Мемуары

Николай Свистунов
       По ту сторону свободы.




       Вместо предисловия










Давно заметил интересную вещь. Бывает, иной раз что-нибудь ска-жешь, даже не задумываясь над словами, а через какое-то время оказывается: случайно брошенная фраза оказалась пророческой.
В один из летних погожих дней наша депутатская комиссия по закон-ности – а я был председателем этой комиссии – знакомилась с подразделе-ниями УИНа, на народном языке – управления тюрем республики. Послушали лекцию в поселке Куяр, где находится зона строгого режима, в тире постреляли из пистолета “Макаров”, а потом на “Газели” поехали в Йошкар-Олу, где недавно был введен в строй новый корпус следственного изолятора №1. Подъехали к воротам, вышли и направились к проходной. И тут уже у самых дверей совершенно неожиданно для себя я остановился и сказал:
– Знаете что… Не пойду я смотреть тюрьму. Чего ее смотреть? Изучать ее нужно не снаружи, а изнутри. Вот сяду – тогда и нагляжусь.
Повернулся, сел в свою машину, которая подошла следом, и уехал, краем глаза увидев, как мои коллеги, пожимая плечами от неожиданности, входили в тюрьму…
…Я попал в нее через три месяца, поздней ночью в наручниках. Слева-справа – два омоновца под сотню килограммов, впереди и сзади – машины сопровождения. Оказавшись перед тюремными воротами, мрачно глядевшими на меня давно некрашеной железной массой, я и вспомнил ту свою легкомысленно брошенную фразу, которая оказалась такой пророческой.

Я старался сделать эту книгу честной. Мне хотелось без прикрас изложить события, в которых сам принимал участие, правдиво передать свои ощущения, рассказать о встречах с людьми в таких необычных для меня условиях. Со своей точки зрения описать быт и нравы мест заключения, со всеми их противоречиями, гласными и негласными законами. Возможно, мои рассказы кого-то остановят, предупредят от каких-то поступков.
Честно описав жизнь в тюрьме и на зоне, я хочу спасти души тех, кто слаб, кто не способен устоять под прессом подонков, которые, прикрываясь должностями и погонами, издеваются над людьми, пытают и запугивают их. Под страхом, давлением, насмотревшись телевизионных страшилок про тюрьмы, люди ломаются и оговаривают других, тем самым прикрывая преступления власти перед человеком.
Порядок и традиции, существующие в тюрьмах, – это способ проверки человека на выживаемость. Не так важно, молод ты или стар. Если у тебя сохранился дух, если у тебя есть воля сопротивляться беззаконию, то ты выживешь. Главное, помнить – вокруг тебя люди, такие же, как ты, такие же, как на воле, только на сегодняшний момент, как и тебя, их постигло несчастье, и они оказались в тюрьме. На время.

Боксики
Сами по себе “боксики” – это с десяток маленьких камер, примерно метр на два, предназначенных для накопления арестантов – тех, кого привозят сюда или увозят отсюда. Привозят из судов, милиции, этапов в колонии или из колоний. Увозят на суды, этапы, готовят к освобождению. Одним словом, “боксики” – это точки пересечения всего движения на централе. Для человека с воли, наверное, звучит дико, но для заключенных, для тех, кто месяцами изолирован от свободы, нормального общения, камера метр на метр – почти центр Вселенной. Это место, где можно узнать последние новости как с воли, так и централа, увидеть знакомых или познакомиться с новыми людьми. В общем, “боксик” – накопитель людей и судеб.
Первое впечатление, говорят, самое сильное. “Боксик” предназначен именно для первого впечатления о неволе. Маленькое тесное помещение с тусклой грязно-серой лампочкой в зарешеченной корзиночке из железных прутьев наверху. Своеобразно сделанная вентиляция. Лист железа снаружи пробит то ли гвоздями, то ли специальным пробойником. Разорванные таким образом отверстия неправильной формы создают ощущение железной терки, увеличенной во много раз. Таким же образом, таким же пробитым во внутрь металлом обита и дверь, называемая здесь “робот”.
Еще одна дверь, сделанная в виде стальной решетки с крупными ячейками, выполняет двойную роль. Она, во-первых, позволяет выводному, открыв первую сплошную дверь, увидеть состояние всех арестантов и нужного ему человека, и во-вторых, одновременно страхует от возможного нападения или других агрессивных действий. Мало ли что: народ здесь разный.
Стены “боксика” заштукатурены небрежно разбросанным раствором (такая форма штукатурки называется “шуба”). От постоянного контакта с людьми, то есть от грязи стены почернели. Лавочка для сидения встроена прямо в стену. Сидеть на ней практически невозможно. Плохо и спине, и ногам. Такое ощущение, что сейчас соскользнешь и свалишься на пол. Тесно, новичка это мгновенно угнетает. Каменный стакан. Полумрак. Если кто-то закурит, через секунду дышать уже нечем. Дым, переливаясь в световых лучах из пробитых над дверью дырочек, скручиваясь неповторимыми завитушками в фантастические фигурки, медленно заполняет пространство. Запах. Главная достопримечательность “боксиков” – запах. Настоящий тюремный запах, который мне теперь уже не перепутать ни с каким другим. Запах грязи, табака, пота, гнилых овощей. Вдохнув его в первый раз, я сразу представил тысячи людей, прошедших через этот полумрак, пропахших этим запахом, запахом несчастья. Засаленные по неровностям поверхности стен, кажется, сплошным потоком выделяют отрицательную энергию, злобу, ненависть, сконцентрированную в этой тесноте.
В середине “боксика” по всей длине расположен узкий стол. Прежде чем закрыть вновь прибывшего, охрана тщательно его обыскивает. Разложив свои вещи на столе, человек раздевается догола. Почему догола? Это традиция древняя. Администрация любой тюрьмы отчаянно борется с тем, чтобы в тюрьму с воли не приходила никакая информация. А это могут быть и воровские “прогоды” – письма воров в законе арестантам, и письма подельников о том, как вести себя на суде, и т.д. В вещах пронести такие письма трудно. Малявы – так их называют в тюрьмах – “мозлуются”. Лист бумаги сворачивают в трубочку, покрывают ее полиэтиленом от сигаретной пачки или пакета, запаивают с обоих концов огнем зажигалки. Мозёл готов. Чаще всего им “торпедируются”. Готовую “торпеду” вводят в задний проход и таким образом доставляют в камеру. Для борьбы с этим арестованного заставляют приседать голым, чтоб “торпеда” вылезла – не заглядывать же каждому в задницу. После досмотра на новичка заполняют карточку, записывая в нее все данные и все вещи, что привез с собой. Пока ты здесь, эта карточка будет в твоем личном деле.
Вот и все, ты готов для отсидки. Через полчаса, час или восемь часов, рано или поздно, но тебя все равно распределят в камеру, скорее всего в изолятор, и с этого момента начнется исчисление твоей новой жизни, жизни арестанта.
Обратный порядок тот же. Утром, в шесть часов, с подъема, в камер-ную дверь постучит продольный. Откроется маленькое окошко – “кормушка” – и хриплый голос прокричит твою фамилию с обязательной прибавкой: “на выход с вещами” или “на выход по сезону”.
Если “по сезону”, это означает, что матрац и вещи можно оставить, тебя повезут на следственные действия, и ты обязательно вернешься в эту же камеру. Если “с вещами”, то скручивай свой матрац, освобождай шконарь, тюремную кровать, и забирай свои вещи. Выйдя из камеры, матрац оставляешь в коридоре, а вещи берешь с собой и с группой таких же арестантов идешь в комнату с “боксиками”. Когда ты заезжал, мог просидеть в “боксике” один, а сейчас вас набьют столько, сколько заказали следователи и судьи. В “боксике” утром может находиться и пять, и десять человек. Все арестанты из разных камер, с разных корпусов централа, разных статей, возрастов и калибров. Здесь практически нет разницы, малолетка ты или семидесятилетний старик. Случается, что в “боксике” сидят часами и совсем юные первоходы, и матерые уголовники без зубов и волос. Кого-то уводят сразу, за кем-то еще не приехали. Арестанты общаются, делятся последними новостями. О себе, о делах, да мало ли о чем могут поговорить незнакомые люди, с которыми судьба однажды свела и, может, больше не сведет.
“Боксики” являются и связующим звеном по информации между кор-пусами централа. Изоляция в корпусах серьезная, и бывает, только здесь можно увидеть или узнать что-то про человека, который тебя интересует, да и о себе услышать интересные подробности.
Тесно, душно, жарко. Если кто-то пронес сигареты, то смрад – дышать нечем. Арестанты сидят на корточках, стоят, переговариваются полушепотом или перекрикиваются с соседями. Кто-то и молчит. Тревожное ожидание. Что-то ждет за лязгом открывающейся двери…

Нас закрыли пятерых.
– Глобус, хата девять один с новейшего корпуса, – быстро представился один и всем по очереди сунул для приветствия свою ладонь.
Его я заметил сразу, когда нас еще вели в “боксики”. “Глобус”, усмехнулся я и удивился, какой меткой оказалась кличка. Крупная, непропорционально большая по отношению к телу голова парня, действительно была очень похожа на глобус. Ощущение еще больше подчеркивали прижатые еле заметные уши, круглые щеки и такие же круглые глаза, которые постоянно вращались.
– Малолетка? – спросил кто-то в темноте.
– Да, – ответил он. – Четырнадцать лет.
– По шайбе не скажешь, – отреагировал спросивший, и все невольно улыбнулись. Действительно, для четырнадцатилетнего паренька выглядел он солидно. “Глобусная” голова сидела на крепких плечах, и по всему было видно, что мальчонка шустер и привык за свою короткую жизнь быть в первых рядах. Все задвигались, переминаясь с ноги на ногу.
– Закурим, – прошептал мне тихонько Глобус. – Я тут спрятал в носок, “дубак” не особо шмонал.
– Не курю, – ответил я. – А ты давай ближе к двери, не хочется с утра дым глотать.
– Базара нет, порядок знаем, – пропыхтел он, закуривая сигарету. К нему потянулись остальные.
– Покурим? – предложили они ему. Глобус молча кивнул, затягиваясь и выпуская дым к потолку. Кто-то встал, освобождая мне место. Я присел. Дым быстро поглотил все пространство.
– А я тебя узнал, – Глобус сел рядом, отдавая недокуренную сигарету. – Ты мэр. Про тебя газеты писали.
– Да ты что? – удивился я.
– И портрет твой видел, – не обращая внимания на мою иронию, продолжил он. – Представляешь, приеду, в хате всем расскажу, что с живым мэром сидел вместе.
Я засмеялся.
– За что эти суки тебя? – таинственным шепотом, чуть наклонив свою голову, зашептал он.
– Политика, – в тон ему прошептал я. Он согласно закивал головой, проникаясь ко мне искренним уважением.
– А-а, понятно.
– Ты лучше скажи, за что тебя? – поинтересовался я, поворачиваясь в его сторону. – Тебе ведь всего четырнадцать, статья-то какая?
– Статей много, – вздохнул он и начал перечислять: – 158, 161, 162, 166. Долго перечислять, сорок эпизодов.
– Ну, ты даешь! – не удержался я, – Мал да удал!
– Деваться некуда, есть-пить надо. Мамка от меня отказалась… При-шла в суд и говорит: “Отказываюсь от него, он не мой сын. Делайте с ним, что хотите…” Пьяная была, наверно. Денег нет. В квартире отчим все про-пил. Я ему пару раз навешал по башке, да что толку?
– Сколько классов закончил?
– Четыре.
– А дальше?
– Выгнали, – он погладил стриженую голову. – Воровал, курил, пил, били пару раз. Думаю, хорошо, что школу бросил, а то не знаю, что было бы, может, и убили. А так, жить вроде можно. Воровал по мелочам, малолетке можно. Только, видно, надоел сильно ментам, сказали: все, посадим. Раз десять задерживали и отпускали. Сейчас все. Сказали: в колонию поедешь.
– Может, оно и лучше, в колонию.
– Наверное… Там кормят хорошо, ребят много. Немного страшно, но ничего, привыкну.
– Специальность получишь, в школу пойдешь. Сейчас в колониях образование дают. Небось, и писать-то не умеешь? – поддел я его.
– Гонишь! Как не умею? И читаю, и пишу. Только работать не пойду, – уверенно сказал Глобус, мотнув головой.
– Почему? – удивился я.
– Блатным буду! В блатной мир стремлюсь. Работать “за падло”, режим буду ломать, в карцере отсижу, но работать не пойду.
– Молодец! – зашумели соседи, с интересом поглядывая на Глобуса.
Почувствовав поддержку, он с еще большей уверенностью продолжил:
– В колонии, говорят, через метлу и лопату “поднимают”. Привозят этап, всем дают в руки лопату или метлу. Ломают. Если взялся, тебя сразу в отряд, а кто отказывается – того в карцер на десять суток. Но я все равно работать не буду, а изолятор – ерунда, я на централе уже раз пять сидел. Там даже горячая вода есть.
– За что? – спросил один из арестантов.
– За неподчинение, отказ от дежурства и три раза за наколки. Мент-сволочь сказал: еще раз одну новую наколку увижу – прибью. А я ему кричу: “Сука, бить не положено”. Они меня, сволочи, затащили в карцер и давай втроем бить по почкам. Ладно хоть не отбили, только синяки да ссадины остались – били-то ботинками. Ну, ничего, отлежался пять суток. Ерунда. Я карцера не боюсь.
– Правильно, братан, молодец, – оживились вокруг. – Держись, своей жизнью живи. Сколько прокурор запросил?
– Два года колонии, – ответил Глобус.
– А сидишь сколько?
– Почти год, – задумчиво ответил он.
– Так тебе в колонии можно сразу УДО просить, – кто-то тихо пробурчал у двери.
– Не-а, я в колонии от звонка до звонка.
– Кочинов, Семенов, Коротков на выход, – прокричал в коридоре выводной.
– Ну, все. Я пошел. Всем привет, братва, если что спишемся. Кочинов здесь, – выкрикнул он уже для охранника. – В третьем “боксике”.
Дым, спрессованный в тесном пространстве, вырвался в открытую дверь. Наверное, на свободу.

Заброда
Его я приметил сразу. Меня вывели из камеры на продол. Он стоял в ряду заключенных лицом к стене, руки за спину. Небольшая черная сумка на полу рядом. Сначала я его выделил лишь тем, что среди худенькой пацанвы он был один взрослый мужчина. Грузноват, лет около пятидесяти, холеное лицо, красивые в золотистой оправе очки. Темный, аккуратно сидевший спортивный костюм выделял чистую белую футболку. Встав к стене крайним, я поймал его любопытный взгляд. И опять он был отличным от тех, что преобладают здесь. Умный, с хитринкой.
За месяц, проведенный за решеткой, такого человека я видел впервые. В этом учреждении редко встретишь интеллектуала, а тем более интеллигента. В тюрьмах сегодня сидят в подавляющем большинстве люди ограниченные, пустые, не нашедшие себя в жизни: бомжи, алкоголики. Более или менее состоятельные граждане то ли поумнели и не попадаются, то ли откупаются еще на начальной стадии. Скорее второе. Не лезь против власти, плати ментам и бандитам, и воруй сколько хочешь до глубокой старости. Молодежь сплошь из неблагополучных семей, сироты, без образования, специальности, житейских навыков. Даже наркоманы и те сплошь бедные и неграмотные – в нарушение статистики Запада. Если попадется один-два нормальных парня, то их сразу видно, особенно по передачам с воли. К слову, для многих из тех, кого я встречал в тюрьме, питание здесь – как ресторан. Думаю, не всегда на воле они кушали так сытно. Там ведь пропитание надо добыть: а здесь принесут и первое, и второе, и третье.
Двинулись в путь, переходя из корпуса в корпус, собирая арестантов “на выход”. Постепенно совместными усилиями мы оказались рядом. Повезло и дальше. При распределении по “боксикам” нас закрыли вместе.
– В тесноте да не в обиде, – тихо произнес мужчина. – Давай знако-миться, – мы стояли с ним рядом плечо в плечо. – Мэр? Я тебя сразу узнал, больше того, слежу за тобой давно: где по газетам, где по разговорам. Давно хотел познакомиться, да все как-то не случалось. Вот, повезло – увиделись.
Я пожал плечами, в его словах не было ничего удивительного. Все, кто узнавал, кто я такой, удивленно таращили глаза и с гордостью говорили, что когда освободятся, всем расскажут, что сидели со мною вместе.
– Давно здесь? – спросил я.
– Давно, больше года.
Разговорились. Оказалось, я почти не ошибся – ему было около пятидесяти. Сидит он по статье 105 «Убийство». Похоже, история длинная и сложная. Рассказывать ее он мне не стал. Если человек не хочет говорить о своем деле, расспрашивать в обществе арестантов не принято. У каждого свои проблемы. Разговор, однако, он умело повернул в другую сторону. Я настаивать не стал, почувствовав, что очень хочется ему выговориться и именно со мной. Слушать было интересно, да и все, кто был рядом, затихли.
– Вот ты политик, – начал он издалека. – У вас свой мир, свои законы, а ведь жизнь и законы ваши – самые подлые и негодные. Скажешь, нет? История говорит, что нет продажнее и ненадежнее человека, чем тот, кто мечтает о политической карьере. Нет у него ни флага – ни родины, ни отца – ни матери, ни стыда – ни совести. Ради власти и денег готов он на самые негодные поступки. И что интересно, на все свои действия есть у него оправдания и никак не меньше, чем борьба за светлую жизнь народа. Предательство на каждом шагу и, если уж не предательство, то молчаливое одобрение негодных дел или страх – лишь бы не меня. Если не гибок ты от природы душой и телом, если не научился вовремя подлизнуть, а то и подставить задницу – пропал, выплюнет тебя чиновничья система. И не дай тебе Бог плыть против течения. Такого просто жаль. Размолотит система на куски, мяса не соберешь. Поэтому нельзя быть в политике честным и порядочным. Вот смотрю на тебя и удивляюсь! Ну чего ты поперся туда, в эту грязь? Не политик ты! Не уме-ешь приспосабливаться. Я еще по тому президенту, по Кислому, обратил на тебя внимание. Уверен был – сожрет он тебя. Нет, смотри-ка ты, выжил, – он тихо рассмеялся.
Рядом заулыбались.
– Только от этого мента тебе не уйти, – продолжил он свой монолог уже серьезно. – Ему ты не нужен. Ему нужно кланяться, гнуться, угождать. Он барин. Я сразу его раскусил. Повадки у него барские, хотя внутри подонок и трус. Но тех, кто против него, не пощадит. Зря ты все это затеял. Не твое это, не твое, бросай. Выбирайся с этой помойки и ищи себе другое место, пока не поздно.
От такого напора я растерялся. Пытаясь возразить, зашевелил плечами, даже уже открыл рот, но он меня остановил:
– Погоди, не горячись. Лучше послушай, что я скажу. Кто тебе еще об этом скажет? В конце концов, сам придешь к этому. Но сколько потеряешь, никому не известно. Я разговор затеял не для того, чтобы тебя обидеть. Хочу рассказать о нашей жизни тюремной, чтобы сравнил ты два мира – мир блатных и мир политики. Посмотреть на эти миры ты должен по-другому. Да и выжить тебе надо. А то, что не своим делом занимаешься, – факт, хотя и в наш мир не зову, не примут. Каждому свое.
Не давая мне ответить, он продолжил.
– Из пятидесяти лет половина у меня прошла за решеткой. Начинал с малолетки. Отец мой из крупных хозяйственников. Дослужился до замдиректора крупнейшего предприятия. Жизнь моя в детстве текла, как по маслу. Учился хорошо, занимался в музыкальной школе, играл на виолончели. Можно сказать она, эта проклятая виолончель, и привела меня в блатной мир. Большой инструмент, тяжелый. Надоел невероятно. Двор у нас был большой, ребят много. Гулять родители не пускали. Боялись влияния улицы. Выходил во двор редко. А здесь эта виолончель… Проходу не давали. Как выйду – сплошные приколы и насмешки. Терпел я, терпел и не вытерпел. Вышел однажды вечером на балкон и с третьего этажа выбросил ее на улицу. Родители в крик, а я в чем был выбежал гулять под общее одобрение ребят. А теперь я блатной мир изучил не хуже нотной грамоты и скажу: он не тот, который ты знаешь. По умыслу злому ментов извратили его до неузнаваемости. Не верь телевидению и этим паршивым книжкам про тюрьмы и бандитов. Блатной мир – это целая жизнь. Это заповеди, как в Евангелии. Это история, в конце концов. В России кто только не сидел. Много хороших и порядочных людей сидело, начиная от декабристов, Достоевского, заканчивая Жженовым и Новиковым. Я уже не говорю о руководителях страны. От Ленина до Крючкова, Язова! Лукьянов – председатель Верховного Совета СССР – стихи писал в “Матросской тишине”. А почему? А все потому, что Россия – особая страна! В ней нет законов, мало достоинства, отсутствует собственность. Всю историю России люди большей частью были рабами. В 1961 году два знаменательных события произошли в Европе. Знаешь какие?
– Отменили крепостное право, – ответил я.
– Правильно. Это в России. А в Лондоне пустили метро. Подземку – понял? Вот как мы от них далеко. И рабскую эту психологию власть в нашем народе всячески культивирует. Нет защиты у простого человека от государства, какими бы лозунгами это государство ни прикрывалось. Пришлось умным людям, попавшим в этот тюремный беспредел, создавать законы, которые помогли бы человеку даже в неволе сохранить человеческое достоинство. Ведь сидели люди десятилетиями, в тюрьмах и лагерях проходила их жизнь. И эта жизнь требовала устоев, которые защищали как от внутреннего, так и от внешнего агрессивного воздействия. Годами находясь в унижении, в отсутствии каких-либо шансов выйти по закону, они придумали свой закон. Воровской. И он правильный! Первая заповедь – все для выживания человека. В этой жизни две масти: красная и черная. Красная масть – менты и вся эта сволочь, что вокруг них. Черная – это мы, бродяги. Красным нас надо спалить, задавить, уничтожить, навязать свои сволочные законы. Нам надо выжить, уцелеть, сохранить и сохраниться. У нас ведь демократия.
Он вдруг засмеялся. Но тут же продолжил.
– На вершине пирамиды воры в законе. Только они по закону могут дать определение человеку в соответствии с его поступком. Блатной должен дать определение поступку. В свою очередь указать на негодный поступок может любой арестант, а спросить может равный или стоящий по иерархии выше. Строго, но демократично. Все, кто не суки, – арестанты. Каждому дается шанс остаться и быть человеком. Каждый может настаивать на решении своего вопроса вплоть до вора в законе. И только вор может сказать последнее слово.
– А как же беспредел? – спросил кто-то.
– Какой беспредел? Воровской закон борется с беспределом. По цен-тралам и зонам воры в законе шлют воровские прогоны, письма. Они передаются их из рук в руки, переписываются и достигают самых отдаленных зон. В этих прогонах ответы на многие вопросы арестантов по жизни. Там разъяснения, трактовка законов, новости. В них и о бережном отношении к “мужику”, о борьбе с наркотиками, о недопустимости искусственно плодить фуфлыжников и обиженных. Да и много чего. Как только не боролись поганые менты с воровским укладом. Какие только подлости и гадости не делали. Убивали воров в законе, ломали в прессхатах. Уцелело очень немного. Но уцелели настоящие воры. Про ту войну много написано, не буду рассказывать. Могу сказать одно. Нашлись и среди ментов разумные головы. Поняли они, что вместо воров и воровского закона в зону стал приходить беспредел, власть силы. Накачал мышцы и по голове, по голове… Ни порядка, ни толку. Слава богу, проходит и здесь безвременье. Потихоньку возвращается все на круги своя. Вор, блатной – это ведь не орден, не звание, не кусок лишний колбасы. Это трудная работа и страдание за всех, кто в зоне. Это поддержание воровского уклада и очень, очень большая ответственность. Не каждый сможет, не каждый потянет высокое звание и уважение арестантов.
В “боксике” повисла тишина.
– Хорошо, – сказал я, – убедительно. Но как быть с тем, что звание вора можно купить за деньги, ворами ставят восемнадцатилетних пацанов. Это как?
– Давай про пацанов. Вот скажи мне, – опять уверенно заговорил он, – много у вас политиков-лидеров? Не болтунов, не фразеров, а лидеров настоящих, готовых терпеть, страдать за простой народ. Чистых и безгрешных?
– Да, нет… – задумчиво ответил я. – По пальцам подсчитать можно, что в регионах, что в Москве. На языке чиновников это называется “кадро-вый голод”.
– Вот-вот. И у нас кадровый голод, – довольный продолжил он. – Если есть стремящийся к воровской жизни бродяга, даже если ему и восемнадцать лет, надо двигать его вперед. Во-первых, грехов еще не накопил, а во-вторых, он не один. Если что, ему подскажут и помогут: не в пустыне живем. Пусть учится. Развивается. Как у вас говорят, пусть растет. Ему помогут вырасти в настоящего вора, ничего страшного в этом нет. Молодость – это неплохо. Ну а если наборагозит, есть механизм поправить или отстранить. Однако молодых двигать надо. А то скоро некому будет воровской уклад развивать и продвигать. Ну а воры за деньги? Есть такое. Чаще с Кавказа, реже в России. Мы их называем “мандариновые”. Бабло отдал, и “Я вора”. Бывают и в нашей системе недостатки. С ними боремся своими методами, – улыбнулся он хитро.
– Механизм назначения “вора в законе” существует десятки лет. Только Васе Бриллианту доверяли короновать одному. Он – легенда воровского мира. Остальным запрещено. Как минимум, два действующих вора выдвигают кого-то на коронование, причем этим самым берут на себя большую ответственность. За рекомендацию отвечать придется! Спросят как с понимающих. Не то, что у политиков. У вас – говори, обещай, что хочешь, ври чем больше, тем лучше, и спроса нет. Безответственность. Потому в стране бардак. А отвечай политик, как в блатном мире – все было бы, наверное, по-другому. Рано или поздно – все одно придется отвечать за содеянное. Хотя и у нас многое сегодня меняется. Скажем так, и воровской уклад становится более современным. Но того, что вор не должен иметь семью, собственность, что должен сидеть в тюрьме, никто не отменял. Деньги – зло. Семья – обуза. Собственность – способ давления. А этого допустить нельзя. Все должно быть как у бродяги, цель – поддержание законов и уклада воровского, страдание за общее. Для сравнения, как в церкви? Только монах может стать патриархом или епископом. Ничто не должно мешать служению веры. Так и у нас. Мирское губит человека. Даже если он – большой человек.
Время шло. Незаметно “боксик” опустел. За разговорами мы и не заметили, что остались вдвоем. Сейчас в любой момент могли забрать либо его, либо меня.
– Ну что, – закончил он свою речь, – хватит для начала. В конце могу сказать только одно: не все в этой жизни просто. Выживают в природе все же сильнейшие и умнейшие, идет естественный отбор. Не важно, где ты. На воле или на свободе. Везде вокруг люди. Ты по-человечески, и они к тебе тем же. Ты беспредельщик, и к себе пощады не жди. Законы должны быть везде одни – человеческие.
– Куда тебя сегодня? – спросил я.
– На приговор, – угрюмо ответил он.
– Сколько запросил прокурор?
– Десять!
Я промолчал. Многовато, подумалось мне. Это на воле жизнь бежит – не успеешь оглянуться, а для неволи десять лет – космос. Если от звонка до звонка, как предписывает воровской закон, то выйдет уже под шестьдесят.
– Ты не сказал, как тебя зовут, – вспомнил я.
– Заброда, – ответил он. – Зови Забродой, а имя… Мне имя ни к чему. Имена похожие, а погоняло – на всю жизнь. Заброда и все.
– Ладно, – согласился я с ним, и мы замолчали. Каждый о своем. Мне еще мотаться и мотаться по “боксикам” и камерам – судебный процесс только начинался, – и ездить каждый день спецэтапом за сто километров. У него все ясно. Даже если и изменится срок, то не намного. Прощались молча. Пожали руки. Клацнула дверь, и он исчез в проеме “боксика”…
Примерно через неделю я получил от него маляву. Ему дали девять лет.

