Иди и люби

Константин Могильник
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Фрагмент романа "Liebe dich aus..."

ИДИ И ЛЮБИ

А назавтра к директору Ивану Антоновичу Блинову, стоявшему, как обычно в том году, в 8:20 на крыльце школы, как лесной царь, с садовыми ножницами в правой руке и линейкою в левой (гривы хипповские измерять и отстригать), пришёл сам начальник милиции Капустян, после чего директор забыл (временно) о своём цирюльническом долге и немедленно созвал во дворе общую линейку, так что опоздавшие учащиеся попадали прямо в строй и в счёт будущего брались на заметку особенно суровой в тот день Виолеттой Николаевной, а Иваном Антоновичем уже не брались: шумел Гандоныч. Раз 25 повторил ритуальное «Стыд, срам и позор!», зачитал выдержки из протокола о хищении и возвращении из/в конюшни/ю №12 конхоза им. комиссара тов. Когана карего жеребца, кличка Шафак, сопровождаемого нанесением сторожу Г.В.Овсянникову лёгкого телесного повреждения по голове, задержанного головным убором, т.е. фуражкой потерпевшего. Гандоныч, не называя имён подозреваемых, заявил, что вынужден принять предварительные меры, и тут же огласил приказ об исключении из школы сроком на 10 дней ученицы 9-Б класса Татьяны Вдовиной (после чего к суровости лица Виолетты Николаевны прибавилась багровость), а также строгий выговор с занесением в личное дело ученику 9-Б же класса Платону Попенкову с последующим переводом в 9-А класс. Факультативная мера…
– Какой жеребец там заржал, так я, кажется, найду меру о том, чтобы превратить его в мерина, вы поняли меня… Факультативная, повторяю, мера: вызвать в школу для собеседования с директором, завучем, классным руководителем и коллективом учащихся – разгильдяев, не говоря другого слова – родителей, то есть, отца и матери ученика 9-Б класса Андрея Цыплакова (Цыпа облегчённо выпускает из себя воздух), а также его же деда, ветерана Великой Отечественной и Финской 1940-го года войн, Изяслава Мстиславича Снегова (Цыпа вновь наливается красно-синим воздухом и грозно нагибает голову), и пусть он мне тут не бычится таким носорогом, потому что я найду управу о том, чтобы рог этот раз и навсегда обломать-мать-мать… он понял меня очень хорошо…
Около Цыпы справа и слева сами собой образуются пробелы, так как он, не выдерживая, уже поднимает, как две гири, глаза:
– Ну так не надо, Иван Антоныч, потому что можно доиграться. Как раз потому, что я вас понял, а чо вы тут матюкаетесь?
– Не умничай, парень, и не осли. Я, покамест ты не сделаешь хоть на грош полезного чего-нибудь для страны, могу в любой момент пространства тебя выматюкать, как Бог черепаху, и сдать за это в милицию на 15 суток для начала. Пока, повторяю, ты не сделаешь для Родины хоть на копейку чего-нибудь хотя бы безвредного, не говорю уж, как твой дедушка…
– А чо чуть чо, сразу дедушка? И вообще: вы меня там видели? Сторожа Е.Б.Седельникова, как его, по черепу грёбнули, дык сразу на арапа? Нет, я об этом отказываюсь! А потому что я не по этому делу.
– Советская власть рассмотрит. И всем известно, всем, повторяю, во всём мировом мире известно о том, что даром у нас никого не задерживают.
Тут уж не выдерживаю я:
– Это мы проходили: я другой такой страны не знаю… А вот моего деда, репрессированного врага народа, красного командира Платона Пеночкина, в 37-ом-то за что красным колесом переехало, Иван Антоныч, а?
