницы: Нина Авенировна. Я спрашивала себя: “Почему – Нина Авенировна? Что это значит?” – и в моей голове много раз на дню воскресало то, что показалось удивительным. “Авенировна… А-ве-ни-ро-вна… Авении-ровна”, – бормотала я. А у вас что-то подобное ведь было же? Было? Итак, я не анализаровала. Я действовала и чувствовала.
Наш четвёртый “В” попал в руки совершенно неугомонной классной руководительницы. Мы звали её Наша Молодая. Ей стукнуло лет двадцать пять, она была умна, хороша собой, но слишком строга и принципиальна, от¬чего многим не нравилась. Я её одобряла, потому что она никогда не несла чушь, а была гениальной рассказчицей, великолепно знала литературу и стремилась воспитать нас людьми. Наша Молодая постоянно к чему-нибудь нас припахивала. Обычно это называлось О-Пэ-Тэ – общественно-полезный труд. Под её руководством наш класс собирал больше всех металлолома, больше всех макулатуры, и вообще был образцово-показательным. Нашу Молодую печалила одна досадная мелочь: жёлтый линолеум в нашем классном кабинете номер сорок шесть неудачно покрыли лаком во время ремонта, и лак тот невероятно долго не высыхал. Так по нему и начали ходить, по сырому, и втоптали в него всю грязь с ног.
– Ну какой страшный пол… – сокрушалась Наша Молодая, – просто (и тут она говорила единственное слово, которое нарушало точёную литературность её языка)…просто убоище!!
И мы не знали, чем помочь. Мы старались отмыть огорчавший её пол, отскрести, оттереть различными пастами, но всё без толку. Мы даже пробовали растворить потемневший лак химикатами, но ничего не менялось. Наша Молодая сдаваться не хотела. Её кабинет просто обязан был стать образцово-показательным, так что на одном из О-Пэ-Тэ в субботу мы решили отчистить линолеум механическим путём, вручную. Все вооружились бритвами, ножами и наждачной бумагой. Принялись за дело. Этот путь оказался эффективным, и мне нравилось видеть, как за лезвием “Спутник”, стиснутым в моих пальцах, оставалась жёлтая дорожка, а на её остром краю собирались морщинистые грязно-чёрные складки лака. Сантиметр за сантиметром, стоя на коленях или на корточках, мы скоблили и чистили пол, а Наша Молодая изредка повторяла, покачивая головой:
– Какое всё-таки убоище!
Руки у нас были чёрными, все мы перепачкались и устали. Корпели мы над полом в две смены, так что в половине третьего дверь распахнулась и зашла Оля Куликова, а с ней и ещё полтора десятка моих одноклассников. Дело продвигалось медленно, и Наша Молодая решила первую смену не отпускать, а просто дать нам перерыв. Ребята отправились мыть руки, а те, кто только что пришёл, начали переодеваться в старое. Я заметила, что Оля Куликова сняла часы и положила их на парту в углубление для карандашей. Не знаю, почему мне бросилось это в глаза. Может быть, потому, что из всего класса только у неё одной были часы. Я подошла к парте. На ней валялись: какие-то книги, тряпки, использованные лезвия, чей-то мешок со сменкой. Достаточно было всякого барахла, чтобы часы в глаза не бросались, но я внимательно осмотрела их. Они были из белого металла, на гранёном серебристом браслете. Пожалуй, это были первые в моей жизни наручные часы, на которые я вообще обратила внимание. Я успела отметить в себе повышенный интерес к этим часам и, отойдя в сторону, продолжала о них думать. Сашка Хокканен включил магнитофон, Анисимова с Двининой о чём-то трепались, а Наша Молодая натирала коричневую доску сахарным сиропом, отчего та делалась глянцевой, сочного цвета, словно лакированный сапог. Мел отлично приставал к сиропу, оставляя белоснежные, чёткие, без прорех, школьные каракули, выходившие из-под наших рук. Наша Молодая во всём была оригинальна и аккуратна, как самый белый воротничок на свете. Я залюбовалась ею, но скоро моё внимание снова возвратись к часам. Окинув взглядом всеобщую занятость, я стала чистить пол неподалёку от той парты, на которой поблёскивали часы. В какой-то момент все отвлеклись на звук разбившегося цветочного горшка, который Сашка Шут уронил с подоконника (Шут – это была самая настоящая фамилия!). В то же мгновенье я встала с пола, посмотрела туда же, куда и все, и быстро взяла часы с парты, завернув их в тряпку, которую я держала в другой руке. Держать часы рядом с собой было боязно, так что я стала протирать две высокие тумбочки в конце класса, потянула верхнюю ручку одной из них и, убедившись в том, что никто на меня не смотрит, положила часы в ящик, закрыла его и с об¬легчением вернулась драить пол. Наша Молодая всё ещё отчитывала Шута, как вдруг Оля вскрикнула:
– А где мои часы?! Они только что здесь лежали!