Сбой системы
Судебная система в России своеобразна. После революции 1917 года уголовные кодексы с завидным постоянством переписывались властью, как ей было угодно. После сталинских репрессий, брежневских “психушек” всякому здравому гражданину очевидно, что суд в нашей стране даже в принципе не может быть независимым. Для независимости нет ни объективных, ни субъективных причин. Каждый человек, вращающийся в этой системе, быстро понимает: или ты крутишься вместе с ней, или она свернет тебе шею.
Много лет работая, а в последнее время председательствуя в комиссии по законности и правопорядку Государственного собрания Республики Марий Эл, я участвовал в формирование судебного корпуса республики. Процедура эта организована так. Всякий желающий, конечно, при соответствующей подготовке, образовании, стаже, подает заявку в квалификационную комиссию Верховном суда республики. Сдав экзамены, будущие судьи приглашаются на нашу комиссию, после чего депутаты, изучив личные дела и побеседовав персонально с каждым, рекомендуют или нет их кандидатуры для голосования на парламентской сессии.
В малом зале Госсобрания, где по такому случаю заседает наша комиссия, сидят заинтересованные люди, депутаты, представители правительства. Напротив президиума стоит стул – для претендентов. За трибуной председатель Верховного суда или его зам. Они представляют кандидата, высказывают свое мнение. Депутаты внимательно слушают. Затем сами задают вопросы. Вопросы бывают разные. Вопросов бывает много. Что касается кандидатов в Волжский городской суд, то, поскольку с судьями я соприкасался редко, свои впечатления обычно держал при себе. Старался на мешать формировать коллектив по своему усмотрению председателю Волжского горсуда Мансуру Сагильдуловичу Габидуллину. Мне казалось – ему виднее. Как оказалось позже, зря. Впрочем, обо всем по порядку…

– Следующий, – я кивнул головой, и работник аппарата нашей комиссии пригласил в зал очередного кандидата.
Вошла худенькая, робкая девушка лет двадцати с узким темным лицом и гладко зачесанными черными волосами, чуть раскосые черные глаза выдавали татарку. Она встала у двери, растерянно улыбаясь присутствующим.
– Не волнуйтесь, проходите, садитесь на стульчик, – постарался ободрить девушку сидевший с краю депутат Демкович.
Она как-то аккуратненько прошла в центр зала и встала рядом со стулом. Одета неброско: длинное, до пола шерстяное платье. Высокая, статная. На востоке про таких говорят: стройная, как лань.
– Ну, что ж вы стоите? – это уже наш врач Севастьянов. – Присаживайтесь. Мы вас не обидим.
Ее черные глаза были огромны и печальны: того и гляди заплачет. Она присела.
– Итак, начнем, – предложил я.
Председатель суда начал докладывать. Фамилия Гайнутдинова. Слу-жила в волжской прокуратуре, выработала пятилетний стаж для рекомендации в судьи. Экзамены сдала хорошо, характеризуется положительно, замужем, есть малолетний ребенок.
– Вопросы? – закончил председатель суда.
Пока девушка отвечала, я читал ее личное дело. Меня терзали сомне-ния. Больно слабенькая, худенькая – совсем ребенок. С другой стороны, бывший прокурор. Сможет ли стать независимым и справедливым судьей?
– У меня тоже есть два вопроса, – глядя на девушку, начал я. – Первый. Вы работали в прокуратуре, где по долгу службы обязаны были доказывать, что каждый дошедший до суда подозреваемый – это преступник. Теперь же, будучи судьей, вам необходимо будет слушать не только обвинение, но и – даже, может быть, в большей степени – защиту. В то же время в процессе со стороны обвинения будут участвовать ваши бывшие коллеги. Сможете ли вы сохранить объективность, избежать обвинительного уклона при рассмотрении дела?
Она задумалась, чуть склонив голову на бок.
– Смогу, – тихо сказала она.
– Если что, поправим, – пришел ей на помощь председатель Верховного суда Давыдов.
Завязалась дискуссия. Действительно, судьи, пришедшие из МВД и прокуратуры, частенько грешили тем, что никак не могли избавиться от привычки в каждом видеть преступника. Да и из чувства солидарности к своим бывшим коллегам нередко еще до приговора вставали на сторону обвинения, практически игнорируя сторону защиты. Спор завершили, так и не придя к единому мнению.
– Второй вопрос. Вы такая скромная, а ведь судья – это все-таки характер, сила воли, настойчивость в поисках истины. Как это будет сочетаться?
– Я буду судить честно, – опустив глаза, сказала она.
Депутаты удовлетворенно закивали головами.
– Ну что ж, если вопросов больше нет… – я посмотрел по сторонам: вопросов больше не было, – тогда, уважаемая Гайнутдинова Альфия Саматовна, комиссия выйдет к депутатам Госсобрания с рекомендацией назначить вас судьей на срок три года.
Немного помедлив, продолжил.
– Думаю, через три года у нас будет более предметный разговор. Мы еще будем депутатами, и для получения рекомендации на второй срок вам уже придется держать более серьезный ответ.
Депутаты закивали в знак согласия. Девушку поддержали единогласно.
В то время шло формирование судебного корпуса. По кандидатам в судьи общей юрисдикции и мировые судьи мы собирались довольно часто. На одном из заседаний нашей комиссии довелось рассматривать и еще одного кандидата в судьи Волжского городского суда – Тарасову Татьяну Николаевну.
По ее кандидатуре вопросов у депутатов почти не возникло. Высокая, крепкая. Гордо поднятая голова с высокой прической светлых волос. На стул села, как королева. Глаза внимательные, серьезные. Под ее взглядом депутаты, показалось, даже съежились на своих местах. “Хороша”, – подумал я. Сразу понравились ее гордая осанка, уверенная речь, смелый взгляд. Ограничились дежурным разговором о желаниях, учебе, планах. В каждом ответе чувствовалось, что она знает, чего хочет. Отвечала быстро, не пряча глаз, не уходя от ответа. Мелькнула у меня мыслишка, что таким судьям нелегко работать. Уж больно самостоятельная. Но с другой стороны, такими судьи и должны быть.
Столкнуться с ними обеими мне пришлось очень скоро.
Перед выборами в Госдуму 2003 года я мешал Маркелову и Комиссарову. Думаю, мешал сильно. Не то, чтобы у них не было уверенности в своей победе, нет. Просто по моим сведениям, Комиссаров заплатил Маркелову за место депутата приличную сумму в валюте, и потребовал исключить всякий риск. Кстати, не зря. Шансы у меня были. Я уже создал штаб, получил определенную поддержку в Москве, начал распространять печатную продукцию – иначе говоря, еще до официального старта моя выборная машина набирала ход. Такой соперник Комиссарову был не нужен. А с учетом того, что я не давал спокойно разворовывать республику, защищал Жеребцова, главу ад-министрации Звениговского района, который не отдал Маркелову совхоз “Звениговский”, с учетом того, что был в хороших отношениях с ненавист-ным Маркелову мэром Йошкар-Олы Тарковым, понятно, что меня надо было устранить. Думаю, выбор у меня был невелик. Первый вариант – тюрьма, второй – могила. Третьего не было.
Дело фабриковали долго. Больше года около двадцати человек, работников прокуратуры и МВД, занимались только мною. Но дело в том, что за экономическое преступление, которое мне в итоге инкриминировали, на этапе предварительного следствия посадить в СИЗО практически невозможно. Просто это не принято. Не случайно же, когда весной 2003 года меня зачем-то объявили в розыск, а потом в Москве, где я находился в командировке, в гостиничном номере взяли под конвой и ночью привезли прямо в Йошкар-Олинский городской суд, дежурный судья не нашел никаких оснований для моего ареста. Весь этот маскарад оказался напрасным – суд отпустил меня домой. Тогда Маркелов заставил перевести дело в Волжск.
…Бедный “уазик”, его гнали что есть силы. Впереди на заднем сиденье мигающей машины сопровождения ГАИ два омоновца с автоматами, сзади – целый автобус вооруженных до зубов бойцов. Такое ощущение, что везут страшного преступника типа Чикатило. Да нет! Это везут меня, Николая Свистунова, депутата и мэра, отца четверых детей, сына родителей-инвалидов первой и второй группы, для каждого из которых мой арест – это шок.
Это шоу называется “спецэтап”. Сколько же денег на меня извели! Но надо. Надо! Не всё еще продано, не все выбраны. Разрывается радио, захлебываются верные газеты: “Схвачен очень опасный преступник. Очень! В его доме чего только не нашли! Зло будет наказано. Ура!”
Разгоняя встречные машины, спецэтап летит в Волжск. Верховный суд отменил решение Волжского суда, который, как того и хотел Маркелов, все-таки отправил меня в СИЗО. Теперь новое заседание. Хотя, честно говоря, шансов почти нет. Ну не верю я, что меня, посаженного с таким трудом, через десять дней отпустят на волю. Скорее всего, это формальность. Что-то перепишут, но сидеть мне до выборов в Думу – это точно, как говорится, “к бабке не ходи”.
Вот и суд. В дырочку вижу огромную толпу перед входом, кучу машин, милиции. Сердце защемило. Медленно заехали во двор. Несколько минут стояли. Затем щелкнул запор. Я еле пролез сквозь узкую дверь. Сразу за дверью машины меня встречал стоящий плечом к плечу в два ряда ОМОН. Пройдя сквозь коридор из бронежилетов, автоматов и собак, оказался в боковом помещении. Это “боксики”. Здесь я буду находиться до и после суда, а также во время перерывов.
Наручники сняли. Комната светлая, большая, можно походить, размять ноги. В коридоре шум. Слышу знакомый голос адвоката. Стало спокойнее. Правда, толком поговорить нам не дали, но главное и без того ясно – новое заседание по мере пресечения. Судья Тарасова. Ни ему, ни мне фамилия по большому счету ни о чем не говорит. Несколько раз мы с ней встречались, но по мелким вопросам. Подписал пару бумаг, и все. Работает, и слава Богу.
Судебное заседание проходило в кабинете судьи. Места не хватало, документы лежали на коленях. Прокурор, охрана, мы с адвокатом, секретарь. Все кому положено выступили. Прокуратура просит закрыть меня до суда, мы приводим аргументы против.
Заседание затянулось. Было уже почти десять вечера, когда суд уда-лился в совещательную комнату. Охрана бессмысленно бродила по просторному фойе. Народ убрали на улицу. Толпа человек в сто так и не расходилась. Люди стояли на улице и ждали, тихо переговариваясь между собой. Пришли родственники, друзья (приехали даже из Йошкар-Олы, Зеленодольска и Казани) и просто любопытные из близлежащих домов: все-таки мэров сажают не каждый день. Случайные прохожие, завидев толпу, узнавали, что и как, уходили или оставались, как болельщики на футболе. Всем было интересно, чем кончится дело.
– Встать! Суд идет! – сказала секретарь.
Все встали.
Судья Тарасова внешне выглядела спокойно. Я не знаю, что происходило в ее душе. Конечно, она выбирала. Наверное, не один день. Сделать выбор человеку важно в первую очередь для себя. В дальнейшем я для многих стану выбором. Люди будут мучиться и переживать, краснеть и бледнеть… Определиться трудно, не хочется, но надо! Догадываюсь, как за это меня проклинали “друзья” и “коллеги”. За то, что надо открыто принимать ту или иную сторону. И это дело только твоей совести.
– Именем Российского государства… признать… прокуратуре отка-зать… освободить…
Все остолбенели. Я смотрел на судью. Глаза ее от волнения блестели, на щеках горел румянец. Высокая прическа, как и тогда, гордый поворот высокой шеи.
– А как же мы?.. – конвоир ошарашено вертел в руках наручники.
– А так, – судья повернулась к ним. – С 14.00 вы держали Николая Юрьевича незаконно, и сейчас он свободен.
И вдруг на улице раздался рев толпы. На улице кричали “ура” и что-то еще, свистели и подкидывали в темное небо кепки.
– Кто сказал, что Свистунова освободили? – озверел начальник конвоя. Все вытянулись и испуганно поглядели на багровое лицо капитана.
Оказалось, что кто-то из милиционеров, услышав решение судьи, по-дошел к окну и начал знаками показывать ждавшим на улице, что меня освободили. Люди его не поняли. Тогда он просто подкинул вверх свою милицейскую кепку. Народ радостно взревел.
Кто это был? Скорее всего, кто-то из йошкаролинцев. Что я ему хорошего сделал? Наверное, ничего. Простой милиционер, простой человек, далекий от политики.
Это было чудо! Потому что этого просто не может быть. Белый, как лист бумаги, (похоже, от ощущения предстоящих разборок) следователь прокуратуры Рома Кузьмин сквозь зубы произнес: “Сколько заплатили, Николай Юрьевич?”
Мы с Калугиным, который оказался рядом, засмеялись. Что объяснять человеку, не знающему чести и совести.
– Эх, Роман Николаевич, – с сожалением ответил я. – Несчастный вы человек. Уходите быстрее из прокуратуры. Нечего там делать, если вы нормальный человек.
Мы вышли на улицу. Ночь. Народ ликует. Меня наперебой приветст-вуют люди, знакомые и незнакомые. Обнял Аннушку. С друзьями доехали до стадиона, выпили по рюмке.
Я прекрасно понимал, что в работе системы случилась осечка. Честный судья – уже реликт. Жаль ее: уволят без зазрения совести. Найдут другую – послушную, зависимую, которая готова решать не наши, а свои проблемы. Выбор у судьи небольшой. Хочешь зарплату, стабильность, грамоту и путевки в Крым – делай, как велят. Нет – до свидания: на твое место очередь.
Говорят, с Маркеловым случился очередной приступ. Прокурор, естественно, подал кассационную жалобу, и через десять дней все встало на свои места.
На два часа дня было назначено заседание Верховного суда, на шесть – уже заседание в Волжске. С самого утра увидел за собой “наружку”. “Хвост” висел до самого вечера. Все боялись, что я сбегу. Дураки. Да нет, не дураки. Параноик заставил.
Более всего меня интересовал вопрос: кто из судей возьмется обеспе-чить нужный результат.
Увидеть ее я не ожидал. Черноглазая татарочка, на комиссии по законности обещавшая судить по совести, вела процесс, скромно потупив взор. В этот раз чуда не произошло. Результат был ожидаемым. Так и не подняв глаз, она скороговоркой прочитала постановление. На меня снова надели наручники, и около часа ночи я уже въехал во двор тюрьмы, где мне предстояло провести почти год.
Судья Гайнутдинова сделала свое дело. Судья Тарасова – свое. Каждый сделал выбор. Судью Тарасову вскоре заставили уволиться. Судья Гайнутдинова осуществляет правосудие до сих пор.

