Девушка в синем

Сергей Круль
- I -

Поздним зимним вечером, когда губернский город, затерянный в уральских предгорьях, уже готовился ко сну, погружаясь в нескончаемую сладкую дрему, и над притихшими, съежившимися от холода, домишками повсюду неподвижными часовыми висели столбы бело-розового печного дыма, к двухэтажному особняку на Бекетовской подкатил рессорный тарантас, запряженный парой лошадей. Мохнатые кони стали, сопя и отдуваясь, испуская клубы пара и разбивая в пыль тяжелым копытом залежалый снег. Возница, укутанный до носа в теплую шерстяную шаль, надетую поверх долгополого ямщицкого тулупа, спрыгнул с облучка и дернул на себя со скрипом заиндевелую дверь. По всему было видно, что экипаж шел издалека, может быть, даже из самой столицы.
.- Пожалуйте, Петр Иваныч, приехали. Извольте выйти.
Молодой господин в шубе до пят и развесистой шапке-ушанке вышел из тарантаса, спрыгнул на родную землю после долгого отсутствия на ней шести с половиной лет.
- Ну, здравствуй, Уфа, - прокричал он весело, - забытый Богом город! Эх, снежок уфимский, здравствуй!
И, слепив комок снега, юноша метнул его в возницу. Старый человек, уставший с дороги, не стал уворачиваться и получил несильный удар снежком в грудь. Снег, разлетевшись, засыпал белыми хлопьями лицо.
- Петр Иваныч, полноте шутить! – взмолился возница, отряхиваясь. - Пожалуйте в дом. Лошадей остудим.
И застучал, затарабанил железной уключиной по дубовой калитке.
- Иван Александрович, Прасковья Игнатьевна, встречайте наследника! Петя приехали! Иван Александрович! Прасковья Игнатьевна!
Особняк загудел, ожил, наполняясь до краев радостной и беспокойной жизнью, за высокими прямоугольными окнами вспыхнул свет, послышался шум, топот, разговоры, наконец, входная дверь распахнулась, и на крыльцо шагнул пожилой господин в тапочках, стеганом домашнем халате и ночном колпаке. Это был Иван Александрович Мокшанский, купец второй гильдии, чьи съестные и мануфактурные лавки на Верхне-Торговой площади хорошо были известны торгующему уфимскому люду. Он вгляделся в ночную темноту, увидал очертания знакомого тарантаса, рядом с ним фигуру сына и, взмахнув руками, мощно прокричал, разрезая окрестности раскатисто-громовым голосом:
- Петр приехал! Сыночек родненький! Прасковья Игнатьевна, Петруша приехал!
Услышав родной голос, молодой господин, позабыв о приличиях и столичных манерах, бросился к крыльцу, размазывая по щекам слезы.
- Батюшка! Матушка! Я вернулся!

Буквально через пять минут все уже сидели в освещенной гостиной за большим столом, ломившимся от разнообразной снеди, которая обильной рекой текла из кладовок. Холодное мясо, грибочки, моченые яблоки, квашеная капустка, огурцы, студень из свиных ножек. Надобно было видеть, с какой нескрываемой любовью смотрели на Петра родители, поседевшая от долгой разлуки милая матушка и пышущий здоровьем, еще крепкий и боевой отец.
- Молодец, Петруша, молодец, что до поста приехал, - гремел на всю гостиную Иван Александрович. - Еще пара деньков и мы бы с тобой так не посидели. Видишь, какой стол? Все свое, родное. Погоди, сейчас поросенка принесут, картошечки печеной, карасиков в сметане. Эй, шевелись там! – крикнул он зычным голосом и добавил, - ну, что, может, еще по одной? Петруша! Наливочка тоже своя, вишневая, урожай в этом году превзошел все ожидания. Да ты помнишь нашу вишню, чего тебе говорить! Вся Уфа в вишневых садах, как невеста в нарядах.
- Все, батюшка, хватит, - отмахивался Петя, - я больше не съем, пожалей бедного студента! И пить я больше не могу. Голова кружится. Мне бы отдохнуть с дороги.
- И то, - поддакнула с надеждой Прасковья Игнатьевна, - пожалей его, отец. Лошадям даешь отдохнуть, а об сыне не думаешь. Пусть отлежится с дороги, поспит. Вишь, качает его.
- Не скули, Прасковья, - оборвал жену Иван Александрович. – Во-первых, не бедный, я платил за тебя жалованье, да и на прокорм давал не жалеючи, двенадцать рублей в месяц, солидная сумма. А во-вторых, не студент, а действительный художник. Все же Московское училище живописи окончил. Звучит! Кто, говоришь, был твоим преподавателем?
При этих словах Петя вздрогнул, чувствуя приближение развязки, которую он старательно откладывал.
- Поначалу Исаак Ильич, - как можно спокойнее ответил он, обтирая лоб платком, - первые полгода. Левитан фамилия, может, слыхали о таком?
- Нет, не слыхивал. А что?
- Умница, каких поискать, необыкновенно талантливый человек. Добрейшая, несчастная душа.
- А почему несчастная?
- А помер четыре года назад. От внезапно открывшейся болезни сердца. Помер, точно сгорел. Я и попрощаться не успел.
- Да, жалко человека, - сочувственно отозвался Иван Александрович. – Хороший, видать, был человек.
- После него Васнецов был, Аполлинарий Михайлович, тоже замечательный художник, руководил у нас классом пейзажной живописи. Батюшка, ну, можно, я пойду? Устал с дороги, - Петя с надеждой взглянул на отца.
- Погоди, сынок! – решительно загорелся Иван Александрович, вставая. - Как тебе повезло! Не зря отдал я тебя в Москву, человеком стал, мир повидал! А теперь показывай свидетельство, диплом по-вашему. Хочется взглянуть, кем ты стал, какие пути перед тобой отныне раскроются. Бумага, она любую дверь отопрет.
- Батюшка! – воскликнул Петя. Ну, все настал решающий час. Господи, пронеси!
- Чего ты? - Иван Александрович с удивлением поглядел на сына.
- Ничего. Вот диплом, читайте, - Петя протянул отцу бумагу с гербом Российской империи.
- Ну-ка, ну-ка, интересно. Сей документ удостоверяет, - начал читать Иван Александрович, - что Мокшанский Петр Иванович, будучи студентом Московского государственного училища живописи, ваяния и зодчества, окончил полные шесть курсов научных и художественных дисциплин, в связи с чем присваивается ему звание учителя рисования с разрешением преподавания в средних учебных заведениях, а также гимназиях и прогимназиях. Ничего не понимаю. Как учитель рисования? Почему учитель рисования? Петруша, объясни.
- Понимаете, батюшка, - с дрожью в голосе начал Петя, - звание художника по окончании училища присваивается не всем. А только лучшим.
- А ты что, не лучший? – строго спросил Иван Александрович. – Почему не лучший?
- Отец, да ты чего пристал к ребенку, - заступилась за сына Прасковья Игнатьевна, - вишь, голос дрожит, переживает, поди. Давай, отложим разговор на завтра. Вот выспится, в баньке помоется, тогда и спрашивай.
- Не скули, Прасковья, - грозно оборвал ее отец. – Ну, Петр Иванович, ответствуй, почему у тебя бумага такая, почему ты не лучший?
- На курсе нас было одиннадцать, - продолжил объяснение Петя, - то есть девять, двоих отчислили за неуспевание, остается девять, а звания дают только по присуждению медали. Серебряной либо золотой.
- А ты почему без медали?
- Не знаю. Видимо, работа моя не приглянулась комиссии. Потому и не получила медаль. Не знаю. Я работал, старался. Батюшка, но ведь это совсем не плохо! Я могу преподавать в гимназии, учить детей рисованию. На кусок хлеба хватит.
- Выходит, без медали, - Иван Александрович, мрачнея, заходил по гостиной. – Выходит, зря я платил за обучение, зря содержал тебя, все зря, впустую. Учитель рисования! Да на кой ляд Мокшанским учитель рисования! Художник, только художник, и не меньше! А то вон Василий Нестеров, тоже купец, а ходит гоголем, сын его Мишка в художники выбился. А чем Мокшанские хуже? Ничем не хуже. Зря, что ли я состояние трудом своим сколачивал и в купцы второй гильдии произведен? Да чтобы сына обучить и в люди вывести!
- Батюшка, - уверял Петя батюшку, краснея и волнуясь, - если вы этого хотите, я стану художником, ей-Богу, стану. Я ведь и вернулся в Уфу только ради того, чтобы картины писать, а как напишу, так и опять поеду в Москву, на экзамен. Я упорный, не отступлюсь.
- Правильно, сынок, все правильно, - как-то опустошенно и без прежнего напора ответил Иван Александрович, – не отступайся. Выпью, пожалуй, я белого, - он подошел к столу и взялся за графин с водкой.
- Тебе хватит, отец. И так перебрал, - покачала головой Прасковья Игнатьевна. – Спать иди. Утро вечера мудренее.
- Цыц, старуха, не скули. Без тебя тошно, - Иван Александрович, крякнув, опрокинул стопку водки.
- Чего тошно? Чего тебе тошно? Сын приехал, радоваться надо, а ему тошно. Эх, Иван Александрович, отец родной, - протянула Прасковья Игнатьевна. - Пойду я, поздно уже, - она встала, придерживаясь правой рукой за стол, и пошла, переваливаясь, к двери. – Спокойной ночи, Петруша. Всем спокойной ночи.
- Спокойной ночи, матушка, - ответил Петя и обратился к отцу. - Батюшка, вы не верите мне?
- Почему не верю? Верю, сынок, - Иван Александрович подошел к сыну, обнял. – Как себе верю. А вот обидно. Ничего не могу с собой поделать, не могу обиду прогнать. Думал, художника встречаю, а получилось, всего-навсего учителя рисования.
- Я непременно стану художником, - еще раз уверил батюшку Петя.
- Иди спать, сынок. Мать права, утро вечера мудренее. Иди спать, - Иван Александрович благословил сына, очертил правой рукой в воздухе крест и крепко поцеловал его.
- Петруша, я провожу тебя, - Прасковья Игнатьевна все это время стояла в дверях и слушала с волнением, чем закончится разговор. – Я постелила наверху, как в детстве, помнишь? Дай руку, мне тяжело идти. Сорок восьмой уж пошел, немолодая.
- Вы у меня матушка всегда молоды и не наговаривайте на себя.
Петя подал руку матушке руку, Прасковья Игнатьевна оперлась на нее и они пошли вместе к лестнице, ведущей на второй этаж, в спальню, где все уже было готово ко сну. Шестнадцать ступенек поворот налево, пять шагов по коридору и вот она, его комната. Эти ступеньки и шаги Петя помнил с детства.
- Ну, все, Петруша, кровать застелена, вот рукомойник, отец побеспокоился, велел наверх занести, чтобы тебе было удобнее, полотенце, зубной порошок, щетка, чистое белье. Кажись, все, - Прасковья Игнатьевна вздохнула, - ты на отца-то не обижайся, он у нас хоть и строгий, но справедливый.
- Что вы, матушка, как можно!
- Ну, все, с Богом, - Прасковья Игнатьевна вслед за отцом тоже благословила сына крестным знамением, поцеловала и пошла вниз, охая. – Спи, сынок. Спи. Приехал, наконец. Господи, радость-то какая! Радость-то какая! Господи спаси!
Случилось это в одна тысяча девятьсот пятом году, в феврале, двадцать пятого дня в ночь перед субботой и за два дня перед наступлением Великого поста.

Умывшись и переодевшись во все свежее, Петя долго лежал в постели и не мог заснуть. Наконец-то он дома, в родной Уфе. Какое счастье! Как долго он ждал этого момента, торопился, считал дни и все, он дома, никуда не нужно спешить, а можно валяться в постели, сколько хочется. И ничего не изменилось, все на прежних местах, только вот матушка постарела. А батюшка все такой же боевой, спуску не дает. На нем все держится. И, слава Богу, все обошлось. Батюшка не рассердился. Теперь все пойдет на лад, дома, говорят, и стены помогают…
Мысли закружились пестрым хороводом, все глуше и тише, глуше и медленнее и Петя отлетел ко сну, как в детстве, незаметно и легко, позабыв обо всем на свете.