Все переполошились, стали убирать вещи с парты. Мишка Колесов советовал посмотреть в карманах, Анисимова с Двининой предлагали Оле перетрясти портфель, Юлька Петрова сказала мне:
 – Богданка! Поди, кто-то стырил!
– Да ну, – ответила я ей.
Некоторые удивлялись, кто-то спрашивал Олю, когда она в последний раз видела часы. Тут я обратила внимание на Нашу Молодую, которая стояла, спокойно наблюдая за нами, почти не двигаясь. У неё были проницательные, умные, по-настоящему синие, какие-то немного зимние глаза в огромных чёрных ресницах. Они не смотрели, а взирали – всегда спокойные, даже когда она повышала голос. В её зрачках можно было ловить звёзды; эти глаза я называла галактоидными. Они завораживали, интересовали и немного пугали меня. Классная руководительница наблюдала за нами, и я поняла, что по нашему поведению эта пронзительная женщина пытается определить, кто украл часы. Намного позже я осознала, каким великолепным психологом была Наша Молодая. Она посмотрела на меня спокойно, задумчиво, слегка прищурясь, и мне стало страшно, очень страшно, что меня выведут на чистую воду. Я предприняла одну из первых в моей жизни попыток проанализировать свои действия. Хотела ли я забрать эти часы? Тут Оля заплакала, и мне стало невыносимо жалко её. Сердце забилось, и внутренний стыд, смешанный со страхом, заполнил всю мою грудную клетку. Я стала задыхаться. Мне захотелось подойти к Оле и сказать, что часы найдутся, но я не могла, чувствуя себя двуликой тварью.
– В любом случае, если они здесь, то мы их найдём, – спокойно сказала Наша Молодая.
Страх и волнение загудели в моей голове, и я неожиданно для себя громко сказала:
– Давайте всех обыщем и найдём часы!
Мне казалось, что эта фраза снимет с меня подозрения, которых пока ещё ни у кого не было; разве станет предлагать обыск тот, кто украл? Именно так должны были все подумать.
– Разумная мысль, – сказала Наша Молодая и заперла кабинет изнутри.
Все начали искать, Оля плакала, хотя уже и не так громко, а Наша Молодая наблюдала за тем, кто как ищет, кто как себя ведёт, говорит и двигается. Она переводила свой галактоидный взгляд с одного на другого. Хотя мне было страшно и всё моё существо было переполнено паникой, но какая-то часть моего сознания восхищалась ею, Нашей гениальной Молодой. Каждый по очереди показывал свои вещи. Кто-то демонстративно, кто-то с испугом, словно опасаясь, что у него найдут часы, которых он не брал. Вдруг кто-то подбросит? Что тогда? Наконец, после долгих поисков ничего не нашли. Наша Молодая продолжала смотреть. Мои нервы повторно не выдержали, и я открыла ящик стола, с рассеянным взглядом, как бы между прочим:
– Так вот же они, Оля! Может, ты их сюда случайно убрала? – в этот момент я обнаружила, что не лишена актёрского дара. Я вела себя очень натурально, и всё бы ничего, как вдруг Димка Семечкин крикнул, радуясь своему открытию:
– Вот ты их и украла, Копейка! Точно! Я ещё подумал, когда ты предложила всех обыскать! На воре шапка горит!
На мгновение возникла тишина, и у меня активизировались все внутренние резервы самоспасения:
– Нн-у ты и придурок! – Дерзко казала я. – А в нос не хочешь за такую наглость?!
Оля взяла часы, застегнула их и сразу успокоилась. Лицо у неё было зарёванное. Мне было и страшно, и стыдно, но я вжилась в образ своей невиновности и наехала на Сеню так, что он, наконец, насупился и замолчал. Кажется, даже Наша Молодая мне поверила, потому что я с озлоблением крикнула:
– Да ты сам украл, а нашёл крайнего! Это ты! А ну, признавайся, а то получишь у меня!
– Да ладно, чё ты разошлась, Богданка? Ну, извини, – отступил Сеня.
Всю ночь и ещё много недель после этого я мучилась ужасающим чувством стыда и вины. И всё же я ещё не сделала выводов о том, что такое со мной не должно больше повторяться.