Слоник
Перемещение арестантов на централе для меня и сегодня остается са-мым непонятным и нелогичным действием администрации. С одной сторо-ны, нахождение и распределение поступающих в изолятор строго регламентировано. Малолетки сидят отдельно, первоходы – отдельно. Даже некурящие по закону имеют право находиться в камерах, где не курят. С другой стороны, впервые осужденные тоже бывают разные. Есть осужденные за тяжкие преступления, убийства, есть мошенники и наркоманы. Основная же масса – это алкоголики, мелкие воришки, сидящие за металлолом и отрезанные электропровода. Иной раз в камерах получается такая смесь, что приходится только удивляться. Возможно, оперативные работники размещают арестантов по камерам с учетом их характера, совместимости друг с другом. Хотя вряд ли. Скорее всего, как обычно в России – наугад и на авось. Потом прослушивая каждую камеру или подсаживая стукачей, стараются разобраться в ситуации, и если между арестантами в камере возникают трения, принимают меры по расселению. Твердо известно только одно. Никакого постоянства. Каждый должен быть готов в любую минуту к любым изменениям. Иной раз целые камеры по двадцать человек обменивают из корпуса в корпус, из одной камеры в другую. Или один осужденный может дважды в течение месяца “заехать” в одну и ту же “хату”, а задержаться в ней не более чем на неделю. Зачем, почему? Какой кроссворд разгадывает опер, одному богу известно. Наверное, господь и водит его мозгами с восьми утра до семнадцати вечера.
В нашей превращенной в перевалочную базу камере только два постоянных “жильца” – я да стукач. Остальные приходят и уходят так же неожиданно, как весною солнечные лучи. Наша камера называется спецконтингент. Камера особенная. Мало того, что круглосуточно слушается, но еще и просматривается. Причем видеокамерами не только на продоле – умельцы дополнительно поставили еще одну прямо перед входом. К моему удивлению, и входная дверь под сигнализацией. Так что прежде чем открыть или закрыть ее, охранник звонит в пункт управления. Надо оказаться в тюрьме, чтобы понять, как тебя ценят и берегут. Как в банке!
За год, что я отсидел в этой камере, кого только не заносила ко мне судьба. Я не считал, но человек двадцать через нее прошло. Публика разная, представляющая широкий спектр статей уголовного кодекса. Убийство и изнасилование, разбой и мелкое хулиганство. Сидели алкоголики, здесь отходящие от “мокмора”, грязные и вонючие, для которых камера с горячей водой и белой простыней – просто сказочная возможность отдохнуть. Сидели фальшивомонетчики, наркоманы и т. д. и т. п. Народ в камере меняется, и только мне сидеть в ней до приговора и отправки, если осудят, в зону.
Движение на продоле слышно сразу. Дверь камеры – “робот”, снабжен двумя запорами. Механическая задвижка и замок. Для того, чтобы открыть замок, сначала щелкают задвижкой, затем гремит срабатываемый замок. Заключенные эту процедуру называют – “раскоцывают робот”. Перед этим охранник обязательно смотрит в дверной глазок, называемый здесь “пика”. Таким образом, из простой, казалось бы, процедуры – открытия двери, получается целое событие.
Дверь камеры открывается не часто. Обязательным и ожидаемым является только прогулка. Все остальное непредсказуемо и неожиданно. Открывается дверь, всем тревожно и любопытно: что там, за открывающейся дверью?
Он зашел не сразу. Сначала в дверях появился закрученный матрац, завязанный простыней, потом появилась круглая бритая голова, пыхтящая и причмокивающими губами, и только затем кое-как с заметным большим трудом в камеру ввалилось тело. Довольно крупный парень, рыхлый, с выделяющейся задницей и животиком, обняв двумя руками матрац, застыл у входа. Мы дружно уставились на него. Вслед ему из коридора неслось:
– Сумку, сумку свою забери, урод.
Вдруг он бросил матрац на пол. Мы вздрогнули. Резко повернулся к двери и почти поймал брошенный из коридора ему прямо в грудь черный полиэтиленовый пакет. Мы засмеялись.
– Ты чего, братан? Зачем матрац бросаешь? У нас спят не на полу, а на шконке, – с нарочитой серьезностью сказал нерусский Алик.
Дверь с грохотом захлопнулась. Теперь вздрогнул он. И от этого еще больше растерялся. Огромные карие глаза были так испуганы и печальны, что все опять дружно засмеялись.
– Чего вытаращился? – почти хором выкрикнули мы.
В это время со мною в шестиместке сидели еще двое: Костя – мелкий мошенник, сидевший за кражу компьютера и рации с машины прокурора района, и Алик, осужденный за убийство на 14 лет.
– Чего встал? – помягче сказал я. – Вот свободные места, располагайся. Давай знакомиться.
Парень молча поднял матрац, сделал пару шагов для того, чтобы положить его на верхний ярус кровати, и мы увидели, как сильно волочит он правую ногу. Повернулся к нам, все еще хлопая от растерянности огромными глазами.
– Николай, – тихо выдавил он из себя.
– Вот и познакомились, – видя его растерянность, подбодрил его Алик, – располагайся.
В тюрьме существует негласный порядок. Знакомство начинается с имени и статьи, за которую закрыли. Все остальное на усмотрение самого человека. Никто не будет лезть с расспросами. Хочешь – говори, хочешь – молчи. Если начнешь рассказывать, никто не будет перебивать. Такое бывает редко. Обычно вначале новенький ограничивается схематичным рассказом о своих приключениях. Со временем, ближе познакомившись, возможно, с кем-то поделится подробностями своего дела. “Не верь, не бойся, не проси” – придумано не сегодня. Рекомендации бывалых арестантов похожи друг на друга. Меньше говори, больше слушай. Народ сидит всякий, осторожность не помешает. Если в камере много арестантов, то обычно живут “семейками” – группами по несколько человек. Как они складываются? Просто. Бывает, попадется знакомый, земляк, человек одного образа жизни. Есть такие, кому удобней в одиночку. Это тоже не возбраняется. Хочешь, живи один. Тюрьма и зона все профильтрует, каждому определит свое место. В семейке все общее: питание, курево. Если приходит передача, “кабак”, то часть отдают на общак, а остальное поровну делят среди членов “семейки”. Общак необходим и оправдан: не у всех есть родственники, друзья, деньги. К тому же наша республика откровенно нищая, поэтому и арестанты – сплошная голь перекатная. По правилам каждый должен внести в общак свою лепту. В основном отдают чай, курево, сладости. Сладкое почему-то здесь называют “рандольки”.
Говорят, сейчас сидеть намного легче. Разрешено многое из того, что ранее запрещалось категорически. В неограниченном количестве можно получать в передачах чай, сигареты, продукты питания. Если раньше за чифир можно было схлопотать семь суток карцера, а в карцере кормили через день, то сейчас чифир не актуален. Для чего велась беспощадная борьба с ним, непонятно по сей день. Старые зеки рассказывают, что в зонах висели плакаты типа “Обчифиренный зек прыгает в длину по 12 метров, а в высоту на 8”. И припевочки были под стать: “Чем чифир на зоне пить,/ Жижицу вонючую,/ Лучше я в актив пойду –/ Партию могучую”. Времена изменились. Никто сегодня не гоняет чифиристов. В каждой камере есть арестанты, которые не пьют чифир и никому до них нет дела. Хотя иногда, думаю, он в тюрьме очень полезен. При таком рационе питания, когда каждый вечер на ужин дают вонючую тушеную капусту зимой и винегрет летом, хочешь не хочешь, а пить чифир приходится. Иначе с дальняка не слезешь. В животе может случиться великая октябрьская революция.
Сегодня чифир – это ритуал. Всякому, кто входит в камеру, обязательно заварят чифиру. Перед расставанием тоже в обязательном порядке все встают в круг и по очереди маленькими глотками, передавая обжигающий чернющий напиток, пьют и говорят. Это еще и акт доверия. По зонам и тюрьмам много заболеваний туберкулеза и другой заразы. Чифир из одной кружки – это всегда риск.
В маленьких камерах редко живут раздельно, семейками. Обычно общий стол. Что кому “зашло”, то и едят. Можно оставлять часть продуктов себе, желательно объяснив причину. Я, например, редко отдавал на общий стол молочное – язва. Есть и исключения. Иногда заедет человек, угрюмый, непонятный, сам в себе. Ни с кем не говорит, не дружит, а ляжет на шконарь и лежит сутками. Для таких есть своя кличка – “Древолаз”. При мне один такой сидел. Вроде, не пожилой еще мужик. Где-то за сорок. Заросший, молчаливый. За две недели, что провел в нашей камере, он ни разу не сел с нами за общий стол. Ничего не рассказывал. Ляжет, закроет глаза и будто спит. Будить нельзя. Сон для зека – святое. Отвечает односложно: да, нет. Мы поедим, он после нас. Чай вскипятит в своей кружечке своим кипятильником, из кошаря достанет чай или кофе, бутербродик сделает с колбаской, поест и опять на боковую. Сутками не вставал. Даже гулял молча. Это в тюрьме допустимо. Никому не мешает, ни к кому не лезет. Это его проблема, его жизнь. Когда его пригласили “на выход с вещами”, мы были поражены, какой склад продовольствия образовался под его кроватью. Чего только там не было: сгущенка и кофе, печенье и пряники, конфеты и копченая колбаса. Ничего: все, не торопясь, собрал, сложил в огромную сумку, буркнул “до свида-ния” и исчез, больше мы о нем не слышали.
Однако вернемся к нашему новому “сидельцу”.
Новенький, а это сразу видно по его растерянным глазам, был перво-ход. Испуг, неуверенные действия, видимая инвалидность только подчеркивали его беззащитность.
– За что сидишь, братан? – подсев, решил расспросить его Алик. Из нас он был самым любопытным и энергичным. До всего ему было дело.
– За беспредел, – ответил тот.
– Ясно. А чего босиком?
Действительно, желтые не первой свежести ботинки были обуты на босу ногу.
– Понимаешь, – несмело начал Николай, – в детстве я попал в аварию. Двенадцать лет мне было. Ехал на велосипеде, осень, было скользко, на повороте колесо попало на ледяную корку, и меня занесло. Упал под машину. Хорошо, что она тихо ехала. Сложный перелом ноги, срослась неправильно, делали операцию в Нижнем, но неудачно. Одна нога стала короче другой на десять сантиметров. Дали инвалидность. Одеть носок сам не могу. Хожу босиком.
– А зимой? – удивленно спросил Костя.
– Вообще-то мне носки мама одевала. Пока тепло, мне не холодно.
– А зимой? – не унимался Костя.
– Ну, не знаю, может, кто-нибудь будет помогать, – робко сказал он, и в широко открытых глазах застыла печаль.
Да… Мы замолчали. Ситуацию надо было как-то сгладить, и я решил продолжить разговор:
– Пенсию получаешь?
– Да, 1125 рублей.
– Круто, а что за беспредел?
– Приехал к другу, а там вечером облава, милиция. У меня нашли наркотики, которых у меня не было.
– Подкинули?
– Наверное. Только у меня наркотиков не было. Я приехал в гости к другу.
– Друг, наверное, наркоман?
– Да, наркоман.
– По какой статье закрыли?
– 22-я часть 3.
– Так это же сбыт наркоты? – удивленно воскликнул Костя.
– Ну да, сбыт в особо крупных размерах.
– Что-то здесь не то, парень, – Костя, с сомнением поглядывая на Ни-колая, закачал головой. – Объебон есть?
– Есть.
– Дашь почитать?
– Дам.
– Ладно, – прервал диалог Алик. – Чего привязались к человеку? Не горюй, Колек, дай ему бумагу, пусть читает, он у нас грамотный. А мы чайку попьем. Чифир пьешь?
– Пью, – опять робко произнес Николай и судорожно сглотнул слюну. Было видно, что первые минуты в камере дались ему нелегко.
Смеркалось. Официальная жизнь и движение в тюрьме – с восьми утра до пяти вечера, выходные в субботу и воскресенье. По окончании рабочего дня исчезают и рядовые, и офицеры. Остаются дежурные по корпусам, корпусные, да охрана на постах, продольные. Без причин в камеры в это время никто не имеет права заходить. Исключение – малолетки. Они занимают над нами весь третий этаж. У них свои порядки и вход к ним разрешен со старшими офицерами в любое время.
В камеры, где сидят взрослые, вход в ночное время строго регламентирован. Если в камерах происходят какие-то действия, нарушающие порядок, но не требующие физического вмешательства, то охранник составляет рапорт на заключенного или подследственного. Следующий после предупреждения и бесед шаг администрации – карцер. На языке арестантов – “кича”. С теми, кто особо достает охрану, не особо церемонятся. Вскрывают хату, выводят в коридор или “боксики”. Рецепты успокоения однообразны: резиновой дубинкой по спине или кулаком по почкам. Затем закрывают арестанта на ночь с тесный “боксик”, а ближе к утру водворяют обратно в камеру. Вот и все воспитание. Доказать в суде факт насилия в тюрьме практически невозможно. Круговая порука.
Каждая камера свободное время проводит по-своему. Во многих стоят телевизоры. В каждой радио. Много игр, чаще всего нарды. Но главное для арестантов – это общение, общуха.
– Скажи, Коля, – хитро улыбаясь, попивая чаек, сказал Костя. – У тебя погремуха есть?
– Погремуха? А что это такое? – спросил Николай и отставил кружку с чифиром – он ему определенно не понравился.
– Ну, это кличка, погоняло, понимаешь?
Николай в знак согласия мотнул головой.
– Каждый арестант должен иметь кличку, – продолжил Костя. – Так положено. Понимаешь?
– Ясно, – Николай задумался, по его лицу видно было, что он об этом никогда не задумывался. – А это обязательно? – умоляюще пропел он.
– Конечно, – Костя поднялся с “трамвайчика”. – Почитал я твое дело. Врешь ты все. Взяли тебя не по беспределу, а провели целую спецоперацию с контрольной закупкой мечеными купюрами и прочей требухой детективного жанра. Так что дуру не гони. Подрабатывал себе продажей героина к пенсии. Срок тебе обеспечен. Приехал ты, Колек, сюда надолго! Будешь париться на нарах десятку.
Николай опустил голову. Чуть не плача, он прошептал:
– Правда?.. Десять лет?..
“Да, парень, видно, слабенький и к такой жизни не готов”, – с горечью подумал я. В камере повисла гнетущая тишина.
– А как же с носками? – Костя не унимался. – Кто ж тебе носочки одевать будет?
– Не знаю, – шмыгнув носом, ответил грустно Николай. – Может, кого попрошу.
Все опять заулыбались.
– Ну, ничего, держись, – Костя похлопал Николая по плечу. – Ты здесь должен стать своим, – с напускной серьезностью произнес он. – А для этого тебе надо получить погремуху. Слушай меня, я тебе плохого не пожелаю.
– А как ее получить? – немного успокоившись, спросил Николай.
– Вот другое дело, братан. Сейчас расскажу. – Костя подсел к нему поближе. – Погремуху надо просить у тюрьмы. После отбоя, когда заткнется радио ты залезешь на решку.
– Куда? – переспросил Николай.
– На подоконник с решеткой, какой ты трудный, Колек! – Костя мах-нул рукой в сторону окна. – Откроем окно, и ты сначала должен спеть блатную песню.
Николай открыл было рот для очередного вопроса, но Костя, увидев это, опередил его.
– Любую, понимаешь, лю-бу-ю, какую знаешь.
– “Мурку”?
– Ладно, “Мурку”. Молодец, пойдет и “Мурка”. Главное, чтоб с душой, – Костя мечтательно прикрыл глаза. – Как песню споешь, хоть куплет, тогда кричи, что есть силы: “Тюрьма-старушка, дай мне погремушку. Но не простую, а козырную, не мастевую, а путевую”. Прокричишь так раза три. Все порядочные арестанты из соседних камер будут выкрикивать тебе клички, а ты не робей, выбирай себе любую. Какую выберешь, такую и закрепим за тобой пожизненно.
Николай внимательно выслушал сказанное, в его глазах мелькнул интерес.
– Ладно, раз это обязательно, покричу.
– Ну вот и хорошо. Не дрейфь, братан, – Костя похлопал его по плечу. – Наш парень, далеко пойдешь, – и довольный, отошел к окну, вполголоса напевая “Мурку”.
Вечер подходил к концу. Во время отбоя происходят две “вещи”. Первое – включается противная сирена, и продольный отключает электричество и холодную воду. Телевизор гаснет, радио замолкает. Кипятильники безжизненно свешиваются с гвоздиков, отдыхая от постоянного нагревания воды в различных емкостях. Наступает тишина. Тогда-то и начинается настоящая арестантская жизнь. “Движуха”. По всему централу налаживается ДОРОГА. Испокон веков существует она. И поддерживать ее обязаны все камеры, в которых находятся порядочные арестанты. Из камеры в камеру перебрасываются веревки, сплетенные из распущенных носков и свитеров. Делается это так. Вяжется “конь” – толстая веревка в две или три нитки, к концу привязывается мякиш хлеба, завернутый в полиэтиленовый пакет, – груз. С помощью сигналов, простукивая к соседним камерам кулаком по бокам, а к верхним и нижним камерам по трубам отопления, один арестант вытягивает руку из за-решеченного окна. Если на окне установлены две решетки, и высунуть руку нет возможности, из газеты делают “удочку” – длинную бумажную палочку с загнутым концом. “Отправитель”, высунув из окна “коня” с грузом, раскручивает ее по кругу и бросает. Веревка обязательно попадет на чью-то руку или удочку. Дело техники – правильно бросить и быстро и незаметно затянуть веревку в камеру, также незаметно ее закрепить. Теперь по сигналу из одной камеры в другую тянут свободный конец, на котором вяжутся малявы. Верхние и нижние камеры “славливаются” попроще. “Конь” спускается вниз с грузом, на него привязывается малява, и нижней камере с помощью удочки нужно только втянуть ее в форточку. Малява – это письмо, написанное в определенную камеру определенному арестанту. Малява скручивается в трубочку и запечатывается целлофаном. Работа “дорожников” ответственна и трудна. Всю ночь движутся письма из камеры в камеру, пока не найдут своего адресата. “Спалить” маляву нельзя. Проще съесть ее или разорвать на мелкие кусочки. Чтобы менты не завладели этими письмами, после получения их обязательно уничтожают. Дорога – это святое. За нее сажают в карцер, наказывают. Ночью охрана ходит со специальными баграми, срывая нити, связывающие камеры, но все бесполезно. Мент ушел, Дорогу восстановили.
Обязательным является ритуал ознакомления. Если в камеру пришел новый человек или уехал – пишется “ознакомка” – письмо, где указывается, кто, когда и за что сидит, какой срок, какой раз, фамилия, клички и т.д. Эта малява проходит все камеры в корпусе и возвращается с пометкой каждой камеры.
Еще одна задача Дороги – информация. По ней идет все: воровские письма, секреты подельников перед судом, грузы – чай, курево, конфеты, сахар и вся прочая атрибутика. По этой почте пишет письма для всех смотрящий за корпусом или централом, передается общак из “котловой хаты”. Пересылаются написанные жалобы и “касатки”. Все, что может войти через решетку, отправляется этой своеобразной почтой.
Если решетки не позволяют наладить дорогу, то арестанты скатывают трубочки, жуют бумагу. К ней привязывают тонкую нить, плюют в противоположный корпус в окно ближайшей камеры и через малейшее отверстие сначала тянут нить, а к ней привязанную веревку – “коня”. И опять дорога пошла. Если и это невозможно, загоняют “ноги”. Подкупают охранников, и они сами разносят малявы по камерам. Но без Дороги нельзя. Дорога – это святое.
Ночью над централом повисает звенящая тишина. Голос слышно великолепно. Слышно его и охране. Поэтому крик – это крайний случай. Увидев через глазок тех, кто кричит, охранник тут же пишет рапорт за нарушение режима. В общем, ночью тюрьма живет, а днем спит.
– Ну, Колек, – Костя подошел к Николаю, – давай, дорогой, время пришло.
Неуклюже переваливаясь своим толстым задом, Николай еле залез на решку. Пришлось нам всем троим, хохоча, подталкивать его задницу.
– Давай…
– … Там сидела Мурка, – тихо заныл Колян.
– Да ты че, – Костя аж задохнулся, – громко пой и сначала.
Громче не получалось. Через полчаса уговоров и запугиваний тяготами тюремной жизни без клички новобранец не устоял. Костя и Алик наперегонки с двух сторон диктовали слова, а Николай заорал, как белый медведь в теплую погоду. “…а из-под полы торчал наган, Мурочка, мур-мур-муреночек”, – выл и орал он одновременно, да так сильно врал, что резало ухо. Продольный, испуганный таким ревом, подбежал к двери камеры:
– Прекратите орать. Сейчас же прекратите орать, – пытаясь перекри-чать Николая, шумел он, при этом колотя ногой в дверь.
Это был уже хор. Умирая со смеху, все рассыпались по кроватям, не переставая хохотать.
– Молодец, Колян, – вот это голос. Вся тюрьма на ногах, – наперебой хвалили мы новичка.
Николай, несмотря на ругань охранника, был доволен. Сиял, как начищенный самовар. Видно, давно не совершал он героических поступков. Он весь вспотел, лицо его покраснело, видно, певец он никакой, и куплет дался ему с большим трудом. Алик подошел к “роботу” уговаривать охрану, а мы подбодрили Николая.
– Молодец, Коля, – сказал Костя. – Теперь прокричишь кричалку и все. Ждем погоняла.
Николай мотнул в знак согласия головой. Речевку он быстро выучил наизусть и неожиданно для нас резво, без посторонней помощи взобрался наверх и прокричал в темноту тюремного двора: “Тюрьма-старушка, дай мне погремушку, да не простую, а воровскую, не мастевую, а путевую”. Чего-чего, а орать он умел. В коридоре послышался топот охраны. Но Николая было уже не остановить. “Тюрьма-старушка, дай мне погремушку”, – ревел он что есть силы, и только когда на продоле заверещал охранник, гордый и довольный спрыгнул вниз.
Тюрьма ждала этого терпеливо. После того, как Николай спел песню, все уже предвкушали продолжение, и, скорее всего, каждая “хата” заготавливала для него свои клички. Через несколько секунд, едва Николай успел плюхнуться на кровать, из разных камер понеслись предложения:
– Каррузо, Дровосек, Пень, Филя, Голос, Кабан…
С полчаса гомонила тюрьма, полчаса ее успокаивала грохотом ног охрана. Только Николай мотал головой и с явным неудовольствием отвергал одну версию клички от другой. Всем надоело.
– Ну что? – устало произнес Алик. – Не нравится ни одна?
– Ну и капризуля ты, братан, – добавил Костя.
“Братан”, в который раз испуганно и растерянно глянув на нас своими огромными карими глазами, тихо произнес:
– Меня на улице Слоником звали.
Костя, жуя, чуть не подавился. Я схватился за живот, а Алик изумленно вытаращил глаза.
– Ну, Слоник так Слоник, – почти заикаясь сказал он и тоже, не выдержав, захохотал и упал на кровать.
Я почувствовал, как приоткрылся глазок, и на нас, мне кажется, изумленно уставился охранник. Было чему удивляться. Мы с Аликом хохотали, лежа на кроватях. Костя, подавившись, все никак не мог прокашляться. Толстый Коля с огромными невинными глазами стоял над ним и колотил его по спине.
Утро в тюрьме начинается с воя все той же сирены, включенного на полную катушку радио, шума холодной воды и новостей по телевизору. Вся эта какофония врывается в утренний покой одновременно.
В восемь утра “раскоцивается робот”, и мы выходим на проверку. На каждый день мы самостоятельно, чаще по очереди определяем дежурного. В результате соглашения, достигнутого между “блаткомитетом” и администрацией, договаривающиеся стороны пошли на уступки друг другу. Отвечать на этот вопрос “Кто дежурный?” порядочные арестанты не имеют права, поскольку дежурными могут быть только менты. Вопросы “Как дела?”, “Я вас слушаю?” вполне нейтральны. Заключенный отвечает, что все в порядке, моя фамилия такая-то, в камере нас, например, пятеро. И волки сыты, и овцы целы.
Вставать по утрам не очень хочется. Ложимся поздно. Пока получим малявы от друзей, знакомых или соседей, пока все улягутся, смотришь – глубокая ночь. Встать уже проблема. Продольный ходит по коридору, колотит ногами в каждую дверь, чтобы к приходу проверки всех поднять. В это утро как-то проснулись все сразу. Алик, вечный шутник, терпеливо ждал, когда проснется Слоник. Как только он открыл глаза, к шконке подошел ласковый и заботливый Алик:
– Николай, а у тебя инвалидность оформлена или как?
– Конечно, – потягиваясь, ответил он и приподнялся на кровати. – Я же инвалид с детства. Все оформлено. Мне даже сюда все документы мама привезла.
– Вот молодец твоя мама, – Алик присел на кровать. – А ты знаешь, что инвалидам, у кого справка есть, положено каждый день 200 граммов сметаны?
– Не-е-ет, – удивился Николай.
– Да ты че, сумасшедший! Такой “косяк”! Пиши быстрее заявление, на проверке дежурному отдашь. Мы теперь со сметаной будем, давно не лакомились. Поделишься же?
– Конечно, – Николай быстро вскочил со шконки, кое-как оделся и сел за стол. – А как писать? – спросил он Алика.
– Сейчас, Николай, не суетись, помогу, – Алик присел рядом. – Может, и пивка заодно возьмем.
– Как пивка? – глаза у Слоненка полезли на лоб.
– Да так, – уверенно сказал Алик. – У нас здесь лабаз существует, проще говоря, магазин. Так в перечне и пивко есть, в баночках. Если напишешь заявление, и у тебя деньги на счету есть, возьмем все без вопросов. Сигарет, пива и тут еще сметанки, – и Алик от удовольствия прищурил глаза.
– Деньги мне мама положила, но их не очень много, – неуверенно на-чал Николай.
– Да, ничего, – Алик стукнул ладонью по столу. – Пиши заявление на имя начальника тюрьмы, в займы даст. Потом отдашь. Правда?
– Конечно, – Николай оживился. Идея попить пивка ему определенно понравилась. – Диктуй, как писать.
Костя, до того молчавший в стороне, не выдержал и тоже подошел к столу.
– Я помогу, – заверил Константин, и они с Аликом наперебой начали диктовать заявление. Камнем преткновения стало количество банок пива. Препирались долго, но все же остановились на десяти.
– У меня пакет, надо сумку, – озабоченно произнес Николай.
– Сделаем, – Костя бросился к кровати, вытащил свою большую сумку, вытряхнул все содержимое на кровать и торжественно вручил ее Николаю.
На продоле уже слышались щелчки открывающихся дверей соседних камер. Дошла очередь и до нас.
– Все, бери бумаги, сумку, пошли, – Алик подтолкнул его к двери.
Слоник взял сумку, заявление и, прихрамывая, первым вышел на продол. Выстроились в ряд.
– Вопросы? – удивленно спросил офицер, глядя на толстячка с сумкой в одной руке и с бумагами в другой. – Что у вас?
– Да вот, гражданин начальник, – начал Слоник испуганно, – заявление на имя начальника тюрьмы. Я – инвалид…
– И что? – все еще не понимая происходящего, перебил его офицер.
– За пивом, в общем … и сметана положена. Я же инвалид. Двести грамм.
– Что-о-о-о?.. – заревел офицер, вытаращив глаза. – Какая сметана? Какое пиво? – И только тут до него дошло. Он посмотрел на нас и все понял. Мы стояли, держась за животы и еле сдерживая смех.
– Ладно, уговорил, – вдруг мягко сказал он. – Все в камеру, а ты пошли за сметаной, а пиво только на разлив, дайте ему пустую банку.
Все дружно заржали: и арестанты, и охрана.
…Долго он у нас не задержался. Мы с интересом следили за его судьбой. Внимательно перечитывая каждый день “ознакомки”, искали его фамилию. Казалось, он побывал во всех корпусах и во всех камерах. Чья-то рука водила и водила его по камерам, не давая засиживаться долго на одном месте. Следы его то терялись, то вновь обнаруживались. Однажды я получил от него маляву. Она была короткой: “Дали восемь лет строгого режима. Еду на зону. Всем привет”.

Централ
Областные и республиканские следственные изоляторы сокращенно называют “централ”. Принципиально они мало отличаются друг от друга.
Главный принцип – замкнутое пространство по кругу. Здания стыку-ются таким образом, чтобы составить замкнутую цепь. Стены исполняют роль одновременно и ограждения от внешнего мира, и резкого разделения жизненного пространства внутри. Система продумана до мелочей. Много-летний опыт содержания заключенных, кажется, предусмотрел все. Помещения с камерами по обе стороны разделены длинными коридорами. Коридоры, называемые “продолы”, в свою очередь тоже разделены железными решетками с дверями. Каждый локальный участок (“локалка”) охраняется отдельно. Такой участок называют “пост”. Он снабжен связью. Охранник –продольный – всю свою смену должен передвигаться от камеры к камере, заглядывая в каждую из них через глазок. Зеки называют его “пика”. Задача продольного – ходить по продолу, тихо и незаметно подглядывая за арестантами, чтобы вовремя поймать их, если они занимаются неположенными делами. Например, межкамерной связью. Для этого иногда стелют на пол ковровую дорожку, которая смягчает шаги, и не каждый атасник сможет определить, где находится охрана в данный момент.
Внутри централа или на его крыше располагаются прогулочные дворики. По закону каждый арестант имеет право на часовую прогулку, сидящий в карцере – на получасовую.
Прогулочные дворики делают на любом свободном пространстве. Они представляют из себя разного размера небольшие каменные пеналы без крыши. Поверх каждого дворика варится решетка из крупного железного прута и дополнительно набрасывается мелкая сетка. Сетка для того, чтобы арестанты во время прогулок не смогли перебрасывать друг другу малявы. Поверх сетки, на середине дворика, ложится деревянный настил – трап. По трапу передвигается надзиратель, задача которого заключается в наблюдении за зеками, гуляющими во двориках, чтобы они не переговаривались друг с другом и не перебрасывали записки.
В случае нарушения надзиратель по рации вызывает разводных, и они выводят арестантов из дворика обратно в камеру. Несмотря на это, жизнь на прогулках кипит. Малявы перелетают с решетки с завидным постоянством, и многие камеры ходят на прогулку именно из-за этого. На этих часовых прогулках можно “словиться” с камерами противоположных корпусов, узнать последние новости, встретить нужного человека. Придя во дворик, положено сразу отметиться. Когда надзиратель уходит в другой конец двориков, следует стукнуть в стенку и четко называешь свою камеру. Для удобства, чтобы лучше расслышать, номер камер называют раздельно. Например, камера номер двадцать один называется как два один. Йошкар-Олинский централ небольшой. В нем всего сто двадцать камер.
Прогулочных камер три блока. Самый светлый и приятный блок прогулочных двориков – это крыша. Много солнца и свежего воздуха. К тому же нет начальства, гулять дают сколько захочешь, если, конечно, уговоришь охрану. Все лето на крыше загорали, раздевшись до трусов. Один недостаток – туда водят женщин-заключенных. Как только они появляются, все – прогулку можно считать завершенной. Ребята начинают знакомиться с ними, громко разговаривать – как с цепи срываются. Конечно, тут как тут надзиратель. Раза-два предупредит, а на третий раз любовь-морковь заканчивается выводом обратно в камеру.
В противоположность дворикам на крыше есть дворики между двумя корпусами и стенкой на волю. Они узкие, маленькие, зажатые стенами. В них редко попадает солнце, и гулять в них не очень приятно – сыро и холодно. Каменный мешок с решетками.
Третий блок прогулочных двориков самый новый. При строительстве нового корпуса была разломана баня. На ее месте, сохранив одну заднюю стенку, выстроили дворики. Они высокие, два из них квадратов по сорок. В них я даже совершал пробежки на диво надзирателей и арестантов. Единственный недостаток этих двориков – то, что они расположены на ходу. По коридору вечно ходит начальство. Перекрикиваться трудно, выводят сразу. Зато пока я сидел на централе, стены еще не были обмазаны цементным раствором, так называемой “сегубой”. Иной раз мы вынимали кирпич из стены и свободно общались с соседями.
Сам “централ” состоит как бы из трех частей. Первая часть – самое старое здание. Оно так и называется – “старое”. Второй корпус построен уже в годы СССР – “новый корпус”. Третий корпус построен совсем недавно. Он носит название “новейший”. Корпус современный. В отличие от остальных, камеры в нем сделаны ближе к евростандарту. Деревянные полы, высокие потолки, во всю стену окно. Горячая и холодная вода. Каждый, кто попадает сюда в первый раз, долго и ошалело осматривается. С непривычки.
Особняком стоит старинное здание. Двухэтажное, небольшое, с ажурными из красного кирпича окнами. Это “монастырь”. Здесь расположены мастерская по дереву, баня и несколько камер. История говорит о том, что тюрьмы существуют столько же, сколько существует государство. Города начинались с укрепленных стен, церкви и тюрьмы. Если это так, что наш централ не исключение. Когда-то на этом месте стояла церковь. От нее осталось немного, но, судя по всему, лет ей больше сотни. Стены отштукатурили, заложили современным кирпичом окна, топорно и некрасиво. У наших предков вкуса было побольше. Сразу видно, хорошие мастера. Окна обрамлены кирпичным узором в виде расходящихся лучей. Карниз выполнен рядом полукруглых шлифованных кирпичей, а вверху – линия карниза, уходящая под углом вверх. Кирпич не только оригинально уложен, но, что удивительно, продольная полоса из единичного выпуклого кирпича обработана в сложную геометрическую фигуру, напоминающую перевернутый внутрь полукруглый желоб.
Скорее всего, до революции здесь был комплекс церковных зданий, но разрушенный нашими уже советских времен предками, дошел до сегодняшнего дня в виде острога. Для нашей страны это вполне логично. У революционеров с теми тюрьмами, где они сами сидели, было связано слишком много тяжелых воспоминаний, чтобы оставить их нетронутыми. Строители светлого и прекрасного не нашли ничего умнее, как сломать ненавистную тюрьму до основания, а новую сделали из монастыря. Дешево и сердито. Переделывать особенно ничего не надо. Стены крепкие, кельи маленькие. Вставляй решетки, железные двери – и застенок готов. По этому же образу и подобию строили дальше. Камеры получились маленькие, тесные, с низкими потолками, полукруглыми окнами, сырые летом и холодные зимой. Я не застал, но буквально год или два назад на окна в дополнение к решеткам ставили так называемые “реснички” – железные жалюзи, которые практически не пропускали света. Вот и представьте себе картину. Годами люди находились под следствием в сырых, темных, маленьких камерах, набитых людьми. Спать там можно было только по очереди: в три-четыре смены. Кто не спал, сидел или стоял на полу, кстати, бетонном. Рассказывают, в таких камерах арестанты круглый год ходили в трусах. От духоты и тесноты по стенам текла вода.
Не зря европейцы отсидку в тюрьмах России приравнивают к пыткам. Таких камер на централе осталось немного. Они носят название “спецы”. Сегодня они предназначены для изоляции человека. Когда в такой камере сидишь на кровати, голова упирается в потолок, а расстояние между кроватью и стеной меньше метра.
Маленький город – маленькая тюрьма. Но город рос, арестантов закрывали все больше, а тюрьма долгое время не менялась. Новый корпус строили уже не только для зеков. Верхний этаж отдали администрации. Тоже ведь люди. Нижние этажи отвели под камеры. Даже подвал. Камеры уже делали, конечно, не монастырские: и пошире, и повыше. Только сидеть в них легче не стало. В новом корпусе сохранились трехъярусные шконки. Кровати сварены из широких железных полос. Верхние шконки называют “пальма”.
В камерах для девяти содержали по двадцать человек. Я сидел по-царски: людей столько же, сколько кроватей. Двадцать один. Форточка всю зиму не закрывалась. Рама всего одна. Дальняк разбит. Ограждение от взглядов, пока сидишь в туалете, – грязный кусок полиэтилена. Полы бетонные. Кроме меня в “хате” все курили. Фактически жил головой на улицу. Да еще солнце не попадало. Хотя жаловаться грех. В такой “хате”, рассказывают, сидели по пятьдесят человек. В туалет – очередь. Когда баня, и народ стирался, воздух был настолько влажным, что на полу скапливались лужи. А под следствием иной раз сидели по четыре года.
Время идет. Все меняется. Даже тюрьма. Выстроен новейший корпус. С решеток сняты “реснички”. Новые камеры светлы и просторны. В карцере кормят каждый день. Там даже есть горячая вода, как и во всех камерах централа. Стали ставить унитазы, мойки, везде деревянные полы. Лучше стали кормить, обращаться без такой жестокости, как раньше.
Новый Уголовный кодекс. Новые сроки рассмотрения уголовных дел.
Охранять арестованных стали не военнослужащие срочной службы, а контрактники из Министерства юстиции. Прошли крупные амнистии. Тюрьмы разгрузили. Сейчас во многих камерах даже есть свободные места.
Изменилось многое. Но стало ли меньше проблем? Нет, проблем меньше не стало. Материальные изменения не влекут изменения психологии. Тюрьма остается тюрьмой. Если у вас есть возможность не попадать туда, лучше не попадайте.

“Баланда”
К этой категории заключенных всегда было непростое отношение. Хозяйственную обслугу зоны или тюрьмы называют по-разному: “баланда”, “баландеры”, “хозбандиты”, “козлы”, “активисты”. По негласному согласию для них существуют отдельные камеры, к ним своеобразное отношение. Кто же они такие, “баландеры”?
Начнем с того, что государство только охраняет заключенных и снабжает их продуктами питания. Администрации же приходится заниматься организацией питания, уборкой территории, ремонтом отопления, слесарными, плотницкими и прочими хозяйственными работами. Обычно при каждом централе есть мастерские, где собрано некоторое количество станков по металлу и дереву. То есть, централ – это хозяйствующий субъект. А чтобы станки работали, нужны люди.
Как только приговор вступает в законную силу, арестант становится осужденным. Теперь у него другая жизнь. Срок определен, надо как-то жить. И тут человека приглашают в оперчасть. Оперативник, а иначе “кум”, внимательно изучает человека. Мило с ним беседует. Первое – узнает, хочет ли он отбыть срок наказания побыстрее, или УДО (условно-досрочное освобождение) ему “за падло” и он намерен, поддерживая воровские законы, сидеть “от звонка до звонка”. В результате первичного отбора ненужный “материал” сразу отсеивается. По внешнему виду, по глазам, по разговору хороший психолог – а чаще всего здесь трудятся именно тонкие знатоки человеческих душ – сразу определяет, стоит ли продолжать разговор дальше. Останется человек здесь или лучше отправить его на зону.
Остаться на “баланде” – решение для заключенного очень серьезное. Этот шаг определяет всю дальнейшую тюремную жизнь человека. На нем ставится клеймо “красного”. А это, как обычно, потенциальный стукач. Очень зависимый человек и враг “порядочного” арестанта. Став однажды “баландером”, он на всю оставшуюся тюремную жизнь получает титул “козла”, а это как тавро на заднице коровы или лошади. От этого впоследствии никуда не деться. Скрыть это невозможно, а с учетом того, что восемьдесят процентов контингента возвращается в тюрьму, то выбор приходиться делать на долгие годы. Если ты выбираешь “баланду”, то жить будешь в отдельной камере, с такими же “баландерами”, как ты сам. Питаться за отдельным столом и быть ненавидимым и презираемым “мужиками” и “блатными”. И на зоне после карантина тебе опять придется жить и работать с “коллегами”. В тюрьме у каждого свое место.
Не могу сказать, знают обо всем этом арестанты, которых уговаривают остаться на “баланде”, или нет. Не ведаю, объясняют ли им в оперчасти будущий кодекс их поведения и тюремную судьбу. Знаю только одно. Остается в изоляторах особенный контингент заключенных. Проведя около года в тюрьме, заметил, что через мою камеру проходили разные люди. Бросилось в глаза, что те, кто оставался, очень боялись ехать на зону. На это у каждого были свои причины.
Первое – это неподходящие статьи. Изнасилования, преступления против родственников, матерей, детей. Другая группа – это арестанты, которые уже были на зоне, и за ними водятся какие-то грешки, а потому возврат грозит им большими неприятностями. За подобное на зоне могут запросто “опустить”, сделать “обиженным”, а это низшая и самая бесправная каста.
Союзник страха – маленький срок. К примеру, дали человеку немного – два-три года. К тюрьме привык, перемены страшат. Вот он и старается остаться, иногда даже упрашивает. Надежд освободится по УДО в изоляторе, конечно, больше. Раньше, рассказывали, у тех, кто оставался, была приличная скидка. И многие были готовы на все, лишь бы раньше выйти на свободу. Сейчас все уравнены в правах. На зоне наоборот, намного легче освободится, не ломая себя, не предавая друзей. Хорошая работа – уже залог досрочного освобождения. Не надо унижаться и “стучать” на окружающих, вести двойную жизнь. До некоторых пор изоляторы не имели права досрочно освобождать заключенных. Сначала зека везли в зону, и там суд освобождал. Теперь этого нет. Тюрьма сама готовит освобождение, подает документы в суд по месту нахождения следственного изолятора.
Вот здесь и кроется ловушка для тех, кто думает, что, оставаясь на “баланде”, его ждет спокойная и сытая жизнь. Насчет сытой не знаю, может, и так. Находясь рядом с кухней, всегда можно набить живот. Во всем остальном они глубоко заблуждаются. Досрочное освобождение придется отрабатывать, то есть выполнять все, что прикажут. Придется пресмыкаться, стать практически бессловесным рабом. Человек оказывается между молотом и наковальней. С одной стороны, нельзя перечить администрации. Пахать нужно практически с трех утра, в шесть “баландеры” разносят по камерам сахар и хлеб, а к десяти вечера свет в мастерских еще и не думают выключать. Регламента здесь нет. Приходится выполнять любые прихоти начальства. А с другой стороны – ненависть заключенных. Их со всех сторон шпыняют и обзывают разными словами.
Особенно тяжело на “баланде” зимой. Централ имеет внутренние дворики. Снег надо не просто сгребать в кучи, а практически на руках выносить за пределы тюрьмы. Лед – еще одна проблема, которую всю зиму приходится решать с ломом в руках. Не дай бог какое начальство понаедет на проверку. Все открытые места очищаются до асфальта, и неважно, в какое время и при какой погоде. Тяжелее всех пенсионерам. Им приходится работать наравне со всеми без скидок на возраст.
Одним словом, мусора, грязи, унижений и обид здесь намного больше, чем на зоне. Но люди привыкают ко всему. В дождь вычерпывают из прогулочных двориков воду чашками. Иначе как будут гулять заключенные? Зимой скребут до асфальта снег и знают, что раньше одиннадцати ночи отдыхать их никто не отпустит. Отдых же их практически ничем не отличается от отдыха остальных заключенных. Сейчас разрешено многое. Телевизор, холодильник, кондиционер – без вопросов. Оплатил за электроэнергию пятьдесят восемь рублей за три месяца и, пожалуйста, наслаждайся. Были бы деньги и желание. Разница между нами только в том, что дверь камеры “баландеров” весь день открыта. Но какой в том смысл, если в тюрьме нет ни одного коридора без решеток и дверей? Получается, что свобода у них кажущаяся: пере-двигаться без охраны они все равно не в состоянии.
Нет разницы и в свиданиях. Все, что положено, на зоне дают с избыт-ком. Конечно, не как дома, но свидания с женой на три дня ты можешь обеспечить себе практически каждый месяц, если постараешься, конечно. На централе таких условий нет. Так что неизвестно, что лучше. Фактически весь срок ты отбываешь в крытой тюрьме. Без свежего воздуха, свободы передвижения, хотя бы относительной. На зоне все-таки и футбол, и волейбол. Не везде, но в большинстве зон хорошо оборудованные комнаты для поднятия железа.
А с чем сравнить отношение со стороны общества, в котором нахо-дишься? Никакими льготами и привилегиями не окупить несчастное положение раздавленного, испуганного, забитого человека. Я имею в виду человека нормального. Другое дело – есть персонажи, которые не подходят ни под какие форматы человеческих отношений. В централе я встречал парня, который изнасиловал своего семилетнего сына. Ему-то здесь в самый раз. “Баланда” – для него спасение. На зоне его ждет суровая участь. Там ведь долго не разговаривают, сразу списывая “в угол”. Поэтому в централе с его лица не сходит довольная улыбка. Когда он меня видел, бурно приветствовал, радостно махал руками, стараясь обратить на себя внимание. Обязательно тянул для приветствия руки. Приходилось сдерживаться, чтобы не плюнуть ему в лицо, не то, что здороваться с ним. Для таких людей тюрьма – это рай. Постепенно притрется к начальству, переберется поближе к кухне, жить будет припеваючи. Посмеиваясь над нами и над ними, ненавидя всех. Презирая все человечество.