Проснулся Петя от музыкальных звуков, будто где-то играл рояль. Петя привстал в постели, прислушался. Будто вальс Шопена. Точно Шопен, до-диез минор. Неужто в их доме играют? Да кто же? Кто бы это мог быть? И откуда в доме рояль?
Петя быстро оделся, плеснул в лицо водой, обтерся и спустился вниз. В гостиной хлопотала матушка. Увидев сына, она улыбнулась доброй, застенчивой улыбкой, излучающей свет и тепло, как только могут улыбаться матери своим детям.
- Проснулся, Петруша? Доброе тебе утро.
- Доброе утро, матушка. А кто это играет?
- Сонечка, Софья Овчинникова, твоя двоюродная сестра, дочь сестры моей Ефросиньи.
- А откуда она у нас?
- Живет. Уже третий год пошел. Ты выспался-то как? – спросила ласково Прасковья Игнатьевна. – Одиннадцатый час уже. Мы не стали тебя будить, позавтракали без тебя. Отец пошел лавки смотреть, а я вот осталась, тебя ожидаючи. Проголодался? Я тут тебе кашу сварила, овсяную на молоке. Будешь есть?
- Подожди, матушка, - перебил ее Петя, - а почему вчера я Соню не видел?
- Отец не велел показывать. Сначала, говорит, я сыном налюбуюсь, а уж потом Соня. Пусть смотрит, сколько захочет. Так и сказал.
Вдруг музыка умолкла, двери отворились, и в гостиную вошла девушка в синем платье. Вошла легко и невесомо, будто вплыла, наполнив пространство гостиной невыразимым обаянием, воздухом и свободой – удивленно, широко поставленные глаза, вздернутый носик, чуть припухлые губы, бледные щеки, волосы цвета льна, спадающие на трогательно худые плечики, и в довершение ко всему узкая, как у балерины, талия.
- Здравствуйте, Петр Иванович, - сказало создание.
- Здравствуйте, - ответил Петя и обомлел, замер, не зная, что ему сказать.
- Вы не помните меня? Я – Соня, Софья Овчинникова, ваша кузина. То есть двоюродная сестра. Простите, я разбудила вас.
- Да ничего не разбудила, - вмешалась Прасковья Игнатьевна. – Петру давно надо бы встать. Если не вчерашняя дорога, я бы разбудила его вместе с отцом. Ты же знаешь, как у нас в доме заведено – встают все вместе, за одним столом завтракают, а уж потом каждый по своему делу идет. И не переживай попусту. Завтракайте, Петруша, каша и чай на столе. Что еще? Да, молоко в кринке, хлеб в тарелке. Все, пошла я.
Да, прав отец, подумала Прасковья Игнатьевна, выходя из гостиной и притворяя за собой двери, что-то после этой встречи должно произойти. Эх, молодость, молодость! Куда ни кинь взгляд, всюду счастье и только.

- Куда вы, Прасковья Игнатьевна, вы нам не мешаете, - пробовала удержать ее Соня, но напрасно. – Вот, ушла. Замечательная у вас матушка, Петр Иванович, добрая. И я тоже пойду, мне к урокам готовиться надо. Я не помешаю вам своим музицированием?
- Постойте, Соня, - остановил ее Петя, - подождите. Неужели вы та самая гимназисточка, с которой я вальсировал на выпускном вечере? Маленькая, невзрачная, худая…
- Да, та самая, - ответила Соня, нисколько не смутившись бестактным ответом юноши.
- Как вы изменились! – прошептал Петя.
- Что с вами, Петр Иванович? – спросила удивленно Соня. - Завтракайте. Матушка велела вам завтракать. Увидимся за обедом, - и она вышла, прошелестев синим платьем.
Петя долго и задумчиво ел, ковыряя ложкой овсяную кашу, выпил машинально стакан молока. Вот тебе и гимназисточка…
       
- Молодой человек, а я вас знаю.
- Откуда?
- Вы – Петр Иванович Мокшанский, сын купца Мокшанского.
- Ну, да. А ты откуда знаешь?
- Пригласите меня на танец, Петр Иванович. Никогда еще я не танцевала на балу. Ну, пожалуйста!
- Как ты оказалась здесь, малявка, кто тебя пропустил?
- Я не малявка, я - Соня.
- И чего тебе надо, Соня?
- Пригласите меня на танец, пожалуйста.
- И чего это ради я должен тебя приглашать? Ты же ниже меня в два раза, малявка.
- Не малявка, а Соня. И не в два, а в полтора. Ну, пожалуйста, Петр Иванович.
- Не называй меня Петр Иванычем, я этого не терплю.
- Ладно, не буду, Петр Иванович.
- Ты что, издеваешься надо мной?
- Я не нарочно, у меня вырвалось.
- Ладно, пошли. Но только один-единственный раз, последний.
- Ой, спасибо вам, Петр Иванович, спасибо…
- Не смей называть меня Петром Иванычем, слышишь?
- Все, все, не буду…

- Ну, и как каша? Понравилась? – в гостиную опять заглянула Прасковья Игнатьевна.
- Что? – переспросил недоуменно Петя, не освободившись еще от плена нахлынувших воспоминаний.
- Каша, говорю, понравилась? Что с тобой, Петруша? – спросила Прасковья Игнатьевна. – Ты не заболел часом?
- Нет, матушка, не проснулся еще, - ответил Петя. – Спасибо, все очень вкусно. Я пойду, пройдусь, места знакомые огляжу. Спасибо, матушка.
- К двум часам приходи, обедать будем, - напомнила Прасковья Игнатьевна. – Смотри, не опоздай, отец этого не любит.
Петя поцеловал матушку и вышел в прихожую. Обмотал шею вязаным платком, надел шубу, сунул ноги в валенки, натянул ушанку и выскочил на улицу.

Эх, и красота в Уфе зимой! Пусть морозы стоят по неделям, сугробы по пояс, зато солнца хоть отбавляй, а воздух!? И что за воздух в Уфе - свежий, ядреный, душистый! Нет, не променять никогда Уфу ни на один из столичных городов! И дело тут не только в красоте, а в чем-то другом, чего не объяснить и не понять приезжему. Петр Мокшанский шел по Бекетовской и с восторгом вглядывался по сторонам. Какие красивые и крепкие дома! Основательно поставлены, и у каждого дома свое лицо, наличники по-разному украшены, вязь железная по краям крыш, и за каждым домом сад, беседка для разговоров. Правильно батюшка говорил – вся Уфа в садах, как невеста в нарядах! А вот и Успенская с ее бесконечными лавками, книжный магазин Блохина, Гостиный двор, часовенка, ах, как же она красива! А вот и отцовские лавки, издали видать. Зайти к батюшке или не заходить? Пожалуй, не зайду, а прогуляюсь, сколько душе угодно. Ноги сами несли его к заветному месту – Случевской горе, хотя он этого не осознавал и не понимал. Всех уфимцев во все времена тянуло к этому заколдованному месту. И вроде нет ничего особенного, а тянет, словно магнитом, и сопротивляться этой силе нет никакой возможности.
Почти вслепую промчался Петя по Уфе и очнулся лишь только тогда, когда увидел себя в деревянной беседке у речного обрыва. Кудрявые ели в снегу, худые белоствольные березки и величавая река, скованная льдом как панцирем, молчит, словно что-то скрывает, таинственное и суровое. Так и душа Петра – таит в себе что-то, а что – о том речи нет. Петя чувствовал, что в нем что-то происходит, но что, понять не мог, да и не хотел, не старался особенно понять. Ему в этот час было так хорошо, невыразимо хорошо и привольно. Эх, красота уфимская! Век бы на тебя любовался!

- Ну и где Петруша? – спросил Иван Александрович. – Где наш учитель? Прасковья Игнатьевна, где твой сын? Куда ты его подевала?
- Не знаю, отец, - ответила Прасковья Игнатьевна, - предупреждать я его предупреждала. Пошел прогуляться. Разливать щи-то?
- Нет, погоди, - сурово ответил Иван Александрович. – Наказать бы его по всей строгости. Да нельзя, второй день только дома. Отвык, поди.
В этот момент часы пробили два пополудни, и в прихожую влетел Петя.
- Простите, батюшка, за опоздание, я сейчас, - доложил он из прихожей, - только руки вымою.
- Ну вот, успел, - улыбнулась Прасковья Игнатьевна, - а ты, отец, серчать уж начал. Нет, Петр весь в тебя, обязательный.
- Не говори гоп, пока не перепрыгнешь, - сердито оборвал ее Иван Александрович. – Чего ждешь, разливай щи.
       
Ели молча, Прасковья Игнатьевна следила за отцом, пытаясь угадать его настроение и не попасть под горячую руку, Петя смотрел на матушку и нет-нет, да и поглядывал на Соню, которая глядела только в свою тарелку, хотя чувствовала, что Петр Иванович на нее смотрит.
- Ну, что замолкли, как на похоронах? – спросил Иван Александрович и рассмеялся. – Не сержусь я боле. Давай, сын, по маленькой, за обедом в масляную субботу не грешно, - он взял графин с водкой, всегда выставляемый хозяйкой к обеду, и налил две неполные стопки.
– Ну, Петруша, за тебя!
Отец и сын выпили, и Иван Александрович спросил:
- Ну, что как Уфа? Понравилась? Или ты уже только к столицам привык?
- Да, батюшка, понравилась. Я Уфу люблю, - ответил Петя, обрадовавшись вниманию отца. – А что до Москвы, город красивый, царский. Церквей золоченых не счесть, повсюду не дома, а дворцы, дороги широкие и бесконечно длинные. Только Уфа мне ближе.
- Правильные речи ведешь, сынок, - одобрил Иван Александрович. – А заниматься чем думаешь? На жизнь чем думаешь заработать?
- Церкви хочу расписывать, - сказал уверенно Петя. – Завтра же пойду спрошу, может, кому и снадоблюсь. Хоть Уфа и не Москва, а церквей и тут хватает.
- А если бумагу попросят? Что делать станешь? – спросил Иван Александрович.
- А у меня на этот случай этюды припасены, - ответил с улыбкой Петя.
- Чего? – переспросил Иван Александрович. – Какие такие студы?
- Да не студы, а этюды. Это такие предварительные картины, с которых потом настоящие картины пишут, - объяснил Петя. – Да вы не вникайте, батюшка, я сам разберусь.
- Разберется он, - проворчал Иван Александрович. – Ладно, делай, как знаешь. Если потребуется помощь, помогу.
- Спасибо, батюшка, - с благодарностью сказал Петя.
- Прасковья Игнатьевна, давай, что ли поросенка, - попросил Иван Александрович, - того, что вчера не доели.
Обед продолжился, но уже более свободно и непринужденно. Изменившуюся атмосферу почувствовала, и Соня и решилась, наконец, посмотреть в сторону Петра, взглянула и тут же опустила взгляд. Ей на мгновение почудилось, что веселое и энергичное настроение Петра Ивановича как-то связано с ней, с их утренней встречей и у нее закружилась голова.
- Петруша, - сказал явно подобревший Иван Александрович, - к пяти банька подоспеет, не забыл, как парятся?
- Не забыл, - ответил Петя. - Мы в Москве тоже мыться ходили.
- Мыться – это одно, а париться совсем другое. Со мной пойдешь или с Сонькой? – и Иван Александрович громко загоготал.
Петр и Соня покраснели, а Прасковья Игнатьевна сердито вымолвила:
- Ну, тебя, отец, к лешему. И что сказал, сам не понимаешь.
- Да пошутил я, пошутил, - пробовал оправдаться Иван Александрович, но оправдания его не приняли.
- Плохие шутки у вас, батюшка, - сказал Петя и вышел из-за стола.
- Ну, вот и обиделся, - сказал Иван Александрович, – слова сказать нельзя. Прости меня, Соня, не со зла я. Пойду, посплю перед банькой. Спасибо, Прасковья Игнатьевна, за обед, за угощение. О-ох, грехи мои тяжкие!

