Поэзия терроризма

Ксения Зуден
Мы с тобой погибнем, зато все остальные будут свободны. Навсегда. Мы с тобой погибнем… Или погибну одна я, а ты будешь жить – в приюте, никому неизвестная, но с вечным клеймом в сердце: «Дочь террористки» (я знаю: ты – девочка). Может быть, тебе не скажут, кто ты, но ты рано или поздно почувствуешь это – случайно услышав мою историю, прочитав ее где-нибудь… А если нет?
Матери обычно рассказывают неродившимся детям старые сказки и поют тихие песни. Но я расскажу тебе свою жизнь – иначе кто это сделает?

Сейчас весна. Я ее ненавижу. Ненавижу голубой жидкий снег, черные ветки, ненавижу капель и черные закорючки грачей. Самый тяжелый период моей жизни пришелся на весну, и так и должно было случиться. Я ненавижу весну.

Я отнюдь не жертва случая. В возрасте шестнадцати лет я сбежала из дома, потому что не хотела выходить замуж за человека, которого мне сосватали родители. Он стал бы так же, как отец, продавать и покупать, а мне хотелось чего-то нового, необыкновенного, захватывающего! Несмотря на полное отсутствие образования, я к тому времени уже прочитала Добролюбова и Чернышевского; как следствие, я мечтала заниматься полезной деятельностью, а не сидеть дома. В Киеве, куда я сбежала и где училась на акушерских курсах, у меня появились новые знакомые из числа народовольцев. Я распространяла пропагандистскую литературу и через некоторое время оказалась в заключении в Литовском замке – на два года.
Сбежав из ссылки, я наладила связи с петербургскими революционерами и уже в Петербурге занялась различной работой. Революционеры… Общение с ними сделало мои мысли более четкими и ясными. Благодаря им я даже теперь могу рассуждать, а не биться в истерике.

Твой отец.
Как выяснилось, я смогла любить двоих мужчин одновременно: законного мужа, твоего отца, и его, Николая Саблина. Мне трудно рассказывать о твоем отце не только потому, что он еще жив и находится в этой же крепости, а еще и потому, что наша любовь давно стала чем-то обыденным и вечным, именно браком, непреходящим, неизменным. Мне хочется, чтобы ты знала о другом, о Саблине…
Встреча с Саблиным была предначертана. Еще не зная друг друга, мы начали заниматься революционными делами в один год. В Петербурге мы поначалу просто работали вместе – держали квартиры, где печатались газеты и делался динамит, и изображали супругов.
У нас был удивительный роман. Роман – пустое, звенящее слово. За ним нет ничего и кроется целая бездна.
Он был дворянин и поэт с томными восточными, хотя и серыми, глазами. Я, говорят, малообразованна; так и есть, но теперь, перед самой смертью, я словно вижу все с колокольни или башни старинного замка – мой ум и мое воображение получают полную ясность. Кажется, то же самое испытывают люди с университетским образованием: все принадлежит тебе, ты все понимаешь и можешь сделать все необходимые выводы, ты – полный хозяин! Так, я теперь отчетливо вижу образ Саблина – совершенно по-новому, намного более цельным и благородным.
Как это всегда бывает, из нашего романа я хорошо помню только начало и конец. Наша короткая совместная жизнь была окрашена Петербургом. Этот город забрал нас себе, подчинил, пропитал своим воздухом.
Я была счастлива, идя рядом с ним по раскисшему снегу… Я была полностью готова к своей рабской преданности и равнодушию с его стороны, но вышло совсем иначе: мы с одинаковой силой полюбили друг друга. Где-то неизмеримо высоко, там, о чем и подумать страшно, стояло далекое солнце. Было очень много снега. Колкий и сухой, он сыпался на платье и сахарной пудрой таял в волосах. В моих красивых черных волосах. В этой картине – вся поэзия терроризма. Больше истинной поэзии и романтики в моей жизни, кроме жизни с Саблиным, не было.

Я очень устала. Дело даже не в этой тьме, не в этой смехотворной еде, а в слабости моей воли. Я не гожусь в революционерки.
После твоего рождения у меня будет еще сорок дней.

После твоего рождения у меня будет целая вечность. Смертную казнь заменили бессрочной каторгой. Это намного отвратительнее. Мне нельзя читать, писать, нельзя даже на минуту увидеть твоего отца.

Я никогда не умела быть настоящей. Потом ты поймешь. Потом ты поймешь меня, как никто другой не понимает, ни один человек – даже из тех, кто каждый день жил и работал со мной бок о бок.
Великая идея не должна стать практическим смыслом жизни: идея – она на то и идея, чтобы существовать в воображении. Нет никаких идей; есть сегодня, потому что оно уже наступило, и вчера, потому что оно уже было, а никакого завтра нет – оно слишком принадлежит идее.
Многие испытывают потребность служить кому-то или чему-то великому. Эта потребность зреет и, наконец, выражает себя в кипучей деятельности, цель которой часто не вполне ясна самому служащему. И это превращает его жизнь в абсурд. Я потому так много говорю о великой идее, что все мое окружение дышало ею, хотя достаточно было усвоить другую великую идею: убивать нельзя.
Я рассказываю все это тебе не напрасно. Скоро я уже не смогу хорошо соображать.
Саблин тоже был пленником идеи, хотя сама идея представлялась ему чем-то расплывчатым и поэтическим. Пленник идеи… Разумеется, убийца. Мыслящий человек обречен грешить, с этим ничего нельзя поделать.
Нас пришли арестовывать третьего марта.
Он застрелился. Сразу, как-то очень быстро, пока они ломали дверь. Из его виска тонко текла кровь… Меня арестовали. На суде я ни в чем не созналась – подействовал остаток идеи – хотя, думаю, это ничего не изменило.

Каменный гроб. Гроб. Гроб сыр и глух. На его полу лежит серебристый налет плесени.
Удивительно, как я еще могу хоть о чем-то думать. Наверное, дело в том, что закончилось душное лето. Совсем другое дело – осень. Я чувствую ее.
Я не убивала царя. Я не умею делать бомбы.
Я родила дочь…

Гроб. Сыр. Глух. Серебряный пол. Больше ничего нет. Сыр. Гроб. Могила. Плесень. Сыр. Если бы раздобыть где-нибудь кусочек сыра. Гроб. Осталась только ты. Ты будешь жить, потому что ты не идея.

В ночь на 25 января 1882 года дочь Геси Гельфман, последней из осужденных по «Делу 1 марта 1881 года», тайно увезли в воспитательный дом.
Через шесть дней Геся Гельфман умерла от послеродового осложнения.
Ее дочь меньше года прожила в воспитательном доме и умерла от неизвестной болезни.