Чифир по-воркутински
– Ты никогда не сможешь понять, что такое жизнь арестанта. Тот, кто отказывается от чифира, тот никогда не поймет зека, не оценит его жизнь и не почувствует, как сладка воля и горька эта жизнь. Глотни, не бойся, и ты поймаешь настоящий тюремный кайф. Тебя торкнет, и жизнь сразу станет иной, – закатив от удовольствия глаза, тихо пропел он. – Перво-наперво, чифир – это традиция: сколько лет она складывалась. Спирт или водка, конечно, тоже напиток, но чифир есть чифир. Кайф важен во вторую очередь, а в первую – общение. Вот представь. Заходит в камеру новичок. Его никто не знает, он никого не знает. Сразу заваривают чифир. Успокойся, сядь. Кружка идет по кругу. Хлебнул немного, передай дальше. За этим глоточком кто-то спросит, кто ты, откуда, за что сидишь – завяжется беседа. Смотришь, робость прошла, парень разговорился. Опытный зэк за кружкой чифира по нескольким фразам определит человека. И потом, как бывает на воле? Приходишь в гости – хозяин накрывает стол. Водка, закуска для общенья-веселья. А в тюрьме? Чифир. Хозяин чифир заварил, кто конфетки бросил, кто историю рассказал… Можно сказать, психологическая помощь для адаптации человека. Или братва с баньки пришла. Чифирёк! С легким паром! Много можешь не пить, сделай глоток для удовлетворения коллектива. Здесь все на равных. С тобой чифирят, значит, доверяют. Уезжаешь, опять за стол. Проводить надо по-человечески, пожелать быстрейшего освобождения и “золотой свободушки”.
Я взял алюминиевую кружку. Светлая и блестящая снаружи, она чернела внутренней стороной. Еще бы, столько чая бухнуть в кружку. Человек почернеет, не то что алюминий. Ручка кружки заботливо обмотана суровой ниткой. Чтобы не жгло руки. Пить-то приходится голимый кипяток, и алюминий мгновенно нагревается, обжигая руки.
Глотнул. Такая гадость… Горькая, коричневая настойка терпким невыносимым вкусом “свернула” лицо. Сосед захохотал, довольный произведенным эффектом.
– Что? Не нравится? А ты терпи. Глотни еще. Вкус приходит не сразу. – Он взял из моих рук кружку, сделал глоток и “зафилософствовал”. – Вот ты пиво любишь?
Я кивнул.
– Любишь? А оно ведь горькое. Водка – тоже не сахар, а народ глушит ее до беспамятства. Один вред. Знает народ, и все одно пьет. Так и с чифиром. Первый раз не поймешь, а там постепенно привыкнешь.
Сейчас все можно. Чай, кофе. Сижу тут с тобой и удивляюсь. Заехал в “хату” и сразу на “измену” сел. Что за “хату” мне предложили, понять не могу. То ли “красная” хата, то ли провокацию менты поганые затеяли. Сам представь: телевизор, холодильник, горячая и холодная вода. Полы, – он поднял вверх палец, – полы деревянные! Это разве арестантская жизнь? Это разве страдания? Раньше было по-другому. В камере по сорок человек, все в трусах, полы бетонные. По стенам круглые сутки течет пот, твой пот. Духота. Чифир был валютой. За пачку чая можно было многое получить и многое взять. Лучшего расчета, чем чаем и курехой, представить было нельзя. На месяц в ларьке давали всего пачку чая. Первая передача была положена, когда отсидишь полгода. Вес до восьми кило. Мясо нельзя, колбасу нельзя, одни рандоли да хлеб. Получишь, бывало, длительную свиданку, обожрешься всего до пуза. Выходишь в зону, зеки прикалывают – дай живот полизать. Чифир был всем: и лекарством, и водкой, и антибиотиком. Если бы не чифир, разве можно было бы жрать баланду, которую давали? Перетухшая квашенная капуста с водой.
Смотрю рекламу в “телике” – смех берет. Вся страна борется с ожирением. Да бросьте! По кружечке чифира в день, и весь жир как рукой снимет. Почему? Потому что чифир сжигает жир, как в топке. После чифира никаких бляшек в сосудах, все промоет, все улетит, не заметишь как. Чифир кровь разжижает, а значит, давление в норме. Так что польза существенная. Это с одной стороны. А с другой – кайф ни с чем не сравнимый. Чифирнешь, закуришь, и поплыла головушка. Вроде, и жизнь не такая плевая, и народ – “зеки злые” – не такие надоевшие и противные. Какое-никакое а облегчение.
Пьют его обычно с соленой рыбкой. Если с первого глотка не понял, положи на язык соли немного, и ладушки. Не так мутит. Рыбы в зонах всегда было много. Особенно палтуса. Да всякой… Однажды с воли зашел общак речной рыбой. Так на всех подоконниках месяц вялилась рыбка. Вот уж поели, так поели. Вяленая рыбка для чифира – в самый раз. Ну, и сигаретка, конечно. Куда без нее? Чифир с табачком особый смак дает. Затянешься, глотнешь, и порядок.
Здесь только переборщить нельзя. Сильная вещь этот чифир. Когда привыкнешь к нему и пьешь каждый день, то по утрам, как с глухого похмелья, голова болит. Приходится похмеляться. Встал с утра и за плитку, быстрее-быстрее, лишь бы глотнуть. Запах пошел, глотнул, и все… Так-то. Только многие пьют его без меры. Наверное, это чисто российское. На зонах менты и те к чифиру привыкают. Один знакомый “прапор” до того его напьется, аж дуреет. Обезьянничают. Видят, зеки чифирят, и они следом. Не хотят понять, что зеки-то не от хорошей жизни его пьют. Работать ведь надо. Это сейчас “блатные” не работают. Да, и честно говоря, на многих зонах работы нет. А тогда – все на работу, пайку зарабатывать. Не сделал норму, пиши пропало. От карцера до голодной смерти. План, гони план. Зимой и летом. Чифир, он тонизирует, мобилизует организм. А этим козлам зачем? Заварганят полный чайник и как зеки кайф ловят. Результат? Кто больше десяти лет таким вот макаром чифирит, на свою бабу уже не ходок. Вот такая это штука. Одно слово наркотик, только с кератином, витаминами и черт его знает с чем еще. Все это в зоне необходимо больше, чем на свободе.
Заваривать его можно как хочешь. Главное – не спешить. Чифир спешки не любит. Да и кто здесь будет спешить, если срок “нарезали” – будь здоров. До золотой свадьбы все глаза проглядишь. Хочешь рецепт скажу? По глазам вижу, хочешь. Тогда слушай.
Берешь примерно полпачки чая. Знаешь, такие маленькие были, со слоником? Это на одну кружку. Кипятильником воду вскипятил, чайку закинул. Сверху накрыл, чтобы полезные компоненты не вылетали. Пусть стоит. Постоит, попарится, потом еще разок кипятильник надо сунуть – поднять чифир. Но до кипения не доводить. Как запенится – хорошо, накрывай опять. Постоит немного, следующий шаг – обогащение кислородом. Чифир тогда хорош, когда его “килешнешь” или попросту перельешь раз пять-шесть из кружки в кружку. Цвет темно-коричневый, глазу приятный. Готов к употреблению.
Раньше все черный чай на чифир гоняли. Потом кто-то зеленый попробовал. Он еще круче оказался – намного приятнее и полезнее. Можно смешать половина на половину, зеленый и черный. Кто во что горазд.
Да, совсем забыл! Как только чифир готов, накрыть его надо портяночкой, – он захохотал. – Это получится особый чифир. По-воркутински. Портяночки – для особого кайфа и запаха.
Вот так-то, братан! А ты говоришь, не хочу. Пей, пригодится.

Вилы вологодские
Леху вызвали к адвокату часа в три. Обычно он возвращался через полчаса. Дело у него двигалось к концу, через пару дней был назначен суд, и, скорее всего, адвокат зашел чисто символически. Но в этот раз Леха не возвращался больше часа. Мы уже начали волноваться: может, и не к адвокату его? Может, что случилось? Хорошего ждать здесь не приходится. Наконец, защелка грохнула, щелкнул замок, и Алексей буквально ввалился в камеру.
– Братцы! – начал он с порога.
Мы его не узнали. От возбуждения лицо красное, глаза навыкате, руками машет. Все удивленно притихли, ожидая сногсшибательных новостей.
– Братцы! – он захлебывался от переполнявших его эмоций. – В наш корпус “машек” переводят!
Было от чего опешить. Дело в том, что женщин содержат в “старом” корпусе. По закону для женщин в камерах дополнительно устанавливают душ, другую сантехнику, и оборудованные камеры были только там. Да и изоляция была приличная. Корпус отсечен с двух сторон, а женские камеры еще и расположены на втором этаже. Дальше только крыша. А здесь получается, их переводят в новейший корпус, где связь великолепная, Дорога налажена. Да и на прогулке все окна выходят на дворик, можно “словится” с кем угодно.
– Ремонт у них начали, что ли, – предложил я свою версию.
– Все, труба, – сев на край шконаря, произнес Валет, пожилой зек, заехавший к нам на прошлой неделе шестым. – Бабы на тюрьме – вилы вологодские.
Все заулыбались.
– Чего лыбитесь? – взорвался он.
Я заметил: чем старше зек, тем хуже у него с нервами. По любому поводу эмоции.
– Вы посмотрите на этого хмыря кашкатурского – рот до ушей, глаза вытаращил, как камбала, руками машет. Помяните мое слово, намучаются все. Это как зараза, любовь-морковь. Это героин. Один раз маляву послал, зацепили и все, пропал арестант. Разведут, как последних лохов. “Машки” – не дуры, писать умеют, а наши бараны ноздри раздуют, и туда же…
– Не заводись, – миролюбиво остановил его я. – Ребята молодые, что им еще делать? Пусть помечтают. Тем более, мечтать не вредно.
– Вредно! Вредно! Вилы – это я вам точно говорю, – и он двумя пальцами уперся в горло, – вилы, вот посмотрите…
Старый зек оказался прав. Любовь-морковь захлестнула наш корпус. Малявы пошли пачками. Олесе от Сергея, Васе от Наташи. Если раньше за ночь по Дороге проходило до двадцати маляв, то сейчас до ста и больше. Потом пошли грузы. Девки начали раскручивать пацанов. А тем и в радость. Давай трясти свои кошари. Шлют сигареты, конфеты, да не простые. Если сигареты – то “Бонд”, “Парламент”, если конфеты – то шоколадные. Участились посылки с цветами. На централе умельцы, обычно из “обиженных” хат, из хлеба лепят розы. Раскрашивают их цветной пастой и зеленкой, сушат, и получается очень красивая хлебная роза.
Прогулки тоже превратились в кошмар. Прогулочные дворики нахо-дятся как раз под женскими камерами. Арестанты кричат девчонкам. Каждому хочется увидеть ту, которая пишет. Только увидеть практически невозможно: стекла мутные, решетки. Девчонки молодцы. Высовывают руку с зеркальцем и рассматривают дворик. В каждом дворике стоит скамейка. Тот, кого выкрикивают из форточки, встает на скамейку и машет рукой. Девкам его хорошо видно. Надзиратель наверху замучился гонять тех и других. Как только начинают во дворике орать, сразу команда “на выход, домой”. Пацанам хоть бы хны, все одно кричат, не унимаются.
Прав был Валет, старый мудрый арестант. Да кто ж его слушал? В нашей хате из шести человек только я и он были в возрасте ближе к полтиннику. Остальные молодежь, чуть больше двадцати. Все по разным статьям: кто за грабеж, кто за воровство.
Алексей – тот, который восхищался переводом женщин в наш корпус, сидел за мошенничество. Брал на ремонт радио- и видеоаппаратуру и продавал. Просто и оригинально. Успел продать пару компьютеров и автомагнитолу. Потом замели. Дали три года и шесть месяцев. Парень он скромный, к тюремной жизни привыкал тяжело. Карие глаза, черные, как смоль, жесткие волосы выдавали в нем южную кровь. Заехал он худой и бледный, но с нашими харчами разъелся и быстро набрал животик. Детство сквозило во всех его поступках и желаниях. Обожал сладкое. Не проносил мимо рта ни одной конфетки, даже самой захудалой. Родители у него умерли. Жива была только бабушка. Работать ему не хотелось, учиться тоже. Со второго курса института загремел на “нары”. Легкость его жизненных манер предусматривала и легкий заработок. О том, что за это когда-то придется сидеть, он и не думал. Тратил тоже легко, все больше в столовых и особенно в кинотеатрах. Когда бы мы ни включали телевизор, он видел знакомый фильм и был готов наизусть рассказать его содержание. А мультфильмы – это просто катастрофа. Оттянуть его от телевизора в это время было невозможно.
К вечеру молодежь скучковалась на нижней шконке возле окна. Сидя за нардами, мы с Валетом только посмеивались. Наши “орлы” сели писать письмо. Насколько мы поняли, речь там шла о дружбе камерами. Писали долго. Отправив, всю ночь ждали ответа, не ложились спать, беспрестанно куря и разговаривая.
Так начался Лехин почтовый роман. Другие остыли быстро, а у него все оказалось всерьез и надолго. Леха изменился. С нетерпением ждал вечера, когда утихнет “движуха” и наладится Дорога. Днем, усевшись на своей шконке, задумчиво писал письма какой-то Олесе. Уговорил меня купить ему в тюремном магазине хороших сигарет. Пару пачек отдал в “хозбанду”, там ему слепили замечательные хлебные розы, раскрасили их цветными геликами. С ума сошел. Ему было хорошо. Несколько раз я замечал, как он, лежа на спине, мечтательно закатив глаза, теребил в руках короткую, в полстранички, исписанную мелким почерком маляву. Заметив чужой взгляд, сразу становился серьезным и прятал дорогой листок. Разговоры, насмешки, увещевания не помогали. Таинственная Олеся была сильнее пяти здоровенных мужиков, в одночасье превратив крепкого парня в совершеннейшего болвана.
Через неделю, однажды вскочив на шконке, твердо произнес:
– Хочу ее увидеть.
Это было невозможно. Раз в сутки во время прогулки он все смотрел и смотрел в зарешеченные окна централа. Пару раз пробовал покричать. Беспорядок мгновенно пресекался охраной. Нас тут же выводили обратно в камеру, не давая догулять положенный час. Это всех раздражало. Самое поведение Лехи, вернее, его сумасшествие всерьез не воспринималось. Однако парня, видно, зацепило. Что писала таинственная Олеся? Чем она его взяла? Скорее всего, у Алексея по-настоящему и не было отношений с женщинами.
Ко всему прочему, в его дежурство на Дороге попалась тяжелая смена охраны. Дежурная, зеки звали ее Бородавка, была самой неугомонной. Она несла вахту так добросовестно, что могла всю ночь бродить по продолу, каждые пять минут заглядывать в глазок и, матерясь, сгонять арестантов с окон.
– Отойди от решки! – орала она Алексею. – Кому сказала, отойди!
Леха садился на кровать. Только все стихало, и он опять поднимался, чтобы принять маляву.
– Опять у решки! Фамилия твоя, черноволосый. Да, да, ты, подойди сюда!
Алексей безропотно подходил, долго уговаривал охранницу, возвра-щался на свое место, и через десять минут все повторялось вновь.
– Карцер обеспечен, – пробормотал Валет, переворачиваясь на другой бок. Я был согласен.
– Алексей, – начал я, – успокойся. Приляг, дай отбой соседям. Пусть уйдет продольная, не трави ты ее.
– Нет, не могу, – ответил он задумчиво. – Обещал ответить ей до полуночи. Обязательно до полуночи.
В эту ночь продольная написала на него два рапорта, вызвала корпусного дежурного. С Алексеем провели разъяснительную беседу. Ничего не помогло. Леха всю ночь так и проскакал от решки до кровати, но письмо отправил и даже получил ответ. Утром его сводили в медпункт и к обеду увели в карцер. Десять суток.
После карцера арестанта обычно определяют сначала в карантин, а только потом в камеру. Кстати, не всегда в ту, из которой забирали. Алексей вернулся к нам. Похудевший, с запавшими глазами. Мы уж его у себя и не ждали. Как только вошел, сразу бросился ко мне.
– Мне что-нибудь было? – с надеждой спросил он.
– Было, вот возьми, – Валет выдал ему упакованные в полиэтилен рулончики писем.
Бросив матрац на пол, Алексей тут же стал их разворачивать и читать. Мы переглянулись, занялись каждый своим делом. Не мешать же человеку.
Кончилось все неожиданно. Наша камера шла из бани. Влажные и довольные, мы пересекали тюремный двор. Навстречу из прогулочного дворика выводили арестантов. Выводной крикнул:
– Восемьдесят четвертая, выходи.
Нас развернули лицом к стене. Железная дверь прогулочного дворика отворилась. Мы замерли. Восемьдесят четвертая была та самая камера, где находилась таинственная Олеся. Алексей вздрогнул и вместе с нами аккуратно повернул голову. Из дворика выпорхнула девушка, светловолосая, в коротенькой черненькой юбчонке. Длинные загорелые ноги и ядовито-зеленая кофточка сразу бросились в глаза. Она обернулась и, подгоняя кого-то из дворика, раздраженно произнесла:
– Олеся, ну давай выходи, пойдем быстрее в хату, мне холодно.
Из дверного проема показалось одутловатое лицо женщины лет пятидесяти. Больше похожая на бомжиху или рыночную торговку после недельного загула, грузно переливаясь, она вышла из дворика, заложила руки за спину и медленно побрела по проходу вслед за прискакивающей девушкой.
Алексей молчал почти сутки. Вскоре пришла “законка”. Верховный суд скинул ему восемь месяцев, и через неделю он первым этапом уехал в лагерь.

Дождь
Летом такой дождь бывает редко: мелкий, нудный, моросящий. Капли не падают, а как бы ложатся на лицо. В июле привычнее ливень, пузырящиеся лужи, резкий раскат грома. Тогда это дождь, а тут так, какое-то осеннее недоразумение. Однако и его хватило для того, чтобы напугать наших соседей – кроме нас двоих, на прогулку никто не вышел. Мне показалось, что будет холодно, и спросонья я напялил непромокаемую спортивную куртку и кепку. Витя только ухмыльнулся. Его такая погода не пугает, напротив. Носков он не носит ни летом, ни зимой, в любую погоду гуляет грудь нараспашку, ну а если солнце заглянет в прогулочный дворик хотя бы краешком, сразу раздевается до трусов. Вот и теперь он ничего надевать не стал, и как был в синенькой в клеточку рубашке с одной застегнутой на пузе пуговицей, так и пошлепал, захватив с собой лишь сигареты и зажигалку.
– Бездельники, летом дождя боятся, – ворчал он до самого дворика.
Мы шли мимо пустых, открытых наполовину двориков. С одной сто-роны тугой струной ощетинилась колючая проволока, и, идя по узкому коридору, приходилось все время помнить о ней и ступать осторожно, удерживая равновесие на уложенном с наклоном асфальте.
– Действительно, бездельники, – поддакнул я.
Сегодня суббота, начальства нет, гулять дают больше часа, было бы желание. Желания у народа не было. Встав под настил из досок, положенных поверх решетки для охраны, Виктор закурил. Узкая полоса под настилом еще была не тронута дождем. По радио рассказывали сказку.
Сначала орущее от подъема до отбоя радио меня раздражало. Вклю-чавшееся с шести часов гимном, оно проникало во все камеры и дворики централа. Постоянная, не смолкающая ни на секунду громкость воспаляла в камерах и без того нервозную обстановку. Мне почему-то это напоминало немецкий концлагерь с орущими фашистские марши громкоговорителями. Но в тюрьме все со смыслом. Даже ревущий репродуктор. Скорее всего, он преследует две цели. Во-первых, заглушить переговоры между заключенными, во-вторых, обеспечить информацией.
Самыми невезучими были камеры у входа в новый корпус. Репродуктор вещал буквально в метре от их окон. Арестанты, как могли, боролись с этим чудищем. Нашлись умники, которые несколько раз умудрились залить репродуктор водой. Как они это сделали, непонятно. Через несколько дней тишины все начиналось снова. Однако что-то на руководство все-таки повлияло, и через некоторое время громкость среди рабочего дня стали убавлять до чуть слышного звучания.
А сегодня суббота, и сказку, которую рассказывает диктор, слышно так отчетливо и ясно, что, кажется, радиоточка установлена на соседней стене. Гулять вдвоем – одно удовольствие. Правда, есть одно “но”. Оставаясь с Виктором вдвоем, мы неизменно начинаем спорить на политические темы. И не понять, кто из нас заводится первым, но это происходит всякий раз и всякий раз в разговоре о политике.
По сути, мы ровесники, но у нас совершенно разные судьбы. Виктор едва ли не всю сознательную жизнь провел за решеткой. Он профессиональный вор и мошенник. Эта ходка у него пятая. Годы в неволе не проходят даром, хотя Витя любит говорить, что сидит он, как в камере хранения, сохраняясь и очищая организм. С тем, что в камере, никак не поспоришь, но вот в том, что камера эта сохраняет человека, я сильно сомневаюсь. Конечно, вынужденное избавление от жизненных пороков: пьянства, наркотиков, обжорства, – приводит организм в порядок. В нашей камере сидели хронические алкоголики и бомжи, которые через месяц принимали совершенно нормальный вид. Но тюремная терапия только этой публике и на пользу, нормальный человек чувствует себя здесь неуютно. Нервы на взводе днем и ночью, питание не очень – без передач с воли прожить трудно.
Витя много рассказывал, где и как он сидел. Свое сегодняшнее поло-жение он называет курортом. Деревянные полы, горячая вода, окна в полстены – в российских тюрьмах такое редкость. В основном, это переполненные камеры, душные и сырые от людского пота. В таких камерах, боясь лишней влаги, зеки даже сами себе запрещают кипятить чай. Цементный пол, прокуренные, прокопченные стены, по которым буквально ручьями бежит вода, – это первый шаг к туберкулезу. Поэтому отъезд в зону для многих заключенных – натуральное спасение. Наверное, оттуда у Виктора эта тяга к свежему воздуху и привычка никогда не отказываться от прогулки.
Покуривая под настилом, Виктор поднял голову и устремил взгляд сквозь решетку куда-то в небо.
– Вот ты политикой занимался, а я воровал, а сидим вместе, и оба по беспределу. Только я тебе скажу, воровской уклад, он намного чище и человечнее того уклада, который придумали себе политики. Внешне похоже многое. Но есть между нами принципиальное отличие, которое, думаю, отталкивает от политики всех порядочных людей – это отсутствие спроса. Вот к примеру, совершил блатной или “мужик” какой-нибудь “косяк”. Не важно где и когда, но с него будет спрос, спрос серьезный, и все это знают. Попал на пересылку ли, в зону ли – с тебя спросят, и придется тебе держать ответ. Спросят, сказать по-вашему, по демократическим принципам.
А что у вас? “Накосячил” любой политик, и спроса с него нет. Выбирает вас народ, но он с вас не спросит. Не дадите вы ему с себя спросить. Злится человек, ненавидит политика, а что делать? Пошепчется на кухне, поскрипит зубами, и все. Этим вы и пользуетесь. Раз спроса нет, то и законы под себя подведены. Прокурор свой, судья за одним столом водку пьет. А то и зависит от тебя – зарплатой, благами разными. Куда хочу, туда и поверну. Создам видимость, и хорош, а то и создавать не буду. Наговорил, наобещал, провалил и наплевать. У нас не так. С вора в законе корону снимут, если он отступит от законов воровских, уклад воровской нарушит. За каждое слово человек отвечаем всем. Это страх. Страх за свою жизнь. Не скрою, и у нас интриганов полно, но это уже другое. Неизбежность ответа за содеянное многих удерживает от негодных поступков. Человек – животное хитрое, изворотливое, ему нужна граница и ответственность. Если этого нет – хана, толку не будет. Смотрю на вас и думаю: ни хрена в России не будет хорошей жизни для простого человека, пока не научится политик отвечать за свои поступки. Отвечать всем.
На этот раз спорить я не стал.