Нет, батюшка не боевой, а боевитее всех будет, думал с обидой Петя, поднимаясь по лестнице вверх в свою комнату. Это надо ж такое придумать! Меня и Соню в одной бане упрятать! Нет, это не батя, это черт какой-то с копытами. А, может, он умышленно меня с ней связал, может, у него замысел на это есть? Да не бывать этому никогда! Вконец раздраженный, он вошел в комнату и, не включая света, не снимая одежды, повалился, как был, на застеленную матушкой кровать. Не пойду в баню, пусть меня стреляют, не пойду. И спасительная дрема смежила его глаза.
Проснулся Петя от стука в дверь.
- Кто там? – спросил он недовольно и привстал на постели.
- Это я, Соня, - прошелестел тонкий голосок. – Петр Иванович, можно мне войти?
- Входи, не заперто.
Дверь отворилась, впуская на минуту свет, и опять все стало темно.
- А почему у вас темно? Вы, что спите? – спросила Соня.
И чего пришла? Никого не хочу видеть.
- Что и соснуть нельзя? – ответил Петя.
- Нет, почему же, можно. Только грех вам, Петр Иванович, обижаться на своего батюшку.
Петя вскочил и зажег свет.
- А ему дозволено надо мной смеяться? – крикнул он и увидел, как сжалась от от крика и резкого света хрупкая Соня.
- Петр Иванович, вы давеча сказывали, - Соня побледнела, но уйти не осмелилась, - что у вас этюды есть, то есть картины предварительные. А можно мне их посмотреть?
- Смотри, только зачем тебе это, - Петя подошел к походному деревянному чемодану, отщелкнул замок и высыпал на пол рисовальные листы. – Смотри, - и снова лег на постель, повернувшись к стене и повторяя про себя, никого не хочу видеть, никого.
Соня склонилась над листами, неспешно перебирая их и разглядывая.
- И как у вас это получается? Я бы так не смогла. И рисунок верный, и краски соответствующие и вместе так душу увлекает. А дома, дома какие! Каменные, трехэтажные, вот бы в них жить! А церкви - просто загляденье! С любовью написаны. И почему, не понимаю, вам медаль не дали? Вы, Петр Иванович, очень талантливый человек.
- Много ты понимаешь, - отозвался Петя, глядя в стену.
- Понимаю, - вздохнула Соня. – В нашей гимназии есть класс искусств, по стенам картины развешены, репродукции – Тициан, Пуссен, Айвазовский. Так что понимаю. И потом нас музыке учат. А вам понравилось, как я играю?
Петя почувствовал странное облегчение, словно на душу пролился ласковый и теплый дождь, смывая начисто обиду и злость на батюшку. И чего такого Соня сказала? Вошла, и все переменилось. Нет, при ней совершенно невозможно сердиться.
- Понравилось, - ответил Петя и повернулся к девушке, с любопытством ее разглядывая. – А я сразу отгадал, что это Шопен. До-диез минор. Правильно?
- Верно, - смущаясь пристального взгляда, ответила Соня, – Шопен. Так вы не сердитесь на батюшку?
- Прошло, - ответил Петя.
- А на меня? – спросила Соня.
- А на тебя-то за что?
- За то, что пришла, разбудила вас.
- Странная ты, - Петя встал и прошелся по комнате. – Слушай, а чего ты меня на вы и Петр Иванычем зовешь?
- Так вы же старше меня, - ответила Соня. – А старших всегда по имени-отчеству называют.
- А почему ты не в синем платье? – неожиданно для самого себя спросил Петя.
- Не знаю, - покраснела Соня. - Решила вот сарафан надеть. А что, сарафан мне не к лицу?
- К лицу, к лицу. Но, понимаешь, Соня, - сказал Петя, - как бы тебе это сказать? Я когда вас, то есть, тебя увидел, ты была в синем платье, и я подумал, вот бы с кого портрет написать. Не знаю, что у меня выйдет, получится или нет, и художник я пока что никудышный, но попробовать надо, обязательно надо. Но для этого тебе придется мне позировать. Знаешь, что это такое?
- Нет, не знаю, - простодушно ответила Соня.
- Ну, это когда, - загорелся Петя, его вдруг обожгла новая идея. Начисто позабыв о том, что говорил только что батюшке, что хочет церкви расписывать, Петя ударился в новую мысль. – К примеру, ты сядешь сюда, против двери, - при этих словах он взял девушку за руку подвел к двери и усадил на подставленный стул, - а я стану против окна, буду смотреть на тебя и переносить рисунок на холст, - тут он отошел к окну и взмахнул правой рукой, показывая всем своим видом, будто пишет картину.
- А долго придется сидеть? – спросила Соня. – У меня ведь гимназия, к урокам готовиться надо.
- Нет, не долго. Для начала, скажем, по два часа в день.
- Это много, - вздохнула Соня.
- Ну, тогда по часу в день. Согласна?
- Уступаю, - ответила Соня, – чего не сделаешь ради искусства. Но начнем не раньше понедельника, первого дня поста. А сегодня и завтра я повторю музыкальные уроки. Ну, я пошла. Только вот листы соберу.
Она встала со стула, присела на корточки и стала собирать рисовальные листы, складывая их в чемодан. В эту минуту дверь открылась и в комнату заглянула матушка Прасковья Игнатьевна.
- Можно войти, Петруша? – и, увидев, что сын не один, остановилась на пороге.
- Можно, матушка, проходите, - пригласил Петя.
- Спасибо. Не помешаю? – спросила, обращаясь к Соне. Соня вспыхнула, подняла последние листы, закрыла чемодан и поспешно встала, не поднимая взгляда.
- Мне надо идти. Простите, матушка, - сказала и тенью выскользнула из комнаты, оставив Прасковью Игнатьевну и Петра вдвоем.

- Прости, Петруша, но мне нужно сказать тебе, - тут Прасковья Игнатьевна осеклась, глядя на сына, - прости, что помешала.
- Ну, что вы матушка! Нисколько даже вы мне не помешали, - с досадой ответил Петя. Ушла Соня и опять обида в душе зашевелилась, будь она неладна.
- Я хотела сказать тебе, что завтра прощеное воскресенье, все прощают друг другу обиды, - начала Прасковья Игнатьевна. – И что тебе надобно простить отца. Не со зла он, а по недоумию сказал. Пошутить надумал, а что вышло, сам знаешь.
- А я не обижаюсь на батюшку, - ответил Петя.
- Простил, что ли, сынок? – с надеждой спросила Прасковья Игнатьевна.
- Простил, матушка.
- Ох, сыночек, Петруша, - Прасковья Игнатьевна прильнула к сыну, едва не плача. – Что мне с вами делать, упрямыми? Вся порода Мокшанских такая, ни один с пути не свернет. С одной стороны-то хорошо, а вот с другой? Это еще как посмотреть. Ну, ладно, пойду, успокоил ты меня, Петруша, спасибо тебе. А в баню-то пойдешь?
- Пойду, но один. С батюшкой не пойду. А то вдруг раздумаю прощать?
- Да ты что? – испугалась Прасковья Игнатьевна. – Этого никак нельзя делать.
- Не пугайтесь, матушка, - ответил Петя, обнимая матушку. – Отцу передайте, что париться желаю в одиночестве. Парильня не буфет, там мыться надобно, а не разговоры разговаривать.
- Передам, передам, сынок, - заторопилась Прасковья Игнатьевна. – Ладно, отдыхай, Петруша, а я пойду. Пожалуй, тоже сосну часочек. Отдыхай.
На следующий день, утром, когда зимнее солнце еще не пробилось сквозь клубящуюся толщу морозного марева и в доме все спали, пользуясь растянувшейся утренней тишиной, в комнату к Петру ввалился Иван Александрович с подносом в руках, на котором стояли графин с водкой и тарелка с холодной закуской, и закричал:
- Петруша, вставай! Я пришел! Челомкаться будем. Сегодня прощеное воскресенье. Вставай! Весь день проспишь.
Петя спал, завернувшись в одеяло по подбородок. После бани всегда спится легко, тело дышит глубоко, всей кожей, сердце бьется ровно и душа словно невесомая. И Петя никак не хотел просыпаться. А только натянул поглубже на себя одеяло, избавляясь от постороннего шума.
- Петруша! – закричал Иван Александрович, гремя подносом и ставя его на стул. – Ну, Петр! Вставай, сынок! Одному мне несподручно пить, - голос батюшки от приказного перешел к просительному.
- Здравствуй, батюшка, - Петя открыл глаза и сел на кровати. – Чего так рано?
- Прости меня, Христа ради! – вскричал Иван Александрович, падая на колени. – Прости, сынок! Не со зла я, а по скудоумию своему. Пошутил неудачно. Прости!
- Вы, что, батюшка, что с вами? – удивился Петя. - Да встаньте же, неловко мне на вас сверху смотреть.
- Не встану, покуда не простишь. Не встану, - заупрямился Иван Александрович.
- Да простил. Вчера еще простил. Вставайте, - Петя подошел к отцу и поднял его за плечи, поставил в полный рост.
- Спасибо, сынок, - отирая глаза, сказал расчувствовавшийся Иван Александрович. – Давай, что ли, поцелуемся. Я знал, что ты добрый и меня простишь. А теперь выпьем. Для чего и пришел. За примирение, - и он разлил водку по стопкам и подал одну стопку сыну.
- Батюшка, - как можно мягче сказал Петя, отстраняя стопку и одеваясь. Неловко перед батюшкой стоять в нательном белье. – Простите и вы меня, но пить с утра я не стану.
- Как хочешь, сынок. Прощаю тебя. А я выпью. Сегодня можно, сегодня прощеное воскресенье, последний день перед великим постом. А завтра – ни-ни. И потом – ни-ни. Все семь недель – ни-ни.
И Иван Александрович опрокинул стопку, сначала свою, а ней и сыновнюю. Только выпил, как в комнату вошла Прасковья Игнатьевна. Вошла и поклонилась низким поклоном.
- Простите меня, Петр Иванович, за грехи мои, за мысли неудобные. За все прости.
Почувствовав, что от него ждут ответного поклона, Петя склонился перед матушкой.
- Простите и вы меня, матушка, за непослушание, за то, что беды вам причиняю по причине своего недомыслия, за все простите.
- Прощаю тебя, сынок. А этот что здесь делает? – кивнула недовольно Прасковья Игнатьевна в сторону отца. – Нализался с утра, ирод. Спрячу я этот графин, ей-Богу, спрячу!
- Матушка Прасковья Игнатьевна, ну, что вы серчаете? Сегодня прощеное воскресение, сегодня можно. Простите меня, матушка! – и Иван Александрович повалился перед женой на колени.
- Не прощу! – загремела Прасковья Игнатьевна. - Третий день, как употребляешь. Пора бы и остановиться, отец родной.
- Прости меня, Христа ради! – в шутку заплакал Иван Александрович. – Сегодня прощеный день, полагается всех прощать. Неужто я хуже других?
- Не хуже! Но и не лучше! – отрезала Прасковья Игнатьевна.
- Тогда прости! Чего тебе стоит! Ну, прости, милая! – просил с колен Иван Александрович, но жена была непреклонна. Действительно, состояние Ивана Александровича было интересным. Невооруженным глазом было видно, что выпил он изрядно.
Воспользовавшись создавшейся заминкой, Петя оделся окончательно и юркнул между родителями, крикнув им на прощание:
- Батюшка, матушка! Я вас всех люблю! До свидания!
И поспешно скрылся за дверью.

 - Ну, что простишь? Прощай быстрее, а то стоять неловко, ноги затекли, - взмолился Иван Александрович.
- Ладно, вставай уж, - смилостивилась нехотя Прасковья Игнатьевна. - Но чтобы завтра – ни в одном глазу. Понял, отец родной?
- Да понял, понял. Слава Богу, есть на свете правда, есть Бог, - Иван Александрович поднялся, отряхиваясь. – Пойду лавки смотреть. Дома мне делать больше нечего. Не любят меня здесь.
- Как же тебя такого любить-то? - Прасковья Игнатьевна обмерила мужа презрительным взглядом.- И куда ты такой пойдешь? Кому ты нужен?
- Э, не говори, Прасковья, не говори. Знаешь поговорку? Пьян да умен – два угодья в нем. Слыхала? – хитро улыбнулся Иван Александрович.
- Не слышала и слышать не хочу. Иди да смотри, своим ходом возвращайся, - Прасковья Игнатьевна открыла дверь, собираясь выйти. – Пока мы с тобой тут калякали, Петруша, наверное, ушел голодным. Эх, отец родной!
И ушла. А Иван Александрович опрокинул еще стопку водки, закусил холодцом, икнул и сказал про себя - сегодня можно, сегодня прощеный день, а вот завтра - ни-ни. Ни хмельного, ни скоромного, ничего себе не позволю, даю на то купеческое слово. И сдержал слово. Наутро был трезв как стеклышко и все семь недель пасхального поста вел подобающий образ жизни, ни хмельного, ни скоромного. На то и был Мокшанский Иван Александрович купец второй гильдии, уважаемый в городе человек.

Петя тем временем спустился в гостиную и сел завтракать. Пьет чай и на дверь поглядывает, хорошо бы сейчас Соня появилась, пока родители наверху. Он бы ее гулять пригласил. А то при матушке неудобно, неловко как-то. Он выпил одну чашку, взялся за другую. А вдруг Соня еще спит, тогда что? Как медленно бежит время! Наконец, дверь отворилась и в гостиную вошла Соня в синем платье. Вошла, увидела Петра за столом и застыла в нерешительности. Если бы она знала, подумал в восторге Петя, как ей идет этот синий цвет, как она красива. Непременно напишу ее портрет.
- Доброе утро, Петр Иванович! Можно мне с вами?
- Доброе утро, Соня! – Петя встал, предлагая Соне стул. - Проходи, садись. Чай, сметана, блины - угощайся.
- Спасибо, - сказала Соня и села на предложенный стул.
Петя налил Соне чаю, подвинул чашку.
- Вот чай. Хочешь с молоком?
- Хочу.
Соня пила чай, не спеша, маленькими, короткими глотками, словно стеснялась завтракать в присутствии юноши. Петр же лихорадочно размышлял, как ему быть, как предложить Соне пойти с ним погулять. И не решался. Наконец, услышав, как стукнула сверху дверь, значит, сюда идет матушка и медлить более нельзя, Петя наклонился к Соне и зашептал:
- Соня, а давай убежим из дома?
- Как убежим? На весь день? А уроки?
- Мы ненадолго, часа на два. А там видно будет. У меня деньги есть, от Москвы остались, припрятанные.
- А родителям что скажем?
 - Скажем правду. Ну, что согласна?
Соня не успела ответить, как в гостиную спустилась Прасковья Игнатьевна.
- Это кто у меня тут шепчется? Петруша с Соней? Доброе утро, молодые люди.
- Доброе утро, матушка, - ответила Соня и посмотрела вопросительно на Петра.
- Завтракаете? – продолжила расспросы Прасковья Игнатьевна. – Правильно. Нельзя идти на улицу, не подкрепившись. На улице мороз, оденьтесь потеплее.
- Спасибо, матушка, - радостно крикнул Петя, - дорогой вы мой человек! Соня! Я жду тебя во дворе. Выходи!