       Года через два мне посчастливилось поехать под Феодосию, в Коктебель, со спортивным лагерем. Помню, в первый же день у меня обгорел на солнце нос. Мы жили в палатках на берегу моря; неподалёку росли самые настоящие миндальные деревья. Нам, детям с севера, всё это казалось раем. Мы врывались в море с истеричным восторгом, собирали на берегу мелкие опалы и кусочки бутылочного стекла, отшлифованные прибоем до состояния сувениров. Тайком от тренера мы бегали на ночные сеансы в кинотеатр под открытым небом. Нам нравилось смотреть кино, сидя на высокой каменной стене вокруг экрана, так что было видно всех, кто находился внизу на деревянных креслах, а прямо над нашими головами было огромное, ни с чем не сравнимое чёрно-синее южное небо с мерцавшими на нём звёздами. Мне даже казалось, что у них есть запах и какая-то непонятная мне осознанность, причастность к чему-то, нечто вроде интеллекта. Внизу, под стеной, стрекотали кузнечики и рождалось ощущение бесконечной наполненности жизнью всего, что окружало меня. Из кинотеатра мы возвращались по земле, которая ещё не успевала остыть от дневного палящего солнца; и мне до сих пор иногда чудится коктейль из прохладного ночного ветерка вокруг шеи и теплого дыхания земли, ласкающего голые щиколотки.
У меня быстро закончились карманные деньги; их и было-то всего рублей двадцать пять, а мы то и дело бегали на базар для туристов. Мне очень нравилось разглядывать там диковинных засушенных рыбёшек вроде коньков-горбунков, раковины с перламутром, кусочки красных кораллов, рапаны и поделки из ракушек. Мне так не хватало всех этих пупырышек природы, ведь я жила в мире книжных полок и пеналов многие длинные месяцы в году, лишь иногда вырываясь летом к настоящей, естественной жизни.
Я обожала покупать на базаре всевозможные орехи и сотовый мёд, впечатлявший меня своими шестигранными ячейками; я любила вдыхать ароматы разных медов. У белого липового мёда он был совсем не таким, как у тёмного гречишного, и они нравились мне все: и цветочный, и акациевый, и горный – как воплощённые концентраты соков земли. Меня радовала и сливовая пастила, высушенная на солнце, и хурчхелло – орехи, сваренные в виноградном соке с кукурузной мукой и нанизанные на нитку. Настоящие кладовые земли и моря были на том базаре! Что и говорить, мой кошелёк быстро опустел, и мне оставалось только ходить и разглядывать недосягаемые богатства. Надо сказать, что тогда я ещё не умела наслаждаться всем тем, что не может быть моим. Это пришло ко мне несколько позже.
Когда кончились деньги, дня два я просто ходила на базар, разглядывала сокровища и торговалась, словно собираюсь что-то купить. Так я познакомилась с новым для меня неприятным ощущением, когда ты делаешь вид, что у тебя есть деньги, а на самом-то деле их нет. Немного скованности, немного лжи, немного чувства ущербности – и получится то, про что я говорю.
У Шурки Кареевой, моей соседки по палатке, было много денег, и она их кидала под матрац с совершенным пренебрежением. Мы с Шуркой учились в параллельных классах, но до этого не общались, а только иногда попадались в школе друг другу на глаза. Наши матрацы лежали рядом, в центре палатки, а по бокам были постели ещё двух девчонок из другой школы. Шурка почему-то не стеснялась меня, когда вечером вытряхивала деньги из карманов. Наши соседки обычно возвращались ночью и не видели Шуркиного загашника. То ли она доверяла мне, то ли в принципе была настолько бесхитростной, не знаю. Казалось, что на деньги ей было наплевать. В любом случае, Шурка была не жадной. Она платила на пляже за подруг, у которых денег не было вовсе, давала в долг и не помнила, кому и сколько. Шурка доставала деньги из-под матраца и не проверяла, сколько их там осталось.