Домкрат
Проснуться меня заставили возгласы удивления и восхищения. Сон для зека – святое, но, продрав глаза, я уже расхотел спать.
С прижатым к груди свертком матраса в камеру вошло нечто большое и шумное. Вслед за матрасом из “продола” появилась здоровенная черная сумка. Перед нами стоял высоченный худющий парень с лохматой головой и широченной улыбкой во все лицо. В и без того тесном пространстве камеры свободного места не осталось совсем. И дело не в том, что он был шестым. Это лохматое, худое создание заняло все свободное место постоянным движением из одного угла камеры в другой. Причем, беспрестанно он не только передвигался, но еще и говорил. Знакомясь, он всем пожимал руки, смотрел в глаза, улыбнулся и каждому персонально представлялся:
– Домкрат. Моя погремуха – Домкрат.
Он разворачивал матрас, доставал из кешаря белье, мыльно-рыльное, ручку, тетрадку, выкладывал на стол съестные припасы и при этом постоянно говорил. За полчаса мы узнали, что он из моего родного города, что его фамилия Морозов, зовут Михаил, что его отец работает пожарником, что ему только исполнилось восемнадцать лет, что его подняли из малолетки, и что он очень рад встрече с нами.
Впятером мы как завороженные глазели на него, не успевая вставить в его речь хотя бы словцо. Длинные руки двигались отдельно от рассказов и мыслей, что-то перебирая, на что-то натыкаясь. За то время, что он говорил о себе, дважды его руки задевали кружку на столе, и она с грохотом падала на пол. Руки мгновенно подхватывали ее с пола, затем мыли в раковине, возвращали на стол, и мы уже ждали, когда они, руки, уронят что-нибудь опять.
Я понял, что это надолго. В таких случаях необходимо, едва в монологе появится малейшую брешь, вставлять слово, наступательным тоном спрашивать, сбивать с мысли, постепенно вклиниваясь в разговор. Я сел на шконку и, улучив момент, успел вставить:
– Домкрат, по какой статье заехал?
Пропустив вопрос мимо ушей, он продолжил рассказ о своей бурной жизни на свободе. Достав из своей огромной сумки пачку цветных фотографий, он принялся всем их показывать. И ведь отвлек меня от вопроса. В тюрьме фотографии – как хороший фильм, все в цвете. Снимки обычно на природе, на отдыхе, смотришь – и на душе приятная истома.
(В “централе” почти нет зеленого цвета. Все кругом серо, темно и од-нообразно. Здесь радуешься любому листочку зелени. Единственный “оазис” – три грядки, что выкопали весной “баландеры”. Когда нас ведут во дворики на прогулку, мы проходим мимо и стараемся разглядеть, как в тени потихоньку вытягиваются морковка и салат с небольшими вкраплениями свеклы.)
Стоит увидеть цветные фотографии, как мгновенно охватывают воспоминания о доме, семье, детях. Увлекшись его коллекцией, я не заметил, как он пристроился со мной рядом. Он заглядывал мне через плечо и громко хлопал губами, комментируя каждое фото. На одном из снимков я увидел лицо, показавшееся мне знакомым.
– Кто это? – спросил я.
Лицо Домкрата перекосилось, и в его взгляде почудился испуг.
– Знакомый одной девушки, – ответил он и как-то подозрительно опустил глаза.
Я насторожился. Действительно, этого человека я знал. Силясь вспомнить, я начал перебирать в голове, где мог его видеть. Обычно для того, чтобы вспомнить, нужен небольшой толчок. И этим толчком был его вопрос:
– Вы ведь футболом интересуетесь?
 – Точно, – воскликнул я. – Это же Николай К. из команды ветеранов.
Домкрат опустил голову и тихонько, будто боясь, что нас услышат, прошептал:
– Серьезный он мужик или как?
– Особенно хорошо я его не знаю, но встречаюсь с ним часто, – начал рассказывать ему я. – Мы иногда играем в зале в футбол, а они тренируются после нас. Могу сказать: человек он простой, но в игре агрессивный, здоровый мужик, играет защитником, и я бы не советовал попадать под его руку.
– Да… – еще печальнее произнес он.
– Тебе-то чего? – не выдержал я. – У тебя что с ним, неприятности? Из-за него ты попал сюда, что ли?
– Да нет, не из-за него, – ответил он грустно.
– Тогда в чем дело?
– Потом расскажу, – Домкрат махнул рукой и принялся показывать фотографии дальше.
Настроение, однако, по всей видимости, у него ухудшилось оконча-тельно. Свернув показ, он сложил пачку снимков в сумку и пошел курить. Курящие потянулись к нему: раз уж один закурил, то и всем надо. Среди нас был уговор, что курить только на “дальняке”, рядом с дверью, но все одно табачный дым быстро заполнил камеру.
– Так за что сидишь, Домкрат? – я вспомнил, что так и не получил ответа на свой вопрос.
Затянувшись, он мрачно ответил:
– 131ч.2,3 (изнасилование с особой жестокостью).
В тюрьме существует порядок, что при знакомстве статью надо назы-вать обязательно. Все остальное – дело самого заключенного. Захочет он – расскажет, не захочет – никто принуждать не будет.
Статья за изнасилование – особая статья. Раньше, в стародавние времена, за такую статью и самому можно было угодить в “петушатник”. Сейчас этого нет. Сейчас все гораздо сложнее. Ушлые девки, шантажируя пацанов, научились зарабатывать на этой статье деньги, менты подставляют под нее тех, на кого у них нет материала для суда, используют проституток. Провокации по ней – наиболее распространенная вещь. Суд всегда стоит на стороне потерпевшей, и редко кому удалось доказать добровольность соития или отсутствия принуждения. Стандартные сроки – это пять-семь лет.
Поэтому лезть с расспросами к Домкрату никто не стал. Молча поку-рили, молча разошлись. На время Домкрат успокоился, и тишина даже показалась мне давящей. После проверки я улегся читать. Ребята попили чаю, негромко разговаривая. Домкрат же не находил себе места. Видно, внутри у него все клокотало. Он ходил из угла в угол, поглядывая на меня. Похоже, он нашел во мне заинтересованного слушателя. Я попытался углубиться в чтение, и тут он не выдержал. Остановившись около меня, он выдавил:
– Это его дочку я изнасиловал.
– Да? – не очень-то живо отреагировал я.
– Понимаешь, он на суде при всех сказал, что убьет меня. Как ты думаешь, он сможет меня убить? Это ведь нелегко, – добавил он, сам не веря тому, что говорил.
Я сложил газету.
– Наверное, нелегко, – чуть подумав, ответил я. – Но дело в том, что это его дочь. – Зная Николая, я даже не сомневался: он может сделать это запросто. Но говорить нечего не стал.
Однако, видно, тема его сильно зацепила.
– Наверное, придется пожить у бабки. Поеду после зоны к ней. Отси-деться надо.
– Сколько же тебе дали-то?
В ответ на мой вопрос глаза Домкрата налились слезами. Давненько я этого не видел. Мне оставалось еще больше удивляться этому парню.
– Восемь лет, – глубоко вздохнув, ответил Домкрат.
– Восемь? – переспросил я. – Да ты, парень, можешь успокоиться. За восемь лет столько воды утечет, что забудется все. Спокойно приедешь в город, и будешь жить, как надо.
– Думаешь? – он задумался. – Нет, он сказал, что все равно убьет. Наверное, убьет. А?
Мне надоело:
– Ну, хватит ныть! Ты еще проживи сначала восемь лет, а потом переживай. Давай спать ложись.
Домкрат отошел от меня, встал на середину камеры и как-то грустно произнес:
– Хотите, я стихи почитаю?
Мы переглянулись.
– Давай, читай.
– Мы закрыты от мира, / За земные грехи / И за кружкой чифира / Сочиняем стихи.
Каждый день мы смеемся, / Когда надо грустить, / Говорим, что вер-немся, / Будем красных месить.
От подъема до шмона, / От проверки к утру / Нам понятья закона / Как-то не по нутру.
Мы законам не верим – / Ни судьям, ни ментам, / Люди, в общем-то, звери, / Только это не к нам.
Народ в хате загудел.
– Молодец! Сам сочинил, что ли?
Домкрат засмущался, но не ответил. В “робот” застучали: “Отбой! Всем спать!”
Долго он у нас не просидел. Верховный суд оставил приговор без изменений, и вскоре его увели. Наверное, неделю мы не могли привыкнуть, что никто не мотается по камере, никто не рассказывает бесконечные истории якобы из своей жизни.
Обычно все, кто сидел со мной, консультировались по своим делам, показывали приговор или обвинительный акт. Литературы у меня было много, как мог, помогал всем желающим. Домкрат никогда ничего не просил, и про свое дело не рассказывал. Мне это показалось подозрительным. Тем более что срок ему дали приличный, и статья – с особой жестокостью. Только перед самым отъездом он дал мне почитать приговор. Я не стану его комментировать, приведу самую суть.
Осужден за изнасилование с особым цинизмом, использовав при изнасиловании бутылку 0,5 л. в половые органы и бутылку 0,25 л. – в задний проход.

Кто с-сыл костюм?
Помните этот вопрос одного из героев великого Аркадия Райкина? Да-да, той самой шепелявой жертвы советского “индпошива”? Эта фраза постоянно звучит в моей голове, когда я общаюсь с нашими правоохранительными органами. Каждый в отдельности работник этих органов, наверное, честный и порядочный человек. Как у Райкина. “К пуговицам претензии есть?” – “К пуговицам претензий нет. Пришиты насмерть, не оторвешь”. Но система в целом – действительно пародия на правосудие или охрану чьих-то прав.
Мой процесс продолжался три месяца. Ежедневно меня утром везли из Йошкар-Олы в Волжск, а вечером возвращали обратно. Первый месяц мы ходили солидным кортежем: впереди машина сопровождения с мигалкой, затем автозак со мной и пятью охранниками и, наконец, сзади автобус вооруженных омоновцев. За свою безопасность я был полностью спокоен. Каждое утро, когда наш караван трогался в путь, я мысленно показывал своим врагам средний палец и удовлетворенный ехал в родной город. Спустя месяц число омоновцев сократилось. Затем третья часть нашего каравана исчезла вовсе. А с некоторых пор меня стали охранять только два омоновца. Я было даже начал волноваться, а хватит ли у них боеприпасов для защиты моей – не дай бог, чего случится – жизни. Но стоило мне взглянуть ребятам в глаза, как я успокоился: эти отобьются.
Считать казенные деньги, которые тратились на охрану страшного преступника Свистунова, стало значительно проще. А так, представьте: ежедневно в течение месяца бензин для трех машин, каждая из которых в условиях зимы должна пройти по двести с лишним километров, зарплата и командировочные целому подразделению доблестных воинов, обеспечивающих мою безопасность, наконец, мое содержание. Сколько все это стоит? По моим грубым прикидкам, раза в три больше, чем те 358 тысяч рублей, хищение которых мне вменялось. Похоже, о необходимости экономии задумались и в правительстве. В конце процесса меня даже дважды оставляли в Волжском ИВС. Омоновцев простыл и след, и вся тяжесть экономии легла на плечи пятерки конвоиров. Им я хочу сказать “спасибо” за то, что в таких нелегких условиях сохранили меня целым и невредимым.
Судьи, которым доверили решить мою судьбу, были мне знакомы – кто больше, кто меньше.
Председательствовал на суде Мансур Сагидулович Габидуллин, мой старый товарищ. Мы познакомились лет двадцать назад на соревнованиях в Йошкар-Оле. Я тогда работал в Волжске тренером по дзюдо, а он, будучи судьей в Килемарском районе, учил мальчишек самбо на общественных началах. Мы как-то сразу сдружились, часто встречались. А потом, когда он приехал в Волжск, наши отношения еще больше укрепились. Он стал председателем городского суда, я уже был банкиром, и точки служебного соприкосновения, конечно, находились: то ремонт здания суда надо провести, то семинар организовать, да мало ли еще чего.
После того, как волжане меня выбрали мэром, наши отношения стали еще более тесными. Мой предшественник Кузнецов почему-то не очень любил Мансура. Создавал в работе препоны, не давал квартиру, хотя Мансур объективно нуждался в улучшении жилищных условий. Я это дело поправил – Мансур получил хорошую трехкомнатную квартиру.
Когда у Мансура началась война с главой Волжского района Трудолюбовым за молокозавод, я встал на его сторону. (Потом говорили, что Мансур просто помогал землякам из Татарстана взять предприятие под контроль. Может быть, Мансур своего не упустит. К тому же он прирожденный коммерсант. Знаю, что у них с моим братом был успешный бензиновый бизнес.) Когда Трудолюбов как депутат Госсобрания поставил на сессии вопрос о недоверии председателю Волжского суда, Мансур чуть не лишился работы. Мне даже пришлось уговаривать депутатов переголосовать вопрос. В итоге решение в пользу Мансура было принято с перевесом в пару голосов.
Знаю, что к Мансуру были претензии и у председателя Верховного суда республики Давыдова. Проблема в том, что Мансур лихо выпивал. Когда спрашивали мое мнение, я, конечно, всегда горячо защищал своего товарища. Хотя понимал, что снимут его вряд ли. Давыдову был нужен такой подчиненный. Ручные нужны всем. Чуть рыпнется, сразу вылетит из судей: дело в сейфе всегда наготове.
Вторым судьей была пенсионерка Латыпова. Как мне показалось, к происходящему в ходе процесса она была совершенно равнодушна. На заседаниях она сидела у окна, и частенько, пригревшись на солнышке, просто засыпала. Беспокоить пожилого человека было неудобно, и никто ее не будил. Да и зачем? От ее мнения ничего не зависело.
Третьей была судья Гайнутдинова. Протеже Мансура, его проверенный кадр. Он и уговорил ее стать судьей.
Это она, потупив взор, клялась в Госсобрании судить только по закону.
Это она в нарушение всех законов была вызвана с больничного для того, чтобы провести заседание вместо дежурного судьи и арестовать другого обвиняемого по делу Штейнерта.
Это она во время предварительного следствия окончательно определила мне меру пресечения в виде нахождения под стражей после того, как судья Тарасова освободила меня из СИЗО.
На сей раз за все время судебного заседания она не проронила ни слова. Да и глаз на меня не поднимала. Хочу верить в лучшее: не поднимала от стыда.
Вот эти люди должны были огласить вердикт. Какой? Утром в последний день адвокат мне сказал: “Ну, Николай Юрьевич, топить баню вы сегодня будете дома”. Наивный человек. Дело было решено давно, и отнюдь не судьями. Думаю, что механизм принятия решения вполне правдоподобно описан в известной информации из Интернета. Не знаю как, но утечка информации произошла. Мансура возили к Маркелову на озеро Карась. Торговались недолго. Мансуру – звание заслуженного юриста, его человеку – место в городском комитете по управлению имуществом (Мансур все время переживал, что у него мало магазинов). Говорят, на той встрече Мансур еще сумел получить для себя и других силовых руководителей Волжска карт-бланш на передел в свою пользу части городского бизнеса. И не только бизнеса. Знаю, что Мансуру чем-то мешал «староста» Амир. Человек, который фактически построил и содержал мечеть, не давал Мансуру проводить свою политику.
В день оглашения приговора меня привели в зал заседаний пораньше. Там был только один человек – моя жена, Аннушка. Совершенно расстроенная, с опухшими от слез глазами, она подошла ко мне и тихо сказала:
– Коля, я пойду домой, не хочу находиться здесь ни одной минуты.
– Почему?
– Вчера вечером у нас дома были Мансур и депутат Салмин. Пришли пьяные как свиньи. Мансур слюни, сопли распустил, говорит: “Пусть простит нас Николай. Маркелов требовал, чтоб я дал восемь лет, я еле уговорил его на четыре. Орал как дебил. Ничего сделать было нельзя. Пусть он меня простит”. Я в шоке. Эти негодяи еще попросили выпить. Меня от их вида чуть не вырвало. Вот, думаю, сволочи. Завтра приговор, а они приперлись, ревут пьяными слезами и водки просят. Ну, налила я им по стакану. Время одиннадцать ночи. Еле выпроводила. Так что тебе четыре года… Да, чуть не забыла. Пьяный Мансур бормотал, что приговор писал не он. Текст на дискете привезла прокурор Молодецкая. В суде его распечатали, а он только подписал. Все, больше не могу, пошла…
Приговор слушали стоя два часа. Начал Мансур. Читал скороговоркой, не глядя на меня. С похмелья ему было тяжеловато. Лицо покрылось крупными каплями. Раз за разом он утирал платком то лицо, то губы.
Стороны выполнили условия договора. Мне дали четыре года. Мансур стал заслуженным юристом, через два месяца я прочитал в “Волжской правде” поздравления. Управляющим муниципальным имуществом Волжска назначили его друга Маннапова. Человек даже без образования. «Старосту» мечети Амира посадили.


Кулёк
Иногда возникает необходимость доставить заключенного из централа в район: для проведения следственных действий или для судебного разбирательства. Обычный этап в район случается, как правило, раз в неделю. По заявкам с мест обвиняемых собирают и отправляют в ИВС (изолятор временного содержания). Такие ИВС находятся на содержании местной милиции и разительно отличаются от централа.
Во-первых, располагаются они с подвалах местных отделов милиции. Как правило, это небольшое помещение с тесными камерами, в которых чаще всего вместо железных кроватей – сбитые из досок нары, а вместо туалета – бак с “парашей”. Во-вторых, кормят в ИВС один раз в день. В-третьих, не бывает прогулок, просто из-за отсутствия необходимых условий. В Лопатинском изоляторе к тому же круглый год холодина и практически отсутствует естественное освещение. Окна полуподвала не только зарешечены, но и заварены листами железа с высверленными отверстиями: как будто пробиты пулями.
Обвиняемых и подследственных перевозят в автозаках – тесных “ста-канчиках”, сидя в которых, головой упираешься в потолок, а коленями в переднюю стенку. Вперед “этап-автомобиля” – обычно это специальные автобусы – идет машина сопровождения ГАИ. Внутри же располагается вооруженный конвой.
Для таких, как я, существует спецэтап. Меня возили отдельно и вне расписания. Поэтому в изоляторе я практически не ночевал. Утром приезжал на суд, вечером уезжал обратно, и лишь в обед меня завозили в местный изолятор. Сажали в свободную камеру, кормили, после чего я опять оказывался под опекой конвоя.
Судили меня долго, поэтому в таком режиме я прожил практически три месяца. Спасибо друзьям: специально для меня отремонтировали камеру. Настелили деревянные полы, покрасили в светлые тона стены, из цельных листов железа сварили двухъярусные кровати. Получилась неплохая, если так можно выразиться, четырехместная камера. Теперь меня завозили только туда. На удивление всем арестантам, кто в ней побывал, матрасы и постельное белье здесь были новыми. В общем, жить вполне можно.
Для себя я определил нижнюю кровать, застелил ее и жил в одиночестве практически неделю. Расположившись, как дома, я расслабился и думал, что так будет всегда. Однако, заехав однажды на обед, с удивлением обнаружил, что камера заполнена. Учитывая хорошие для местного изолятора условия, ко мне подселили малолеток. Камера ожила, задвигалась. От постоянного движения стало тесновато, но главное для меня неприятность – камера закурила. Некурящий в тюрьме – большая редкость. За все время я встретил, может, трех-четырех таких человек. А малолетние куряки – особая статья. Смолят беспрестанно одну сигарету за другой, сидя прямо на шконке, разбрасывают, где попало свои пепельницы. Пришлось проводить воспитательную работу: приучать к порядку, определять место для курения. “Питомцы” попадались разные.
Особенно запомнился мне Кулёк, пятнадцатилетний паренек, татарин по национальности. Небольшого роста, круглолицый, со стриженой го-ловой, ушами торчком и раскосыми карими глазами, он был как юла. На месте практически не сидел. Я знал только два состояния его тела: оно или спало или говорило и размахивало при этом руками. Его бесцеремонность поражала. Всех охранников на “продоле” он называл только по имени, уменьшительно ласкательно: Васек, Петруша, Санек. Меня назвал по отчеству только раза два, а потом сбивался на обычный для себя стиль общения. В тюрьме для него все были равны.
Для того чтобы ускорить дело, судья оставил меня в изоляторе на две ночи. Я не возражал. На улице стояла свирепая зима. Ездить в студеном “стаканчике” сто километров – радости мало. Вечером после ужина я прилег. Кулёк проснулся, когда я уже засыпал. Увидев меня, он сразу соскочил со шконки и подсел ко мне.
– Юрич, – вкрадчиво начал он. – Как думаешь, меня отпустят?
Я пожал плечами.
– Ну, ты же грамотный. Слушай, я же ничего не делал. Пачку макарон не брал, только денег немного, но мать их возместила. Как думаешь, отпустят меня?
– Для начала, если хочешь узнать мое мнение, расскажи подробнее.
– У меня три статьи, – затараторил он: 139, 150, 161, 163, но все первые части. – Он полез за сигаретами.
– Встал, курить на “дольняк”, – сразу предупредил я.
Он послушно поднялся с моей шконки, встал на “дольняке” и закурил:
– Как думаешь, отпустят? – опять начал он.
– Погоди, не тарахти, – остановил я его очередную тираду о невиновности. – Давай по порядку.
– В общем, смотри, у меня все мелочи. Общий ущерб – две тысячи восемьсот рублей. Ну, еще телевизор. В общем, ерунда. Мы с одним придурком раза три заходили в квартиру к одному чудику, ну деньги брали, что-нибудь пожрать. Мелочи. Тем более, я во всем признался. Адвокат говорит, это смягчающее. Но макароны я не брал. Это я тебе честно говорю, мне они не нужны. Дома хватает.
– Родители есть?
– Есть, – ответил он. – Мать. Деньги она уже внесла. Как думаешь, отпустят меня?
– Не знаю, как судья. Могу сказать одно, что сегодня идет общее по-слабление для малолеток. У тебя какая судимость?
– Первая, – он аж вытаращил глаза. – Я ни разу не привлекался.
– Ну вот, – перебил его я, опасаясь, как бы опять не завелась пластинка про невинность. – Ущерб небольшой, ты его оплатил, судимость первая – скорее всего, суд ограничится условным наказанием, из зала суда тебя “нагонят” на волю.
– Ой, хорошо бы, – мечтательно сказал он. – Ой, хорошо бы. Напился бы сразу. Выпить хочется – третий месяц не пью.
– Ну, ты даешь! – только и смог сказать я сквозь смех. – Нашел о чем мечтать.
– Ну, я не только напиться, – увидев мою реакцию, сразу поправился он. – К девчонке пойду. Девчонку хочу… Сразу бы рванул к ней. Она у меня хорошая, ждать обещала.
Я улыбнулся, а он продолжал.
– Мать только плачет, я ей кричу на суде: чего ревешь? Вот дура. Много все равно не дадут. Все говорят, что отпустят. Адвокат достался придурок, говорит: сознавайся во всем. Ну, не брал я макароны, даже не видел их. Из холодильника только водку взяли, а макарон там не было. Слушай, Колек, в случай чего поможешь “касатку” написать? Если срок дадут, в колонию сразу не хочу. Говорят, там строго. Работать заставляют, на зону через метлу. Но я работать не буду, лучше уж изолятор. В централе хорошо, я бы там остался, да в баланде “за падло”, придется ехать в колонию. Слышь, Колек, – поможешь?
– Слушай, Кулёк, я тебе уже все объяснил. Не знаю, что надо, чтобы тебя посадили. Если ущерб возмещен, а сумма всего две восемьсот... Ско-рее всего, дадут условно и прямо из зала суда выпихнут тебя домой к мамочке с девочкой. Не доставай.
– Ой, здорово. Хорошо бы домой. Неужели отпустят, а?
Прошло не больше месяца. Уже в “централе” однажды ночью я полу-чил маляву от малолеток из камеры 92. Подпись была от Кулька. Мои предсказания не сбылись: ему дали два года колонии. Было видно даже по письму, что парень расстроился. Писал, что на УДО не пойдет, хотя по его статье буквально через три месяца можно было подавать ходатайство на досрочное освобождение. Решил отбыть срок “от звонка до звонка”, просил помочь написать “касатку” в Верховный суд.
Мне самому стало интересно, в чем дело. Обычно в подобных ситуациях ограничиваются условным наказанием, а здесь и чистосердечное признание, и погашенный ущерб, а все равно – зона. Странно. Поэтому, не раздумывая, я отписал ему, чтобы загонял приговор, готов ему помочь с “касаткой”.
А пока я с улыбкой вспомнил, как он, картинно размахивая руками, репетировал свое “последнее слово”, проверяя на мне, какое впечатление произведет его речь на судей.
– Граждане судьи, – выкидывая руку, говорил он, будто читал поэму. – Не губите молодую душу. Я воспитывался без отца, одной матерью. Сейчас она на пенсии, ей нужен помощник и кормилец. Я все осознал, хочу учиться, получить профессию и зарабатывать деньги для себя и для нее. Прошу вас войти в мое положение. Я больше не буду совершать ошибок. Поверьте мне, граждане судьи.
Речь его я, конечно, как мог, поправил. Постарался сделать ее попроще, без лишнего пафоса. Впрочем, это ему не помогло.
Часа через два в скрученном рулоне бумаги я получил его приговор.
“Гражданин Н. ежемесячно в течение трех месяцев незаконно проникал в жилище к пенсионеру Т., забирал пенсию в размере 821 рубль 28 копеек. Одновременно со своим напарником они забирали продукты из холодильника, всего на общую сумму 2800 рублей. Уходя, гражданин Н. ударил пенсионера по затылку и обещал вернуться через месяц. Потерпевший очень просил суд изолировать от общества гражданина Н., мотивируя это тем, что жить ему осталось недолго, и он хочет умереть спокойно”.