- Соня! – обратилась к племяннице Прасковья Игнатьевна, как только Петр вышел в прихожую, - я хочу тебя попросить. Можно?
- Спрашивайте, матушка Прасковья Игнатьевна, - ответила Соня и отставила недопитую чашку с чаем в сторону.
- Вот какое дело, Сонечка, - Прасковья Игнатьевна полезла в карман домашнего платья, достала из него свернутую вдвое бумагу и протянула Соне, - хочу попросить, чтобы вы свечи за здравие поставили, в бумаге имена указаны. И за Ивана поставьте, прости его, Господи, и за Петра, за всех поименно. Также и за упокой родителей твоих, за Ефросинью с Павлом тоже свечи поставьте. Короче, за всех. Денег вам я дам, - Прасковья Игнатьевна снова полезла в карман и вынула целковый, - этого хватит, заранее припасен, еще и останется вам с Петрушей на леденцы. Пусть Петр деньги московские не тратит, они ему еще пригодятся. Ну, как исполнишь просьбу мою?
- Непременно, матушка Прасковья Игнатьевна, - Соня встала, - пойду я, а то Петр Иванович заждались.
- Что ж ты чай-то недопила, - спохватилась Прасковья Игнатьевна, – и блинов не поела. Что ж вы блины-то не брали? - она свернула бумажный кулек, положила в него два больших блина и подала Соне. - Вот, возьми на дорожку. Помешала я тебе своей просьбой, уж прости. Но отступиться нельзя, дело нужное, и надобно сегодня именно его исполнить.
- Нет, не помешали, что вы, - ответила Соня. – Спасибо, матушка Прасковья Игнатьевна. За хлеб-соль, за то, что приютили, за память вашу о моих несчастных родителях. Спаси Вас Бог! - и заплакала, не удержалась, вспомнив своих матушку и батюшку.
- Ну, что ты, что ты, - стала успокаивать ее Прасковья Игнатьевна, - все будет хорошо, Петя славный, в обиду тебя не даст. Да и мы поможем, не чужие, чай. И все будет хорошо. А как же иначе? Иначе и быть не может. Только так и будет. А сейчас беги, доченька, Петр, наверное, промерз, тебя ожидаючи.
- Да, да, иду, - Соня отерла слезы и выбежала в прихожую.

Ох, и многолюдна, пестра и шумлива бывает Уфа в иные праздничные дни! Точно гудящий, растревоженный улей. Пеший, конный и санный люд усеял все дорожки, улицы и площади города, нигде нет пустого места, всюду веселящийся народ. Кто пьет, кто скоморошничает, а кто и буйствует и на кулачках уже пошел примериваться, вызывая недовольство городовых. Правду говорят, на Руси пити – веселию быти. Правду, да не всю, ибо пили и пьют везде и, пожалуй, не меньше нашего, только народ наш как ребенок, невинен и чист, оттого и бросается в веселье безудержно, как в пропасть. Не будем строги к нему, мы ведь тоже часть этого народа, и к нам можно с полной мерою применить то же правило.

Петя и Соня вышли на Бекетовскую, с трудом отыскивая для себя проход, повсюду шел, толкаясь, празднично одетый, ряженый народ, и пошли в направлении Успенской, с тайной радостью поглядывая друг на друга.
- Ну, и что тебе матушка обо мне поведала? - спросил Петя. – Она мастерица у меня байки рассказывать.
- Свечи велела поставить, - Соня протянула Петру бумагу и деньги, - вот рубль, а в бумаге имена прописаны. Заботливая у вас матушка, кабы не она, быть бы мне сейчас на улице, как вот эти ребятишки, - рядом с молодыми людьми с шумом пробежала ватага совсем не по-праздничному одетых ребят. По всей видимости, приютских, каковых в Уфе в тогдашнее время было достаточно. Праздник, он для всех праздник, пусть не для всех одинаково сытый, но все равно развлечение.
- Раз велела, исполним, - Петя взял бумагу, деньги и спросил. - А с какого времени ты живешь у нас?
- Третий год уж пошел. Как дом наш сгорел, так и живу, - сказала Соня.
- Как сгорел? – Петя остановился, обескураженный и пораженный ответом Сони. – Ты мне ничего не говорила.
- А чего рассказывать, Петр Иванович, невеселое это воспоминание, - вздохнула Соня. – Давайте отойдем в сторону, а то мы людям мешаем. В позапрошлом году, под Рождество случился пожар в нашем доме. Мы с батюшкой на ярмарку ездили, в Оренбург, матушка была одна. Бросилась спасать нажитое имущество, сил своих не рассчитала, да от огня и погибла. Так обгорела, так что и спасти не смогли.
- А отчего пожар-то произошел? – спросил Петя.
- А почем я знаю? И никто теперь не знает. Когда мы с батюшкой вернулись, все уже было кончено. От дома одни головешки остались. А матушку Ефросинью в лазарет повезли. Так что живую мы ее не застали. Да ты наш дом должен помнить, он на Калмацкой стоял. Помнишь?
- Прости, Соня, не помню. Ну, как же так, как же вы дом свой не уберегли? – воскликнул Петя. – Вот тебе и праздник, повеселились. Как же дальше жить? Уж лучше с сумой по миру, чем без дома жить.
- Да не убивайтесь вы так, Петр Иванович, все уже позади, - с тихой улыбкой сказала Соня. – Я все забыла, и сердце мое уже высохло. А дальше что случилось, хотите узнать?
- Да, да, пожалуйста, - попросил Петя.
- Дальше батюшка мой Павел Андреевич Овчинников одичал совсем, не снес потери матушки, потому что любил очень и на второй день под лошадь бросился. Вот с того времени и живу у вас, приютила меня Прасковья Игнатьевна, матушка ваша, дай Бог ей здоровья. И кормит, и поит, и содержит. Ну, пойдем что ли? Замерзла я стоять на одном месте. Петр Иванович, вы слышите меня?
- Пойдем, - машинально повторил Петя, взял Соню под руку и они продолжили путь.
Дойдя до Успенской улицы, они повернули налево. Гуляющего народу здесь было еще больше. Мельтешенье было так велико, что Петя невольно поддался настроению праздника и разгорячился. К тому же надо было как-то отвлечь Соню от грустных мыслей, да и самому, признаться, было как-то не по себе. Что было, то было, прошлого не вернуть. А, может, и к лучшему все произошло. Если бы не пожар, то и не увидел бы Соню. А тут лотошники, лавочники, шум, песни, веселье без границ, одним русским словом - гулянье. Что ж горевать?!
- А что, Софья Павловна, не желаете ли вы пирожка откушать? – спросил, отвешивая шутовской поклон, Петя. – С картошечкой, капусткой или, может, с требухой?
- Сыта я, Петр Иванович, - ответила Соня. – Пойдемте лучше к торговым рядам, там часовенка, свечи поставим, как матушка ваша велела.
- А сбитню не желаете ли? – не отставал Петя. – Сладенького!
- Сбитню? Сладенького? – повторила Соня. – Пожалуй, что выпью кружечку. С блинами, что ваша матушка дала.
Петя побежал, купил две кружки сладкого, на меду и с пряностями, тягучего напитка, одну подал Соне, другую взял себе и, стукнувши свою кружку с Сониной, прокричал:
- С праздником тебя, Соня, с прощеным днем! Простишь ли ты меня?
- Да за что прощать? Ничего плохого вы мне не сделали.
- А, может, сделаю? Кто знает? Может, я зверь какой? Или чудовище? – скорчил гримасу Петя, желая развеселить Соню.
- Петр Иванович, да полно вам паясничать, - рассмеялась Соня, - хотите блинчик? С маслицем, матушка ваша передала. Берите.
- А давай и блин, - Петя ухватил ртом протянутый Соней блин, потянул на себя, отрывая большую его часть, рыча при этом, как медведь на привязи.
- Ну, Петр Иванович, - укоризненно сказала Соня, - ну, что вы делаете! Как дитя, право!
- А я и есть дитя. Малое, неразумное. Которое хочет гулять и веселиться. Побежали!
- А блин-то, блин недоеден!
- Да брось его, птички склюют. Ну, что медлишь, бежим!

И молодые люди побежали, со смехом помчались по широкой улице. Морозное солнце, наконец-то пробившееся сквозь плотный слой суровых облаков, ударило по снежному покрову города, расчищая воздух, и все вокруг вспыхнуло, загорелось, наполняя пространство радостным и необыкновенно ярким светом. Уфа преобразилась, зарделась стыдливым румянцем и от этого стала еще краше. И дома, и улицы, и взбудораженный народ, и извозчичьи дрожки, летящие со скоростью ветра - все слилось в едином, восторженном порыве.
- Смотри, Соня, смотри!
- Чего смотреть-то? Куда смотреть?
- Да там, на площади перед рядами чучело соломенное! Иль не видишь?
- Где? Где?
- Бежим, покажу.

На площади перед торговыми рядами шла неспешная подготовка к главному событию дня – сожжению чучела Масляницы. Громадная трехметровая кукла из соломы, лапника и пакли, с головой, руками и широченным цветным подолом, изображавшая загулявшую русскую бабу, была почти готова, кругом чучела лежали вязанки прутьев и сучьев, прыгали шуты, ряженые девки и парни, готовые по первой указке тут же запалить костер. Но до сожжения было далеко – по привычке костер поджигали вечером, когда сгустившаяся темнота укроет площадь и стоящих на ней людей и тогда обычно раздавались крики с требованием поджечь надоевшее бесполезное чучело. Крики усиливаются, раздаются все чаще, становятся неистовей и, наконец, под общий шум и радость Масляницу поджигают. Чучело вспыхивает, охваченное пламенем, искры с треском и свистом летят вверх, разрезая кромешную черноту, народ в веселом страхе отступает и огневое веселье начинается. Парни прыгают через костер, девки кружат печальный хоровод, провожая зиму, все кругом пьют и веселятся - так завершается масляная неделя, предваряя собой наступление великого поста.

- Соня, поехали кататься! – крикнул Петя, - садись в сани! Прыгай! Эх, залетные!
Каким-то чудом Соне удалось заскочить в набиравший ход сани, где ее тут же обхватил Петя, запахивая в просторный, дышащий морозом и свежестью тулуп и крича что-то на ухо, чего она не могла разобрать, раскрасневшийся возница болезненно вытянул лошадь по всему крупу кнутом, отчего лошадь заржала и понеслась еще быстрей, еще неистовей, в воздух взлетели, звеня и повисая, слова-предупреждения – посторонись, зашибу! - и сани-розвальни, широкие и молодецкие, застучали по каменистой, жесткой мостовой, подпрыгивая на ухабах и лихо кренясь на поворотах, полетели по слипшемуся скрипучему снегу, в неизведанное и манящее, отчего перехватывало дух и сладко щемило в сердце.


- II -

И потекла, покатилась неторопливо тихая провинциальная уфимская жизнь, совсем замиравшая в дни долгого семинедельного поста. Мокшанский Иван Александрович, купец второй гильдии, как уже упоминалось, сдержал свое слово и выходил в город совершенно трезвым, отчего подолгу был молчалив и угрюм. Но работу свою знал хорошо и делал ее аккуратно, с немецкой точностью. Матушка Прасковья Игнатьевна хлопотала по дому, готовила постную пищу и подавала ее три раза в день. Соляные грибки, капустка, моченые яблоки, огурцы, картошка в конопляном масле с луком и кореньями, а по особым дням и рыба, на сладкое отвар из изюма и вишни, хлеб, разумеется, но без сдобных булочек и пирогов – вот весь примерный перечень блюд, которыми столовалась семья Мокшанских в дни поста. Но именно эта, внешне бедная содержанием, постная и замирающая жизнь и была немалым подспорьем, главным двигателем в работе Петра Ивановича Мокшанского, выпускника Московского училища живописи. Во все дни и вечера неспешно тянущегося времени, как только у Сони выпадала свободная минутка, он писал портрет девушки в синем платье. Поначалу он создавал рисунок, и потратил на него урывками более двух недель, работая обстоятельно и неторопливо - чертил карандашом в полных подробностях контур и посадку девушки, расположение и наклон головы, рук, шеи, плеч, особенное значение придавая прорисовке глаз и взгляда, ибо в нем для художника сосредоточено то, что обычно называют образом или душой. Когда же вчерне все было готово, Петр Иванович приступил к работе маслом. Эту работу он решил выполнять в одиночестве, покуда портрет не будет готов полностью.
Когда Соня уходила в гимназию или сидела в своей комнате, готовясь к урокам, Петр Иванович выходил на улицу с этюдником и писал виды Уфы – улицы, дома, церкви. Больше других он писал Случевскую гору, любимое свое место. Писал ее и рано утром, когда солнце еще спало, и возвышенность еще была покрыта обрывками уходящей прохладной темноты, и сумеречным вечером, когда, напротив, обсаженный кустарником и невысокими деревьями обрывистый холм прятался под плотной сизой занавесью. Когда же этюдов накопилось достаточно, Петр Иванович садился работать над пейзажами, по несколько дней не выходя из дома.
Соне нравилось наблюдать, как работает Петр Иванович. Тихонько, стараясь не производить лишнего шума, она поднималась к Петру в комнату, ставшею на время добровольного затворничества мастерской, и садилась поодаль, в сторонке. Она так тихо это проделывала, что иной раз проходила в комнату совсем незаметно, заставая Петра Ивановича увлеченным своей работой.
- А, это ты, - рассеянно спрашивал Петр Иванович, видя в своей комнате Соню, - пришла?
- Пришла, - отвечала Соня, сжимаясь в крохотный комочек. - Можно, я немного посижу?
- Да, сиди, сиди, - машинально отвечал Петр Иванович, водя по холсту кисточкой и обмакивая ее в нужную краску. – Только не мешай.
- Не буду, - говорила Соня. – А где мой портрет?
- Еще не готов, - отвечал Петр Иванович.
- А когда будет готов?
- Не знаю. Он в работе.
Соня замолкала, Петр Иванович работал над очередным пейзажем, и все шло своим чередом.

Пришла весна, пробуждая и расшевеливая уснувшую за зиму природу, пришла, звеня капелями и говорливыми ручьями, растапливая залежалый снег, подтапливая лед, и будоража воображение звонкими птичьими голосами. Вместе с весной ожили и юные души, готовые к переживаниям, счастию и самоотверженным порывам. И Соня все чаще стала приходить в комнату к Петру Ивановичу, все дольше сидеть и обращать свое внимание не только на одни картины. Соня ничего не могла с собой поделать, все это происходило как бы помимо ее воли. Петр Иванович же перемен не замечал. Соне казалось, что Петр Иванович к ней равнодушен, но это было не так. Все свое чувство, всю душу обратил Петр Иванович в пейзажи, а особенно в портрет, который был почти закончен, но он все не решался объявить его законченным и вынести на семейный совет. То цвет волос ему не нравился и он переписывал их заново, то глаза, щеки или нос недостаточно были прописаны, и он принимался их переделывать, то фон портрета казался слишком светлым, и Петр Иванович никак не мог прийти к согласию с самим собой. Поэтому время от времени он отвлекался от портрета, отставляя его в сторону, и работал над пейзажами. Некоторые из них, к слову сказать, он решился показать домашним, чем вызвал их бурное одобрение. Но портрета не показывал никому.
А время шло. Вслед за весной пришла пасха, Светлое Христово воскресенье. Незадолго до пасхи, в страстную неделю к Мокшанским постучался посыльный с письмом. Письмо приняла, расписавшись в приемной бумаге, Прасковья Игнатьевна и, вычитав в обратном адресе Москву, побежала скорей наверх, к Петру Ивановичу, докладывать о приятном известии.
Случилось это днем, когда Соня была в гимназии. Петр Иванович поблагодарил матушку, но письмо прочитал, запершись в комнате. В письме сообщалось, что очередная выставка художественных работ московского училища живописи состоится в мае двенадцатого дня в помещении училища, желающие могут приносить работы до конца апреля. Если хочешь участвовать в выставке, приезжай, писал сокурсник Петра по училищу. О жилье позабочусь, телеграфируй дату выезда. Выезжай железной дорогой, так будет быстрее. Жду. Твой друг Алексей Черкалихин.
Ну, наконец-то! Петр Иванович в волнении заходил по комнате. Не зря он готовился, ходил на Случевскую гору, писал этюды, и переводил потом их в пейзажи, не зря набивал руку, сидя безвылазно в комнате-мастерской, значит, мечта его будет осуществлена! Такие уж они, Мокшанские, однажды поставив цель, не отстанут, покуда цель не воплотится. Петр Иванович принялся смотреть работы, считать, сколько их всего и какие лучше отобрать на выставку. В эту минуту в комнату постучалась Прасковья Игнатьевна, спросить, что писано в письме. Не удержала любопытства. Петр Иванович бросился на радостях к матушке, обнял и рассказал все. Стану я художником, непременно стану, матушка, повторял Петр Иванович, и работы мои будут оценены по достоинству. Не нужна ли тебе помощь, может, денег дать, спросила заботливая Прасковья Игнатьевна. Еще как нужна, отвечал Петр Иванович, складывая пейзажи, времени осталось немного, и добираться придется по железной дороге, экипажем здесь не обойтись. Только не говори ничего Соне о предстоящей поездке. Да как же это, всплеснула руками Прасковья Игнатьевна, неужто с Соней попрощаться не хочешь? Попрощаюсь, отвечал Петр Иванович, но раньше времени говорить не стану. И вы, матушка, тоже не говорите. Девушки народ восприимчивый и чувствительный, омрачит проводы слезами, я в расстройстве чего-нибудь и забуду.
В тот же час Петр Иванович оделся и вышел на Бекетовскую, в поисках извозчика прошелся до Александровской, где взял пролетку и поехал на вокзал за билетом.
Все открылось на второй день пасхальной недели, когда за обедом Иван Александрович вдруг спросил Петра:
- Так когда ты едешь, Петр?
Петр Иванович глухо посмотрел на батюшку, условились же не говорить раньше времени, и вполголоса сказал:
- Завтра. Билет на завтра куплен. Отъезд в два часа пополудни.
И глянул мельком на Соню. Бедная девушка в замешательстве опустила взгляд.
- И когда в Москву прибудешь? – как ни в чем не бывало, продолжал Иван Александрович.
- Дня через два. Если в пути ничего не случится, - отвечал Петр Иванович уже громче. Теперь уже все равно Соня все услышит. Придется ей объяснить.
- А что должно случиться? – спросила Прасковья Игнатьевна.
- Да это так, к слову, - отозвался, успокаивая матушку, Петр Иванович. - Всякое в пути может случиться - весна, непогодица. Потому и взял билет с запасом. Все одно, не позже двадцать пятого в Москве буду. Успею к началу выставки.
И опять посмотрел на Соню. Девушка сидела, не поднимая лица. Казалось, она не понимала происходящего, не понимала, что творится вокруг, почему ее не предупредили, куда уезжает Петр Иванович. Все было так неожиданно, что Соня была попросту ошеломлена.
- Так вы на выставку едете? В Москву? – Соня нашла, наконец, в себе силы. Голос ее дрожал.
- Да, на выставку. Помнишь, я говорил тебе, Соня, что стану художником. И вот подвернулся случай, нельзя его упускать, - словно оправдываясь, сказал Петр Иванович.
- А вы и так художник, и притом замечательный, - сказала тихо Соня. – Но зачем так-то? – она сорвалась с места и убежала в свою комнату.
- Ну, вот батюшка, что вы наделали!? Я же предупредил вас не говорить, - Петр Иванович с шумом встал и пошел вслед за Соней. – Соня, подожди, я все объясню.
- И что же это, отец, ты всюду лезешь? Без тебя молодые разберутся, - выплеснула в сердцах Прасковья Игнатьевна.
- А чего я сказал такого, - буркнул Иван Александрович. – Спросил, когда уезжает наш сын. Чего он отъезд в тайне держит?
- Значит, так надо. Они ведь любят друг друга.
- Откуда тебе это известно?
- Эх, отец родной, ни до чего-то тебе дела нет, окромя своей работы, - посетовала Прасковья Игнатьевна. – Дела сердечные, они ведь в тайне совершаются. И о них во всеуслышание не говорят.
- А если бы я работой не занимался, как бы мы сейчас жили?! – загремел Иван Александрович. – Много ты понимаешь! Дома и то покою нет.
- Ладно, уймись, - оборвала мужа Прасковья Игнатьевна. – Что сделано, то сделано. Чай-то будешь пить? Наливать?
- Наливай. Без чаю с баранками не обед.
Обед продолжился, завершаясь традиционным чаепитием, и в воздухе повисла неловкость и неопределенность. Теперь уже и Иван Александрович понимал, что с племянницей обошлись слишком сурово.

Соня ходила по комнате, внутри нее все плакало и кричало. Как же так могли с ней поступить? Если бы Иван Александрович сейчас не сказал, то она бы и не знала ничего об отъезде. Эх, Петр Иванович, Петр Иванович! Что-то не пойму я твоего ко мне отношения. Неужто не замечаешь, как бьется мое сердце? Неужто картины твои дороже тебе моей теплоты и ласки? Неужто совсем ничего не видишь?..
В эту минуту дверь отворилась, и в комнату влетел Петр Иванович.
- Соня! – воскликнул и остановился на пороге. И, увидев девушку, ее полный отчаяния, незащищенный и беспомощный в своей незащищенности взгляд, и, угадав во взгляде взметнувшееся пламенем чувство, кинулся к Соне. И как он раньше этого не видел! Она же любит его, а он, черствый сухарь, ударился в работу, ничего вокруг себя не видит и не замечает. И дался ему этот портрет! Да как бы он ни был написан, все равно Соня краше. И никогда ему не написать Соню такой, какой она есть. И стараться незачем. Нет, а он каков, возомнил о себе невесть что, картину выше человека поставил, живопись выше жизни!..
Петр Иванович вдруг понял, что во всем виновата его работа, пейзажи, бесконечные постные будни, эта комната, несвежий, пропитанный душным маслом воздух, эти холсты, кисти! Все, отныне буду жить по-другому, вот только съезжу в Москву, получу диплом художника, и все переменится. Батюшка останется довольный и все пойдет по-другому. Вот только съезжу в Москву…
А Соня ни о чем не думала, не могла думать. Она просто дала волю слезам. Ей было так хорошо и свободно, как никогда раньше не было. Она стояла подле Петр Ивановича, смотрела на него и плакала.

Весь вечер Петр Иванович и Соня ходили по городу и не могли наговориться. Больше и охотнее говорил Петр Иванович, его словно прорвало и чувства, копившиеся в душе и не находившие выхода в связи с подготовкой к художественной выставке, выплеснулись разом без каких-либо ограничений. Соня шла под руку с Петром Ивановичем, слушала и не могла поверить, что все это происходит с ней, сейчас и это не сон, а самая настоящая явь. А вокруг бушевала весна, текли мутные ручьи, грязный снег высился на улицах тусклыми, чернеющими сугробами, мешая пролеткам и извозчичьим дрожкам проехать, городовым исполнять свою работу, а прохожие и вовсе тонули в снеговой жиже, но в воздухе была такая синева, такая захватывающая высь, пели птицы, звенела капель, что Соня не смотрела под ноги, она вся была как бесплотный, невесомый поток счастья и света, ее несло куда-то, и Соня не давала себе отчета, пусть будет то, что будет, с Петром Ивановичем ничего не страшно.
А ночью ей снился сон – она с Петром Ивановичем на выпускном гимназическом балу, кругом полно народу, подвесные люстры горят, переливаются, на балконе духовой оркестр играет, все веселятся, танцуют, Петр Иванович в строгом черном костюме, она в белом, нет, синем платье, так захотел Петр Иванович, директор глядит, нахмурившись, нельзя своевольничать, а ей ничего, они кружатся, летят, скользят по паркетному начищенному полу как порхающие эльфы и вдруг все обрывается и погружается в темноту. Соня вскакивает на постели, смотрит на часы, три часа ночи, и опять засыпает, падает, проваливается в забытье, на этот раз совершенно без снов.

