Расширение молчания 2

Александр Радуга
Лепестки жизни
Мир давно отошедших в небытие вещей: с крылышком огня на кончике тонкой нити над столбом оплывающего воска, с букетом увядших цветов на подоконнике, восстающим в ореоле осыпавшихся на белый подоконник лепестков. В небытии людей, которые ушли давно, но с которыми проститься не можешь, потому как они с тобой, всегда с тобой. Живёшь с ними внутри, несёшь их в себе, словно живешь за них, каждый шаг делаешь, с ними сверяясь.
Не своей жизнью живёшь, но чужой. Не за себя…
Но в этом труде становишься похож на бога, воздвигающего из праха прошлого новый мир.

Ходы запутаны, и вянет странный свет,
Усыпал пол, теперь на сквозняке
Трепещут лепестки, но им не упорхнуть,
Собрал в ладонь, - и светиться в руке…

И ангел позолоченный стоит,
Но не летит,
В истоке тающей Луны…

Но это уже самое счастливое детское воспоминание…
Мама купает меня на дачной веранде, вечереет, и там, в саду, в заплывающих сумерках, с яблонь осыпается цвет, белесые их лепестки, сорвавшись, в воздухе плывут, опадают в траву, к стопам замерших в безветрии яблонь. Мама выходит во двор, но не надолго, совсем на чуть-чуть.
Но ожидание ребёнка – это ожидание долга: что он потом должен будет совершить.
Возвратясь, приносит в охапке белесую кучу, наполняет палым цветом купель, поверх воды, поверх меня, я тону в нём.
Лёгкий ветерок шевелит её волосы, заходящее солнце, его отблески по краю её фигуры сочатся жёлтым, почти золотом, которое, протяни руки – и поймаешь счастье! – когда оно сквозь пальцы бьётся, едва ладонь подставишь яркому солнцу.
Мне же тем временем становится холодно, мурашками собирается кожа, и я хнычу, препираюсь.
- Посмотри на эти плывущие лепестки, в твоей купели, поверх воды, это – белые кораблики, ну… или почти как кораблики, - но это «почти» меня уже не занимает. - Сынок, ты же мужчина, а мужчины не плачут, - говорит тогда мама, - ты должен научиться терпеть.
Зачем, мама?

Невыносимое счастье
«Каждое вечер засыпаю, а ничего лучшего и не ищу, - записал в каком-то блокноте. - Сны живут под моей подушкой: едва просовываю туда руку – глаза закрываются, и я засыпаю. Далее – долгие-долгие века сна, сладкие, как сгущённое молоко, а счастье внутри. В самом деле, закрытые глаза дарят успокоение…»
Но ведь и уснуть не могу. Просто не могу… И сны не извлекаю, так под подушкой они и прячутся, прячутся от меня, требуя главного. Чтобы я хотя бы захотел спать.
Однако не сплю. И всю ночь разгадываю ребус: PC, Word и моё вдохновение… Из точки выжимаю по букве целые предложения. Такая вот интересная манера писать. Подобно тому, как по капле выжимать из себя раба. Но в итоге лишь размазываю по экрану тишину.
«Переходя изо дня в день, и каждый день переписывая в мыслях заново, в потоке новостей, чужих суждений, мнений, когда никто не озвучивает своего, а лишь озвучивает чужое настроение, стороннее, эхо – я медленно схожу с ума…
Постоянно натыкаясь на то, что требует моего пристального внимания, сиречь: манера поведения, приемлемая для окружающих, поступки, понятные им, - я иду по кругу и схожу с ума… Извечный вопрос «что делать?» давно выродился для меня в вопрос «кто виноват?» – и с некоторых пор я вообще перестаю задаваться какими бы то ни было вопросами…
Это – правда, и такой правде можно противопоставить только точно такую же искреннюю, такую же ненасытную в своей истине ложь…»
Или выхожу ночью на улицу: мокрый асфальт, в выбоинах вода, в воде тонет небо. Многоголосый и разноязыкий Вавилон, - город, - и обрывки фраз никак не выстраиваются в предложения. Реже – целые разговоры. Если повезёт. Если прислушаюсь…
Серые дома, окна – эти глаза и уши домов, любопытные, охочие до зрелищ люди. Они выслеживают меня, они преследуют меня. Иногда – интересно, но всё больше тяготит.
Никак не привыкну. Живу, даже что-то делаю, - и вздрагиваю от каждого шороха, любого скрипа. Оглядываюсь – с таким видом, будто ищу собственную тень, – и незаметно ускоряю шаг. Словно бегу неё или чтобы она, наконец, отстала, пытаюсь уйти, спрятаться, скрыться. И боюсь остановиться, потому что тогда упаду.
Случайные встречи на какой-нибудь забытой богом пригородной станции, когда слов не разобрать за шумом проходящего мимо поезда. Но киваешь головой, улыбаешься, небрежно так, или смутившись, как будто сам виноват в этой своей нечаянно наступившей глухоте. Но думаешь о своём.
А то в бесконечных блужданиях по городским улицам на миг останавливаешься, чтобы посмотреть, как играет, мелькая меж прохожих, старый, совсем какой-то скукоженный, совсем какой-то седой саксофонист. И не ради его музыки останавливаешься, но ради музыки падающих в железную банку монет. Но каждый миг тянется так, что становится похож на вечность: долго, невыносимо долго. И время останавливается, время с удивлением наблюдает за происходящим. Прежде, чем снова тронется в путь.
Или та девушка, юная, очень юная, ещё, наверное, школьница; она стояла у окна в вагоне метро и смотрела в своё отражение в тёмном окне, когда поезд шёл, поглощая расстояние и время. Подойти не решался, познакомиться, - но не решался и отвести глаз. Гадал. В каком-то странном возбуждении, и боясь спугнуть это нечаянно пришедшее, неожиданное очарование. Боясь пошевелиться и этим привлечь её внимание, заставить вновь стать обычной, от мира сего, а не от моего воображения. Потерять в других, неумолимо подбирающихся к сердцу, неумолимо стучащихся чувствах.
Искал её потом, часами стоял на станциях. А теперь уже и забыл. Или почти забыл – так лучше будет… Потому как вспоминаю её иногда. И вспоминаю как о нечаянно упущенной возможности…
«…ничего не пережил, но как будто всё уже давно позади, - в том же блокноте продолжил. - Теперь пробую увидеть настоящее, но не таким, какое оно есть, а, напротив, какого нет. И увидеть прошлое, которое не случилось, потому что однажды в нём появился я. И будущее, которого никогда не будет… Другие это называют «мечтать» - я же называю сожалением».

Пустые раковины
Странное-странное, каждый раз со мной случается что-то странное: какие-то неясные чувства заполняют, ощущения, случайные мысли. Ничего не делаю, больше думаю, а внутри всё происходит само собой. То всё вдруг начинает расплываться, расползаться, - так чувствую, это продолжается минуту или две, в груди полыхает, - и почти что физическая боль! - приступы отчаяния: глаза наполняются слезами, в бессилии мну руки свои.
Потом вдруг схлынет, обнажив дно, усеянное обломками раковин и галькой. Тут уже просто хожу по кромке воды и собираю пустые раковины.
 «И я сжимаю тебя, как руль своего корабля. И ухожу в открытое море, опираясь на грозные плечи любви». Милый Сент-Экс, только ты умел говорить о любви.
Сижу вечерами у окна, обхватив голову руками, - или же пью прямо из «горла» какую-нибудь дрянь. Шевелю губами, пытаясь облечь в плоть (хотя это и не та плоть – слова: то слишком сложно, а то просто, а где «золотая середина»? – миллионы слов; какая же это глупость – всё пытаться облечь в слова) свои мысли.
А слов не хватает. Их всегда не хватает. Может оттого, что любая мысль, пусть имея начало, тем не менее, бесконечна: одни и те же мысли, случается, приходят в голову совершенно разным людям, даже разделённым пространством и временем, существующим в разных эпохах, живущим в разных географических пунктах. Впрочем, в этом их прелесть – постоянная новизна. В то время как слова замкнуты в себе. Слова сами по себе. И помимо нас.
Над тёмной водой
Но так начиналась наша любовь.
- Ты чудо, - говорил я ей, – ты чудо! – по небу плыли облака, мы прогуливались по набережной. Я смотрел в её глаза и видел там себя. В облаках… - Счастлив ли я, пока не знаю. Но я рад, что встретил тебя.
- Ощущение двойственности, - продолжал я, - самое худшее, что может быть. Лебедь, рак да щука, каждый тянет в свою сторону… и какое ещё возьмёт верх?
Ветер слова относил в сторону, целые ворохи слов, словно листья. До сих пор удивляюсь, как она хоть что-то слышала.
Мы, тем временем, поднялись на мост, остановились на середине. Мимо проносились машины. Она перегнулась через перила и склонилась над водой.
Тёмная вода реки, кое-где, в заводях, потёки тины, ряска. Видения, вдруг поступающие во мгле, едва заметное движение внизу.
- Лучше бы ты говорил о любви… - но я уже не слышал её.
Вкушал высоту: какое-то упоение высотой, опьянение и, вместе с тем, чувство страха. Быстро смеркалось. На глади воды проступили первые звёзды. Потом звёзды вдруг начали приближаться, Млечный путь расползся вширь. Я стоял, вцепившись побелевшими пальцами в парапет. Тёмная глубина манила меня, звала меня, тянула в себя; звёзды на глади воды вдруг пустились в пляс, в чехарду, а я пристально следил…
Очнулся, когда понял, что она, бесценная спутница моя, удивлённо смотрит на меня. Повернулась ко мне. Лицо, глаза, милые черты – и в глубине глаз тают последние отблески дня.
Тронула меня за рукав:
- …лучше бы ты говорил о любви, - и улыбнулась.
Я же всё не мог понять, о чём это она: спрашивает или тоже увидела?
Но она не спрашивала, она утверждала, она уже тогда всё знала, моя хорошая…
Пропустил не самое главное и начал как бы с середины:
- Когда ты рядом, мне хорошо, едва ты уходишь… вопросы, нескончаемые вопросы - и не одного стоящего ответа. Исконно русская привычка копаться в себе… Измерять совестью, как мерной лентой, сущие пустяки…. Но ведь пустяками же ведь не кажутся…. Ты да я, да мы с тобой – мы же, в самом деле, не пустяки?.. – неожиданно для самого себя спрашиваю. Но не жду ответа. - Бьюсь, бьюсь, как рыба о лёд, как муха о стекло, - тут уже перестаю сдерживаться, - ты понимаешь: я – бесконечно малая муха, бьющаяся в бесконечно большое стекло, за которым, может быть только бесконечный мрак и холод, и абсолютная пустота! Но я-то этого не знаю, а потому уверен, что мне там станет лучше!..
- Раздавить эту муху, потной пятернёй прижать к стеклу, так, чтобы она пустила сок и испустила дух. Что тогда останется?.. Смерть как мерило всего: кем ты был до того, не имеет ровно никакого значения, кем будешь – вот суть!
Размером не больше ногтя, - договариваю про себя, - не мысль, нет! – так, просто маленькое липкое пятно на оконном стекле, то есть самое что ни на есть мокрое месть. Фу… какая гадость.
И уже для неё. С чистого листа:
- А ты не такая, ты совсем не такая, я часами смотрю на тебя, сжимаю тебя в объятьях, в тот миг, когда едва-едва схлынула страсть, усталую, раскрасневшуюся… и кажется мне, что я понимаю, какое оно – счастье. Поймать и удержать подле себя.

Nu
Ещё помню, как ночью пошёл дождь, стучался в окно. Тяжёлые капли барабанили по карнизу, барабанили по стеклу. Окно вдруг распахнулось, и в комнату ворвался ветер. Пахнуло сырой землёй. Я проснулся.
Порывы ветра вздували шторы чуть ли не к самому потолку...
Сам не знаю, от чего проснулся. Верно, во сне решил, что что-то серьёзное приключилось там, вне моего безмятежного сна, пока я по его волнам плыл, как легкомысленная щепка, мыслящая саму себя, и мыслящая меня, как щепку, - и меня, как щепку, выбросило на песок. Чуть проволокло, протащило по песку…
Дверь в комнату с вечера оставалась чуть приоткрытой, и теперь свет из коридора впрессовывался в узкую щель, тонкий луч света, разрезая мглу как шоколадный торт. В коридоре свет не погасил, чтобы можно было путь найти в ночи, к самому что ни на есть наилучшему месту, где можно и помечтать сам с собой наедине, или подумать, или Шпенглера почитать, как один мой друг. Тем более что много людей бывает в квартире, даже не очень знакомых, впрочем, и совсем не знакомых – каждому пути не укажешь, не объяснишь. Но вот дверь скрипнула, цель начала расти, и вот уже бурный поток вливался в комнату, молочная река.
Это в комнату вошла она, тихо, несмело; на цыпочках подошла к кровати. По всему было видно, что она очень хотела, но всё не решалась потревожить меня. Подглядывал, ведь подглядывал же! – незаметно, на животе лежа и голову на руку положа, одним глазом в её сторону… Постояла около, а потом присела на край кровати и замерла.
Повела плечами. В полумраке силуэт её дрогнул, расплылся, трудно было уследить. Ночнушка, до того как-то странно ещё державшаяся лямками на её плечах, несмело так мягкими лапками, атласными коготками в плечи её упиравшаяся, словно из последних сил моральный облик её оберегая, скользнула вниз. Но остановилась, уцепилась коготками ткани, сумела снова утвердиться в пространстве, но уже где-то лишь на локтях.
А мне уже начинала нравиться такая игра, - притворяться спящим. Она попробовала было чуть натянуть на себя мою простыню, чтобы прикрыть свои оголившиеся плечи; спал под тонкой льняной простынёй, ночами уже было жарко. Но только взялась пальчиками за край, потянула – я тут же начал недовольно сопеть, заворочался. Она тогда оглянулась на меня, затревожилась, но простыню донесла до себя, укрылась; впрочем, я не сильно препятствовал. Но едва вновь отвернулась, вновь застыла, уставившись в какую-то точку на противоположной стене, я тут же поспешил повернуться на бок, лицом к ней. Дверь за собой не прикрыла, и на её лицо падал молочный свет. Лежал, смотрел.
Красивая, милая… И непостижима. О чём она думала? – всё пытался угадать, - в этот предутренний час? Обо мне? Или о нас?.. Тонкая, стройная, чуть приметные в тени груди; тени истончили фигуру её, и менее всего она в тот миг напоминала человека, казалась чем-то иным, бо;льшим…
Банально, но казалась ангелом…
Тонкий лён простыни на лопатках её оттопырился, казалось, что он что-то там скрывает, казалось, что за спиной у неё…
…крылья?!
Ну, конечно же, крылья!
Я чуть не сказал это вслух…
Маленькие крылья, малюсенькие такие, которые пока что сложены, и она не летит.
Почти как я, только крыльев у меня уже нет. Растерял где-то по пути, когда падал он неба ниц. Господь не прощает, когда ангелы превращаются в людей.
Подвинулся поближе и поцеловал её в запястье. Она вздрогнула:
- Ну, разумеется, ты не спишь…
Засунул руку под подушку и вытащил оттуда пачку сигарет, закурил.
- Ну, вот опять, - она поморщилась.
Но я уже привык: она всегда так говорит. Всегда морщится, но дальше этого не идёт. Так что курю при ней.
Она отобрала пачку. Повертела в руках. Потом отправила куда-то в угол, в тень.
Я тем временем шарил рукой внизу у кровати, искал оставшуюся с вечера бутылку вина. Массандровский херес. Нащупал, поболтал в полумраке на слух – булькает. Следовательно, ещё что-то есть. Вытащил зубами пробку, сделал несколько глотков.
- Хочешь, расскажу тебе несколько историй?
-Если не будешь курить…
Я развел руками.