Карась
Всякий, кто попадает на централ, для начала оказывается в “каранти-не”. “Карантин” – это несколько камер на втором этаже старого корпуса. Расположены они рядом с медицинским комплексом. Здесь приходящего с воли новичка осмотрит врач (есть даже рентгенкабинет), у него снимут отпечатки пальцев, сфотографируют на личное дело. Сюда же попадают те, кто приходит с этапом, и арестанты, получившие приговор суда. Так что компания в “карантине” иногда собирается пестрая и интересная.
Я попал в “карантин” после приговора суда. Заезжая, уже знал, что ночь придется провести здесь. В камере я оказался первым. Сразу бросилось в глаза, что камеру не ремонтировали со дня открытия. Черные прокопченные стены, паутина во всех углах. С потолка свисали черные нити, образовавшиеся за длительное время от копоти, пыли и табачного дыма. Напротив двери виднелось одно узкое окно, зарешеченное полосками железа. Единственная лампочка еле пропускала через запыленное стекло желтовато-серый свет. Вонь стояла нестерпимая. “Дольняк”, проще туалет, почерневший и замызганный, с проржавевшей основой и низкой стеночкой для разделения от всей хаты, весь был исскоблен и исчиркан острыми предметами. Плитки на стеночке местами отваливались. Беспрерывно текущая вода наполняла этот прокопченный угол влажностью до того, что все стены вокруг плакали. Бачка для смыва не было. Его заменяла труба с холодной водой и краном.
Я насчитал в камере восемнадцать мест для отдыха. Кровати из двух ярусов были связаны на круглых стойках полосами из железа шириной около пяти сантиметров каждая. В конце кровати полосы выгибались, создавая видимость возвышения под голову. В “карантин” дают матрас, но я его не взял. Матрас по цвету очень гармонировал с камерой и, казалось, если стукнуть по его взбухшему краю, из него повыскакивают клопы. У меня в сумке было одеяло из дома, поэтому я, не раздумывая, постелил его на место возле окна. Оно не закрывалось. Под дверью камеры виднелась тонкая полоска света, значит, подумал я, небольшим сквознячком воздух поступать будет. Цементный пол, затоптанный грязными ногами, давно не мыли. Не было ни тряпки, ни ведра, не говоря уже про веник. (Настоящий веник в тюрьме я видел только однажды: мне его передали с воли. Учитывая, что он был скручен проволокой, его сначала не пропустили, а отдали только после замены проволоки на веревку.) Постучав в дверь, я спросил у “продольной” тряпку и ведро, чтобы хотя бы немного привести камеру в порядок. “Продольная” глянула на меня как на сумасшедшего, но ничего не сказала. Минут через сорок дверь вновь открылась, и с ехидной улыбочкой мне торжественно было вручено темно-красное ведро и рваная тряпка, которой если и можно было мыть пол, то не более одного раза. Отмыть цементный пол было невозможно, но хоть какую-то видимость порядка с помощью нескольких ведер воды мне удалось создать.
Один я оставался недолго. Перед самым ужином камера наполнилась до отказа буквально в течение получаса. Сначала завели двоих с воли: ни-зенького, сухого деда лет семидесяти в поношенной одежде и стоптанных домашних тапочках и полупьяного парня лет тридцати, который, как только его втолкнули в камеру, упал на ближайшую шконку и спал практически до утра. Дедок, наоборот, нервно ходил по небольшому пятачку, свободному от кроватей, и постоянно вздрагивал от любого звука по ту сторону камеры.
– За что тебя? – спросил я деда. Дед рывком подскочил к “общаку”, за которым я сидел и, присев на трамвайчик, тихо шепнул мне на ухо:
– За убийство. Бабку свою убил.
Не успел я его расспросить, как вновь “раскоцали” дверь, и в хату завалилась целая толпа. Прибыл этап. Я сосчитал: вместе со мной получилось восемнадцать человек. “Теперь конец, задохнусь”, – подумал я, и был прав. После короткого знакомства, только бросив на нары свои вещи, все дружно закурили. Минуты через три дышать стало нечем. Люди очень удивились, что я не курю, поглядели на меня с сожалением и продолжили свое табачное дело. Курева было много. Немного успокаивало только то, что почти у всех сигареты были с фильтром: дым от них и пахнет не так противно, и улетучивается быстрее.
После ужина народ постепенно начал устраиваться. Пошли разговоры, расспросы, приколы. Больше всех доставалось маленькому, худенькому рыжеволосому пареньку лет двадцати со смешной кличкой Карась. Кто и когда впервые назвал его так, он не помнил. Он много чего не помнил в этой жизни. Зато складно излагал все подробности истории, которая привела его за решетку.
* * *
…Голова раскалывалась. Казалось, череп и кожа на нем существовали по отдельности. Нестерпимая боль заставляла скрипеть зубами и обхватывать голову двумя руками. С трудом открыв глаза, Карась огляделся. Он валялся на полу, на домотканом половичке, заботливо накрытый старым, вытертым по краям темно-бордовым одеялом. Звенящая тишина еще сильнее сдавила виски. Карась с отвращением отбросил ногой одеяло и начал подниматься. С трудом встал и, качаясь, пошел на кухню.
“Похмелиться бы надо”, – первая мысль не была оригинальной. В кухне горела лампочка. “Значит, я вчера выгнал мать”. Усилием воли он заставил себя вспомнить вчерашний вечер и не смог. Пошарив рукой по стене, Карась выключил свет. Хотя чего вспоминать? С утра до вечера одна жизнь: сначала выпить, потом похмелиться. Нигде не работая, они с “коллегой” тащили по мелочам что могли. Последнюю неделю везло с цветным ломом. На старом коровнике в совхозе чудом уцелел силовой кабель. Алюминия, выжженного на костре, хватило на приличную пьянку. В тот раз, одурев от суммы в пятьсот рублей, не пошли к Кощеихе за самогоном, а взяли водки. На закуску тратиться не стали, но только то ли водка была паленая, то ли выпили на радостях много, но похмелье было жутким.
Вид валявшихся повсюду бутылок подействовал на него дурно. Сильнейшие судороги свели желудок. Карась бросился к раковине. Выходить было нечему. Согнувшись в три погибели, подвывая, с широко раскрытым ртом, он, держась за стенку, еле дошел до туалета. Упав на колени, сунул голову в унитаз. Стало немного легче. Из гортани вырывался утробный крик. Он судорожно задыхался, из желудка вперемешку со слюнями полезла зеленая жидкость. “Труба, – мелькнуло в голове. – Это конец, помру. Да скорей бы уж”. Время исчезло. Перестали существовать вещи и мысли. После тошноты стреляло в голове, затем опять рвота, бесконечные судороги и цветные круги в закрытых глазах.
В ванной посветлело. Наверное, в кухню заглянуло солнце. Карась с трудом поднялся на ноги. Решение, принятое на половичке в перерывах между судорожными приступами, гнало его вперед: “К Кощеихе, похмелиться”. Других мыслей не было, да и откуда им взяться? Вчера, когда кончилась водка, кажется, он выгнал Петруху за бутылкой, но, похоже, он не вернулся. Входную дверь запирать не стал. Мать придет часам к десяти: как обычно, ночует где-нибудь у соседей, знает, что утром он уйдет похмеляться, тогда и вернется.
Двухэтажный деревянный дом, где они жили, находился в окружении таких же ветхих, как он сам, сараек. Почерневшие, с покосившимися крышами, неизвестно по каким законам физики они упрямо стояли, сохраняя всякое барахло, которое в маленьких квартирах и хранить-то смысла не было, а выбрасывать жаль. В сарайках нужных вещей не держали еще по одной причине: квартиры регулярно взламывали и грабили, приучив жильцов держать на дверях символические запоры.
Свежее летнее утро обдало прохладой. Из чьего-то окна потянуло жареным. Опять затошнило. Он схватился за живот и засунул в рот два пальца, пытаясь как можно быстрее избавиться от того, что с таким упрямством хотел выбросить из себя организм.
До Кощеихи оставалось недалеко. Одинокая женщина неизвестного возраста который год снабжала близлежащие дома и бараки дешевой самогонкой. Барак, в котором она жила, находился как раз в центре этого деревянного квартала, который превысил все мыслимые пределы существования. Когда-то, давным-давно город принял программу “Ветхое жилье”. В течение десяти лет начальники клялись переселить людей в нормальное жилье. Из-за этого прекратились все ремонты. Время шло, перестройка в стране сменилась демократией. Денег не стало, и разговоры про снос затихли. Поняв, что надеяться не на что, все кто мог правдами и неправдами, продавая и меняясь, стали бежать из этого гиблого места. Постепенно здешними жильцами становились алкоголики, безработные – все, кто не мог или не хотел содержать жилье, отчаянно пропивая свои приличные квартиры в обмен на деревянное, разваливающееся чудо рук человеческих.
Карась привычным движением несколько раз стукнул в обитую дерматином дверь. На гулкие удары никто не ответил. Голова трещала. От отчаяния он со всего размаху врезал по двери ногой. Резкая боль заставила его выматериться.
“Неужели нет дома? Если так, я не выживу”. Только Кощеиха могла налить стакан самогона в долг – других вариантов спасения не было. От бессилия хотелось завыть. Крик погибающего нутра уже готов был вырваться наружу, как за дверью вдруг послышался шорох. От радости Карась чуть не подпрыгнул. Он забарабанил в дерматин что есть мочи. Дверь шевельнулась, и сквозь появившуюся щель в двери показалось одутловатое лицо Кощеихи.
– Чего грохочешь, ирод? – просипела она. – Всех соседей поднимешь. Шляется тут спозаранку шваль всякая. Чего тебе?
– Налей в долг, умираю, – выдавил из себя Карась.
– Нету у меня ничего сегодня, к вечеру приходи.
Перед глазами все поплыло.
– Как к вечеру? – Карась чуть не задохнулся от злости. – Какой вечер? – заорал он и – откуда взялись силы, – рванув дверь, ввалился в квартиру.
Кощеиха отпрянула. Совладать с мужиком, пусть даже небольшого роста и помирающим с похмелья, было выше ее сил. Захлопнув за собой дверь, Карась толкнул Кощеиху в грудь, и она отлетела на середину прихожей.
– Налей, – задыхаясь от злобы, прорычал Карась и бросился на нее.
Кощеиха испугалась. Выставив вперед руки, она отчаянно отбивалась, надеясь, что Карась скоро ослабнет. Его зеленое лицо выдавало страшные муки. Пытаясь как-то справиться с женщиной, он тянул свои руки к ее горлу, но сил не было. Кощеиха отступала в спальню: там под кроватью лежал топор. Она держала его там так, на всякий случай. Сейчас этот случай настал.
“Отмахнуться и оглушить, а потом выкинуть из квартиры. На это сил хватит. Лишь бы доползти”.
Она доползла. Схватив березовое топорище, она вытащила его из-под кровати и размахнулась.
Карась одурел. Увидев в руке Кощеихи топор, он чуть не потерял сознание от страха. Нет, не за жизнь, а за то, что не удастся похмелиться. Эта дура врежет по башке и выкинет из квартиры, и тогда все.
В этот бросок Карась вложил все свои силы. Отчаянно прыгнув на Кощеиху, он с диким криком вырвал из ее руки топор и, ничего не соображая, с размаху несколько раз всадил топор в шею. Кровь теплыми каплями обожгла лицо. Голова Кощеихи с открытыми глазами медленно откатилась от тела. Карась замер. “Вот это да!” – вырвалось у него. Он опустился на колени перед телом и замер. Страх сковал его. Его взгляд упал на руки: они все были красными от крови. Под рукой оказалась какая-то тряпка, он вытерся сам и вытер топор. Зачем-то решил положить топор туда, откуда вытащила его Кощеиха, но он во что-то уперся. Подняв полог, Карась заглянул под кровать. Там ровными рядами стояли бутылки самогона. Он остолбенел во второй раз. Карась не верил своим глазам. Вот оно, его спасение, равнодушно и холодно смотрит на него матовыми глазами стекол. Сглотнув набежавшую слюну, он вытащил одну из бутылок. Легко открыл крышку и прямо так, стоя на коленях возле трупа с откатившейся чуть в сторону головой, почти опустошил ее. Он сидел на полу до тех пор, пока в желудке не разлилась приятная теплота. Отпустило голову. Стало хорошо. Не было страха, не было отчаяния.
Карась настолько устал от всего, что мучило его все утро, что ему теперь было все равно. Ударивший в голову хмель растопил все мысли о каком-либо раскаянии. Да и кого было жалеть? Самогонщицу, которая, чтобы нажиться, выжимала из него последнее, подмешивая в самогон всякую гадость, от которой вполне можно было отбросить “коньки”?
Он допил бутылку. Рукавом пиджака вытер губы и начал размышлять, как быть дальше. Первое, что пришло на ум, – это решение законспирировать свое посещение. Кощеиха жила одна. Кроме алкашей, к ней никто не ходил. Значит, никто не должен догадаться, что он здесь был. Встав на ноги, он, пошатываясь, подошел к телу. Взяв его подмышки, потянул на себя. С трудом посадив тело на стул возле окна, он опять задумался. “Поставлю голову на место, и пусть здесь сидит. Пусть думают, что она дома и жива”, – решил он и, подняв окровавленную голову, пристроил ее на шее у покойницы. Удивительно, но она устояла. Широко открытые глаза удивленно смотрели на Карася, но ему было не до этого взгляда. Ожившие в хмельной голове мысли перебивали одна другую.
Во-первых, надо быть последним идиотом, чтобы уходить от такого богатства под кроватью. Он вытащил из-под кровати все бутылки и сложил их в найденную на кухне сумку. В надежде еще чем-нибудь поживиться перерыл всю квартиру, но, не считая мелочи в потертом кошельке, ничего не нашел.
Откупорив следующую бутылку, Карась уже цивилизованно и чинно сел за стол. Вымыл в раковине руки, нашел в холодильнике немного вареной колбасы и початую пол-литровую банку клубничного варенья. Налил стакан и, не торопясь, с удовольствием выпил до дна. Вспомнив сегодняшнее утро, Карась вдруг отчетливо осознал, что утро наступит и завтра. Уходить с пустыми руками решительно не хотелось.
Еще раз осмотревшись, он сообразил, что поживиться можно хотя бы цветметом. Вытряхнув кухонные столы, он начал собирать все, что можно было сдать на лом: миски из алюминия, ложки, вилки, попались даже две кружки. В комнате возле кровати он обнаружил неглубокий ящик. Карась попытался сложить алюминий туда, но ящик оказался мал. Надо смять, решил он. Поставил ящик возле стены, встал в него сначала одной ногой, затем, держась за стену, поставил вторую. Начал топтать осторожно, но, почувствовав, что это не очень помогает, осмелел и вовсю запрыгал на железках. Металл загремел, деревянный пол заходил ходуном, Кощеиха качнулась на своем стуле, и голова, упав с мягким стуком, покатилась к Карасю. В хмельную и уже почти ничего не соображающую голову ворвался гнев. Он заполнил тело, глаза, руки, ноги – все заходило ходуном от злости и ненависти, так неожиданно поразившей его.
“Сука! – заорал он диким голосом. – Ты еще падать удумала! Удавлю! А-а-а!” Дикий крик наполнил комнату. Карась, выпрыгнув из ящика, принялся отчаянно пинать подкатившуюся к нему голову. Сопровождая Карася взглядом широко открытых глаз, она каталась от его ударов до стены и обратно. Совсем очумев, Карась двумя прыжками подскочил к телу и, тоже нанеся несколько ударов ногами, свалил его на пол. Бегая по комнате с горящими глазами, он пинал направо и налево. Загустевшая кровь, разлитая по полу, клеила подошвы. Ударив в очередной раз прикатившуюся к нему голову, он поскользнулся и со всего маху грохнулся на в кровавую лужу. Зацепив рукой за сумку, он услышал звон стекла и понял, что хотя бы одну из бутылок наверняка разбил. Встать он не успел: в комнату влетели милиционеры. Увидев лежащего в крови Карася, тело отдельно от головы, они сами чуть не попадали в обморок. Но все же справились с шоком, рванули к Карасю, сноровисто заломали ему руки и, матерясь и подпинывая, потащили его в машину…
* * *
Карась рассказывал эту историю раза три. Во время рассказа он дергался всем телом, и было непонятно, то ли он такой всегда, то ли взволнован воспоминаниями. Я так и не уяснил, раскаивается Карась или нет. В мрачной от недостатка света и изобилия дыма камере я не смог рассмотреть его лица. Не видя лица и глаз, трудно понять внутреннее состояние человека.
Позже я узнал, что ему дали девять лет. Смягчающим обстоятельством сочли его молодость и первую судимость.

“Карантин”
Солнце то пряталось за облака, то, вдруг прорвавшись ярким лучом, пронизывало крупную решетку на окнах и заливало камеру золотистым цветом. Грязные окна не были помехой. Да и как помешать жизни! Это разве помеха – грязные окна? Переполненная камера при этом сразу же затихала. Кто-то самый догадливый залез на “решку” (окно за решеткой) и просто выставил стекло.
В смрадный от сигаретного дыма и пота людских тел воздух ворвалась свобода! Сразу ожили клубы дыма, извиваясь в причудливые ручейки. Волна свежего воздуха нарушила привычный их строй, увлекая вверх к закопченному, в паутине и выщербинах потолку.
Пахнуло свежей зеленью и отцветшей черемухой.
Груда человеческих тел, зачарованная этими запахами, причудливо замерла. Кто-то, принюхиваясь, закрывал от удовольствия глаза, кто-то, глубоко вдохнув, тут же начинал натружено кашлять до хрипоты, а кто-то просто глядел в выставленное окно, думая о чем-то своем.
“Карантин”. Тесная и маленькая камера для всех прибывающих в тюрьму. Десять спальных мест закрыты человеческими телами. Тридцать восемь человек. Только что прибывшие, партия из восьми человек, разместились, постелив грязные матрасы прямо на цементном полу. У тех, кто на шконках, матрасов нет. Сидеть или лежать на железных полосках не очень-то приятно. Под себя чего только не положишь – все одно, сваренные кое-как неровные полоски железа врезаются в спину и бока. Заботливо припасенное одеяло было безжалостно изъято на “шмоне”. Очень пригодилось бы!
Свежесть куда-то делась. Ворвавшаяся вдруг, она постепенно растворилась, так и не дойдя до каждого. Как ни старались сидящие на нижних нарах и на полу дышать глубже, им ничего не досталось. Постепенно отвоевывая потерянное вначале пространство, смрад и духота опять накрыли камеру, оставив свежему воздуху только небольшой пятачок у самого окна.
Я оглянулся: “Да, неплохо набили”. Подняться меня заставила простая человеческая потребность – захотелось в туалет.
Пробираться пришлось осторожно. Утомленные люди нехотя уступали пространство. Еле пройдя до края нар, я понял, что это был самый легкий этап моего путешествия. Опускаться на пол было некуда.
– Хлопцы! Дайте проходу, – отчаянно прошептал я, не особенно надеясь на благоприятный исход. Я ошибся. Люди вжались друг другу в плечи, появился небольшой просвет. Воспользовавшись этим, я быстро опустился, наступив на чьи-то ноги.
– Тише ты, кабан, – недовольно пробурчал кто-то слева, но моя голова была занята другим. Тапочки. Я не видел своих тапочек. В носках в туалет не пойдешь, а искать обувь между стоящими, как оловянные солдатики, людьми, было бесполезно.
– Слышь, братва, дайте тапочек в туалет сходить, своих меж вами не найдешь.
Все молчали. Только слева послышалось небольшое движение, и тот же ворчливый голос произнес:
– На, не ной, – и я почувствовал, что его ноги приблизились к моим. Он ловко снял тапочки, предлагая воспользоваться его услугами.
– Спасибо, – торопливо поблагодарил я.
На меня смотрели уставшие впалые глаза неопределенного цвета под густыми седыми бровями. Заросшее щетиной лицо и сумрак тусклой лампочки совершенно размывали возраст говорившего. Ясно, что не пацан, но и сколько лет, сказать трудно. Может, сорок пять, а может, и тридцать.
Сунув ноги в желанную обувь, я осторожно, меняясь с каждым местами, двинулся в угол.
– Эй, кто там возле двери, – крикнули с верхних нар, – стучи этим сволочам. Дышать нечем, пусть хоть “кормушку” откроют!
Вокруг одобрительно загалдели. Парень, стоящий возле “робота”, осторожно постучал в дверь.
– Не так, – решительно вмешался стоящий рядом. Он двумя кулаками сильно ударил в дверь, добавив ногой по низу.
За дверью послышались шаги.
– Кто стучит?
– Карантин. Командир, открой “кормушку”, задыхаемся, – крикнул тот, что стучал.
– Не положено, – ответил голос за дверью.
– Ах ты, сука, – не выдержал скромный паренек, стучавший в первый раз. – Мы тебе что, быдло? Гад ползучий, мент поганый, – он яростно заколотил худенькими кулачками в обитую железом дверь. – Открывай “кормушку”, задыхаемся, тварь поганая.
– Чего орете? – не выдержал напора надзиратель. – Сейчас узнаю у корпусного, если разрешит, то открою.
Я тем временем медленно продвигался к цели. Душок внизу – что надо. Не то, что наверху. При двустороннем гайморите я почти не различаю запахов, но здесь улавливал все.
Туалет представлял из себя небольшую открытую возвышенность с кирпичной перегородкой сантиметров сорок в высоту. Стоящий унитаз об-ложили кирпичом, и получилось отхожее место. Сходить по-маленькому еще ничего: встанешь спиной к народу, и помочишься. Но вот “по-тяжелому”… В камерах обычно бывают занавески. В “карантине” же, где народ меняется почти каждый день, не до занавесок.
Оглянувшись, я понял, как не повезло тем, кто оказался рядом. Запах от унитаза шел еще тот. Увидев, что я собираюсь сесть, народ вежливо отвернулся или прикрыл глаза.
Взглянув на унитаз, я увидел внутри довольно большую дыру. Вода включалась вентилем. Никакого смывного бачка не было. На кирпичной перегородке стоял пластиковый бочонок – предполагаемое орудие смыва. Черный от постоянных нечистот кирпич весь разъело.
Делать нечего, потребность человека сильнее всего. Мерзопакостное настроение еще более усилилось, когда выяснилось, что вода из крана чуть течет. Для уничтожения запаха у зеков только один способ. Сжечь газету. Запах горелой газеты быстро съедает все остальные.
“Кормушку” открыли. Сквозняк опять разбудил табачный дым, плавно поднимающийся к потолку. Потянуло свежестью, захотелось вдохнуть поглубже. Когда еще откроют?
– Мне плохо, – раздалось совсем рядом. Худенький, стриженый, раздетый по пояс мальчишка лет восемнадцати рванулся к двери. – Мне плохо, – жалобно запричитал он, схватив решетку двери двумя руками. – Мне плохо, я эпилептик. Мне плохо. Дайте глотнуть воздуха, мне плохо.
Возле двери зашевелились. Быстро пропустили парня к двери. Он сунул голову в “кормушку”.
– Эй, – закричали сразу несколько человек. – Открой дверь, здесь человеку плохо.
– Тише, тише, – закричал парень и заткнул уши руками. – Тише, прошу вас, а то я упаду.
– Вот черт. Готовьте ложку, – зашипел один, расталкивая всех возле двери, освобождая место на случай, если парень грохнется прямо тут.
На “продоле” зашевелились. В этот раз дверь открылась быстро. Сквозь решетку испуганно смотрели не только надзиратель, но и, видимо, дежурный офицер.
– Что у вас? – тревожно спросил он.
Парень молча стоял, прислонившись головой к решетке, все еще за-крывая уши пальцами.
– Эпилепсия. То и гляди упадет. Надо врача, укол, что-нибудь. Иначе свалится парень, – пояснили ему.
– Да где я вам в воскресенье врача возьму, да еще в такую рань?
– Командир, ты не прав, – вставил я. – Какое нам дело до твоих про-блем? Видишь, парню плохо, давай принимай решение, ты же дежурный.
Он махнул рукой.
– У меня ничего нет, – начал было объяснять он.
– Как нет? – загалдели вокруг. – А если умрет парень?
– Да пусть помирает, – раздался веселый голос за спиной дежурного.
Тут уж не выдержали почти все. Каждый посчитал своим долгом за-орать. “Сволочи, нас за быдло держите”, – это были самые приличные слова.
Под таким напором дежурный пошел на попятную.
– Я такого не говорил, я такого не говорил.
– Как не говорил? – кричали вокруг. – Мы помираем, духота, дверь открыть не хотят.
– Тихо, тихо, тихо… – опять закричал парень и начал садиться на колени. Упасть ему не дали. Стоявшие рядом подхватили под мышки.
Дежурный схватил у надзирателя ключ и открыл дверь.
– Все, что я могу, перевести его в медицинскую палату. Кто пойдет с ним?
– Зачем? – не поняли мы.
– Одного в камере держать не положено. Ну, кто?
В камере повисла тишина. Кому хотелось идти с эпилептиком в меди-цинскую хату? Мало ли что. Пауза затянулась.
– Ну?.. – повторил дежурный.
– Ладно, я пойду, – поднялся с нар парень. Молча расступились. Он прошел к двери, молча подхватил под руку паренька и шагнул за дверь.
– Вещи его соберите, – сказал он на ходу.
– Вот, – я увидел черный полиэтиленовый пакет.
– Это все? – удивился тот.
– Все.
Он покачал головой. Решетчатая дверь захлопнулась. Основную дверь закрывать не стали. Воздух посвежел. Опять показалось солнце. Утро вступало в свои права.

Обида
После вынесения приговора стало легче. Кончилась маета постоянных спецэтапов, “боксиков”, обысков и прокуренных камер. Конечно, позади только первая часть борьбы за выживание. Я был готов к продолжению, но отдавал себе отчет в том, что надеяться на пересмотр решения в республике не стоит. Маркелов просто не даст этого сделать. Слишком зависим от него председатель Верховного суда Давыдов.
Работая много лет в комиссии по законности Государственного собрания, я постоянно убеждался, что в России нет, а, возможно, никогда и не было главенства закона. Закон в России – это власть.
Не знаю, будет ли когда-нибудь у нас закон действительно превыше всего. Выше президентов и депутатов, прокуроров и судей. Не знаю, будут ли все перед законом равны. Знаю только, что до тех пор, пока этого не случится, все разговоры о демократии и порядке для любого здравомыслящего человека будут выглядеть бредом, а Россия не поднимется с колен и не станет действительно великой державой, как того заслуживает. В цивилизованном обществе все начинается и заканчивается законом. Россия к цивилизации пока не пришла.
Мне нередко вспоминается знакомство с вновь назначенным прокурором микрорайона Кондратьевым. Молодой, высокий, красивый, он сразу после назначения пришел ко мне представиться. На мой вопрос, как он собирается работать, без раздумий доложил:
– Как вам надо, так и будем работать. Кого надо, посадим. Кого не надо, сажать не будем.
Я был шокирован. Смотрел на него и поражался. Он глядел на меня честным, немигающим взглядом. Ведь правду говорит, стервец. Твердо убежден в своей правоте. С прежним прокурором мы не очень ладили, но я тут же пожалел о его уходе. Чего-чего, а совести и порядочности у него было явно больше. Возможно, новое поколение более цинично. Для них не важно как, важно что. Они молоды, им хочется сразу и всего – карьеры, денег, славы. Им кажется, что все происходит впервые и вновь. А ведь это уже было. Прислуживание закону не есть закон. Все это мы уже проходил. А если не проходили, то читали - в списках посмертно реабилитированных.
Ожидая заседание Верховного суда, я понимал, чем оно закончится. Но все равно было интересно, как дело будет обставлено, кому доверят заказ. У каждого председателя суда есть своя бригада, которое выполнит любое его пожелание. Для этого проводится соответствующая работа. Подчиненный должен быть чем-то обязан своему руководителю. Допустим, возьмет председатель судью из далекого района, даст ему квартиру, в работе вовремя поправит, а то и прикроет, не заметит ошибок. Судья – это не только почет, уважение, но и очень неплохой достаток. И должность, между прочим, пожизненная. У судей, к слову, тоже растут дети, их тоже надо поднимать, учить. В общем, смотришь, а через год человек уже ручной. Бывает, и говорить ему ничего не надо, толковый сам поймет, что к чему. Благодарность – это же нормальное человеческое чувство. Все гораздо проще, чем “его величество закон”.
Мое дело было сфабриковано настолько грубо, что после знакомства с ним все юристы в один голос говорили о моей невиновности. Нарушений самого разного характера допущено столько, что, отправляя в различные инстанции жалобы, мы с адвокатом просто сбились со счета. Попрания закона были очевидны и вызывающи. Чего стоит одно только нарушение тайны совещательной комнаты. Не говоря о том, что во время следствия прокурор не вылезал из серого дома, а почти перед каждым заседанием к зданию суда подъезжала машина правового управления администрации президента (может, привозила готовые решения?). Для давления на суд и общественное мнение вовсю использовали подручную прессу. Накануне вынесения мне приговора правительственная “Марийская правда” опубликовала на первой полосе два снимка шикарных особняков с комментарием, типа: вот так живет мэр, построивший дом на ворованные деньги. Во-первых, меня еще до решения суда назвали вором, а во-вторых, на фото был дом не мой, а помощника прокурора города.
Несмотря на обилие нарушений надежды на Верховный суд, повторю, у меня не было. Согласитесь, наивно рассчитывать на восстановление справедливости просто потому, что эта справедливость очевидно нарушена. Зная Маркелова, имея информацию о том, что он помог Давыдову добиться в Москве нового назначения на десятилетний срок, я понимал, что шансов у меня никаких.
Помнится, когда пошли разговоры о том, что у Давыдова появились проблемы в Верховном суде России, я поинтересовался у близких к Маркелову людей, зачем он хочет поменять судью, который так помог ему на выборах. Мне твердо ответили: менять его никто не собирается. Это такая тактика. Пусть попросит, поскулит, приползет.
Конечно, Маркелов не мог забыть, какую услугу оказал ему Давыдов на президентских выборах 2000 года. Тогда, напомню, в процесс активно включилось полпредство. Кириенко люто ненавидел Кислицына и дал Степанкову задание собрать на него компромат. Нарушений предвыборного законодательства действительно было много, и дело дошло до суда. Когда Леня узнал, что Кислицына могут снять с выборов, он бросил все и умчался в Нижний. Маркелов точно просчитал, что снятие Кислицына – для него не победа, а почти верное поражение. Только с Кислицыным, против которого были включены все возможные ресурсы, у Лёни был шанс. С Кислицыным боролись мы все. Тогда оппозиция даже родила лозунг: “Любой кроме!”. Маркелов понимал, что любой – это он. Как только с предвыборной арены уберут Кислицына, исчезнет и лозунг.
Против другого – теневого – фаворита Тетерина у него шансов не было. Выиграть у марийца, генерала, ничем себя в республике не запятнавшего, невозможно ни при каких обстоятельствах. Он проиграл бы ему с таким же треском, как за год до этого на выборах в Госдуму коммунисту Казанкову. (В скобках замечу, что свою боязнь Тетерина Маркелов обнаружил и четыре года спустя, на президентских выборах 2004 года. На этот раз генерала он просто купил. По своему обыкновению, чужими руками. В обмен на отказ баллотироваться Лёня уговорил Шойгу назначить Тетерина ректором пожарной академии. Цена вопроса мне не известна, врать не буду. Теперь Тетерин живет и работает в Москве.)
Надо было видеть лицо Кислицына, когда он выходил из здания суда. Он был просто ошарашен неожиданно свалившимся на него счастьем. Решение звучало примерно так: несмотря на многочисленные нарушения закона, Кислицына в списках оставить; пусть все решает народ. Не знаю, встречался ли когда-нибудь еще в мировой юридической практике такой загадочный вердикт.
Леня все рассчитал верно. Оппозиция лихо добивала Кислицына, а он потирал руки. Его перевес получился убедительным.
Поэтому забыть судью, с помощью которого он одержал главную в своей жизни победу, Лёня, конечно, не мог. Он и не забыл. Просто тогда, в 2000 году, решающее слово сказал не он, а Кириенко. И получилось, что не судья обязан Лёне, а наоборот, он судье. Такую ситуацию надо было исправлять.
Часто соприкасаясь с криминалом, Лёня неплохо изучил его приемы и методы. У бандитов бывает так: первый “наезжает”, второй “спасает”. Так и здесь. Очень похоже, Лёня сам побеспокоился о том, чтобы у Давыдова возникли в Москве проблемы. Выждал паузу, пока “клиент созрел”, а потом согласился помочь утрясти его дела. Естественно, в обмен на лояльность. А уж спрашивать за свои услуги Леня умеет. Чем больше от него помощи, тем наглее спрос, сужу по личному опыту.