Специальных планов я не вынашивала, но однажды, оказавшись одна, не удержалась и заглянула в Шуркин тайник. На парусиновом дне палатки под матрацем ва¬лялось множество монет и скомканных бумажек. Мелочи было больше, и я взяла одну монету, не помню, какого достоинства, а потом ещё одну. Я бросила матрац на место и положила деньги в карман, ощутив сердцебиение и духоту, словно меня душили. Мне показалось, что на меня кто-то смотрит. Я даже оглянулась вокруг и пристально осмотрела тканевые стенки – нет ли дырок, в которые кто-нибудь мог за мной подсматривать? Но дырок не было; молния на входе была застёгнута наглухо. Я ещё раз оглянулась и снова подняла матрац. Там было мелочи намного больше, чем в каком-нибудь фонтане летом в разгар туристического сезона. Положила деньги назад, но жадность овладела мною и я тут же снова схватила несколько монет – три или четыре, бросила матрац на место, исступлённо расстегнула молнию палатки и выбежала на берег. Я что-то купила себе, что – не помню, стёрлось из памяти. От денег хотелось побыстрее избавиться, и на пляже я угостила кого-то пареной кукурузой.
Через пару дней меня снова потянуло к Шуркиному тайнику. Я боялась трогать бумажные деньги, но брала всё больше монет. Внутри что-то притупилось и замолчало. Самоосуждение стало расплывчатым, зато появился страх. Меня продолжало преследовать чувство, будто кто-то наблюдает за мною. Я перестала тратить деньги и накопила рублей тринадцать. В какой-то момент, когда Шурка в очередной раз полезла под матрац, она не нашла там денег и сказала то, чего я никак не ожидала услышать:
– Вот дура-то, надо было тратить меньше, а то теперь целую неделю без денег жить!
Вернувшись из лагеря, я спрашивала себя: смогла бы я признаться Шурке в том воровстве и попросить у неё прощения? Но я была, видимо, не настолько сильной. Я думала, как искупить свою вину перед Шуркой. Мысленно я дарила ей то электрический чайник, то фен, то деньги в конверте. Мне хотелось компенсировать нанесённый мной урон, но мы были не в тех отношениях, чтобы я делала ей подарки без объяснений.
Первого сентября мы с Шуркой пошли в школу. Продолжая чувствовать свою вину, я стала уделять ей больше внимания в общении, чем она могла бы рассчитывать на это раньше. Шурка была немного замкнутой и одинокой, но не пустой и доброй девочкой. Разговаривая на переменах, мы немного сдружились. Шурка часто приходила в школу заплаканная, но ни с кем кроме меня не делилась. Её постоянно оскорблял пьяный отец; когда она рассказывала о нём, то лицо её краснело до самой шеи, а голова вжималась в плечи, так что я видела её белёсую беспомощную макушку и кривенький, неуклюжий пробор. Я стала понимать, что Шурка забитая и совсем не такая, какой она могла бы быть. По всей видимости, родители вдолбили в неё убогость своими криками, грубостью и бесконечным понуканием. Я стала понимать, что человек прогаммируется теми словами, которые он часто слышит, в том числе и оскорблениями. Напрягая свои аналитические способности, я подметила, что все дети из алкоголических семей отличались забитостью и нестабильным характером. Одинаково часто встречались две такие черты, как озлобленность и отчужденность. Шурка стала развиваться по второму типу. Наблюдая за деформацией Шуркиной натуры, я вдруг поняла, почему мой одноклассник Ромка Живописцев, такой ладный и красивый парень, вечно тупил и тормозил. Он говорил, что папа называет его “вялый конь”. Как называл Шурку её вечно пьяный отец, я не смогу написать даже мелом в туалете, но только он изуродовал её детскую душу.
Однажды перед каким-то утренником вся наша параллель, четыре класса, была занята приготовлениями актового зала. Какие-то полчаса – и должны были вручать грамоты, объявлять победителей школьных соревнований и всё такое. Во втором отделении готовились выступить местные Отелло и Дездемоны из школьного театра, а во время смены одной части действа на другую старшая пионервожатая Иванова, дама с пухлыми губками и без возраста, в красной пилотке набекрень, ставила в проигрыватель виниловые чёрные пластинки. Я любила эти громкие, поднимающие настроение песни с патриотическим духом, которые неслись из-за бархатных выцветших портьер на сцене.
Заправляла мероприятием, как всегда, наша директриса. Мы звали её Антенной за огромный, высоченный рост, всклокоченную шевелюру и голос, который резонировал, как провода на ветру. Антенну побаивался весь педсостав, и уж мы, конечно, тоже. Она перелистывала страницы в записной книжке и что-то вспомнила, судя по выражению лица. Оно было у неё усталое и слегка недовольное. Замороченное, как мы говорили. Нахмурив брови, Антенна достала из своей огромной жёлтой сумки ключ и стала вертеть его в руках, не выходя из своих мыслей. Тут на глаза ей попалась Шурка, которая тащила на сцену барабан, порванный с одного бока, и старалась повернуть его так, чтобы этого было не видно.
– Шура Кареева! Подойди ко мне! – Сказала Антенна в обычной для неё армейской манере. Ровно таким же тоном она говорила, нависая над тобой при входе в школу по утрам:
– Где твоя сменка?!
Шура вытянулась, открыла рот и захлопала белёсыми ресницами:
– Что, Валентина Дмитриевна?
– Сбегай ко мне в кабинет, вот тебе ключ, – и принеси со стола картонную папку. Да не забудь дверь за собой закрыть на два оборота. Давай, живо.
Та понеслась в кабинет Антенны на первый этаж. Дверь открылась легко, и запыхавшаяся Шурка подлетела к лакированному директорскому столу. На нём вы бы увидели педантичный порядок: тетради – ровными стопками, заточенные карандаши в одном стакане, ручки – в другом. Папка лежала посередине, рядом со старинной хрустальной чернильницей, которой Антенна вряд ли пользовалась, но хранила как реликвию. Шурка взяла папку и хотела было идти, как вдруг увидела на краю стола лаковую зелёную шкатулку. Она переливалась в луче солнца, бившего сквозь тонкие занавески. Сверху на шкатулке было что-то написано иностранными буквами, уж точно не на немецком, который Шурка изучала. Что самое странное, у шкатулки как будто не было крышки, но зато сбоку торчала голубая полупрозрачная штуковина вроде ручки и с синим камушком по центру. Шуркой овладело любопытство. Она оглянулась на дверь, на минуту отложила папку и подошла к шкатулке поближе. Крышки и впрямь не было… “А может, это и не шкатулка?” – подумала Шурка. Она рискнула покрутить и нажать то, что казалось ручкой, но та не поддавалась. Шурка попробовала взять странный предмет со стола, но он был словно прикручен к столешнице изнутри. Тогда она попробовала нажать то, что было похоже на голубую выпуклую ручку. Шкатулка вдруг медленно открылась, из неё полилась тихая, спокойная музыка, а в самом центре было несколько оранжевых лепестков, которые стали плавно отодвигаться к краям и словно таять. В центре показалось лицо, оно вдруг неожиданно открыло пластмассовый рот, зажмурилось и с диким хохотом выпрыснуло Шурке в лицо и на её белоснежную пионерскую рубашку десятки струек самой настоящей аптечной зелёнки. Рожа продолжала хохотать, а Шурка в шоке схватилась за лицо руками и заревела! Струйки всё лились и лились, так что на ковре возле стола стало расползаться тёмное пятно. Шурка попыталась захлопнуть шкатулку. В суете она свалила со стола пустую чернильницу. У той, кажется, что-то откололось, но Шурке было не до того. Она в ужасе стала оглядываться в поисках зеркала, и тут увидела стоящую в дверях хозяйку кабинета. Через секунду Антенна волокла за шиворот ревущую, униженную Шурку в туалет, а на следующий день вызвала её родителей. В школу они не пришли, но отец избил Шурку до синяков и вырвал ей клок волос рядом с пробором, так что она с горя пошла курить под лестницу. Глядя на всё и утешая Шурку, я подумала, что ведь эта неприятность должна была бы свалиться на меня, – с моей наклонностью брать чужое, а вот свалилась на Шурку. На каком-то ментальном уровне я перенесла это унижение на себя, потому что была достойна его. И когда Шурка всхлипывала, я почувствовала, что клочок вырванных на её макушке волос – это наказание, которое она понесла за меня. Я не могла этого объяснить, но словно кто-то переставил на доске фигуры, и то, что должно было ударить меня, ударило это несчастное создание.
Шурка курила, давилась дымом и плакала. На лице у неё оставались следы зелёнки. Я посмотрела на бледные капроновые бантики в волосах у Шурки, и только тут обратила внимание, какие у них кривые, оплавленные края. Не знаю, застали ли вы то время, когда капроновые ленты для волос обжигали спичками. Чтобы край получался ровным, надо было сначала подрезать его острыми-преострыми ножницами, потом положить на край стола, прижать металлической линейкой, зажечь спичку и самым кончиком пламени спокойно пройтись по кромке. Я стала учить Шурку плавить края ленточек и всё думала, что мне нужно научиться ходить прямо, то есть быть честной и порядочной. С тех пор я перед любым жизненным выбором вижу словно два края ленты: один кривой и обугленный, а другой – аккуратный и ровный. Не могу сказать, что в коллекции Богданки Копейки только ровные ленточки. Нет, попадаются и другие, но с каждым годом их делается всё меньше и меньше.