Наутро Петр Иванович уезжал. Соня прибежала с занятий, когда у ворот уже стояли дрожки, и все было готово к отправке, домашние ожидали на крыльце, Иван Александрович в сюртуке и Прасковья Игнатьевна в теплой шерстяной накидке, и Петр Иванович в беспокойстве ходил, поглядывая на часы.
- Соня! – крикнул Петр Иванович и пошел навстречу. – Ты что ж опаздываешь, я уезжаю, а тебя нет. Не могу же я уехать, не попрощавшись. Поезд ждать не будет.
- Я спешила, но меня задержал директор гимназии, – запыхавшись, сказала Соня. – Спрашивал, кем стану по окончании гимназии, чем буду заниматься. А я не знаю. Правда, не знаю. А что, действительно не осталось времени? Совсем, совсем?
- До отъезда ровно час. Со всеми я уже попрощался, тебя вот жду. Ты чего так испугалась, Сонечка? – Петр Иванович обнял Соню, и Соня почувствовала, как внутри у нее все стынет и леденеет. – Я приеду, вернусь, и все будет по-прежнему.
- А когда приедете, Петр Иванович? Когда мне вас ждать? – спросила Соня.
- В мае, а когда точно, не знаю. Но в мае, наверно. До троицы поспею.
- Как раз после троицы у меня выпускной бал в гимназии. Вы приедете к нему, Петр Иванович?
- На выпускной бал? Разумеется, - ответил Петр Иванович. - Ты наденешь мое любимое синее платье, и мы будем лучшей парой на балу. Мы будем кружиться по паркетному полу, и нам будут завидовать все – учителя, гимназисты, приглашенные – все будут нам завидовать!
- Зависть – нехорошее чувство, - тихо ответила Соня, - не люблю его. Пусть просто всем будем хорошо, - и вспомнила сон, нарядный, торжественный, звенящий. Почему же все погрузилось в темноту, что могло произойти, ведь все было так хорошо, так прекрасно?
 - Поцелуйте меня, Петр Иванович, - попросила Соня и закрыла глаза. И сама не поняла, как решилась на такое бесстыдство, ведь рядом стояли батюшка, матушка, извозчик и много другого народу. Петр Иванович наклонился над Соней, большой, высокий, красивый, прикрывая девушку дорожным бушлатом, и с нежностью поцеловал ее. Соня едва не лишилась чувств, Петр Иванович подхватил ее и повел к крыльцу.
И он уехал, сел в дрожки и уехал, и они повезли его на вокзал, повозка качнулась и скрылась из виду, и неожиданно пошел снег, чистый, свежий, повалил белыми хлопьями, как зимой и действительно началась зима, не случайно же в душе у Сони вдруг захолодало, кончилась весна и наступила зима, потому что он уехал, ее возлюбленный, ее ненаглядный. Соня вскрикнула и побежала в дом, в комнату на второй этаж, где только что жил и работал Петр Иванович, а теперь было пусто, и царила бездушная и мертвая тишина.

Соня вошла в комнату и увидела портрет. Он стоял посреди комнаты, на деревянном треножнике и с холста на Соню смотрела девушка. Если бы кто в тот момент захотел, то и он вряд ли бы смог найти между ними различия – и глаза, и нос, и губы, и наклон головы, и грустный, романтический взгляд - все на холсте напоминало Соню. Соня смотрела на холст и мысли ее путались в удивлении и нерешительности. Наконец, она села на стоявший поблизости стул и увидела прикрепленную к треножнику записку. Это было письмо. В письме было написано следующее:
- Дорогая Соня! Прости, что пишу в письме, а не говорю на словах. Я не вполне уверен в своей речи, оттого посвящаю мысли и чувства свои бумаге. Я не думал, что по приезде своем в Уфу встречу девушку, которая оставит след в моем сердце и спутает все мои планы, переменит мою жизнь. Знай, Соня, как только я получу диплом и стану художником, я непременно вернусь в Уфу и женюсь на тебе. Вижу как сейчас, сидишь ты в моей комнате, смотришь на портрет и гадаешь, как он схоже и свежо написан. А секрет прост – я много думал о тебе, образ твой не тускнел в моей памяти никогда, даже ночью, когда я вдруг вставал и дописывал недостающие портрету черты. А теперь главное – я никогда не писал стихов, но ты подтолкнула меня, и я стал поэтом. Правда, всего на один час и вот выношу на твой суд первый свой и, наверное, последний поэтический опыт. Не суди строго, способностей к поэзии у меня никаких нет, да и стихотворение не окончено, но что получилось, то получилось, не обессудь – вот эти стихи

То, о чем ты грезила, понемногу сбудется.
В золото оденется поздняя листва.
Зазвенит поэзия и печаль забудется.
И теплом повеет сад, и замрет трава.

Как с тобой мы встретились, знает даль осенняя
и глаза глубокие, чистые твои.
Неужели в свете есть ты, мое везение?
Как же было плохо мне без твоей любви!

По тропе заброшенной, взявшись тихо за руки,
мы пойдем и скроемся в тишине лесной…

Вот и все. До свидания, Соня, и не печалься – я вернусь прежде, чем ты забудешь обо мне.

Твой Петр Иванович Мокшанский.

Соня читала долго, вдумываясь в каждое слово, перечитывая одно и то же по нескольку раз, от долгого, непрерывного чтения начинало мерещиться, что Петр Иванович сидит рядом и ходит по комнате, декламирует нараспев стихи, водит кисточкой по холсту, поправляя неточности, от накатившего утомления мелькали буквы, слипались веки, Соня машинально пересела на кровать и, бережно сжимая в руке листок бумаги, единственное вещественное свидетельство серьезных намерений Петра Ивановича, не снимая пальто, положила голову на подушку и уснула.
И потянулись дни скучной чередой, один несноснее другого, когда и просыпаться было неохота, и сон не шел к вечеру, когда все валилось из рук, и ни к чему не лежала душа. Жизнь, прежде яркая и брызжущая всеми красками дня и радости, окрасилась в серый и безразлично-будничный цвет, обратилась в рефлексивное существование биологического организма. В гимназии перемен не замечали, все было по-прежнему, занималась Софья Овчинникова прилежно и отвечала уроки со старанием. Но педагогов беспокоило то, что большую часть времени девушка была молчалива, бледна, ни с кем не разговаривала, а сидела одна в полной задумчивости. Не заболела ли ты, Сонюшка, спрашивали ее, может, отдохнуть тебе, переутомилась от долгих занятий, я здорова, отвечала Соня, и еще посижу.
Соня ждала приезда Петра Ивановича. Эти ожидания стали единственным смыслом ее жизни, сердцевиной томительного и тихого, сжавшегося существования. Соня считала дни, сначала до двенадцатого мая, когда должна была открыться художественная выставка, она выходила в город, гуляла по подсохшим, очищенным от грязи улицам, бродила по Ушаковскому парку между пустившими первую листву березками и осинами, сидела на скамье в кустах расцветших сиреней, слушая пение соловья, и ей казалось, что вот-вот приедет он, тот, ради кого бьется сейчас ее жизнь, ради кого она дышит, живет и любит, надеясь на лучшее. Без надежды ведь всякая жизнь замирает.
Разумеется, к двенадцатому мая Петр Иванович не приехал. И не мог приехать, потому что выставка только открылась, и надо было присутствовать на ней своими картинами, добиваться медали и получить звание художника.
И Соня ждала до троицы-пятидесятницы, когда Петр Иванович обещал наверняка приехать, и опять выходила в город, бродила по Воскресенской аллее, спускалась к реке, наблюдая течение волнующихся водных гладей, движение по ним нагруженных барж, суету неугомонных рыбацких лодок, и после сидела в беседке Случевского сада и смотрела на обрывистые глинистые склоны. Никому бы она не пожелала поскользнуться и сорваться вниз в овраг. Там, наверное, сыро и холодно, и совсем неуютно, жидкий грязный ручей сбегает к реке, ползет, извиваясь между камней, песка и глины. Соня вдруг ясно представила, что на дне ручья лежит девушка, сорвалась и лежит, запрокинув голову, ей стало страшно, она с усилием встала и пошла к дому, отгоняя прочь от себя назойливую, непонятно откуда взявшуюся мысль.
После троицы Соня перестала считать дни и замкнулась, подолгу сидела в комнате Петра Ивановича и смотрела на портрет. Только портрет еще давал ей силы жить, поддерживал обрывавшееся дыхание жизни, и еще письмо, которое она перечитывала десятки раз, заучивала наизусть и тем только и жила. Экзамены были сданы, курс обучения в гимназии был пройден полностью, и жить было почти незачем. Иван Александрович не раз говорил Прасковье Игнатьевне, матушка, неладное творится с племянницей, надо бы вмешаться, но матушка отклоняла его предложение, любовь сама во всем разберется.


- III -

И наступил день выпускного бала, день прощания с гимназией, последний день ученической юности. День для всех – гимназисток, их учителей и родителей - счастливый и радостный, напоенный дыханием лета, свежестью молодой листвы, суматошными грозами и ливнями и непрерывным пением птиц, перекличкой пернатых комочков, снующих под небом в свободном и никем не заказанном полете. Не передать словами чувств, наполнявших юные души в ту особенную минуту, но, несомненно, главное среди них было приближающееся, растущее ощущение преддверия взрослости, волнующая видимость порога, перешагнув который вступаешь во взрослую жизнь и безвозвратно теряешь детство и юность. Грустная, но торжественная и великая минута! Все вокруг, весь город жил ожиданием предстоящего выпускного бала, все, кроме Сони.
Начавшийся день для Сони был определенно несчастный. Спала она плохо, урывками, и сны ее были ужасными. То снился ей город, чужой, незнакомый, кругом полно народу, она идет в толпе, вернее, ее несут, толпа ее несет, и Соня не понимает, куда она идет, зачем, и где Петр Иванович, он же должен быть здесь, рядом, она кричит, но ее не слышат, то снился лес, осенний и холодный, и тоже незнакомый, всюду грязь, сучья, валежник, ямы, скрытые мхом, она проваливается в яму, летит в темноту и холод, и просыпается в страхе и опять ложится спать, погружаясь в очередной смутный сон. И опять все повторяется.
Так за ночь и не отдохнула.

- Соня? Сонечка? Встаешь, что ли? Пора, чай на столе, - постучалась в комнату к Соне Прасковья Игнатьевна.
- Сейчас, Прасковья Игнатьевна, встаю уже.

Соня вышла к завтраку усталая, с опущенной головой и села за стол.
- Вот чай, Сонечка, блины, мед, масло, творог, угощайся. Сегодня у тебя выпускной бал. Нужно выглядеть свежей и красивой. Сегодня особенный день, - сказала Прасковья Игнатьевна.
- Да, матушка, - ответила Соня. – Я помню.
- А чего расстроенная такая?
- Спала плохо. Сны плохие видела.
- Доченька, - Прасковья Игнатьевна встала и подошла к племяннице, - да не расстраивайся ты так, приедет Петя, непременно приедет, не сегодня, так завтра, не завтра, так на следующий день. Не такой он человек, чтобы слова на ветер бросать. Поверь матери, я жизнь прожила.
- Я верю, - отозвалась Соня слабым голосом. – Ждать устала, - и вдруг кинулась к Прасковье Игнатьевне, - матушка, ну, почему не едет Петр Иванович, где он, что с ним, я ничего не знаю! Я устала ждать, жить не хочу!
       И заплакала, зарыдала на плече матушки, затряслась всем своим худеньким телом.
- Ну, что ты милая, разве можно так убиваться?! – говорила Прасковья Игнатьевна, поглаживая Соню по голове. – Все будет хорошо, верить надо. В вере и вся жизнь.
- А если сил никаких уже нет, что тогда, матушка?
- И тогда верить надо. Я вот сон видела, - и пришла в голову Прасковье Игнатьевне мысль обнадежить Соню, настолько желала племяннице добра, - будто Петя домой собирается и вскорости приедет. Может, он уже в дороге, - Прасковья Игнатьевна тайно улыбнулась. – Так что жди его, доченька, жди и надейся на лучшее.
 - А когда он приедет? – оживилась Соня, – сегодня приедет?
- Не знаю. Это ведь только сон. А снам можно ли верить? – спросила Прасковья Игнатьевна.
- Можно, - твердо ответила Соня. – В моем положении только снам и верить.
- Ну, вот и верь, - успокоила Соню Прасковья Игнатьевна. – А сейчас ешь, хорошенько подкрепляйся, тебе силы потребуются. День длинный и тяжелый. Ешь, доченька.
И сама не поняла Прасковья Игнатьевна, что натворила, что наделала, только солгала она по доброй воле и с надеждой помочь вконец отчаявшейся племяннице.
Чуда не произошло, но Соне стало легче, она позавтракала с аппетитом, попила чаю, поела блинов с творогом и, поклонившись матушке, ушла в свою комнату. И незаметно для себя упала, провалилась в сон, чистый, светлый и освежающий.

Через два часа в гостиную ввалился Иван Александрович.
- Прасковья Игнатьевна, Соня, где вы? Я пришел и принес выпускное платье. Кто хочет посмотреть, все ко мне. Ох, и платье красивое, сам бы носил, да жаль из гимназического возраста вышел. Да и не девица я. Просыпайся, сонное царство, хватит спать. Прасковья Игнатьевна, матушка, выгляни хотя бы ты!
- Ну, чего ты расшумелся, отец родной, - в гостиную вышла Прасковья Игнатьевна. – Никто не спит, все делом заняты. Покажи платье-то, где оно?
- Да вот, разве не видишь, - Иван Александрович развернул платье и положил его бережно на диван. Приталенное, в белых кружевах черное бархатное платье с кожаным поясом, резным воротничком и модными накоротке рукавами по локоть действительно было очень красиво.
– Ну, как?
Прасковья Игнатьевна вплеснула руками:
- Батюшки-светы! Красота-то какая! И сколько же ты за него денег отдал? Небось, рублев десять, не меньше?
- Бери выше, матушка.
- Неужто все двадцать?
- И тут прогадала. Двадцать три с полтиной, - доложил торжественно Иван Александрович. – У самого Гительмана брал, на Успенской.
- Да зачем такие деньги-то платить! – заохала Прасковья Игнатьевна. - Целое состояние! Можно было и подешевле справить.
- Разумеется, можно, да неохота. Племянница наша Сонечка один раз гимназию оканчивает, что ж, я должен на ней экономить? Или я не купец второй гильдии?
- Добр ты, отец родной, да не ко времени. Не наденет она это платье. Неси обратно, - подытожила Прасковья Игнатьевна.
- Как так – неси обратно? – возмутился Иван Александрович. – Почему не наденет? Это что еще за фокусы – старших не слушать!
- А сейчас позову ее, и сам все узнаешь. Может и по-твоему выйдет. Соня, доченька, ты не спишь? Выдь в гостиную, - позвала племянницу Прасковья Игнатьевна.
Спустя минуту в гостиную заглянула Соня. Выглядела она посвежее, дневной сон разгладил ее черты, и утренняя усталость как будто прошла.
- Звали, матушка?
- Звала, Сонюшка, проходи. Ну, как выспалась, полегче тебе?
- Полегче, - ответила Соня.
- Тут вот Иван Александрович, - начала было объяснять Прасковья Игнатьевна, но ее перебил Иван Александрович.
- Погоди, дай мне сказать. Соня, племянница дорогая, - Иван Александрович пошел ей навстречу, - у тебя сегодня выпускной бал в гимназии, событие, которому нет равных в ученической жизни. Мы с матушкой Прасковьей Игнатьевной решили сделать тебе подарок. Ты для нас как дочь, поэтому мы дарим тебе выпускное платье. Пойди, доченька и примерь.
И повел Соню за руку к дивану. Соня посмотрела на платье отрешенно, безразлично-пустым взором.
- Замечательное платье, очень красивое. Только оно не для меня.
- Как не для тебя? А для кого же? – обомлел Иван Александрович.
- Я не знаю. Только я пойду на бал в синем платье, - ответила Соня, - которое на мне.
- Почему в синем? – недоуменно и с обидой в голосе, словно не веря, спросил Иван Александрович. – Соня, синее платье старое, ему скоро два года будет, а на балу полагается быть во всем новом. Таковы правила. Посмотри, платье-то какое, матерьял – чистый бархат! Такого платья ни у кого не будет, только у тебя одной! Сонечка, примерь! – взмолился Иван Александрович. Но терпение его таяло.
- Эти правила не для меня. Если я не буду в синем платье, Петр Иванович меня не полюбит, - стояла на своем Соня,
- Да он тебя в любом платье полюбит, - воскликнул Иван Александрович. – Матушка! Да что ж это за упрямство такое! Такое платье заказал, столько денег отдал, а тут – на тебе! – не надену! Надевай и все тут! Надевай!
- Я тебя предупреждала, - вздохнула Прасковья Игнатьевна. – Пусть поступает, как знает. Не неволь девушку.
       - Матушка, отпустите меня, - попросила Соня. – До бала еще далеко, я пойду, погуляю, мне освежиться надо. Батюшка, не сердитесь на меня! Петр Иванович мне строго-настрого приказал быть в синем платье. Не могу я его ослушаться.
- Да где он, твой Петр! – загремел Иван Александрович, входя в ярость. – Да не приедет он, не успеет на бал! Нет его, понимаешь, нет в городе! Да что ж это такое! Так запудрить девчонке мозги! Ну, вернется Петр, я ему покажу! Достанется ему от меня.
- Как не приедет? – спросила Соня и в гостиной повисла напряженная тишина. – А матушка сказала, что приедет.
- Что ты сказала Соне? – налетел на жену разгоряченный Иван Александрович. – Что ты ей еще наговорила?
- Конечно, приедет, Сонюшка, разумеется, приедет. Иди, дитятко, погуляй, - не отвечая на приставания мужа, проводила племянницу Прасковья Игнатьевна. – А мы с отцом еще поговорим. Постой, я тебе молочка дам. Проголодалась, поди?
 - Не надо, я сыта, матушка. Значит, приедет? Мне ждать Петра Ивановича?
- Разумеется, ждать. Такая наша женская доля – ждать и терпеть, - ответила Прасковья Игнатьевна. – И не слушай никого, кроме меня. Все образуется.
- Тогда я пойду, погуляю. Можно? – попросилась Соня.
- Иди, доченька, погуляй.
И Соня вышла, оставив родителей одних.

- Ну, и что, добилась своего? – закричал, уже не руководя собой, Иван Александрович. – Увидела, наконец, до чего твоя любовь может довести! Ты что, хочешь, чтобы мы потеряли Соню? А Петр хорош, уехал и весточки не шлет!
- Ничего с Соней не случится, погуляет и вернется, - ответила Прасковья Игнатьевна. – Со мной такое не раз бывало. Ничего, жива.
- Так ты при родителях жила, а Соня одна и к тому же она еще очень молода! Что-то не пойму я тебя, Прасковья, любишь ты Соню или нет? Чего молчишь? – пытал жену Иван Александрович.
- Вот ты сейчас сказал и я теперь уже не знаю, - задумалась Прасковья Игнатьевна. – Может, действительно за ней пойти. А, отец? Как думаешь?
- Подождем немного, а потом и пойдем. Через час. Пусть вначале одна погуляет, - сказал после некоторого времени Иван Александрович.
- Хорошо. Вместе пойдем, - постановила Прасковья Игнатьевна.
- Вместе, так вместе, - ответил Иван Александрович.
На том и согласились.

Соня шла по городу и думала о том, как она встретит Петра Ивановича. В том, что он приедет, теперь у нее никаких сомнений не было. И близящийся выпускной бал не казался таким уж страшным, с Петром Ивановичем ничего не страшно. Так как же она его встретит, какой выберет подарок? И Соня завернула в гостиный двор, пошла по мануфактурным рядам, продолжая думать о подарке. По пятницам здесь дополнительный привоз, приезжают торговцы, купцы и крестьяне из окрестных сел и городов, привозят товар, свой и перекупленный у других торговцев, поэтому всегда можно найти что-нибудь необычное. А что такого необычного потребуется для Петра Ивановича? Нет, ему надо что-нибудь по его работе. И тут Соня увидела художнические кисти, набор кистей в сафьяновой коробке и сердце ее защемило от счастья. Вот это удача! Петр Иванович наверняка обрадуется
- Почем ваши кисточки? – спросила она чернобородого торговца яркой восточной внешности.
- Для тебе, дорогая, будет пят рублей, - оскалил желтые зубы торговец.
- Пять рублей? – переспросила Соня.
- Пят рублей за галантские кисти – это совсем недорого. Бери, красавица. В Москве такие кисти в два раза дороже. Где ты еще найдешь такую нежную и пушистую белочку? Сам Левитан такими писал. Бери, не прогадаешь.
Соня сомневалась, но, услышав знакомую фамилию, решилась. Порывшись в кармане, она достала из него кредитный билет достоинством в пять рублей, все свое состояние. Достала и протянула торговцу.
- У меня больше нет.
- Этого хватит, красавица, хватит, забирай товар, - обрадовался южанин, – такая молодая, а уже художник.
- Это не я, а Петр Иванович Мокшанский художник. Он сегодня из Москвы приезжает, будет у нас работать. А кисти ему в подарок.
- Как ты сказала – Мокшанский? Сын купца Мокшанского Ивана Александровича?
- Ну, да, сын, - ответила Соня. – А что такого?
- Ничего, красавица, ничего, – засуетился вдруг торговец, – А ты откуда Мокшанских знаешь?
- Иван Александрович – мой дядя, - сказала Соня, – а Петр Иванович, - тут Соня покраснела и умолкла.
- Вот тебе сдача, красавица, - южанин, ослепительно-притворно сияя, протянул Соне целковый, - и скажи Ивану Александровичу, что покупала кисти у Георгия Сацишвили, он меня знает, должен знать. И привет ему передавай. Передашь, красавица?
- Передам, - Соня взяла коробку с кистями и пошла.

Тем временем день разгулялся, июньское солнце поднялось высоко и палило нещадно. Прохожего люду и извозчиков на улицах было немного, Соня прошла по Центральной до Ушаковского парка и села на скамью. Ну, вот и все, завершилась гимназическая юность и подступает взрослая пора. Вроде бы надо радоваться, ликовать, а ей неспокойно. С чего бы это? И подарок купила, и Петр Иванович приезжает, а ей не по себе. Пойду к реке, посмотрю со Случевской горы на Белую, вода успокаивает и нежит душу.
И Соня вышла из парка, спустилась по Воскресенской улице, завернула в Случевский переулок. Пока шла, ей вспомнились строки неоконченного стихотворения Петра Ивановича, последние две строчки - по тропе заброшенной, взявшись тихо за руки, мы пойдем и скроемся в тишине лесной. И тут же, словно по подсказке свыше, явилось продолжение стихотворения – улыбаясь прошлому, не страшась усталости, две сгоревших звездочки, это мы с тобой. Почему сгоревших, подумалось Соне, ведь у них все хорошо. Сейчас хорошо, а будет еще лучше. Приедет Петр Иванович, они пойдут на бал, будут кружиться, танцевать в беспрестанном веселье, это ли не счастье, это ли не лучшая доля? Тогда почему сгоревших? Не пойму. Ей-Богу, не пойму.
Случевский сад встретил Соню приветливым шелестом листвы, далеким, убаюкивающим плеском воды и говором певчих птиц. Сад был пуст, и одинокая беседка звала к себе, приглашая остаться. Соня вошла в беседку, села на деревянный помост. Как хорошо здесь, как уютно! Ничего больше не надо, только вот так сидеть и смотреть на бегущие воды и любоваться ими. И Соня закрыла в изнеможении глаза. И задремала. Сама не заметила, как задремала.
Очнулась Соня, словно кто ее разбудил. Который час? Сколько она спала? Солнце опустилось и грело уже не так жарко, но было еще высоко и заметно. Пора возвращаться. А то Петр Иванович приедет и ее не застанет. Это нехорошо, надо собираться. Соня вышла из беседки, и показалось ей, что внизу холма кто-то стоит и как будто машет ей. Померещилось? Соня пригляделась - так и есть, стоит. Только непонятно кто, надо рассмотреть поближе. Неужто Петр Иванович? Как он ее нашел? Соня порывисто шагнула на обрыв холма и тут случилось непоправимое. Край холма был глинистым и скользким, и к тому же обсыпался постоянно, был непрочным. Нога у Сони подвернулась, она вскрикнула и покатилась вниз в овраг. Все произошло так неожиданно, так внезапно, что она и подумать не успела, как упала с высоты шести метров на дно ручья и ударилась плашмя головой и спиной о лежавшие камни. Удар был несильным, но неудачным, и Соня сразу потеряла сознание.

- Ну, что, Прасковья, пойдем, что ли? – спросил Иван Александрович. – Пора уже, час на исходе.
- Сейчас, собираюсь уже, - отвечала Прасковья Игнатьевна. – Все, пошли.
И родители, беспокоясь о судьбе племянницы, вышли из дома на Бекетовской.
- А куда идти-то? – спросила Прасковья Игнатьевна. – В стоге сена иголку искать?
- Отыщем, - отвечал Иван Александрович. – Пойдем к реке, самое подходящее для девушки место. И красивое, и повздыхать можно незаметно. Пойдем на Случевскую гору, матушка. Соня должна быть там.
       
       Соня лежала без сознания на дне оврага, а возле нее и через нее тихо бежал ручей, словно лаская и разговаривая с девушкой, и все кругом было тихо и спокойно, пели все так же птицы, неторопливо вдали плескалась река, шумели листвой деревья, шла своим ходом обычная земная жизнь. И все же произошли некоторые, незаметные человеческому глазу, изменения – над окрестностями сада, привыкая к самостоятельной жизни без тела, появилось новое бесплотное создание, освобожденная душа, которая подобно стрижу носилась по нагретому июньским солнцем воздуху и радовалась как дитя. Душам не нужно ни о чем думать, ни о настоящем, ни о будущем, они вечны как время, как сама земля, и потому можно просто летать, получая от полета неизъяснимое наслаждение.

- Петр Иванович, это вы?
- Да, это я, Соня.
- Вы пришли, приехали? Вы успели на бал?
- Разумеется, я же обещал. Пойдем, вставай, без тебя бал не начнется.
- Я не могу встать, я расшиблась.
- Пустяки, вставай.
- У меня не получится.
- Получится, вставай. Ну вот, видишь, стоит только приложить усилие.
- А куда мы идем? Куда ты меня ведешь?
- Известно куда, на бал.
- На бал…Значит, он состоится и мы будем с тобой танцевать? Мы будем лучшей парой?!
- Разумеется, Соня, иначе и быть не может. Жизнь продолжается, потому что она вечна.
- Петр Иванович, а я придумала окончание стихотворения!
- Я знаю, я слышал.
- Как вы могли слышать, я же вам их не читала?
- Я слышал, Соня. Я был рядом. Я всегда рядом.
- Тогда объясните, почему сгоревших звездочек? Ведь у нас все хорошо? Правда, хорошо?
- У нас с тобой все замечательно. Было замечательно. И будет еще лучше…

Мокшанские обнаружили Соню без сознания, с запекшимся на затылке комочком крови, в овраге между холмов Случевской горы. Увидев Соню лежащей на дне ручья, Прасковья Игнатьевна охнула и потеряла сознание, так что Ивану Александровичу пришлось беспокоиться о здоровье двух человек. Не теряя времени, он побежал наверх, к дому губернатора, вызвал подмогу, и уже в полицейской карете конным ходом возвратился назад. Через двадцать минут, в течение которых Иван Александрович приводил в сознание жену, а городовые на носилках выносили Соню из оврага, подъехал доктор губернской управы Крыжановский и, выйдя из пролетки, тут же осмотрел раненую. Врачебное заключение было неутешительным – Соня Овчинникова скончалась, не приходя в сознание. Черепно-мозговая травма и множественные повреждения позвоночного столба оборвали жизнь юной гимназистки.
Весть о случившемся событии тут же разлетелась по городу, за расследование дела взялся сам Бухартовский, начальник городского полицейского управления, которое, правда, тут же и прекратил, спустя несколько часов, за отсутствием состава преступления. Действительной же причиной прекращения расследования стала настоятельная просьба купца Мокшанского не доводить дело о гибели племянницы до чрезмерной и ненужной огласки.
Выпускной бал Мариинской женской гимназии, назначенный на пятницу 17 июня 1905 года, был сорван. Все пышные приготовления – духовой оркестр, столы, накрытые попечителями, наряды, шитые особо к торжественному дню – все оказалось ненужным и потонуло на фоне случившегося несчастья. Разумеется, само мероприятие не отменили, бал состоялся, но прошел он тихо и скромно, без ожидаемого блеска. Весь персонал гимназии, от директора до уборщицы, все сожалели о внезапной кончине Сони Овчинниковой. Как, почему это произошло, самоубийство это или несчастный случай или злой рок подшутил над бедной девушкой, гадали в гимназии и не находили ответа. Бледные выпускницы стояли по стенам залы, жались по углам, приглашенный оркестр играл вальс “На сопках Манчжурии” (по первому названию “Мокшанский полк на сопках Манчжурии” – странное, печальное совпадение!), но зала была пуста - никто не танцевал. Омраченный смертью день подходил к завершению, и обещанные фейерверки решено было не зажигать, отложить до лучшего времени.

Через день Соню Овчинникову отпевали в Воскресенском кафедральном соборе. Народу набилось столько, что внутреннего помещения собора оказалось недостаточно, на улицах и на подступах к церкви, везде, где только было можно, всюду стояли люди. Желающих поглазеть на пышное отпевание, какое заказал для племянницы купец второй гильдии Мокшанский Иван Александрович, пришло более трех тысяч. Богослужение вел настоятель собора, протоиерей Евграф Еварестов, чей голос хорошо был известен уфимским прихожанам. Все три часа, в течение которых шло отпевание, внимание слушающих было приковано к алтарю, откуда отец Евграф вел свою проповедь. Братья и сестры, говорил он, и голос его звенел, возносился вверх к церковному куполу, расширяясь и падая оттуда вниз солнечным дождем, сольемся вместе в едином порыве, будемте как дети, пусть ни у кого не останется душевных сомнений и терзаний, тайн друг перед другом, распахнем сердечные объятия, и души наши обретут смирение и покой и сверху на всех опустится Божия Любовь. А что может быть выше Любви? Только Бог, ибо Бог есть Любовь, а Любовь есть Бог. Только Любовь делает людей людьми и приближает людей к Богу. Помянем, братья и сестры, незабвенную Сонечку, ибо она любила и пострадала во имя любви! И кто говорит, что Соня умерла, она жива, она среди нас, имеющий глаза да увидит ее. Помолимся, братья и сестры, об очищении души своей, а душа Сонечкина чиста и она среди нас. Помолимся!
И все плакали, и невозможно было не плакать от таких простых и вдохновенных слов. А под куполом, там, где сияло, пробиваясь сквозь витражные оконца, июньское солнце, летала душа, смотрела на происходящее сверху и удивлялась, почему люди плачут, почему смерть так страшна для людей. Смерть - это всего лишь разлучение души с телом, придет время и душа поселится в новом, рожденном для нее теле и начнется новая жизнь и все повторится заново. Так что смерть освобождает место для рождения, значит, смерть – это рождение, а при рождении полагается радоваться. Но никто из людей не слышал, о чем пела душа. Никто, кроме отца Евграфа, который видел и чувствовал все.
После отпевания процессия, растянувшаяся по улице, двинулась, не спеша, к Иоанно-Предтеченскому кладбищу. Шли молча, без разговоров и все чувствовали одно и то же чувство, чувство любви к хрупкой девушке и вины за упавшее на нее несчастье.
Сразу после похорон Мокшанский обратился с предложением в городскую думу перекинуть мостик через злополучный овраг, чтобы никогда больше не повторилось подобных несчастий, однако начинание купца погрязло в бесконечных утверждениях и согласованиях, и затея осталась неосуществленной, как это, к сожалению, часто бывает в российской провинции.
Но вернемся к сыну Мокшанского, уехавшему из Уфы в поисках художнической славы. Петр Иванович, как попал в Москву, окунулся в шумную столичную жизнь, так и позабыл о своих обязательствах перед Соней. Не то, чтобы совсем забыл, а на время, пока с делами московскими не разберется. На первом месте у Мокшанских всегда стояло дело, а любовь никуда не денется, подождет. К тому же до троицы оставалось сорок дней, и беспокоиться было не о чем.
Первый экзамен Петр Иванович выдержал, картины его на выставку приняли и даже две, повесили в самом выгодном месте, и теперь он с волнением ожидал подведения окончательных итогов. И ожидания его оправдались, пришедший на выставку академик живописи Васнецов Аполлинарий Михайлович признал бывшего студента и отметил несомненный рост его дарования. По итогам выставки за картину “Вид на реку Белую со Случевской горы” Петр Иванович Мокшанский был удостоен малой золотой медали, а следом за медалью и долгожданного звания художника. Случилось это по прошествии трех недель со дня открытия выставки, как раз под троицу. Бросить бы Петру Ивановичу в эту минуту все и вернуться в Уфу, тогда, может, и не случилось бы трагедии. Но молодого Мокшанского несло, не останавливая, знакомства, компании, гульба по трактирам и ресторанам, надо же как-то отметить первый успех, словом, закрутила вихрем новоиспеченного художника златоглавая столица.
Только через неделю вспомнил Петр Иванович о своих обещаниях, вспомнил и заторопился к Соне в Уфу. Как назло, на ближайший поезд билетов не оказалось, вагоны были все переполнены. Не оказалось их и на второй поезд, шедший двумя днями позже, но больше Петр Иванович ждать не мог и решился ехать без билета, в расчете, что заплатит проводнику. Не снимут же, в конце концов, с поезда художника с дипломом! И Петр Иванович Мокшанский выехал из Москвы в день, когда Уфа готовилась к проведению выпускного бала Мариинки, и все уже было предрешено.
Не берусь описать чувств, охвативших Петра Ивановича, когда он, приехав домой, узнал о Соне страшное известие. Он летел в Уфу с радостной вестью сообщить родителям и, особенно батюшке, что, наконец-то, стал художником, получил долгожданный диплом, а тут такое! Впору было самому броситься в пропасть. И этому суждено было бы свершиться, если бы не отец. Поначалу Иван Александрович, как полагается, задал сыну суровую трепку, а потом, когда остыл, сказал, чтобы Петр и думать забыл что-либо над собой сделать. Жизнь на этом не кончается, то, что случилось, назад не вернешь и хочешь не хочешь, а надо думать о будущем.
Иное было в мыслях Петра Ивановича, жизнь для которого превратилась в непредсказуемый кошмар. Как только он узнал о гибели Сони, сразу подумал на себя, что он один во всем виноват, и мысль эта преследовала его повсюду, где бы он не находился. Жить в верхней комнате, где на треножнике стоял Сонин портрет, он не мог, в комнате, где жила и готовилась к урокам Соня, тоже не мог и поэтому спал в гостиной на диване. Сны его были короткими и страшными, Петр Иванович часто просыпался, вставал и ходил взад-вперед по гостиной. Прасковья Игнатьевна боялась за сына, вдруг он что с собой сделает, на что ей Иван Александрович отвечал, порода Мокшанских крепкая, из-за девок убиваться не станет. Но материнское чутье ей подсказывало, что сыну нужна помощь, и Прасковья Игнатьевна заходила в гостиную спросить, не надобно ли чего Петру Ивановичу. Петр Иванович сидел на диване, качал растрепанной головой, под столом стоял графин с водкой.
На второй день по приезде Петр Иванович решился посетить могилу Сони, благо, что была она недалеко, в пятнадцати минутах ходьбы от дома. Сколько он там пробыл, о чем думал, неизвестно, а только после могилы прибежал, как полоумный, в две минуты собрался, завернул портрет в какую-то простынь и уехал на вокзал, не простившись с родителями. Вскоре же подошел поезд, который повез Петра Ивановича Мокшанского в Москву. В Уфе он жить больше не мог.

Через месяц в Уфу пришло первое известие от Петра Ивановича, что портрет девушки в синем, как его назвал сам художник, куплен великим князем Николаем Михайловичем за огромную сумму, которой хватит на приобретение дома в Москве, где он и остается на постоянное жительство. Вскоре после известия пришел солидный банковский счет, чему особенно был рад купец Мокшанский. Радость его, правда, была недолгой. Через полгода, перед самым Рождеством, пришло второе, печальное известие, что художник Петр Мокшанский погиб, случайным образом попав под колеса пожарного автомобиля. Прасковью Игнатьевну хватил апоплексический удар, и она слегла.
Больше известий из Москвы не поступало. Через год так и не оправившаяся от перенесенного удара Прасковья Игнатьевна скончалась, и Иван Александрович похоронил ее рядом с Соней, оставив место и для себя.

На могильной плите, установленной на Иоанно-Предтеченском кладбище, где похоронена Соня, начертаны слова:
“Здесь покоится тело рабы Божией, гимназистки Мариинской женской гимназии города Уфы Софьи Овчинниковой, не дожившей трех часов до своего выпускного бала. Спи с миром, бедное дитя!”
И еще стихи, на упоминании которых настоял купец Мокшанский, прочитавший письмо сына - то, о чем ты грезила, понемногу сбудется…

Приключилась эта история в нашем городе больше ста лет назад. Кладбища того давно уж нет, на месте кладбища высится нарядный дворец пионеров, и, значит, плиты той не сыскать. Но мечта купца Мокшанского все же сбылась - на месте гибели Сони раскинулся подвешенный на стальных канатах мостик, ставший украшением Случевского сада и его неотъемлемой частью. И поныне сбегаются к нему влюбленные пары, чтобы постоять на шатком деревянном настиле и загадать сокровенное желание. Историю же саму мало кто помнит, и портрет девушки в синем платье пропал из галереи великого князя, как пропала и сама коллекция, но стихи и по сей день живут своей жизнью. Поговаривают, что на эти стихи написан романс и недурной, но это уже другая история.

То, о чем ты грезила, понемногу сбудется.
В золото оденется поздняя листва.
Зазвенит поэзия и печаль забудется.
И теплом повеет сад, и замрет трава.

Как с тобой мы встретились, знает даль осенняя
и глаза глубокие, чистые твои.
Неужели в свете есть ты, мое везение?
Как же было плохо мне без твоей любви!

По тропе заброшенной, взявшись тихо за руки,
мы пойдем и скроемся в тишине лесной.
Улыбаясь прошлому, не страшась усталости,
две сгоревших звездочки – это мы с тобой.