Народу на заседании было немного, пришли только самые близкие. Это хорошо: я специально попросил друзей не устраивать цирк. Взывать не к кому, призывать не к чему. Для настоящего протеста нет ни сил, ни средств. Свежее отремонтированный зал заседаний выглядел великолепно: выполненный золотом герб, высоченные спинки судейских кресел, черные мантии. Несмотря на внушительные внешние атрибуты я, как только мне дали слово, сразу выразил составу суда недоверие, поскольку со всеми судьями неоднократно встречался ранее на заседаниях по избранию меры пресечения, и ни разу они не воспринимали мои аргументы, незаконно оставляя меня под стражей. Возможно, я не совсем удачно подбирал слова. Судей можно было просто назвать слугами. Я же, погорячившись, сказал, что они “заряжены”, что приговор уже написан.
Вот тут они обиделись. Председательствующий решительно пресек мою бесцеремонность. В его глазах был гнев, праведный гнев! “Как вы смеете нас оскорблять! Суд независим!” Я остыл и даже, грешен, засомневался: а вдруг. А вдруг они нормальные люди с честью и совестью. Любят же, когда к ним обращаются “Ваша честь”. Может быть, действительно честь? Да конечно честь! И как я мог думать о них так плохо…
Мои сомнения окрепли, когда стали читать определение. Мне казалось, я впервые слышу из уст судьи правду. Так хорошо они говорили про меня, так тщательно перечисляли все нарушения законодательства. Неужели я ошибся? Такого просто не бывает.
Все встало на свои места в заключительной части: “…оставить без из-менения”. Уф-ф, сразу отпустило. К чему такое изощренное правосудие, к чему такие стрессы. Так и до сердечного приступа недалеко. Все-таки я оказался прав. Какой закон, какая правда! О чем ты размечтался, Николай Юрьевич.
Красные, вспотевшие, судьи выходили из зала, не поднимая глаз.
Все было естественно и понятно. Не понял я только одного: почему они обиделись?

Этап
Собирать на этап начали загодя. К этапу надо готовиться. Кто его знает, как и сколько будешь добираться до зоны. Год, проведенный в централе, отучил от свободы. Год тесных помещений, маленьких прогулочных двориков, узкого пространства и постоянного ощущения стесненности. Когда на пятнадцати квадратных метрах живут, говорят, ходят и думают шесть человек, у тебя появляется ощущение, что куда бы ты ни посмотрел или не двинулся, там обязательно кто-то будет.
Теснота угнетает более всего. Нарушается человеческое биополе, целостность которого необходима для твоего внутреннего спокойствия. Проникновение в это биополе без причины и подготовки как никогда раздражает. Бороться с этим невозможно. Приходится или чаще залезать на шконарь и часами разглядывать потолок, или гулять по камере рано утром, когда все еще спят, и никто не толкается в узком проходе между двухъярусными кроватями.
Обычно этап отправляют после обеда, но уже с утра кусок в горло не лезет. Для профилактики пьешь только крепкий чай да потихоньку собира-ешься, боясь что-либо забыть. По тюремным поверьям, оставлять в камере ничего нельзя, иначе вернешься обратно. Глупости, конечно, но с другой стороны, кто его знает, может, оно и так. Тщательно собраться нетрудно. Зачем судьбе давать повод? Ничего не забудем, все возьмем с собой.
В этот день все вертится вокруг тебя. Ты уезжаешь, они остаются. Никто не знает, как сложится его судьба. Поэтому переписываем с утра телефоны друг друга, адреса, договариваемся о встречах на воле, понимая, что это чистая формальность.
Захлопнувшаяся с грохотом дверь камеры, возможно, навсегда отрежет тебя от людей, с которыми месяцами рядом жил, делился последним. За это время успеваешь узнать о людях очень многое и сам становишься кому из них братом, кому отцом. Жаль расставаться, но в тюрьме – это обычное дело. В тюрьме нельзя ни к чему привыкать. Вредно.
Вещи собраны. Все сосредоточены и спокойны. Все сказано. Осталось ждать.
– На выход с вещами, – звучит через “кормушку”.
Ты встаешь, берешь вещи и уходишь.
– Всем удачи, увидимся на воле.
За руку не прощаются. В тюрьме это не принято.
Кто-то хлопнул по плечу, кто-то помог вытащить на “продол” матрас, скрученный вместе с худой подушкой. Ты уже не замечаешь всего этого. Ты уже там, на этапе, в бушующей жизни.
Пока шли по коридорам тюрьмы, собрали еще пятерых таких, как я. Вместе с вещами загнали на самый верх, под крышу, в один из прогулочных двориков. Все же не в камере, уже одно это радует. Как мало надо для радости в тюрьме. Сквозь решетку видно небо. Солнце по-летнему яркое и горячее. Кто-то курит, кто-то гуляет от стены к стене. Настроение тревожно хорошее. Зона – это лучше, чем тюрьма.
Через час принесли изъятые при поступлении личные вещи. Запако-ванные в серые конверты, они вызвали воспоминания годичной давности, когда тебя закрыли в эти серые, толстые стены.
О! часы! Ручные часы ярко блестят желтоватыми боками циферблата. Как давно это было. Сразу надеваешь их на руку. Приятная тяжесть российского “Востока” закольцовывает руку нержавейкой браслета. Через каждые пять-десять минут так и хочется посмотреть, а сколько же сейчас времени. Смешно. Смешно и грустно.
О! ремень! Кожаная полоска наконец-то стягивает пояс разболтанных джинсовых брюк. “А ремень-то велик”, – с удивлением отмечаешь ты. Застежка бессмысленно тычется в плотную кожу. За год талия существенно похудела. Ничего, это дело поправить просто. После получасового мучения с подручным материалом дырка просверлена, и заботливая жесткость ремня подтягивает фигуру.
Проходит еще час. Радость первых минут общения с людьми из других камер постепенно проходит. Хочется уже ехать, но ждать придется еще долго.
С периодичностью в полчаса прогулочная камера, ставшая для этапа накопителем, пополняется. На “перережимку” из других зон привозят шесть человек. С огромными баулами в обеих руках они сразу занимают все свободное пространство. Вслед за ними прибывает этап из “больнички”, вылеченные заключенные возвращаются в зону. Эти налегке. Узнав, что они из зоны, в которой многим из нас предстоит провести не один год, их мгновенно обступают с расспросами о житье-бытье в тех местах. Кто-то интересуется теми, кто там сидит.
Заключенные, по моему наблюдению, составляют профессиональное сообщество. Здесь свой круг. Многие проводят в зонах значительную часть жизни. Их сразу видно по лицу, отсутствию зубов, наколкам на пальцах рук и предплечьях. Неудивительно, что находятся общие знакомые. Те, кто постарше, схватив клички проживающих в том краю, радостно восклицают:
– А, это Рыжий. Я с ним еще по малолетке сидел.
– Этого тоже знаю, наш человек. Мы с ним на Казанской пересылке сидели.
Но вскоре стихают и эти разговоры. Беспрестанно куря, арестанты то садятся на корточки, то ходят небольшими группками от стены к стене. Смеркается. Летний день подходит к концу. Солнце еще припекает, но от стен дворика уже веет прохладой.
Наконец звучит долгожданное: “На выход с вещами”.
Народ дружно суетится: сумки, пакеты, баулы теснят друг друга – все торопятся покинуть тюрьму побыстрее. Гуськом, по одному, перегруженные, выходим во внутренний дворик тюрьмы. За железными воротами в тамбуре стоит автозак. Это ГАЗ-53 с будкой наверху вместо кузова. Кунг с железными решетчатыми дверями, узкой скамейкой на всю длину разделен на две секции: отдельный “стаканчик” предназначен для перевозки, как здесь говорят, “девочек” или инвалидов, кто не в состоянии сидеть совместно со всеми арестантами.
– Выстроились по двое, – слышен звучный голос здоровенного охранника в камуфляже.
Толпа выстраивается по двое. Оглядываясь, в шеренге вижу человек тридцать. Вот это да! Как же мы поместимся в этой машине? Ведь с нами еще поедет караул, вот эта здоровенная собака, которая сейчас с высунутым от жары языком лежит у ног охранника, плюс трое вооруженных автоматами охранников.
– Граждане заключенные! – зычный голос заставляет всех замолчать. – Вы поступаете в распоряжение караула этапирования заключенных. Предупреждаю, что в случае нарушений с вашей стороны мы имеем право применить все средства пресечения вплоть до оружия.
Говорящий стоит за небольшим столом, на котором лежат личные дела заключенных. Одни дела – тонкие папочки в первых конвертах, запечатанных печатью, другие потолще. Свое я узнал сразу. Огромная, отдельно лежащая папка выделялась из всех.
– Тот, кого называю по фамилии, – продолжает здоровяк, – подходит ко мне, снимает головной убор, называет фамилию, имя, отчество, каким судом осужден, на какой срок и по какой статье, начало срока, конец срока, адрес проживания. Сидоров!
Парень подходит, ставит вещи перед собой, снимает феску, докладывает. Офицер внимательно слушает, сверяя слова заключенного с данными его личного дела.
– Первый пошел. – За воротами повторяют как эхо: – Первый прошел. – Первого принял.
– Второй пошел. – Второй прошел. – Второго принял.
Похоже, буду последним. Караул глядит на меня с любопытством, наверняка знает, кто я такой. Ну, да и Бог с ним: знает и знает. С удивлением смотрю, как один за другим в автозаке исчезают все. С матом, зубным скрежетом, криками утрамбовывают всех 29 человек. Более того, входят почти все вещи. Лишь немногие из них кидают в проходе, где сидят охранники. Собаку запихивают поверх вещей, туда же залезают еще трое с автоматами. Меня пожалели, это видно сразу. Последнему лучше всех – окно напротив, не душно и улицу видно. А для меня это важно: почти год не видел даже зеленого дерева. Посадили осенью, на суд возили зимой, а всю весну и лето просидел в ожидании решения Верховного суда.
Трогаемся. Несколько матерков, и все стихает. Скоро приедем, надо терпеть. Духота уходит. В открытый люк врывается свежий вечерний ветер.
– Час езды, и будем дома, – говорит кто-то в темноте набитой машины.
Да, дома… Сквозь решетку виден город. Куда-то спешат люди, летят машины. У каждого свои заботы, до нас им дела нет. Наверное, это и есть правда жизни. Каждому свое.


Приезд
После стольких месяцев тюрьмы, где сутками находишься в ограни-ченном пространстве, любое место без решеток, потолков и вечно снующих заключенных кажется раем. Первое мое впечатление от колонии общего режима – необозримый простор.
Мягкий летний, чуть прохладный вечерний ветерок с запахом сосны, березы, полевых цветов накрыл меня огромной сшибающей волной. Вправо, влево, впереди – всюду, куда бы ни направлял я свой взор, всюду сплошной, покачивающейся стеной стоял зеленый лес. Шикарный вид не портили даже побеленный забор с колючей проволокой наверху и следовая полоса, огороженная по периметру зоны. Асфальтированные дорожки оказались засажены по обе стороны шиповником, уже вовсю развесившим свои яркие плоды, чуть впереди виднелись клумбы ярких темно-красных астр. На большой площади желтели цветущие кабачки, ровными грядками рос салат, мерно покачиваясь помпошками, зеленели переспелые стрелки лука. Две огромные березы, белея мощными стволами, свесили свои обессиленные ветви-плети до линии электропередач.
Забавно выглядели бревенчатые сторожевые вышки: островерхими срубами они напомнили сказочные домики на курьих ножках. Впереди справа виднелись двухэтажные каменные бараки, чуть поодаль просматривалось еще несколько зданий, небольшая спортплощадка, футбольное поле. На душе опять потеплело: “Будем бегать!” В тюрьме я умудрялся бегать и делать зарядку в прогулочном дворике. И хотя меня в качестве исключения всегда выводили гулять в самый большой дворик, его пространство в двадцать квадратных метров не шло ни в какое сравнение с увиденным здесь.
Кроме зеленого, кольцом окружающего зону, здесь преобладали еще два цвета – черный и белый. Других цветов я здесь не увидел, как ни старался. Во все черное были одеты заключенные. Робы, рубашки, туфли разных фасонов: от кирзовых ботинок до кроссовок – все было черного цвета. Мрачный ансамбль дополняли круглые фески. Черной толпой шел отряд заключенных – по-видимому, на ужин. На этом фоне впереди и сзади строя отчетливо виднелась одетая в зеленое охрана. В белый цвет выкрашены забор, стены отрядных бараков, санчасти, столовой, бани. Казалось, все, что не было черным, должно быть белым. Что ж, черно-белая зона – это любопытно. Тянет на философские обобщения: прямо как наша жизнь.
Короткий путь до “карантина” мы с матрасами на плечах преодолели неспешным шагом. Обрадовавшись свежему воздуху и буйной природе, мои друзья по несчастью дружно закурили. Я рассмеялся. Вот она, правда жизни: оказывается, для полного наслаждения простором и ароматом лета необходимо закурить. Поняв, отчего я смеюсь, один из курящих объяснил:
– Закуришь, кайф. Смотри, как пахнет лес.
Я безнадежно махнул рукой и, стараясь не попасть в струи дыма, не-сколько раз глубоко, до головокружения вдохнул.
Как мало надо человеку для счастья! Лиши его свободы, а затем по-немногу давай на нее посмотреть, понюхать, и у человека кружится голова от удовольствия, и еще сильнее хочется жить, дышать, наслаждаться запахом травы или видом кошки, радующейся жизни в высокой траве.
Настроение не испортилось даже в “карантине” – небольшом помещении с двадцатью двухъярусными кроватями. Здесь был потрясающий дворик, полностью заросший травой. Бросив матрас с вещами на нижнюю шконку, я вышел на улицу и потрогал нежную шелковистую траву руками. Влажная прохлада легла на ладонь. Бархатные зеленые листочки с розовыми цветами – клевер. Большие лопухи подорожника устлали землю плотным ковром. Не выдержав, я снял ботинки и носки и аккуратно ступил в эту зеленую массу. Сопрелые ноги обожгла прохлада. Зажмурившись от удовольствия, я уже смелее прошелся по траве, засунув руки в карманы и чуть размахивая ногами.
Не знаю почему, но именно эта какая-то детская шалость доставила мне наибольшую радость. Как же это здорово – вот так запросто ходить по влажной траве, помахивая голыми ступнями, не вынимая рук из карманов.
Народ собрался на крыльце и с улыбками наблюдал за моими процедурами. В этих улыбках виделись мне доброта и какая-та домашняя умиротворенность. Всем все было понятно без слов. Некоторые тоже сняли обувь и побродили вместе со мной. Но основная масса так и осталась на крыльце, глядя то на нас затуманенным взглядом, переводя его наверх, за забор, где чуть слышно шелестели листья березы, поскрипывали высокие сосны, трещали в заходящем солнце сверчки, заставляя людей еще крепче затягиваться сигаретой.
В “карантине” положено находиться десять дней. За это время проис-ходит как бы разведка: что за народ приехал, с каким настроением. Преду-смотрен медосмотр, с каждым проводятся личные беседы.
Разведку производит и другая сторона. Блатному миру тоже не безразлично, кто приехал: сидеть-то придется всем вместе, чаще долгие годы.
 Как выяснилось уже на второй день, наша зона – “черная”. Это значит, что на зоне почитают воровские законы, есть смотрящий за зоной, в зоне есть воровской общак, и с воли зона “подогревается”. Подогрев ограничивается чаем и курехой, но и это много, учитывая, что на общем режиме сидят в основном по маленьким и средним преступлениям, много бывших бомжей, алкоголиков, тунеядцев, молодежи, чаще сирот или интернатских, для которых любая помощь существенна.
Все заключенные на зоне делятся на категории. Та, в которую ты по-пал, закрепляется за тобой на всю жизнь. Переход из одной категории в другую если и возможен, то только в одном направлении – вниз.
На самом верху – блатные. Они не работают, им работать “за падло”. Также “за падло” сотрудничать с администрацией, ходить на зарядку, участвовать в жизни отряда – делать все, что насаждает администрация, начиная от художественной самодеятельности. Они играют в карты, наводят “движуху”, прививают воровские понятия молодежи, занимаются связью между внешним миром и зоной. За каждым отрядом закреплен “смотрящий”. Фактически он отвечает за порядки в отряде и соблюдение воровских законов. “Смотрящий за зоной” еще и мировой судья и наставник, воспитатель и смотритель – все в одном лице. Он назначает смотрящих по отрядам, в том числе есть свой смотрящий за “карантином”.
За “блатными” идут “мужики”. Это те, кто на зоне работает. Зоны в наше время чаще нерабочие, но все же администрация в меру своих сил пытается организовать какой-то труд. Чаще всего пилят лес, колотят ящики, поддоны, рейку. У нас еще клеят пакеты. Для работающих существует отдельно от зоны “промышленная зона” с цехами, котельной, станками, пилорамой и т.д. Когда узнал, сколько платят заключенным, то сначала не поверил. За нелегкий труд некоторые получают в месяц по 5-10 рублей, двести рублей – уже космос. От того и магазин в зоне бедный, и отряды выглядят как после Сталинградской битвы, в туалет не войдешь.
Ежедневно гудок собирает в “промку” работающих зеков. Выстраиваясь в колонну, они по очереди проходят досмотр и на восемь часов переходят за забор. Возврат происходит в той же последовательности: гудок, строй, “шмон” с собаками, сличение по карточкам фамилий и лиц, и все – ты “дома”.
Рабочие живут в отдельном отряде, и их работа со стороны “блатных” поощряется. Кому-то надо зарабатывать деньги и делать все, чтобы на зоне жилось более или менее достойно.
Дальше в зоновской иерархии идут “шныри”. “Шнырь” – он тоже работяга, только работает в обслуге “блатных” и “мужиков”. “Шныри” убирают постель, варят еду, стирают белье, приносят в отряд пайку, выполняют все операции “подай-принеси”. Бывают “шныри” индивидуальные – они обслуживают более влиятельную и богатую часть зоны, то есть “блатных” и “мужиков”, у которых достаточно денег и чая с куревом, чтобы рассчитываться за все эти услуги. Бесплатно никто ничего на зоне не делает – за все расчет “курехой” и чаем. Даже администрация, заставляя что-то делать, всегда платит тем же, чем и зеки. “Шнырь” знает свою работу и ни за что не возьмется за другую.
Самая грязная, самая тяжелая и неприятная работа у “опущенных”. Они даже живут отдельно: занавешивается угол со спальными местами, и все, кто “опущен”, не имеют права жить и спать в другом месте. У них своя посуда, свои места для раздевания в бане, свое место в строю на утренней и вечерней проверке. Кто они и как оказываются в углу или за занавеской? Обычно это самые слабые люди, готовые делать любую работу, лишь бы выжить. Это те, кто совершил негодные поступки. Например, украл – “крысы” – или проиграл в карты деньги и вовремя не расплатился. Их объявляют “фуфлыжниками”, и съехать в угол – уже дело техники. Бывают “опущенные” по беспределу или те, кто сознательно дотронулся до “опущенного”, съел вместе с ним пищу. Они заменяют женщин в прямом и в переносном смысле. С одной стороны, как-то снимают половые проблемы части заключенных. С другой стороны, если ты взялся за тряпку, то уж моешь и убираешь всю грязь – туалеты, коридоры и таскаешь все, что дают, фактически не имея права отказаться.
Отдельно стоящая категория заключенных – это “красные”, “козлы”. Те, кто сотрудничает с администрацией, работает на нее, всячески ущемляя своих же зеков. Они пользуются различными привилегиями, но если они попадают на этап или в тюрьму, то обязаны оповестить всех, кто они, и сидеть в отдельной камере, как и “опущенные”, только камера называется “красной”. Чаще всего это активисты, руководители различных секций, завхозы и т.д.
На этой лестнице жизни существует один принцип: каждый знай свое место, и только один путь – вниз. Никогда “мужик” или “шнырь” не станет “блатным”. Наоборот – сколько угодно. Съехать “в угол” за занавеску может каждый, а обратно – извините, нет.
Только не следует думать, что “блатным” легче всего – у них свои за-морочки и трудности. Остаться настоящим “блатным”, на которого ежесе-кундно давит система, который на протяжении всего срока подвергается нападкам, которому нельзя раньше срока уходить по УДО, далеко не каждому по плечу. Для этого необходимо иметь волю, ум, хитрость, надо уметь вести себя и с врагами, и с друзьями. Надо сидеть в бурах и изоляторах, терять здоровье и даже жизнь. А главное – вести за собой людей, решать вопросы, от которых зависит будущее многих, и постоянно думать о том, что если совершишь грубую ошибку, придется серьезно отвечать перед такими же, как ты. А спрос там серьезный, ни как в нашем государстве, где никто не отвечает за “базар”. Здесь нет сроков давности: когда придет время, надо ответить. Так что я не завидую этим людям. Чаще всего они столько видели и столько страдали, что не каждый выдержит. Всякому по делам его. За все время заключения я не встречал в этой категории людей слабых или неумных. Естественный отбор предусматривает силу характера, гибкость ума и умение в любой ситуации постоять за себя.
Впрочем, как и в любой среде, где нужны мозги и воля, здесь тоже ощущается хронический дефицит кадров. Проблема одинаковая: что на зоне, что на свободе. Нет людей, не из кого выбирать. Общество готовит людей, не способных брать на себя принятие решения, а человек, плывущий по воле случая, никогда не станет лидером ни здесь, ни там.
Основной принцип выживания – будь самим собой. Человек везде должен быть человеком. На это, кстати, не все способны.
После бесед один на один с замполитом или начальником безопасности зоны постепенно вырисовывается статус вновь прибывших зеков. Тех, кто не хочет работать – “отрицал” – в качестве наказания посадят на десять суток в изолятор и только после этого “поднимут” в отряд, чаще такой, где не работает никто.
Тем же, кто колеблется или хочет работать, устраивают проверку через “метлу”. Что это такое? Это символический акт, показывающий, что никогда в этой жизни ты не будешь “блатным”. Однажды взявшись за метлу или лопату, ты лишаешься этого звания, а заодно и всех привилегий с этим связанных.
Со мною вообще все происходило очень интересно. Я сразу сказал, что буду работать, но администрацию это не устроило. Как я понял, начальники зоны страшно не хотели получить к себе такого кадра, отказывались от меня, как могли. Не помогло. Теперь надо что-то делать.
Из восемнадцати человек “карантина” работать согласились только четверо. Утром после завтрака я ощутил суету. В “карантин” один за другим заглядывали офицеры, хитро поглядывая в мою сторону. На мой немой вопрос сосед ответил сразу: “Сегодня хозработы. Оттого и суета”. Точно, через полчаса пришел начальник безопасности и повел нас на хозработы. Я кожей чувствовал, что все внимание приковано ко мне: возьмет мэр метлу или нет? Выйдя во внутренний двор, я увидел, что все окна администрации облеплены.
– Ну, где тут у вас метла? – зычно спросил я бледного от волнения капитана. Кажется, они очень хотели сделать из меня “блатного”. Но я – “мужик”, бояться или стесняться работы не привык. Неверной рукой капитан показал в угол возле двери. Там стояли четыре метлы. Я выбрал самую ветвистую и, выйдя на середину двора, несколько раз махнул ею в разные стороны, имитируя уборку и без того чисто выметенного бетона.
– Ну что, достаточно? – спросил я. – Где еще замести? У нас с этим проблем нет.
С плохо скрываемой досадой капитан нехотя выдавил:
– Достаточно. Можете идти в “карантин”.
“И чего ж ты такой кислый?” – подумал я.
Все, я определился. Теперь по-лагерному я – “мужик”. Сразу после обеда прошла комиссия по распределению, и меня отправили в рабочий отряд облегченного содержания. В “карантине” я пробыл три дня.