– Ах ты сопляк… Про 37-ой? Не имеешь права! А будешь много … ты меня понял, так загремишь под наше – подчёркиваю – красное колесо, и долго с тобой возиться не будут о том, крал ты коня или язык распустил…
Ненавижу эту страну! Ненавижу. За всех отомстим!
– Цыпа, давай за всех отомстим.
– Отомстим, Поп, только дай прийти в себя. Мне перед дедом страшно: он же за нас, лоботрусов, море крови пролил, а они, мля, выроды, коня угнали! Да и маму Сидоровну опять огорчат, а мне, думают, не жалко?
Да, призвали они ветерана-кавалериста Снегова, и приволок он негнущуюся правую ногу, и зарычал с трибуны, тыча в актовый зал обрубком указательного:
– Я ж за вас, лоботрусов, море крови пролил, а они, мля, выроды, коня! Да ты хоть знаешь, вша эвакуир;ванная, что такое боевое животное! Ты рыло, прям, не вороти, я к тебе, к тебе обращаюсь! Ён знает, мля, о ком я имею в виду. Ты пойми, что есть конь. Надумали мы с тобой брать, к прымеру, Кыев, так, нет? Ну вот: снег, лёд, а мы с кручи вниз – с малой пока кручи, а большие на том берегу, на правом, будем говорить. Ну и пошло, вы ж знаете, ребята: переправа, переправа, берег левый, берег правый, стоят кони на понтоне, об железо копыт;ми гремят, пену роняют, ржа стоит, рёв, обстрел ураганный, матюк семиэтажный, зверьё берегом разбегается – зайцы, мля, кот камышовый глаза зелёные – мграу! – и дёру. Мишка бурый сидит ревёт обгадился га-га!.. Не, ребяты, то другой уже случай, задолбали вы меня, старого: расскажи да расскажи. Ну, значит, снег лёд песок. Потом вода лёд железо. Потом лёд снег глына. Кони свист рёв топ мык гул: гу-гу! Ещё таран, знаешь, был тот раз – машина то шо надо – только в стены трах-бах и нет – заходи. Но где заходи? Высоко заходи, на горах. Нагор;! В гору то есть. А склизько, мать моя Фёдоровна! Кони люди трах-бах. Я одна нога стремя другой рукой за куст. И с песней за Родину за Сталина!
А из первого ряда Жора Гальперин с усмешечкой:
– Где же ваши сказуемые, товарищ ветеран?
– А в Кыеве ск;зуемое, молодой человек. За Кыев ск;зую. Та не встрявай, пала, прям дороги, бо размажу, дуй-бырлык! Пади с пути, ск;зую. Вдёрлись нагор; – зырк – аж с неба вар смола кипяток – мграу! – ошпарился харчу в снегу раком – а нога ещё в стремя – а там таран торят артиллерию наводят – трах-бах – стену бух… конь добрый вынес – брат боевой спасибо!..
Правой рукой Изяслав Мстиславович рубанул по воздуху и с трибуны на пол со звоном полетел пыльный графин с жёлтой водой – трах-бах! И раскололся, как орех. И тут, в каком-то хулиганском вдохновении, оболтусы-лоботрусы всем залом вскочили и устроили многоминутную овацию. Улыбавшийся поначалу директор на 4-ой минуте ураганного хлопанья тревожно нахмурился, на 7-ой резким взмахом руки попробовал дать отбой, на 8-ой стал грозен и показал залу убедительный кулак. Но не убедил. На 10-ой минуте почуял неладное сам дедушка Изяслав:
– Руки в-в-верх!
И во внезапной тишине, с внезапным старческим петухом в голосе:
– Ну, мля, щенок… Ён знает, на кого я имею в виду. Глумиться над героями?!
А Гандоныч-директор, бывший мент, опять натужно заулыбался:
– М;лодежь, Изяслав Мстиславич. Никакого удержу в чувствах. Понимаю, ребята, что вы не хотели оказать неуважения человеку уважаемому, но разговор ещё будет. С кем будет, тот знает. А теперь прошу всех освободить помещение. Я сказал, всех освободить!
– Цыпа, давай всех освободим!
– Ух ты, а как?
– Придумаем. Давай сначала за всех отомстим.
– Давай, Поп, только теперь война кончилась – всех не замочим.
– А слыхал песню:

Покой только снится, я знаю.
Готовься, держись и дерись:
Есть мирная передовая,
Беда, и опасность, и риск!

– Ух ты!
– Ну. Для начала заявим в полный голос: За всех отомстим!
– А как?
– Хороший вопрос. Ответим делом. Только в деле этом третий нужен. И краски ведро, желательно красной, как алая кровь борцов против красного террора.
– Ух ты!
– Ну. И кисть нужна малярная. Знаешь, у кого есть?
– Гы-гы, у кого? У Аниськина, чма болотного. Его ж батя – наш завхоз.
– Погоди, он уже два года, как не завхоз.
– Как не завхоз? Завхоз – он всегда завхоз. Даже на зоне, чтоб ты знал, их завхозами обязательно ставят.
– Не дави эрудицией, Цыпа. Положим, в завхозовом доме краску и кисть найдёшь. А кто же нам её?..
– Гы! Дык сам Василий Завхозович Анисимов! Это уж мне поручи. Он мне по жизни, мля, должен. Василё-о-ок, подь сюды! Поп, а куда-йто он от нас? Стоять! Сми-и-р-р-рна! Теперь отвечай, куда собрался, когда старший по званию товарищ подзывает, а? Поп, а чо-йто это чмо не разговаривает? Обижается на меня, да? Ну дак не надо. А то и мы обидимся. Слышь, тля, упал-отжался! О! Всё, вольно. Подскажи, Поп, а то я забыл: если мама завмаг, а папа завхоз, то кто у них тогда сын, а?
– Вор, естественно. Генетически.
– Ух ты! Так это и Васенька у нас вор, а что же мы с ним, как с фраером? Давай по-взрослому. Смирно. Чо сказал? Кр-р-р-у-у-угом! Стоять! Сми-и-р-р-рна! Молодец, так держать. Когда я посчитаю до трёх, ша-ам марш в каптёрку, и жду тебя с ведром краски…
– Красной, желательно…
– Слыхал, учащийся Анисимов. Кровь из носу – желательно красной. Р-р-разрешаю приступать. Слышь, Поп, а чо-йто он, корни пустил?
– А это он пассивно сопротивляется.
– Ух ты, а почему? Оглох, что ль, на второе ухо? Не знаешь? Гм… Так в которое его бить – в то самое или в новое? О, помчался. То-то! Вот только так ихний брат и понимает, а по-хорошему – никак.
И вот в 21:00 мы проникаем через тот самый родной чердак на ту самую родную крышу, где, на заре туманно-андромедной юности, было дело, пропадал я вечерами, уставясь биноклем в окно Тани Вдовиной, и видел, как она делает уроки, как танцует «Лебедя» перед приёмником в розовой ночной рубашке, и наводил резкость, и различал каждую веснушку на чуть вздёрнутом носу и коричневую родинку на её шее, которую… И где развёртывал передо мною карту звёздного неба Дар Ветер, и нисходила в длинном светящемся платье, с косами короной, в столбе галактического сияния Веда Конг и, глядя в самое сердце… Но чу! Тихо-тихо – длани-длани – Тани-Тани – охватывают мне голову, ложатся на глаза из-за спины:
– В окошко на милую поглядеть пришёл, Попик? А Цыпочку зачем? Ну довольно.
И повернув меня к себе, с жёсткой звонкостью Виолетты Николаевны:
– Немедленно говори, что затеял! Погоди. Сначала исполни, потом сама увижу. Только без Танюхи вы – пионеры. Даже не знаете, что ваш третий ноги сделал, а вас, лопухов, на чердаке захлопнул.
– Мля-а-а!
– Тихонько, Цыпа, я понимаю, что ему от тебя уже песец залаял, но это мелочь. А не мелочь, кавалеры, отношение к даме. Почему я должна тащить! для вас! на пятый этаж! на чердак! и крышу! тяжёлое ведро! в этих, между прочим, нежных руках, а? Уж не говорю про малярную кисть, которая мне вовсе не идёт как женщине.
– Таня, как?..
– А так, подпольщики хреновы, что очень приметную изображали вы собой по улице сцену. Впереди Платоша, как Олег Кошевой, с до звёзд запрокинутой головой, романтической гривой и почти видимым антисоветским знаменем. За ним угрюмый носильщик ведра и кысти, сразу видно, что взят в плен. А подбадривает Ваську поджопниками всему городу известный его палач, чья удалая голова чуть только начала зарастать щетиной после освобождения из камеры предварительного заключения. А за что он там находился? А за нанесения телесного повреждения всё тому же пленному В.Анисимову. Интересно, правда? Как же мне, чуткой и наблюдательной девушке, которой небезразлична некоторая из их судеб, оставалось поступить, как не устремиться незримо следом? И права была, как жизнь показала. Потому что через 7 минут после того, как втянулся ваш караван в твой подъезд, Платоша, оттуда выскочил явно беглый Аниськин и с тем же грузом наткнулся на меня. Груз отняла, самого отпустила: он ведь твой, Цыпочка, так? Дотащила вашу тягомотину, чуть не измазалась, хорошо, что видеть в темноте умею, ты, Поп, знаешь. В дверь твою звонить не стала – подсказало сердце, где милый. И вот тебе на – чердак предательски захлопнут!
– Откуда же у тебя ключ?
– Всё-то тебе скажи. Травка особая есть, все замк; отпирает, и вот при мне случайно оказалась… Хватит болтать. Бери, Цыпулька, ведёрко, вот так. А ты, повелитель, командуй.
Ну и скомандовал я двигаться по крыше к торцу дома, который торец на нашу школу смотрит, прямо на школьный двор, где в педагогическое время Иван Антоныч линейки строит, а в непедагогическое учащиеся перекуривают, в трясуна и стеночку на мелочь шпилят, которую мелочь из тех, кто помладше вышибают. А теперь там темно, только слышно нахрипывание неровными рывками по гитаре:

Там где клён шумит
Над речной волной,
Говорили мы
О любви-и-и с тобой…

Дрын-дрын-дрын – и затихло. Вдруг тихо и тоненько:
– Ю-у-у-уй…
Другой громче:
– Ю-у-у-у-у-уй…
Третий внятным баском:
– Ыуй!
И четвёртый петушком, всех громче:
– Ху-ху-ху-у-ю-юй!
И хором:
– Га-га-га-га!!!
Ложусь на кромку, свешиваюсь. Красной черепахой выползает откуда-то луна, и видно становится, кто там на школке развлекается. Это Лях, он же Волк, уже не второгодник, а так. Это кент по кличке Капитон, с прошлого месяца уже не зэк, а так, он к молодёжи тянется. Это малознакомый шибздик по кличке Женщина. И кто ещё?

А любовь, как сон,
А любовь, как сон,
А любовь, как сон,
Стороной прошла!

Это же Стелла! Хрупкая, гибкая, возвышенная, чистая, где она? Вот она: тощая, плоская, пьяненькая и какая-то грязная в лунном свете. Что сказать? Всё то же: мы за всех отомстим. Свешиваюсь больше, на ногах у меня сидит груз: Андрей Цыплаков. Рядом – ведро красной краски, алой, как кровь жертв террора. И в это ведро погружает кисть ассистент – Татьяна Вдовина. Боковым зрением: высокая, с круглой стрижкой, в светлых брюках, и на громадных подошвах. Преданно протягивает мне кисть, которою я вывожу по белой извёстке заветное: МЫ ЗА ВСЕХ ОТОМСТИМ. И так смешно попискивает снизу:

Сердцу очень жаль,
Что случилось так.
Гонит ветер вдаль
Журавле-е-ей косяк…

А луна уже – выше некуда, и уже белая, и уже она не черепаха, а плоское круглое блюдо. Растопырил по нему клешни чёрный, изогнутый рак, ловя невидимые колосья синей, небесной ржи. Ползает, кружится рак, сжимается в точку луна, вот и стала звездой, вот простирает к ней руки из далёкой Калуги дядя Толик, звездопевец, и отшвыривает вдруг вон подругу семиструнную, вдребезги подруга, как орех, а друг её неверный, безумный стоит уж на мосту и не видит ни того, что город областной с двух сторон светится-гонится, ни того, что вода внизу – лёгкая, неглубокая, – как зверь, когда откроют клетку, скалится в предупрежденье: мол, не входи – и всё забудем, – а видит он только звезду, лирическую величину, а спроси его, какой масти звезда, так не ответит, и даже не поймёт, и даже не расслышит, потому что летит он уже, руки простирая, в мировую бездну, и лежит уже в трёх-четырёх метрах глубины на невидимом донном песочке, а чёрный рак подходит, клешни топырит, здоровается… Клешнёю чёрной обнимая.
А наутро… Нет, не было уже на школьном дворе линейки, быстро и молча проскакал в кабинет громадный Гандоныч, а в кабинете ждёт его ранний серьёзный посетитель: сколько лет ему – может 25, а может и 55. Ни велик, ни мал. Лицом ни бел, ни смугл. Ни особых щёк, ни скул. Ни курнос, ни орласт. Ни коренаст, ни голенаст. Ни рус, ни рыж, ни брюнетен. Словом, неприметен. Только костюмчик серенький, взор остёр. А голос тих, зато проникновенен:
– Так что, Иван Антонович, долиберальничались? В парикмахера играть изволите, а тут…
– Дык чо в парикмахера? Я так рассуждал: это ж патлы поповские не просто так, это ж тоже нам диверсия. Сегодня он играет рок, а завтра за бугор утёк. Так народ говорит про этих битлов, а народ, я думаю, врать не станет…
– Всё сказали? А вас кто-нибудь на это уполномачивал? А инициатива, знаете… Дайте сюда ножницы. Вот. Не видать вам их больше. Не всё стригите, что растёт. К молодому поколению, батенька, умный подход нужен, а не то мы с вами таких тут неуловимых мстителей разведём! И кстати: вот это с нашей стороны и будет диверсия. Подумайте об этом, Иван Антоныч, в свободное время. Пока оно у вас есть, вы меня поняли. И никаких разговоров по неоднозначным вопросам: 37-й, красное колесо… Не умеете ответить – так притворитесь глухим, вам же проще. Теперь ближе к делу: инцидент не обсуждать, на 10 дней никого не исключать – вообще, забудьте эту привычку. А Попенкова сюда, ко мне. Пока свободны. Идите, работайте. Попенков? Так вот ты какой, Платон. Ну, присаживайся. Закуривай.
– Некурящий.
– Плохо. А ты закури. Так лучше думается. И вернее понимается. Тебе это сейчас нужно. Время у тебя непростое: растёшь – на всё натыкаешься. Как бы не сломали. А жаль будет – с твоими-то задатками. Да куда ты окурок в рукав? Тут тебе не Гандоныч, ты же понимаешь. Ну, говори: что тебе не нравится и что нравится в нашей советской жизни?
– Многое не нравится.
– Перечисли – время есть. Ну вот представь – вызвал тебя Леонид Ильич и спрашивает: «Как думаете, молодой человек, что нам нужно изменить или перестроить?»
– Во-первых, покончить со слабоумной геронтократией…
– Ух ты! Научное слово. От кого вы только их набираетесь? На этот раз я, впрочем, знаю ответ. Ну ладно: а Ильич тебе: «Так погодите, юноша, годика три-четыре, это дело само собою решится. А ещё что?»
– Во-вторых, прекратить репрессии, громко осудить те, что были в прошлом. Дать свободу слова узникам психиатрических диспансеров…
– А это ещё зачем? У них этой свободы гораздо больше, чем у нас с тобой. Помнишь:

А у психов жизнь –
Так бы жил любой:
Хочешь – спать ложись,
Хочешь – песню пой!

Дальше цитировать не буду, и не потому что, а просто не по душе мне в Галиче эта плакатная социальность. Брат родной Рождественскому. Вот есть Бродский, твой просветитель Аркадий Гальперин, который старший, его, конечно, не знает:

Вижу колонны замерших внуков -
В смерть уезжает пламенный Жуков.

И дальше о полководце:

Сколько он пролил крови солдатской
В землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий, в штатской
Белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
Области с ними? – «Я воевал».

Вот это по-настоящему гражданские стихи. А не социальные – почувствуй разницу. И я бы на месте наших вперёдсмотрящих по идеологии напечатал бы их на первой странице «Правды» вместо передовой в день похорон маршала. И пусть автор диссидент, и эмигрант, и не нашей национальности. А гражданин же! Пойми, наша страна… Нет, сначала ответь: ты любишь свою Родину? Что молчишь? То-то. Наша страна – это корабль, который идёт впереди всей флотилии человечества. Смотри, она и на карте похожа на корабль. Мчится он впереди, на всех парах открывать материки будущего. Потому и обдувают его с носа бурные резкие ветры. И что же нам: сидеть по трюмам и брюзжать на неприятную погоду?

А крысы пусть уходят с корабля –
Они мешают в схватке бесшабашной, -

правильно? Ведь знаешь по совести, что правильно. А с одной из этих крыс, которую зовут Аркадий Гальперин, ты часами о нашем грязном белье судачишь. Слушаешь её брюзгливый писк. Стыдно? Конечно, стыдно. Понимаешь, вот с тобою мы можем говорить о многом, можем и посмеяться кое над чем, и высказаться по-мужски, потому что свои о своём, и сор из избы не вынесем, и на порог родной матери не нагадим. А они – другое дело. С ними и разговор другой. Ну что смотришь? Всё говори! Я ведь должен знать, можно ли с тобой идти в разведку.
– Вот вы мне задали риторический вопрос, люблю ли я Родину. Я люблю, и мне больно смотреть на обрывки колючей проволоки, которыми усеян мох в лесу на окраине нашего города.
– Усеян, говоришь? А почём ты знаешь, что здесь вырастет? Тем, кто не любит, хотелось бы, чтоб напрасными оказались все наши жертвы. Усмехаешься-то чему?
– А так: все ваши жертвы, говорите…
– Отвергаю каламбур. Да, это во всех смыслах наши жертвы. Что ж, думаешь, нам их не жалко? Но, если ты веришь в Родину, если действительно её любишь, как любил её твой дед, красный командир Платон Пеночкин, который жизнь отдал, а на Советскую власть не обижался, – то ты должен любить и тот строй, которым наша Родина себя связала, с которым уже срослась, так что теперь не различить значения слов «русский» и «советский». А то что ж: люблю тебя милая, только рожа твоя мне не нравится и характерами не сходимся. Нет, бра:

Коль любить – так без рассудку,
Коль грозить – так не на шутку,
Коль ругнуть – так сгоряча,
Коль рубнуть – так уж сплеча,
Коли спорить – так уж смело,
Коль карать – так уж за дело,
Коль простить – так всей душой,
Коли пир – так пир горой! -

вот такая она, наша Русь Советская. Иди и люби.
Только в спину, тихонько, даже, может быть, показалось:
– А что тебе нравится у нас, этого ты мне так и не сказал! Пусть будет секретом. У нас от тебя тоже есть секрет. Созревай, ждём тебя.
А на крыльце Иван Антонович, уже в закате, без ножниц, стоит, благостно так улыбается:
– Иди, мол, Платон, иди и люби – тебе жить.
А на торце дома родного – вверху, ниже крыши – побелка свежая сверкает поверх злых моих слов, багряных, отчаянных. Всё мать Родина прощает, журит, мирволит, глупостей не читает, красный стыд мятежа белизною любви застилает. Любишь ли ты Родину? Не знаешь? А кого ты любишь, Платон? И любишь ли вообще? Теперь, к сорока годам, этот вопрос как-то привык к собственной безответности, а тогда чуть ли не возопил к закатному небу. Говоришь, любишь Татьяну? И как же ты её любишь, если силою Ольшака приворожил? А если бы она тебя не любила – любил бы? А вот не знаю. Чего не знаешь? Ведь не любила же. Подставляла, в конюшню воровать посылала, от Бабая денег хотела.

Не меня ты любишь, Млада,
Дикой вольности сестра,
Любишь краденые клады,
Полуночный свист костра.

Но теперь-то? После ночной тайги, после апрельской малины, после общего дела на крыше? Теперь должна любить! Долой колдовские обманы, время жить не по лжи. И общественно, и лично.
– Алло, добрый вечер, Виолетта Николаевна. Смею звонить, потому что отныне всё иначе. А вы поверьте. Дворец жизни не воздвигнуть на трясине обмана – только на алмазном фундаменте правды. Именно это я и хотел сказать всем, и Татьяне первой. Татьяна! Ты любишь меня? Конечно, любишь? А я тебя? Думаешь, да? А что в любви главное? Сама любовь? А я думаю – правда. И вот она правда… Почему не надо? Потому что у любви своя правда? А другой ты знать не хочешь? Нет, есть одна общая правда, и ею проверяется правда любви. Конечно, уверен, что подтвердится. А если нет – то что жалеть о ней?! Слушай же: что ты скажешь, узнав, что твой милый – вор? Что, конокрад не вор? Да я не про коня. Я у тебя украл, а ты и не заметила. Нет, не ну и пусть, если не заметила. Я сердце твоё украл. Да я-то его берегу, не беспокойся, но я твою волю похитил. Да не болтаю я лишнее, а свободу твою украл. Как что такое свобода? Не понял, повтори. Свойство незанятого стула? Не понял. В смысле: здесь свободно – в смысле не занято? Да ну тебя с анекдотами. Слушай же, наконец: мне тебя Ольшак проиграл… Что вот и всё? Почему вот и всё?
– Потому что теперь здесь свободно. То есть, уже не занято, пусто. А тебе я на твоё будущее одно скажу: никогда не договаривайся до конца. Всё, свободен, иди и люби. Кого знаешь. Ту—ду—to-do—ту—ду—tout—doux—ту—ду…