Два берега
Испокон веков на зонах существует молчаливое противостояние двух миров: администрации и заключенных. Одни поставлены охранять и создавать трудности для заключенных, другим необходимо выжить, и они применяют все средства для того, чтобы годы, проведенные в заключении, не стали последними.
На языке вертится привычный эпитет: “по разные стороны баррикад”. Но нет, это не то. Баррикада – постоянная война или ее ожидание. На баррикаде жизнь и смерть разделяют мгновенья. Здесь же сосуществование двух миров не предполагает боевых действий со смертельным исходом. Система наказания в государстве – процесс вечный, поэтому в данной ситуации уместно другое сравнение, например, с двумя берегами одной реки.
Эта река течет медленно, спокойно, широко раскинув рукава заливов. Правый берег, крутой и высокий, – это, конечно, администрация. У нее командные высоты, вышки, автоматы, собаки, ОМОН и тому подобное. Другой берег низкий, темный, угрюмый и непроходимый, заросший кустарником и лесом, с тайными тропами, часто невидимыми с горного берега. Это – мир заключенных. В этой чаще жизнь, укрывшись в тени огромных деревьев или заваленная буреломом, идет по своим законам.
Река не только разделяет два мира, но и связывает их крепко-накрепко. Только кажется, что вода спокойна и пустынна. Нет-нет, да и мелькнет в ее темнеющих глубинах человек, вынырнет и опять уйдет под воду, чтобы не было его видно с берега. С правой стороны таких людей называют “оборотнями в погонах”, предателями. Люди администрации тоже хотят жить. Получающие мизерную зарплату, они с опаской, но все-таки несут в зону все, чего не хватает зекам, – от вещей до спиртного и наркотиков. Все, что запрещено, здесь имеет свою цену. И как бы ни старалась администрация, изжить взаимовыгодное сотрудничество работников администрации с заключенными очень сложно. Да и как с этим бороться, если заключенные и охранники знают друг друга годами, общаются между собой каждый день, становясь приятелями или даже друзьями? Время делает свое дело. По сути, охранники тоже сидят в зоне. Только изредка выходят на волю.
Есть “перебежчики” и с другой стороны. И с лесного берега уплывают темными вечерами, захлебываясь от страха и безысходности в речной волне, судорожно отмахивая большими гребками или заныривая поглубже, затаивая дыхание на сколько хватит. Это стукачи. Порой от их голов, мелькающих в воде, даже рябит в глазах.
Их называют “суками”. Что толкает их к побегу? Причин много: желание или сократить срок по УДО или получить более благоприятные условия содержания. Или, хуже того, жажда власти. Нет страшнее охранника или надсмотрщика, чем зек. Терять ему нечего. В своей злобе и ненависти он зачастую доходит до бесчеловечности, получая взамен такую же ненависть со стороны осужденных.
Между берегами существует и открытое движения. Плавают лодки официальных лиц, при необходимости стороны ведут активный диалог со взаимными уступками и жертвами. Со стороны леса “дипломатическими” функциями наделены “смотрящие за зоной”, с верхней стороны – опера и начальник.
Какая бы ни была зона – “красная”, где власть принадлежит администрации, или “черная”, где проповедуют и соблюдают воровские законы, в любом случае есть человек, который наделен ответственностью принимать решения. Наша зона – “черная”, поэтому совершенно официально в ней существует смотрящий за зоной.
Это здоровый парень лет тридцати пяти от роду, имеющий за плечами двадцать лет тюремного стажа, знающий до мельчайший мелочей быт зоны, прошедший курс тюремной жизни еще на малолетке, где выживают действительно сильнейшие и телом, и духом. Его крепкая фигура, неторопливая походка сразу бросаются в глаза. В общей массе заключенных таких парней встретишь нечасто. Рост под метр девяносто, сильные руки и плечи, выразительное лицо, чуть свернутый набок, наверное, в драке, крупный нос. Внимательные глаза, тонкие губы, улыбка широкая, но настороженная. Когда он о чем-то говорит, то подается чуть вперед и пристально смотрит в глаза собеседнику, при этом речь его очень эмоциональна. Внутренне убежденный, очень непросто соглашающийся с чужим мнением. Чувствуется, что живет он уверенно, держится спокойно и солидно. Спешить ему некуда. Освобождаться раньше срока не положено, а сидеть еще около двух лет. От него веет спокойствием и силой. По всему видно, в своей жизни он привык рассчитывать только на себя самого.
С другой стороны, хозяин зоны подполковник. Тоже высокий и здоровый, выходец из роты охраны. Он провел в армии всю свою сознательную жизнь, и годы службы наложили на него свой отпечаток: очень прямолинеен, требователен, даже жесток с подчиненными. Не дипломат, не психолог. Все хочет решить сам, но никогда не принимает решение сразу. Подозрителен, практически никому не доверяет. Его высокая армейская фигура, кажущаяся еще выше благодаря фуражке с высокой тульей, мелькает по зоне то тут, то там. Он сам в пять утра проверяет караул, сам участвует в “шмоне” – проверке тумбочек и кроватей.
Он больше солдат, чем руководитель. А ведь, по сути, должен быть директором. Надо кормить и поить заключенных, давать им работу, направлять и контролировать работу администрации. Надо следить за порядком, причем не только среди зеков, но и среди своих подчиненных, а это порой сложнее, чем кажется.
Тоталитарная модель управления, на мой взгляд, самая неэффективная. Здесь все до самых мелочей приходится решать самому, а это очень непросто. За всем не успеешь, все не углядишь. Отбивая руки тем, кто хочет работать самостоятельно, можно получить не только механических исполнителей, но и откровенных врагов, а это, согласитесь, в условиях зоны просто опасно.
Надолго ли его хватит, не знаю. Как и не ведаю, научится ли он быть более гибким, дипломатичным и хитрым. Здесь нельзя быть одному. Подставить могут и те, и эти. Зона – слишком сложный психологический объект, чтобы решать все проблемы простым ужесточением режима. Слишком многое государство не дает зекам, чтобы закручивать гайки без предела. Резьбу можно сорвать и на металле.
Трудно представить ненависть большую, чем существует сегодня между двумя этими людьми. Два хозяина столкнулись в упрямой схватке за главенство в зоне. Выиграет тот, у кого будет больше союзников. Главное, чтобы это противостояние не обернулось тяжкими несчастьями для окружающих. Ведь на обоих берегах люди. Просто люди, которые хотят жить.

Допрос с пристрастием
Новогодние праздники затянулись. Двенадцать дней отдыха даже для зоны многовато. Занимались, кто, чем может. Я проводил зимний футбол. Ребята играли на снегу яростно и увлеченно. Наблюдая за игрой, я и простыл.
Температура поднялась приличная. Отлежаться, однако, не дали. Дневальный стукнул в дверь и сказал, что меня вызывают на вахту. С трудом поднявшись, дошел до вахты. Мария Сергеевна из спецчасти встретила весело:
– Собирайся, Свистунов.
– Куда? – удивился я.
– На этап, дорогой. Вот получила пакет. Представляешь, сколько работаю, ни разу еще вызов на этап не привозили нарочным. Представляешь, нарочным на этап. Ты великий человек, Свистунов. На, распишись в том, что уведомлен, и завтра к обеду будь готов.
“Этого только еще не хватало”, – подумал я, читая бумагу.
Вызывают для проведения следственных действий по уголовному делу о незаконной продаже кафе “Блинная” в 2003 году. Странно. В 2003 году я уже сидел. Чего меня допрашивать? Да и проще следователю приехать сюда, на зону. Гонять же меня до Волжска через Йошкар-Олу – это надо постараться. Хотя, о чем я? За всем, что касается меня, давно нет никакого здравого смысла. Одна политика. Раз сказали, значит поеду. Только к чему такая спешка?
К вечеру температура поднялась до тридцати девяти. Так и не заснув, утром решил идти в санчасть. Алексей Кузьмич, молодой врач, измерил температуру, давление:
– Что ж, температура большая, давление высокое.
– Тогда, может, не ехать на этап? – спросил я. – Отлежаться? Через десять дней буду готов.
– Не знаю. Наверное, можно. Сейчас позвоню, – он взял телефонную трубку и позвонил в спецчасть. Насколько я понял, ему сказали, что врач он, ему и решать, ехать ли заключенному на этап.
Кузьмич задумался.
– Чего раздумывать, – встряхнул я его. – Температура есть, давление есть. Я действительно болен. Мы же с вами никого не обманываем. Какая следователю разница, допросит он меня завтра или через десять дней? Все равно вызов до двух месяцев.
– Да… – задумчиво выдавил он. – Ладно, попробуем.
Для верности он еще раз заглянул мне в горло. Взял лист и начал пи-сать справку.
– Вы сейчас идите в барак, отдыхайте, а справку я отнесу сам, – сказал он, и мы вышли.
Отдохнуть у меня не получилось. Буквально через пятнадцать минут он вошел в мою комнату со словами:
– Пришел извиниться. Начальник Ксенофонтов сказал, что какой бы ни был Свистунов, он на этап уедет. Справку он меня заставил разорвать и написать другую, что вы здоровы. Вы меня извините, но справку я переписал: вы здоровы.
Он молча развернулся и вышел из комнаты.
Все поняв, я стал собирать вещи. В горячей голове кипела злость…
Для чего меня дернули, я примерно представлял. Скорее всего, Маркелов дал задание устроить мне “веселую” жизнь. Уж больно хорошо сидел я на зоне. Порицаний не имел – одни поощрения, а значит, мог уйти досрочно. В планы того, кто меня засадил, это не входило. Значит, будет сделано все, чтобы я не ушел.
Всех, кто приезжает на централ из зон, обычно расселяют в так назы-ваемых “транзитных хатах”. Меня привезли в камеру шесть два. Светлая большая камера в три окна в новейшем корпусе. Деревянные полы и бело-серые стены. Пожалуй, если бы не решетки на окнах и железные двери, она вполне могла бы сойти за большую больничную палату. Несмотря на мороз, здесь было тепло. Из восемнадцати шконарей занято было лишь девять. Простор – хоть играй в футбол. Настроение у меня поднялось. Жаль только, что пожить здесь долго не дадут: буквально через день этап на Волжск.
В камере нашлись знакомые ребята. Оказывается, они приехали су-диться с милицией. Я был шокирован тем, что они рассказали. Пьяные менты просто глумились над ними: избивали резиновыми дубинками, подключали в промежность электрические провода, загоняли под ногти иголки, вывозили в лес, пристегивали наручниками к деревьям, снимали штаны, обещая изнасиловать. Я не мог представить, что в наше время все это возможно. Видя мои сомнения, оба, не сговариваясь, сняли свои рубашки: на спинах до сих пор были явно видны рубцы. Показали руки и ноги: в ногтях остался след от иголок.
Не менее убедительным оказались приговоры суда. Йошкар-Олинский суд, перечисляя бесчисленные нарушения прав человека, трижды (!) выносил постановления о возбуждении уголовного дела против горе-следователей. А наша славная прокуратура трижды закрывала дело. Как после этого можно назвать нашу прокуратуру? Чьи интересы она защищает? И пусть после этого кто-нибудь скажет, что в России существует закон.
Ребята – молодцы. Два дня я общался с ними. Крепкие, настоящие парни. Побольше бы таких. Если бы вокруг не было молчаливого стада, возможно, и жизнь наша была бы чуточку другой. Конечно, и они боятся. Боятся за семьи, детей, родителей. Менты ходят по воле с оружием и документами, позволяющими творить любые беззакония. Ребята ждут провокаций против родных и близких. Один из этих поганцев обещал изнасиловать невесту. И только надлежащий отпор не дает негодяям вконец распоясаться. Понимают, что однажды перейдя границу дозволенного, сами могут оказаться вне закона.
Утром в “боксиках” собрали этап на Волжск. Народа не очень много: человек десять. Зимняя дорога не мешала скорости. Меня определили в последнюю машину. “Стаканчиков” там не было, а скамейка общая. Открывался отличный вид на волю: и вперед через лобовое стекло и вбок – через дверное. Вот это класс. Сколько раз за время работы мэром я проехал по этой дороге Йошкар-Ола – Волжск. Кажется, знаю наизусть каждый поворот, каждый перекресток. За окном мелькали знакомые деревни и поселки. Как-то поймал себя на мысли, что уже год не работаю мэром, а как прежде обращаю внимание на то, почищена ли дорога, вывезен ли мусор, убран ли снег. Какое, казалось бы, мне теперь дело до всего этого. Ан нет. Правильно говорят: привычка – вторая натура.
Как здорово возвращаться в родные места! Зимнее солнце взрывает искрами белый нетронутый снег. Знакомые ландшафты навевают воспоминания. Хорошо… Конвой тоже оказался знакомый. С этими ребятами я практически три месяца катался на суд. Незаметно проговорили всю дорогу. В общем, ехал весело и спокойно, не догадываясь, что задумали мои враги.
Заводили меня первого. Простые формальности, короткий обыск. Холодина. Волжский ИВС находится в подвале здания милиции. Один из самых запущенных и плохих ИВС республики. Зимой холод, летом духота. Окна заварены листами железа с маленькими дырочками. Только в одной, первой камере, мой зам Аблязов провел ремонт. В остальных все осталось как тридцать лет назад. Тесно, только перед дверью камеры небольшой островок свободного пространства, на котором двоим уже тесно. Ни воды, ни света, ни стола. Отопление – одна труба где-то внизу под досками. В туалет выводят два раза в день: утром и вечером. Все остальное – в бачок, что в углу. Вонь. Грязные, сбившиеся в комки матрасы без простыней, подушек и прочей цивилизации.
Меня обычно селили в первую камеру. Там все-таки полегче. Хоть туалет есть. Однако теперь открыли пятую камеру и втолкнули туда.
– А почему в пятую? – поинтересовался я.
Войконов, сухой болезненного вида майор, начальник всего этого бардака, коротко бросил:
– С этапом разберемся, потом посмотрим.
Я огляделся. Камера номер пять выглядела так: четыре метра в длину, два в ширину. Двухъярусный железный шконарь. Металл в середине уже проржавел до дыры. Пройти свободно между кроватью и стеной невозможно. Деревянный пол давно не мыли и не мели. Покрытые цементной шубой стены блестели чернотой от постоянного прикосновения человека. Свет – одна грязная лампочка внутри решетчатого колпака над дверью снаружи. Окон нет. Отопления нет. Воды нет. Туалета нет. В углу сиротливо стояло пластиковое ведро с крышкой непонятного цвета. На нижнем ярусе лежал сбитый в мешок грязный матрас, по нему жирными каплями ползали клопы.
– Ладно, – подумал я, – подожду, когда разберутся с этапом и узнаю, в чем дело.
Судя по всему, решил я, эта камера служит карцером. Тем более, в зимнее время. Мороз такой, что невозможно сидеть. Со всех сторон тащило холодом. От дыхания изо рта шел пар.
Однако этап разобрали, на “продоле” оживилась жизнь, а меня по-прежнему держали в карцере. Я спокойно постучал в дверь.
– Командир, позови начальника.
Подошел Войконов. Его худое лицо было злым, а голос истеричным:
– Ну что еще? – громко взвизгнул он.
– Как что? – с напором начал я. – С какой стати меня засунули в кар-цер?
– Это не карцер.
– А что же тогда? Где свет, вода? Даже матраса нет. Посмотри на матрас. Ты что думаешь, я – быдло, лягу на него, а ты будешь посмеиваться?
– Свистунов, прекратите нарушать режим, – еще раз взвизгнул он. – Куда посадили, там и сидите!
Он повернулся и ушел. Я оторопел. Вот это встреча. Приехал называется в родной город. Думал, хотя бы отнесутся по-человечески, а они издеваются! Ну, ладно. Я отодвинул сумку и начал колотить в дверь ногой. Старался вовсю. С одной стороны, надо как-то греться, с другой – надо как-то жить.
После десяти ударов прибежал надзиратель:
– Что случилось? Зачем дверь ломаете? – запричитал он.
– Давай, зови начальство, – ответил я.
Прибежал Морякин, заместитель начальника милиции. Начальник – Морозов, он трус, всегда вместо себя Морякина подставляет.
– Что случилось, Николай Юрьевич?
Температура поднималась, кашель душил горло, да и давление давало о себе знать. Я сорвался. Начал орать на бедного Морякина. Он только и бормотал: “Приказ такой. Другого приказа нет”. Он человек маленький, что от него ждать? Однако и мне свои права защищать надо.
– Постельное белье, врача, воду, отопление, в камеру к людям! Почему в карцер?
– Не шумите, Николай Юрьевич, это не карцер. Это камера. Сейчас быстренько позвоним к вам домой, привезем постельное белье. Врача вызовем, обогреватель поставим. Но это все, больше сделать ничего не можем. Вас велено держать отдельно.
– И издеваться? – уточнил я.
Он смутился, опустил глаза. Морякин всегда был скромен.
– Вы все понимаете, Николай Юрьевич. А все остальное сделаем. Сейчас вашей жене позвоню.
Я перестал стучать. Сил не было. Температура валила с ног. Морякин не соврал. Вскоре привезли постельное белье, матрас. Выходит, Аннушка знает, что я здесь. Через полчаса приехал врач скорой помощи. Женщина, вытаращив на меня глаза, как на пришельца, сделала укол, выписала рецепт, дала таблеток. Оставалось догадываться, сколько будет в городе разговоров.
Два дня выходных прошли однообразно: тишина, холод. Спал весь день. Температура не отпускала. Деваться некуда: в выходные никого нет – только часовые.
Пока лежал, понял, что необходимо бороться. С понедельника запла-нировал акцию протеста. Написал жалобу прокурору. Понимал, что это мало поможет, но все равно решил писать. На будущее. Мало ли чего? Возможно, подам в суд на нарушение прав человека. А нарушения здесь на каждом шагу. Особенно удивили туалеты, куда меня выводили. Из одного крана течет кипяток, из другого – холодная вода. Нальешь в ладошку холодненькой водички, добавить туда же кипяточку, и получается тепленькая водичка. Через пару дней какой-то умелец примостил к двум кранам пластиковую бутылку, получился смеситель. Эх, Россия...
Утром в понедельник сдал все протесты прокурору, перематерился с Войконовым. Этот ненавидит так, будто я у него квартиру обокрал.
В сердцах бросил:
– Все, начинаю голодовку в знак протеста.
– Вот и хорошо, – обрадовался Войконов. – Пишите заявление. Если вы объявляете голодовку, то я вынужден перевести вас в одиночку. А раз вы и так один, то и хорошо. Одну вашу проблему решили. Врач будет ходить каждый день. Голодайте.
Голодовка не дает права отказываться от допросов. На допрос меня вызвал следователь Морозов, сын начальника милиции. Поговорив пять минут о всяких глупостях, он начал жаловаться нам с адвокатом на тяжелую жизнь, на отсутствие квартиры.
Он приходил ко мне еще раз и снова на пять минут. Больше со мной никаких следственных действий не проводили, хотя промуторили положенные два месяца.
Написал заявление на голодовку. Отговаривали долго. Приходили и Морякин, и адвокат. Даже дали свидание с женой. Но нельзя же оставлять такие безобразия без последствий.
Голодал я семь дней. Через неделю меня без разговоров посадили в “воронок” и этапировали обратно в Йошкар-Олу, в СИЗО. Видно, все, что хотели сделать со мною в Лопатино, сделали. Предстояло потерпеть еще в Йошкар-Оле.
На централе поначалу ничего не предвещало неприятностей. Но после “домашних” приключений я и к йошкар-олинским, конечно, был внутренне готов. Почему-то не выходила из памяти встреча с Садыковым. Уж не знаю, кто он сейчас, а раньше был начальником шестого отдела МВД. По-простому, беспредельщик. Одно время хотел меня “крышевать”. Даже домой приходил, уговаривал работать на пару. По его плану, я должен был совершать подлоги и незаконные продажи, а он бы меня прикрывал.
Он действительно появился: пришел с Морозовым-младшим. Я сразу понял, что неспроста. Спрашивал, как мне сидится. Еще удивился, что на зоне работаю завклубом. Разговаривал хорошо, ласково, сразу видно – гадость задумал. Известное дело: если мент говорит добрые слова, значит, у него за пазухой огромный кирпич.
Его визит аукнулся мне на второй день после “карантина”. Поначалу меня опять отправили в хату шесть два, к тем же ребятам. Обрадовались, обнялись. Пока я голодал, они в очередной раз выиграли суд, и он обязал возбудить против ментов уголовное дело. Настроение у них было хорошее, но сомнения остались. Попили чаю. Есть такая традиция: новенькому заваривают чифир или крепкий чай. В общем, все привычно и знакомо.
Неожиданности начались со следующего утра. Сразу после завтрака щелкнула дверь, и в камеру заглянул “выводной”:
– Свистунов, на выход с вещами.
– Куда? – не понял я.
– С вещами! – огрызнулся прапорщик.
Кто не спал, переглянулись.
“Что-то не то”, – подумал я, но делать нечего. Не спеша, собрал матрас, вещи, попрощался с ребятами и вышел.
На “продоле” я был один.
– Командир, если не трудно, скажи куда ведешь? – полюбопытствовал я.
– Не положено. Куда написано, туда и веду.
Мы медленно двигались вперед. Поднялись на второй этаж. Прошли “больничку”. Подошли к крайней хате. Щелкнул замок. С порога я спросил:
– Какая хата?
В любой тюрьме существует негласная договоренность между арестантами и администрацией: каждый сидит там, где ему положено. В “братских” хатах сидят все обычные арестанты. В “котловых” хатах – “смотрящие” за общаком, корпусом. В “красных” сидят люди, сотрудничающие с администрацией, милиционеры, стукачи. В “обиженках” – обиженные. У каждого слоя свои порядки, свои законы. Соблюдая неписаные правила, администрация и зеки строго следят за соблюдением данного порядка. Для зека тоже важно, где он сидит: на зону-то придется возвращаться.
В камере пятеро, одно место свободно. Сразу на входе занавешенный “дольняк”, за ним стол.
– Николай Юрьевич! – раздался приветливый голос.
– Костя? – удивился я.
Действительно, это был Костя. Он просидел со мной полгода. У меня были подозрения, что он на меня стучал. Но не пойман – не вор. После Нового года ушел на “баланду”, в зону не поехал. Около месяца проболтался здесь, а потом, я слышал, все-таки уехал на зону, а оттуда на поселение. Рассказывали, что его уже видели в городе. Потому и удивился я, встретив его здесь.
– Наша хата “красная”, – честно предупредил он.
Это была очередная провокация. Я всегда сидел по “братским” хатам, не стучал, с администрацией не работал. Поэтому опускаться до того, чтобы сидеть с “красными”, я не имел права.
Я сразу развернулся и постучал в дверь. Подошел надзиратель.
– Командир, позови кого-нибудь.
– Зачем? – лениво ответил он.
– Позови, говорю, – и для убедительности я посильнее вдарил в дверь.
– Ладно, ладно. Не шуми. Сейчас позову.
Он отошел, и буквально через минуту открылась “кормушка”.
– Что случилось? –спросил сквозь открытую дверцу незнакомый голос.
– Я в этой камере сидеть не буду.
– Ты будешь сидеть там, где тебе положено, – грубо сказал голос и захлопнул “кормушку”.
– Ах ты, сука, – не выдержал я. – Ну, сейчас посмотрим, как вы запо-ете.
– Костя, – закричал я, – начинаем акцию неповиновения. Давай посуду, наливай воду, лучше кипяток. Смотри, какие щели хорошие. Потопим негодяев в их собственной воде.
Вдвоем было тесновато. Я одновременно делал два дела: бил ногой в дверь камеры и заливал в щели кипяток, который любезно подносил Костя.
Его восторгу не было предела.
– Надо же, – приговаривал он, – с мэром сижу, бузу устраиваю. Давай, Николай Юрьевич, стучи, мы тебе поможем. Детям расскажу.
В коридоре послышалось движение, но к двери никто не подходил. А нам и не надо. Методично разбивая дверь, я видел, что она немножко поддается и петля выходит из строя. Вода регулярно выливалась, и чувствовалось, скапливалась на “продоле”, на только что положенном кафеле. Кто-то шлепал туда-сюда по лужам.
– Давайте подожжем вату, – предложили сзади.
– Давай, я не против. Вскрывай матрас, выдирай вату.
Парень быстро соскочил со шконки, задрал простыню. В матрасе и без того была дыра. Вырвав большой клок ваты, он тут же поджег ее, затем затушил. Вата стала тлеть. Дымок, едкий и противный, начал наполнять камеру.
– На, держи, – протянул руку парень, – сунь в косяк. Там тяга лучше, тянет-то все равно в коридор, весь дым будет у них.
Он оказался прав. Как только я вставил дымящий клок ваты в косяк, дым тут же потянуло в коридор.
– Ура! – закричал Костя. – Тянет.
Все заулыбались.
– Не стой, не стой, Костя, – одернул я его. – Наливай воды, плеснем еще кипяточка.
Костя бросился к крану, и работа снова закипела. На “продоле” что-то изменилось. Забегали быстрее.
– Они что-то подожгли... Дым… – слышали мы обрывки фраз. – Что-то горит… Дым… Зовите корпусного.
В камеру застучали уже с той стороны. Женский голос истерично за-кричал:
– Прекратите безобразничать.
– Зови начальника, – еще громче крикнул я, не забыв врезать ногой в уже качающуюся дверь.
Наверное, они поняли, что пора прекращать этот цирк. Щелкнула дверь. Мы погасили вату, убрали полиэтиленовые бутылки.
– Свистунов, выходи с вещами.
Я пожал помощникам руки, захватил вещи и вышел на “продол”. Он был весь задымлен. На полу стояла огромная лужа. Над нею поднимался пар.
– Что такое? – удивился я. – Откуда вода?
Сначала меня завели в камеру, где сидел смотрящий за корпусом Баян. Попили с ним чаю, пообщались – я понял, что поступил правильно. Получил новые разъяснения, как себя вести. Претензий у блатных ко мне не было. Потом меня вызвали к заместителю начальника тюрьмы. Вот здесь я и вспомнил ласковый голос своего недавнего гостя, бывшего начальника шестого отдела. Оказывается, он позвонил в СИЗО и сказал, что я работаю на зоне завклубом, а потому должен сидеть в “красной” хате. Пригрозил провокацией со стороны блатных Волжска, которые будто бы недовольны тем, что я хожу не в “красных”. Только исходя из этого, объяснил мне зам, администрация централа и решила перевести меня.
Я не стал спорить. Просто попросил бумагу и сказал, что напишу любую расписку, что я добровольно возвращаюсь в старую камеру и ответственность беру на себя. Отказались от расписки. Через пятнадцать минут я уже со смехом вспоминал свои приключения с ребятами в той же камере шесть два.
Смеялся зря. Вечером всю нашу камеру перевели в другой корпус. Взяв в руки вещи, матрасы, пакеты, мы, как караван-сарай, побрели по коридорам. Я чувствовал, что этот перевод только из-за меня. Слишком хорошие созданы мне условия.
Нас завели в темную грязную камеру с трехъярусными железными нарами. Двадцать одно место. Нас восемнадцать. Со всем своим скарбом стоим посреди камеры шесть на шесть. Два мутных окна, разбитое стекло, грязная занавеска. Черные закопченные стены, тусклая лампочка, холодная вода. Цементный пол, битый туалет. К хорошему привыкаешь быстро…
На меня лично тоже нашли управу. Каждое утро в течение трех дней меня ни с того ни с сего стали объявлять дежурным и заставляли доклады-вать на утренней проверке. Я, естественно, отказался. Дело в том, что нор-мальные арестанты, опять же по негласному договору с администрацией, не докладывают на “продоле” и не отзываются, если их называют дежурными. Дежурные у ментов – у арестантов дежурных не бывает. Поэтому, если пойдешь на поводу, то нарушишь правила арестантов, а пойдешь против – отправят в карцер. Я выбрал карцер. На меня составили рапорты, вызвали для ознакомления. В одиннадцать я уже был в карцере. Для хохмы еще с утра поспорил с “выводным”. Говорю, сейчас сходим в медчасть (так перед карцером положено), и сразу на “кичу”.
– Да нет, – говорит он. – На “кичу” после обеда. Обычно дают собраться, пообедать, а только после ведут.
– Посмотришь, – возразил я, – до обеда уведешь.
Как же он был растерян, когда задолго до обеда открыл дверь и кивком показал на выход.
– Ну, вот, а ты спорил, – улыбнулся я.
Карцер оказался маленькой камерой с пристегивающейся к стене кроватью. Огромное окно, деревянный пол, горячая вода, туалет. Честно говоря, это по-богатому, мало похоже на те карцеры, про которые написано в книжках классиков мировой литературы. Горячая вода – великое благо цивилизации. Выстирал все белье. На “дольняке” с удовольствием помылся. И в десять вечера с большим удовольствием и чувством выполненного долга уснул на откидной кровати.
Через неделю меня вернули в корпус. Камеру, правда, сменили. Пока сидел в той хате, мы с ребятами написали заявление о нарушении прав человека, и, думаю, благодаря этому теперь меня отправили в только что отремонтированную камеру на шесть человек с настоящим унитазом.
Досиживал уже по инерции, без приключений. Все задания Лени были выполнены. За дверь я получил выговор. Петля, действительно, сорвалась. С меня взяли деньги за ремонт. Карцер минимум на полгода автоматически лишал меня права на досрочное освобождение. Больше им и не надо. Месяцев через пять опять можно вызвать по формальному поводу на следственные действия или придумать что-нибудь еще. Чтоб не рыпался.









ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКТОРА
Атасник - наблюдатель, подающий сигнал или знак в случае опасности.
Дольняк - туалет.
Косяк - явная ошибка.
Кошарь - большая сумка для личных вещей.
Обиженный – пассивный педераст.
Объебон - обвинительное заключение прокуратуры.
Параша - помойное ведро, ёмкость для нечистот; отхожее место.
Поднять - перевести.
Продольный - дежурный по тюремному коридору, называемый - пост.
Трамвайчик - скамейка возле стола в камере, прикрученная к полу.
Угол - место в бараке для опущенных, занавешенное со всех сторон одеялами или простынями.
УДО - условно-досрочное освобождение.
Феска - тюремный головной убор круглой формы с козырьком.
Фуфлыжник – обманщик, лжец.
Централ - следственный изолятор № 1 (тюрьма) республиканского или областного значения.
Этап - конвоирование заключенных в суд, из суда, в колонию и т.д.

























ОГЛАВЛЕНИЕ

Вместо предисловия 1/1
Боксики 1/2
Заброда 1/3
Сбой системы 2/7
Слоник 1/4
Централ 1/5
Баланда 1/6
Чифир по-воркутински 1/7
Вилы вологодские 1/8
Дождь 2/9
Домкрат 2/2
Кто с-сыл костюм? 2/11
Кулёк 2/6
Карась 2/1
Карантин 2/10
Обида 2/12
Этап 2/3
Приезд 2/4
Два берега 2/5
Допрос с пристрастием 2/8
ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКТОРА