Любовь в эпоху перемен

Лорена Доттай
Книгу в свободном доступе в удобной читалке можно прочитать также здесь:

https://author.today/work/154259




Христиания

Той ранней осенью я приехала в Христианию и бродила по городу временами голодная, временами замерзшая, но все же счастливая, наслаждаясь свободой и в надежде, что смогу излечиться от моей неизлечимой болезни.
Некому было убирать пожелтевшие листья с дорог, они хрустели под ногами, пока не пошли дожди, пока я бродила по улицам, а все улицы старого города приводили к реке. Листья издавали еще мягкий и приятный запах тления, умирание происходило торжественно и празднично, и я радовалась всей душой каждому дню, не оборачиваясь назад и не давая воспоминаниям подавить себя. Я не сопротивлялась лишь моим прогулкам: какую бы улицу я ни выбирала, я все равно приходила к реке, как будто ходила не по городу, а по лабиринту. А потом я сидела на камне у реки и думала о том, что жители города такие же странные, как этот лабиринт. Мне казалось, что я поняла теперь и смысл приезда в этот мне полузнакомый город и мое предназначение. Я собиралась отдать последние годы жизни бесцельному с точки зрения остальных людей существованию, которое выражалось в одиночестве, в долгих прогулках и сидению на камнях.

Когда я видела, как воды проносят себя мимо берега на протяжении многих часов, я понимала, что это на самом деле не волны и не воды, а какая-то неведомая неистощимая энергия природы, которой не хватало мне. Светильник моей жизни угасал, и я пыталась взять немного жизни у деревьев или у воды.
В эту осень мне было легко смириться с чем угодно, особенно со смертью, но какое-то глубокое знание жило во мне, что время еще не пришло. А смерти было достаточно вокруг: местные жители так привыкли к каменным гробам на улицах, что перестали их замечать, они выросли с ними, с этими полуразвалившимися старыми в полметра кирпичной кладки, зданиями. Старая поликлиника была одним из таких гробов. Денег не находилось ни отремонтировать ее, ни снести, а пока при ветренной погоде хлопали рамы на втором этаже, крыша обваливалась кусками, и половые доски дряхлели и проваливались тут и там. И дети, игравшие на развалинах проваливались иногда в подвал. Стекло сыпалось на прохожих, когда им случалось проходить мимо старой поликлиники при ветренной погоде. Но я смотрела на все чужим глазом.
Иногда мне было омерзительно холодно, - голод я переносила легче. Действия в жизни не было – на него нужны были воля и силы – а мои силы уходили на обогрев тела. Я делала вид, что куда-то спешу (спешить на самом деле было некуда, и город был слишком мал, чтоб по нему «спешить»), но я шла и мне становилось теплее, но это было вынужденное действие, потому что в комнате с каждым днем становилось все холоднее. Я должна была и что-то предпринять, чтоб улучшить свое положение: найти какое-то место или подработку, но я убеждала себя каждый раз, что есть еще время. На самом деле времени уже не было, а была только малоспасительная ложь. И чем понятнее мне было мое положение, тем более я была с ним согласна. Я делала пока то, на что была способна: уносила свои любимые книги в букинистический магазин, обращая их медленно в деньги.
В дождливые дни я лежала, укрывшись одеялом, на раскладушке и наблюдала, как старые бабушкины часы все больше отстают от будильника. Мне казалось, что в Христиании мне непременно понадобится будильник, - вот почему я привезла его с собой. На самом же деле я любила старые часы. Однажды ночью они издали какой-то странный щелчок и остановились навсегда. Теперь я лежала под одеялом и мысленно передвигала стрелку по циферблату, и она показывала время, и часы больше не отставали. Мне почему-то в голову не приходило отнести часы к часовщику. Наверное, потому, что их главное предназначение было не в ходьбе, а в том, что они скрашивали мой быт.
 
История других вещей, которые окружали меня, была еще более примечательной: шкаф стоял в этой комнате много лет все на одном и том же месте, отчего врос ножками в пол и у меня не было сил его сдвинуть. В его ящиках долгое время проживали тараканы, потому первым делом я вытащила все ящички и вытряхнула из них тараканьи останки, а потом все хорошенько промыла. Потребовалось время, пока мои пожитки перекочевали в этот шкаф, - я не могла поначалу свыкнуться с мыслью, что в таком шкафу я буду хранить одежду. Раскладушку мне отдала хозяйка, она когда-то стояла у нее в саду. Однажды ее сын пригласил свою девушку в сад, и они сломали бедную раскладушку. Каждый вечер я поправляла алюминевые трубки, на которые был натянут брезент, но тщетно! – стоило мне лечь, как они прогибались снова, - потому я придумала подставлять под раскладушку чемодан. Я обвиняла раскладушку в своей бессоннице. Когда совсем не спалось, я стягивала матрас на пол и засыпала на полу или шла на кухню, - стол стоял на кухне, - и читала по ночам книги. Я заметила: я была не одна такая, кто не спал по ночам, мне было далеко видать из окна с четвертого этажа. Ночью же я познакомилась со своими соседями. Моими соседями по жилищу были огромные тараканы. Одни соседи лезли из щелей в кухне, другие жили под выцветшими обоями в комнате, а третьи приходили обычным способом через дверь.
 А дверь хотя и закрывалась на ключ, прилегала к косяку неплотно и в холодные дни я сворачивала половик и подкладывала его под дверь, чтоб хотя бы не дуло снизу.
По ночам тараканы устраивали сначала тараканьи бега, а потом чествовали победителей: сначала обжирались, а потом устраивали пляски. Тогда я уходила с кухни спать на матрас, предварительно очертив вокруг него пол белым китайским карандашом против тараканов, вспоминая при этом главного героя из гоголевского «Вия», который по ночам отмаливал панночкины грехи в сельской церквушке.
Следы запустения были на каждом шагу в нашем общежитии и в городе, единственным местом в городе, где не было запустения, был базар, и однажды я решила отправиться туда, потому что по базару бегали мальчишки и продавали газеты, а мне нужно было искать место.
Продавцы к девяти часам выкладывали товар на базарных лотках: в небольших картонных коробках по три-пять килограмм лежали шоколадные конфеты, карамель, мармелад, зефир, разные виды печенья и сушки, вафли, ванильные, фруктовые и шоколадные, халва; продавали мед в сотах, сухофрукты; дыни и арбузы, разрезанные на части, источали сладкий аромат и над ними суетились осы, несмотря на позднюю осень; бананы и апельсины, ананасы и гранаты, виноград и инжир дополняли картину изобилия. У лотков с копченой и вяленой рыбой я чуть на захлебнулась слюнями. Кондитерская выставляла свои пирожные и торты, но при виде их масляных кремов меня начинало тошнить. Я отвернулась, чувствуя, что волна подкатила к горлу, успела проглотить этот спазм, - и после заметила, что кто-то пристально смотрит на меня.

- Вышла замуж? – спросила я.
 Моя знакомая и ровесница, которая стояла передо мной, стала как будто выше и толще, и ждала ребенка, - а мы не виделись с детства.
- Вышла, - сказала она, - за друга своего отца, - добавила она и захохотала. Она всегда хохотала. – Он работает в деревне зоотехником.
- И как? – спросила я, вкладывая в вопрос многозначие смыслов. Пусть она сама решает, как ответить на этот вопрос.
- Да так! – ответила она, - он же старый... вот как хочу, так и ворочу.- Она снова засмеялась. – Вот сережки мне золотые купил и цепочку, - она коснулась груди, впрочем, цепочки было не видно из-за пальто. – К зиме скажу, чтобы шубу покупал и сапоги другие. – Она посмотрела вниз на свои сапоги, - эти мне не нравятся, хочу другой каблук. – Ну, ладно, - вздохнула она, - надо идти, пошатаюсь сейчас по базару, присмотрю сапоги.
- Ладно, - вяло отозвалась я, - пока.
Собственно, нам и раньше не о чем было говорить, просто знакомое курносое лицо в этой толчее. Толпа начала нас разъединять и оттеснять в разные стороны.
- А ты-то как живешь? – прокричала она, обернувшись.
- А я хорошо живу, - проговорила я, а она снова засмеялась, и я не поняла ее смеха. Я купила газету, которую называли здесь местной брехаловкой, и начала ее просматривать, уединившись на скамейке в тихом и маленьком дворике за базаром. В женскую гимназию требовался учитель литературы со стажем и высшим образованием. У меня было неоконченное высшее и никакого стажа. Я сидела и думала, стоит ли мне шевелиться или пойти сразу домой: в животе урчало, желудок просил свою неизменную обедешную булку. Булку я покупала в окошке у хлебокомбината, - там были самые дешевые булки. Наверное, потому, что их выпекали из того же теста, что и хлеб.
Огромную проходную комбината недавно выкрасили в голубой цвет, но я не заметила когда: однажды мне попалась сыроватая булка, и чем дальше я ее ела, тем сырее она была и тем сильнее горчила, поэтому некоторое время я не ходила на хлебозавод, но на этот раз мне досталась замечательная булка: верхняя корочка хорошо пропеклась и загорела, отчего сахар сверху подплавился, прилип и не осыпался. Все было отлично, и солнце светило, и небо не обещало дождя.

Мне пришло в голову, что булку нужно отработать и потому я направилась к педучилищу, в котором размещалась и женская гимназия, которая искала себе литератора. По дороге в училище у меня в голове вертелась одна и та же мысль: ни законченого образовани, ни стажа, ни трудовой книжки... ни трудовой книжки, ни рекомендаций, ни знакомств. И никого это не интересует, что ты там читала или писала в своей жизни... При виде старинного здания, выросшего из девятнадцатого века, впрочем, типичного для уездных городов, у меня что-то оборвалось внутри, и мне стало жутко холодно. Я вошла и толстая вахтерша в сером халате и с серым лицом тут же преградила мне путь. Дрожь пробежала по моему телу.
- Куда?
Я показала ей газету, сказав, что пришла по объявлению. Вахтерша исчезла также внезапно, как и возникла. Мне пришлось некоторое время побродить по длинным полутемным коридорам старого здания в поисках учительской. В учительской сидело несколько женщин, и я не знала к кому обратиться. Завуч сама встала мне навстречу, увидев, что я с газетой.
- У вас есть стаж? – спросила она.
- У меня нет трудовой, -ответила я, - я жила в Н. без прописки и никто не хотел мне заводить трудовую. Я работала при школе и в газете.
- Нам нужен стаж, - устало проговорила завуч и села на место.
А я думала, вам нужен учитель, устало подумала я.
- Ну, а местная прописка у вас есть? – спросила она, опустив голову и начиная разбирать бумаги на столе. Я заметила, что волосы на голове у нее были совсем редкие.
- Прописка есть, а работы нет, - проговорила я, начиная замечать, что бордовый цвет ей не к лицу. Ее лицо было слишком уставшим для бордового цвета. Костюм указывал на статус, но, видимо, не радовал и ее саму.
- У меня ушли историк, биолог и литератор – все сразу, мне нужно срочно укомплектовать коллектив, - проговорила она и посмотрела куда-то в сторону.
Какие отсутствующие люди попадаются мне на пути, не люди, а манекены, подумала я и спросила:
- Может быть, вам нужен факультатив по зарубежной литературе или по истории театра? У вас же гимназия.
- У нас была гимназия, - проговорила завуч и продолжала заниматься бумагами.
Я тоже начала уставать от этого бесцельного разговора. Я поняла, что это отказ, а она поняла, что я поняла, и обрадовалась. Что за затравленное существо жило в ней.
 
Когда я вышла из здания, у меня словно гора с плеч свалилась. Видимо, мне суждено увлекаться в жизни тем, что не приносит дохода, подумала я, и отправилась в районную библиотеку. Я хотела наградить себя библиотекой за пережитый страх.
Это была странная библиотека, но я начала к ней привыкать. Она находилась в старом здании с толстыми стенами и низкими потолками. В вечной полутемноте и тесноте стояли полки с книгами и почему -то все время пахло то ли борщом, то ли кислой капустой, а библиотекарей было не видно. Библиотекари сидели где-то в глубине библиотеки, где-то в самом дальнем ее углу, пили чай и вели друг с другом беседы.
Первый раз я пришла и спросила у них Джойса, мне хотелось доработать свою программу. Но они Джойса не знали и, как мне тогда показалось, с первого взгляда меня невзлюбили. Джойса я нашла по картотеке, но его не выдавали на дом, он был в городе один. В следующий раз я спросила Генри Миллера. Боюсь, они решили, что я прихожу специально, чтоб помучить их своими вопросами. Тогда я перестала задавать вопросы, а искала книги сама, и никто ко мне не подходил здесь, и я проводила в библиотеке целые дни, в полутемном спертом воздухе, все больше привыкая к этой полутемноте и находя, что это чудесно, что все так равнодушны и заняты своими делами, и не нарушают моего одиночества.

На этот раз я пережидала в библиотеке дождь, листая «Иностранку». Булка попалась отличная, а небо – нет, оно меня обмануло. После дождя я решила отправиться домой через парк, не торопясь. Я не знала еще, что буду есть на ужин.
Вдруг мне показалось, что кто-то выкрикнул мое имя, - или позвал меня?- это было б в высшей степени странно, если б кто-то позвал меня. Я обернулась. Невысокий мужчина лет сорока стоял на противоположной стороне улицы и махал мне рукой. Мне? –спросила я себя. Мне казалось это невероятным, ведь меня здесь никто или не знал или уже не помнил. Этого человека сдерживал светофор, он махал мне, чтоб я не уходила. Я улыбнулась ему, давая понять, что подожду и одновременно стараясь вспомнить, где я могла его прежде видеть. Он подбежал ко мне, схватил меня за руку и начал ее неистово трясти. Это был местный поэт, да, мы как-то столкнулись с ним в местном лито. И тут я почему-то подумала, что он меня спросит: «А ты помнишь...»
- А ты помнишь, как мы читали свои стихи на посиделках в лито?
- Помню, - ответила я и не знала, что дальше сказать.
- А ты в гости приехала? – спросил он.
- Да нет, похоже, я приехала сюда навсегда.
- Какие планы, что пишешь? – спросил он и тут же: Пойдем, присядем в парке.
- Я не пишу сейчас и не печатаюсь, - произнесла я, протирая скамью носовым платком и затем отдавая ему платок, чтоб и он протер себе место, скамья была мокрой от дождя.
Затем я села на скамью, запахнув плащ, мне было холодно. Он сначала удивился, что я ничего не пишу и у меня нет никаких планов, а потом полностью переключился на свое и как будто забыл про меня. Он собирался издать сборник стихов и бегал сейчас по городу в поисках спонсора. А потом он вытащил из кармана пачку открыток и протянул мне.
- Бесплатно, - проговорил он, видя, что я в нерешительности.
На самом деле это были не совсем открытки, это были его стихи, и он вложил их мне в руку, а потом передвинулся на скамье ко мне поближе. Он рассказал, что хочет уехать в Америку, на что я подумала, что у некоторых не получилось закрепиться и в миллионном городе, не говоря уже об Америке, мой брат уехал в Америку и там затерялся.
 
Оттого, что он все время пересаживался на скамье, чтоб быть ко мне поближе, я оказалась на самом краю и мне некуда было отступать. И тогда я сказала, что мне нужно идти. И в самом деле, я очень замерзла, и ноги мои замерзли так, что я перестала понимать, мокрые они или сухие.
- Давай я тебя провожу, где ты живешь? – спросил он, тоже вставая со скамьи, - или я постираю твой платок и занесу его тебе домой.
- Платок? – вспомнила я, - если хочешь, оставь его себе.
Он не заметил, что я не ответила на его вопрос.
Я знала его стихи и любила их, но мне не хотелось, чтоб меня провожали. Для меня стал испытанием уже этот разговор, так я отвыкла от людей. Я хотела остаться в одиночестве, и как можно скорее. Я не сказала ему, что живу в малосемейках, а только поспешно с ним попрощалась. Подобное пристает к подобному, - это вечный закон.

Вечером я сидела на кухне, выкрашенной в синий цвет почти до потолка, с синим подоконником и синими рамами, и читала его открытки. Мне всегда хотелось узнать, как у человека произрастают стихи в голове. Вот взять его – он был такой худой, серый, с острым лицом, временами суетливый и неприятный, и все время по городу, неутомимо, вприпрыжку... А в голове у него была целая мастерская, все в движении-брожении, и строил-то он из всем доступного материала. Его мастерская никогда не прекращала своей работы: сколько раз я видела его, идущего вприпрыжку по городу с бессознательным видом. О чем же он может писать, думала я, если он ничего не замечает кругом? Я всегда думала, что художник должен иметь зоркий взгляд и мудрое сердце, - это не мое, это скорее всего Экзюпери. Но мой знакомый направлял свой взгляд внутрь самого себя и временами так глубоко, в самую бездну, что в ней тонул, и тогда соседи вызывали санитаров и те увозили его в психушку.
Когда я однажды открыла местную газету и увидела его стих, я прониклась благодарностью к газете, потому что для нее было подвигом - напечатать стих «Истонченный мозг». Я вырезала его из газеты, приклеила на кусок картона и повесила его в кухне. И снова подумала, что подобное стремится к подобному. Но это стремление было для меня равно смерти, потому в правом нижнем углу картона я приписала: «Хочу быть обычным человеком и ходить по земле, и до скончания века вспоминать о тебе». «О тебе» - это я имела ввиду свою неизлечимую болезнь, которая начала отступать, и я провожала ее уход с благодарностью к жизненным силам, которые, оказывается, жили во мне.

Я не хотела быть гениальной, а хотела быть обычным земным, очень земным человеком, но это плохо у меня получалось: когда-то давно я застряла между небом и землей, а мой знакомый, похоже, набирал с каждым годом скорость, устремляясь вверх.
Когда мне сказали, что проза моя лучше стихов, я совсем успокоилась и решила с любовью и благодарностью читать стихи любимых поэтов и не марать бумагу, но в самые черные дни моей болезни стихи пробивались, несмотря на запреты, и не оставляли меня в покое, пока я их не записывала, и только после этого совершался акт освобождения. Многие из них все-таки умерли в заточении, но некоторые из тех, в которых присутствовал ты, они родились и я их сохранила.



Рифмы ненаписанных стихов


Мы стояли друг напротив друга на улице, по ногам неслась серая пыль, скорее, песок, вперемежку с пожелтевшими листьями: эта улица тоже была густо обсажена тополями, мы смотрели друг другу в глаза и медленно друг друга узнавали. Школьные годы чудесные. Ты учился с моим двоюродным братом в одном классе и был его лучшим другом, а мой брат был младше меня на четыре года.
Ты узнал, но был удивлен увидеть меня здесь. В этом городе, на краю, на дороге, уходящей к реке. Ты ничего не произнес, когда я сказала, что живу в малосемейках, ведь здесь это было не место жительства, а социальный статус. Это была помойка, куда скатывались алкаши, неудачники, одинокие матери и престарелые люди. Да, ты спросил номер квартиры и сказал, что придешь. Почему-то я уже тогда знала, что ты скоро придешь. Что твои слова - это не пустое обещание, данное вспешке или из вежливости.

Я хотела, чтоб ты пришел, желала этого, потому что не знала здесь ни одной живой души, с которой я могла б поговорить без страха, без напряжения, да, не боясь показаться смешной и нелепой. Иногда я думала, что души надо завоевывать, постепенно и осторожно, не спугнув нечаянным словом, но твоя душа пришла ко мне сама, а я верила, что прежде чем два человека друг с другом встретятся, их души уже знакомы, и это они подводят людей друг к другу, потому два человека вдруг остнавливаются на пыльной малолюдной улице и стоят напротив друг друга, как вкопанные, и разглядывают друг друга. Так происходило узнавание того, что было предопределено свыше или, скорее, воспоминание. А души радовались в этот момент, когда люди не сопротивлялись предопределению и вели себя естественно, как дети.
Но ты не смог сразу прийти: твоя бабушка умерла. Через несколько дней мы столкнулись на том же месте возле малосемеек, с реки дуло влажным ветром, а по ногам – пылью.

- Что у тебя в пакете? – спросила я, просто так, из любопытства.
- Бабушкина одежда.
 Ты шел в морг одевать бабушку. Твоя мать уже не выходила из дома, у нее тоже был рак. В нашей местности люди часто умирали от рака. Я попросила тебя прийти, как только ты сможешь или захочешь. Ты принес мне в первый раз книги, а я уговаривала тебя взять витамины для твоей матери, это были импортные витамины, и я хранила их на всякий случай, но ты наотрез отказался. Ты поморщился и сказал:
- Ей ничего уже не поможет, у нее кожа слазит пластами с ног.
Мне стало грустно, особенно грустно, когда я увидела твою мать на фотографии с тобой, трехлетним, на руках. У нее были русые волосы ниже плеч, как у меня. Когда она поняла, что у нее рак, она отказалась от больниц и процедур и теперь медленно умирала у вас дома. Ты ставил ей уколы.
Однажды ты пришел и сказал, что бросил институт, и у тебя теперь много времени. Мы оба были недоучки... О, у меня тоже было много времени. Все поздние вечера мы проводили вдвоем за разговорами. А однажды я спросила тебя:
- Если ты бросил институт, тебя заберут в армию, ведь так?
- Ну, да, - ты ответил беспечно. Ты был беспечным.
- И сколько времени есть в запасе? – спросила я.
- Месяца два.
Мне не оставалось ничего другого, как тоже стать беспечной и постараться в таком состоянии прожить как можно дольше, иначе можно было сойти с ума: на фоне нашей беспечности умирали от болезней, от нищеты и одиночества люди; все разваливалось вокруг, но мы были закрыты для запустения и смерти, мы были открыты только друг для друга.

Когда я размышляю теперь о том прошедшем времени, мимолетном эпизоде, который сначала спас меня, а потом лишил всякой опоры, - я поняла это позднее, что опора находится в самом человеке, внутри него, а не где-то снаружи, выраженная в близких людях или благоприятных обстоятельствах, - когда я размышляю о тебе и о том времени, то понимаю, что и другие люди пытались закрыться от нависавшего над ними несчастья, только каждый делал это по-своему: кто-то уходил в стихи, а кто-то в алкоголь, а мы ушли друг в друга, и это стало нашим спасением. Это была не тайна нищеты, а тайна нашего спасения: побег.
Вот почему многие люди не знали им современной истории: они закрывались от нее и жили параллельно ко всему происходящему, чтоб история не покалечила их, и это повышало шансы к выживанию, и потому они не становились свидетелями истории.

Благодаря двоюродному брату у меня появился черно-белый телевизор, а двоюродная сестра, которая работала на базаре, отдала раскладное кресло. Мы сидели на полу на матрасе и смотрели «Голубой бархат», а ты пояснял мне, какого цвета были платья на Изабелле Росселини. Потом и твой магнитофон перекочевал ко мне, в вашем доме нужна была тишина. И ты записал мне музыку Анджело Бадаламенти. Потом был Клайдерман и Эннио Мориконе – все такое легкое, без надрыва, бальзам моей душе, - ты говорил каждый раз: «Тебе это понравится».
Однажды мой брат, которого я встретила на улице, сказал, что придет в гости и я сразу согласилась. Он собирался пойти на пивзавод с ведром, купить пива, а потом зайти за тобой. Я сказала, что пожарю картошки на нас троих.
К назначенному времени вы не появились, и это было понятно: к вечеру возле пивзаводского ларька выстраивалась большая очередь с ведрами. Среди мужчин иногда появлялись и женщины. Так один раз я увидела в толпе свою бывшую учительницу, но не сразу узнала ее. Я проходила мимо пивзавода, и даже если б я не хотела, мне все равно бросилось бы в глаза одно полузатравленное существо, ожидавшее своей очереди.

Таких женщин в народе называли «синявками», она была вся избита, ни на лице ни на оголенных руках не было живого места, она не стояла в толпе, а сидела на ведре, и каждый раз, когда очередь приходила в движение, когда кто-то покупал пиво и отходил от прилавка, ей нужно было передвинуться, но она была не в состоянии следить за очередью, и потому мужик с ведром, который стоял за нею, такой –же «синяк», как и она, пинал её, давая знать, что пора пошевелиться. Когда она в очередной раз поднялась от пинка, я узнала ее. И тотчас отвернулась. Со свойственным человеку эгоизмом я впервую очередь подумала о себе: я подумала, что немудрено и мне вот так закончить свои дни.
Я сидела на матрасе и смотрела телевизор, было восемь часов вечера, когда постучали в дверь, я вскочила открыть. На пороге стоял брат, шатаясь, с трудом выдерживая вертикальное положение. Куртка у него была расстегнута и рукава по локоть в грязи, ведра никакого не было. Он спросил тебя.
- Разве вы не вместе собирались прийти? – спросила я и добавила, - с пивом.
И тогда брат, садясь на корточки передо мной, объяснил, что вы вместе купили ведро пива на пивзаводе и пошли ко мне, но по дороге вы несколько раз останавливались с ведром во дворах и там еще кто-то к вам подходил, и, в конце концов, брат уже не помнил, где осталось ведро, оно потерялось, и Алекс тоже потерялся. И разве Алекс не у меня?
Я еще раз сказала, «не у меня» и сказала брату, чтоб он проходил, но он был не в состоянии «пройти». Он оставался на корточках, так и дополз до матраса странным способом, похоже, по-пластунски. Через мгновение он уже захрапел, не раздеваясь, я еще успела подсунуть ему под голову подушку, как в дверь снова постучали.
- Кто? – спросила я.
- Свои, - ответили мне.
Я открыла дверь. Да, твое положение было намного «вертикальнее» и руки не в грязи, и куртка застегнута, ты стоял передо мной, поддерживая дверной косяк.
- Вон, один уже лежит! – проговорила я, махнув в сторону комнаты. – По какой вы улице шли, что смогли потеряться? Здесь, по-моему, всего одна улица до малосемеек.
- Можно войти?
- Да, конечно, прикладывайся рядом на матрас, - проговорила я, отходя в глубь.
Ты смог еще по-человечески дойти до матраса и рухнул. А я пошла на кухню. Картошка уже остыла. Я поставила сковородку на стол, взяла вилку и положила рядом роман Гамсуна. И так я читала Гамсуна, время от времени накалывая картошку на вилку, а через некоторое время ты пришел на кухню и помог доесть мне картошку, и мы не заметили, что за разговором ничего не оставили брату.
Ты рассказал, что увидел меня первый раз, когда вам с братом было пятнадцать лет, - я гостила у тети, - увидел меня сидевшей на диване, а потом ты добавил, что у меня последняя пуговица на летнем халате была не застегнута, отчего оголились колени, и ты хотел положить мне руку на колено.
- Я не помню этого, - призналась я, - и вы были совсем дети, я тебя не заметила тогда, - добавила я, - я знала тебя, но не заметила.
Ты положил мне руку на колено и спросил:
- Ты знаешь, что такое прелюбодеяние?
- Конечно, - ответила я, убирая руку. – Что, сбылась твоя мечта?
- А любодеяние?
- ?.. никогда не слышала этого слова, - ответила я. – Верно, ты знаешь тогда, что такое прелести и пленение?
Потом ты объяснял мне разницу между пре- и любодеянием. Но, как я понимаю, ты был тогда не столько религиозен, сколько мистик, и еще, мысли о смерти, не своей, но других, часто посящали тебя. В сущности, в чем-то мы с тобой совпадали, ведь я думала тогда, что человек принадлежит Богу и любит его в первую очередь, а потом людей. А людей было очень трудно любить.
Подобное стремилось к подобному. Твои мысли о любодеянии совпадали с моей максималистской теорией первичной любви к Богу.
- Я пойду брата разбужу, - сказала я и вышла из кухни.
Брат не хотел просыпаться. Он повернулся на другой бок и сказал:
- Мму... – что должно было означать его несогласие.
- Вставай, - настойчиво проговорила я, - уже двенадцать часов. Тетя поседеет, если ты не придешь домой ночевать.
В нашем районе зарезали недавно человека, его нашли недалеко от реки в камышах.
Брат поднялся, пошел умываться на кухню, увидел пустую сковородку, сделал вид, что недоволен этим, потом засмеялся и сказал, что все равно б не стал есть, потому что болит печень.
- Конечно, так пить, как лошади, - проговорила я, - тетя будет еще ругаться, что вы потеряли ведро.
Я проводила вас до двери и легла спать.
Мы никуда вместе не ходили и даже не вы-ходили. Никто не знал о моем существовании в твоей жизни, возможно, потому, что существование это занимало совсем мизерную часть тебя.
Однажды ты пришел, обычный ритуал с дверями: кто там? – свои, - молча зашел в комнату, сел на матрас на полу и замолчал.
- Что? – спросила я, оставаясь стоять перед тобой.
- Повестка пришла, - проговорил ты и замолчал.
- Какая повестка? – спросила я.
- Повестка в армию, - ответил ты.
Смысл сказанного очень медленно доходил до меня, до сих пор я старалась не задумываться об этом, хотя время от времени в город привозили цинковые гробы. Отсрочка кончилась, начиналась снова жизнь, а в это общее для нас время я почти не выходила в город, не искала работу, даже не думала об этом, - теперь нужно было снова начинать участвовать в жизни.
Как прошли проводы, я не знала, с твоей матерью познакомиться мне не довелось и как пройдут потом ее похороны, - этого я тоже никогда не узнаю, ведь я была тайная, теневая сторона твоей жизни. И пусть. И хорошо. Я была согласна.
Ты зашел еще раз рано утром, перед отправкой. Мы стояли друг против друга и молчали, ты сказал:
- На тебе лица нет.
- Да нет, - сказала я, стараясь быть беспечной, - как раз сейчас на мне есть лицо, а в другие дни – так... иногда даже не мое. Давай я поцелую тебя на прощание, - добавила я и приподнялась на цыпочки, чтоб прикоснуться губами к твоей бледной щеке.
Из этого поцелуя могло б получиться нечто большее.
Я часто задавала себе вопрос (задаю его иногда и сейчас), один и тот же вопрос: что мне в жизни разрешено? До каких пор могу я набирать в мехи моих легких свободу? Или любовь? Насколько глубоко могу я вдохнуть воздуха жизни? – вдохнуть не так мало, чтоб не пострадать от удушья, и не так много, когда отлетаешь в небо шариком воздушным.
Мы оторвались друг от друга, и ты вышел. А я осталась стоять колонной у двери и без лица, как ты правильно сказал.




Миха


Миха был миленький, белобрысый, с большими серыми глазами, со вздернутым носом и немного оттопыренными ушами, отчего казался смешным и всегда веселым. Но это не совсем правда: он не всегда был веселым, но и редко плакал, и был порою очень рассудительным несмотря на свой возраст – четыре юных года.

Он поднимался медленно наверх по лестнице в свою группу, в одной руке держа валенки, а другой держась за перила. Я стояла внизу и ждала, пока он скроется в группе, но он не торопился: через каждые три или пять ступеней он оборачивался назад и смотрел на меня с укоризной: зачем я снова привела его в садик.
- Я заберу тебя сегодня пораньше, малыш, - пообещала я, - сразу после полдника.
Махнула ему рукой, улыбнувшись, отчего он тоже улыбнулся, и вышла. Миха был артист и сегодня утром на лестнице он изображал сцену «Партизана ведут на расстрел». Няня, проходившая мимо меня на кухню за завтраками и гремевшая пустыми кастрюлями, прокричала:
- Ваш сын ничего не ест!
Я промолчала. Мне нужно было идти по своим делам.
В один из многочисленных дней моих осенних прогулок я наткнулась на бывший дом пионеров, который теперь назывался «Центр дополнительного образования». Это было время смены вывесок: вывеску сменить было быстрее и дешевле, чем что-либо действительно изменить, изменить, например, себя. Директор этого центра не сразу меня приняла, у него было какое-то совещание. Когда в кабинете вразнобой заговорили люди и задвигались стулья, я поняла, что совещание закончилось и поднялась, вздохнув, со стула: все совещание я просидела у дверей, перебирая свои документы.

Эта директор была классический тип учительницы, засушенной педагогикой и тяжелой провинциальной жизнью, бедной впечатлениями. Я представила, что она любит серые костюмы, - она как раз была в костюме, - короткие практичные стрижки и совещания, я не удивилась бы, если б мне кто-то сказал, что на стене в ее спальне висит таблица Менделеева. Еще не зная человека, я схватывала его по каким-то и мне неведомым признакам и понимала, с кем имею дело, и чаще всего я имела дело с людьми, которые были «не те». Я подошла к ней, поздоровавшись, в то время как она продолжала прибирать документы на столе.
- Кто вы? – спросила она.
Я назвалась и сказала, что ищу работу, на что она ответила, что у меня в распоряжении полчаса. В одиннадцать она должна была быть в администрации. Никто до сих пор не уделял мне столько времени! Для беседы в школе: «Нам нужен стаж или высшее образование», - уходило пять минут. Я больше времени проводила под дверями. Полчаса! Что я буду ей рассказывать полчаса!
- Ваши документы! – бросила она.
Я стала поспешно расстегивать сумку, но как назло заело замок. Видимо, нитка попала в молнию или кусочек подклада. Директор, видя, как я мучаюсь с сумкой, позевнула, прикрыв рот рукой. Тогда я сняла сумку с плеча, поставила ее на колени и, о чудо! – замок расстегнулся. Некоторое время директор была занята моими документами.
- Ну, и что вы хотите? – спросила она, наконец.
Ах, я уже ничего не хочу, подумала я, я слишком устала, чтоб хотеть.
- Может быть, вам нужен театральный кружок или кружок русского языка? – в занимательной форме: кроссворды, викторины, игры. У меня есть собственные разработки.
- Кружки у нас укомплектованы и вы думаете, что подросткам нужен ваш русский язык? Ничего им не нужно! – прервала она.
- Не всем, конечно, - согласилась я, - но ведь есть дети, которые целенаправленно к чему-то стремятся...
Как я... будучи подростком. Нет, мне кажется теперь, я никогда не была подростком, а сразу выросла. Или даже родилась такой... как сейчас.
- Мне нужен массовик-затейник, - проговорила директор.
- К сожалению я не подхожу для работы массовиком-затейником, - вяло проговорила я.
Директор снова зевнула, наверное, от скуки, а, может быть, и от низкого давления. Тем временем я подумала: «Работать шутом-затейником с перспективой затем получить теплое местечко – куда ни шло, но скакать зайчиком под елочкой всю жизнь без всякой гарантии, что тебя не выкинут при первом сокращении...
- К сожалению, у меня немного другой профиль, - проговорила я.
- Подумайте, - проговорила директор, вставая.
- А факультатив по зарубежной литературе вам не нужен? – вдруг спросила я, тоже вставая.
- По какой? – переспросила директор, подаваясь вперед, - ах, да... по зарубежной. С литературой я бы вам посоветовала быть поосторожней. Моя знакомая работала в школе литератором, ее ученики затравили, сказали ей: «Сама сначала прочитай», - в школе новые программы по литературе ввели. Она, может быть, и прочитала бы, да у нее трое детей, огород на ней висит и скотина, - и муж –никакой. Теперь торгует на базаре.
Я уложила тем временем свои документы обратно в сумку.
- Счастливо вам, - сказала она. И я поблагодарила ее.
Еще одни двери закрылись передо мной, как и все эти школы. Я знала, по какой улице директор пойдет в администрацию, поэтому выбрала другую дорогу. На этой улице еще не чистили снег, при порывах ветра снег опадал большими хлопьями с деревьев, и я совсем медленно продвигалась вперед. Мне не хотелось идти домой: в комнатушке было холодно, а в библиотеке, например, тепло. Туда я и направилась. Я сидела в читальном зале и читала Джойса, над программой я больше не работала, забросив это никому не нужное дело, а просто зачитывалась всласть, прожевывая по нескольку раз самые лакомые джойсовские кусочки.

Время было четыре часа, и я поспешила в садик. Заглянув в группу, пыталась отыскать Миху глазами среди сидящих на ковре детей, но его там не было. Он сидел неподвижно в углу диванчика, обняв своего плюшевого медведя и уставившись в одну точку. Оцепеневший взгляд его вдруг прояснился, он вскочил и побежал ко мне.
Тут и утрешняя няня подскочила, видимо, она была новая, - прежде я ее не видела, - и проговорила:
- Вашего ребенка сегодня вырвало!
- Тебя вырвало? – спросила я, присаживаясь перед Михой на корточки, - у тебя животик болит?
- Не а, - проговорил Миха и проскользнул мимо меня в раздевалку.
- А головка? – прокричала я ему вслед. – Чем его вырвало? – спросила я няню.
- Чаем и хлебными крошками, - проговорила няня и пошла в подсобку.
Я видела в раскрытую дверь, как Миха бесится в раздевалке: он одел шапку задом наперед и скакал туда-сюда, это называлось «Клоуны собираются на работу». Непохоже было, чтоб он был болен.
Нам некуда было спешить из садика, и на улице было не так морозно, как утром. Заиндевевшие ветви деревьев продолжали осыпаться снегом. Красное небо тяжело наваливалось на город, медленно им овладевая. Облака лиловыми пятнами расползались по небу, медленно перетекая за горизонт. Мы взяли немного вправо и вышли с Михой на главной улице, остановившись невдалеке от храма. Купол розовел, словно огромный котел, накаляясь под заходящим солнцем. Я специально привела Миху сюда, чтоб показать храм в лучах заходящего солнца.
- Красота? – сказала я.
- Красота, - повторил Миха как эхо.
Потом мы пошли вдоль парковой ограды, на которой висели под снежными шапками портреты местных деятелей с рогами, ослиными ушами, бородами или выколотыми глазами. Портреты тоже заинтересовали Миху. На меня сходило умиротворение, еще большее, чем днем в библиотеке. Я не думала больше об отказах, о тараканах, которые в ожидании меня точили уже свои зубы, сидя в щелях, не думала об ужине.
Пока варились яйца, я успела намазать хлеб маргарином и посыпать солью и послала Миху в ванную помыть ручки. Он пришел через несколько минут на кухню, и рукава его кофты были по локоть мокрыми.
- Совок прохудился, - заявил он.
- Как это он мог прохудиться? – удивилась я.
- Я вбил в него гвоздь, - объяснил он.
С некоторого времени любимым Михиным занятием стало вбивание гвоздей в толстую доску, которую я клала на матрас, чтоб не мучить шумом соседей снизу. Когда Миха пробил совок, я не заметила; и теперь вместо того, чтоб пойти мыть руки к ужину, он пошел испытывать совок. Испытания закончились тем, что одежда его стала мокрой, как и пол вокруг раковины. Я попросила его принести сумку с запасной одеждой, которая стояла в углу и стала его переодевать: сухая майка, фланелевая рубашка, свитер, носки. Спросила его, может быть, он оденет и валенки: пол был холодным, - но он отказался и я тоже отказалась от этой затеи, увидев, что ноги его были теплыми.
После ужина я выключила свет на кухне и мы долго смотрели на огни ночного города из окна: Миха стоял на подоконнике, прижавшись лбом к стеклу и спющив нос, а я стояла рядом. Потом мы стали укладываться спать, я - на раскладушку, а Миха – на раскладное кресло. Перед сном я читала ему свою с детства любимую двуязычную книжку: «О, Маленький принц! Понемногу я понял также, как печальна и однообразна была твоя жизнь. Долгое время у тебя было лишь одно развлечение – ты любовался закатом. Я узнал об этом на утро четвертого дня, когда ты сказал: «Я очень люблю закат. Пойдем посмотрим, как заходит солнце».
- А теперь читаем правый столбик, - проговорила я и начала читать: «Ah! Petit prince, j’ai compris, peu a peu, ainsi, ta petite vie melancolique...
- Я не хочу по-хранцузски, - проговорил Миха и отвернулся к стене.
- Ф...ф...ф – поправила я его и заметила, как глазки его посоловели. Я закрыла книжку и положила ее под раскладушку, тем временем и Миха закрыл глаза, медленно уходя в сон.

Наутро я решила подняться вместе с Михой в группу и поговорить с воспитательницей, мне казалось неразумным заставлять ребенка есть, отчего ребенка потом рвало. На что воспитательница, потупив глаза, сказала:
- Вы знаете, у нас новая няня в группе и она такая строгая...
- Можно мне тогда с няней поговорить? – спросила я.
О чем я с ней буду говорить, в тот момент я не знала. Из группы вышла не старая полноватая женщина в белом переднике, у нее было красное скуластое лицо и широкий грубоватый нос, какие у нее были глаза, я не заметила, - она как-то избегала смотреть в глаза, - у меня стоял перед глазами еще долго ее рот, ничем не примечательный, впрочем, если бы не уголки губ, опущенные так, что придавали всему лицу какое-то скорбное и жестковатое выражение.
- Вы знаете, моего племянника нельзя заставлять есть, - проговорила я и подумала, что теперь нужно привести какой-то аргумент, возможно, такой, которого она не поймет, но с которым не сможет не согласиться, - вы же знаете, это рефлекс, - я соображала дальше, что бы такое сочинить. – А если рефлекс – с этим ничего не поделаешь, это уже на всю жизнь и, представьте, с самого рождения. Его иногда рвало от грудного молока, да, у моей сестры было очень жирное молоко – все от грецких орехов... посоветовали есть грецкие орехи...
Боже мой, что я собираю, надо уже остановиться, порю какую-то несусветную ерунду... я даже не знаю, кормила ли она Миху грудью, моя двоюродная сестра...
- У вас есть дети? – спросила я няню, неожиданно для себя и скорее для того, чтоб незаметно соскочить со скользкой темы.
- У меня нет детей, - проговорила няня и как-то отрешенно помотрела в окно.
В этот миг я заметила, что на ней синие бабские гамаши, несмотря на то, что в группе было тепло.
- Погода переменится, - вдруг проговорила она и продолжала смотреть в окно, отчего я не видела ее глаз. – У моего мужа спина ноет...
- Да, может быть, - проговорила я.
- А мой муж старше меня на двадцать восемь лет, - так же отрешенно продолжала она.
- И, верно, переменится погода, - проговорила я, не зная, как закончить разговор.
- Ну, ладно, - проговорила няня, вздохнув, - пойду столы накрывать.
- Да-да, конечно. Извините, что задерживаю вас, - проговорила я, - большое спасибо.
Я вышла из садика в раздумье, куда бы податься. В городе была одна экспериментальная школа, и я думала, не «предложить» ли себя там.
 По пути в школу я решила сначала зайти в редакцию местной газеты, спросить, когда выплатят гонорар за рассказы. В приемной газеты пили чай: секретарь, бухгалтер и какой-то новый, но уже замызганный корреспондент. Вся эта картина напоминала мне почему-то библиотеку. Я остановилась в дверях и спросила:
- Вам не нужен материал об экспериментальной школе?
- Сколько страниц? – спросила секретарь.
- Я еще только собираюсь писать, - сказала я, - да, вручную, у меня сейчас нет печатной машинки.
- Блатная это школа, - проговорила бухгалтер, прихлебывая чай.
- Почему? – не поняла я.
- Она платная, - пояснила бухгалтер и назвала цифру.
- Это в месяц или в год? – спросила я, потому что деньги часто менялись, а я не успевала к этому привыкнуть. Я так и не поняла, много это или мало. Заплатить за мои рассказы они пообещали на будущей неделе. Свое жилье я оплачивала тем, что зарабатывала няней, но мне нужно было на что-то жить. И потому я отправилась в экспериментальную школу, на десять часов у меня была назначена встреча с директором по имени Василек.
О, тут мне точно ничего не светит, подумала я, когда директор заявила, что ее преподаватели имеют свои разработки и печатаются в педагогических журналах, а школа выписывает не только журналы и учебники, но и редкие книги, которых нет в библиотеках города. И потом он повела меня в библиотеку. Сразу бросился в глаза двухтомный бордовый словарь по мифологии, я сняла увесистый том с полки и открыла его на сто двадцать пятой странице и увидела свои пометки.
- А где вы этот словарь приобрели? – спросила я.
- А этот словарь из букинистического, - проговорила Василек и предложила пройти в мастерские.
Я поставила «свой» словарь обратно на полку и спросила ее, можно ли мне иногда приходить к ним в библиотеку, - я тосковала по словарю.
- Конечно, приходите, - проговорила Василек, - наша библиотекарь познакомит вас с фондом библиотеки, она знает его лучше, чем я.
Потом мы еще постояли в слесарной мастерской, и она рассказывала про станки, которые ей тяжело достались и, в которых я ничего не смыслила. В швейных машинках я смыслила больше.
- Вот этот костюм сама пошила, - проговорила Василек и я посмотрела, как ладно сидел на ней костюм, на ее крепком, не толстом теле. В нем было много энергии. Подобное привлекает подобное, подумала я тогда, так она привлекла в свой коллектив лучших учителей города и лучшего мастера по труду, народного умельца, который выставлялся на выставках сначала один, а теперь уже со своими учениками.
- Сижу вечерами здесь иногда и шью, - проговорила Василек, - и девочки сидят шьют.
Потом мы прошли в столовую и Василек сказала, что со школьного огорода в этом году продали населению разных овощей и выручили деньги и себе сделали заготовки, и стала открывать холодильники, в которых стояли банки с солеными огурцами, помидорами, кабачками и еще чем-то, чего я уже не поняла.
Нет, здесь мне точно ничего не светит, подумала я в который раз и даже не стала упоминать про свою программу по зарубежной литературе.
- Честно сказать, я не читаю местную газету, - проговорила Василек, усмехнувшись.
- Это будет очень интересный материал, правда, - проговорила я, - люди должны узнать о вашей школе, главное, чтоб материал поставили в газету.
После школы я зашла в магазин, чтоб купить запасные батарейки для диктофона и потом отправилась домой: мне не терпелось сесть за работу. Я разложила листы бумаги на кухонном столе, заварила чаю, подточила карандаши и начала писать. Временами я включала диктофон, но большей частью писала «из головы», мне казалось, что Василек – эта энергичная женщина с голубыми глазами и пепельными короткими волосами - стоит у меня за спиной в своем бежевом костюме и «диктует» статью: текст плавно ложился на бумагу.


- Миха, я ведь всегда думала, что ты кушаешь в садике, - проговорила я, когда мы вышли из здания, - а ты зря проводишь время. Вот сегодня ты съел этот полдничный хлеб?
- Не-а, - проговорил Миха, и полез в карман своих ватных штанов, пока он вытаскивал хлеб, тот разломился на две части.
- Слушай, Миха, а дай его мне.
Услыхав это, Миха с радостью протянул мне оба куска.
- Слушай, Миха, - сказала я, поедая по дороге хлеб, - а ведь суп не спрячешь в карман.
- Не-а, не спрячешь, - подтвердил он.
- У нас на вечер два пряника осталось, - проговорила я, - чудно? Помнишь, мама дала мешок пряников. Еще два осталось. Давай зайдем к ней на работу, спросим, как у нее дела.

Миха не имел ничего против, ведь он скучал по матери, потому мы отправились из садика на базар. Моя сестра стояла в тулупе и шали, с обветренным красным лицом. Я спросила ее, заплатил ли хозяин в этом месяце: он не платил ей, а выдывал зарплату продуктами. В один из дней я спросила ее, а что из продуктов дает, удивляясь своей бесцеремонности. Она дала нам пряников, печенья и сушки, и еще один мешок пряников выменяла на банку деревенской сметаны. Но моя хозяйка, у которой я снимала жилье, не хотела брать квартплату продуктами и несколько раз предупреждала, что выкинет меня скоро на улицу. Я спросила сестру, когда привести Миху домой, - он ночевал последнюю неделю у меня, - но она только махнула рукой:
- Пусть поживет у тебя, я заберу его на выходные. Он все равно меня не видит ни днем, ни ночью.
И потом она пообещала, что все-таки найдет деньги.

Обещанные пряники лежали в вазочке на столе и ждали своего часа. Я варила тем временем манную кашу на ужин, отвернувшись к газовой плите. Миха появился на кухне, покрутился и исчез, а потом затихло и в комнате, и было подозрительно долго тихо.
Я отставила кашу с огня на стол на подставку и заметила между прочим, что пряники исчели из вазочки и тогда я пошла в комнату. В комнате Михи «не было», он сидел-полулежал скорчившись под раскладушкой, это было понятно по «горбу» на раскладушке, но я сделала вид, что ничего не замечаю и начала его «искать». По прошествии нескольких минут, когда все углы были «проверены», я опустилась перед раскладушкой на колени и заглянула под нее, встретившись глазами с Михой, на полу перед ним валялись пряничные крошки.
- А я не люблю пряники, - соврала я, - я люблю сыр, - и тогда Миха облегченно вздохнул и вылез из-под раскладушки.



Ненаписанные стихи

Вконец отощавший кот
        ячменную кашу ест
        а еще и любовь
       ( Басё )

Однажды весной. Весной сугробы стали чернеть и набухать влагой. В теплые и яркие от солнца дни, когда от света слепило и резало в глазах, сугробы медленно подплавлялись, а к вечеру они обычно покрывались коркой. В один из таких вечеров мне постучали в дверь.
- Кто там? – спросила я, подходя к двери, и сама не узнавая своего сердца: я еще не знала, кто стоит за дверью, а оно уже колотилось в груди как бешеное.
- Свои.
До головокружения – радость и счастье снова видеть тебя. Я стояла широко открыв глаза, - о! – до головокружения, до потери слов, до потери сил, - я прижалась к тебе. И как грустно, грустно. Ты был спокоен, очень спокоен и бледен. Ты пришел, когда все уже закончилось, после похорон, тебя отпустили в отпуск на похороны, я знала, ты в городе уже несколько дней. И оно, мое бешеное сердце знало.
Ты сел на раскладушку, а я перед тобой на колени, я полюбила тогда сидеть перед тобой на полу, опустив голову тебе на колени, ты гладил меня по голове, и это меня усыпляло, и, ах, что бы я ни отдала тогда за то, чтоб ты был счастлив! Если б я была способна, если б я была так могущественна. Ты поцеловал меня в волосы и сказал, что тебе нужно идти.

Мы снова проводили поздние вечера вместе. Ты помнишь? – как много времени мы провели, то сидя за столом на моей синей кухне, то в комнате на матрасе. Мы были рядом, очень близко, касаясь друг друга, рука об руку, но не были близки. В происходящем была своеобразная самодостаточность, самопогружение, самопроникновение... Наши плечи касались друг друга, наши головы, когда мы наклонялись над столом, наши ноги, когда мы сидели; изредка ты проводил ладонью по моим коленам, также изредка склоняла я голову тебе на колени и закрывала глаза. Мы не переходили заветной границы, может быть, потому, что она была прозрачна, призрачна... И руки, и губы, и глаза знали – призрачна, и ум знал: нет никакой границы. Границы возникают из чего? – из недопроявленных жестов, из недовысказанных слов, из задавленных смутной борьбой взглядов... Но взгляды были чисты, они были чисты... Время медленно, но верно устремляло нас друг к другу.
«И на земле той юноши мудры», - никакого стиха не произросло из фразы, ничего не родилось, просто юноши были мудры, они рано становились мудрыми, потому, наверное, что отпущенное время жизни было слишком коротким. Уже и в то время мы не досчитывались многих сверстников.

Просто однажды время пришло, ты положил мне руку на плечо и я обернулась к тебе всем телом... Когда люди любят друг друга, ангелы тут же, при них. Они радуются и безмерно счастливы, а людям кажется, что у них от любви выросли крылья. Может быть, может быть. А может быть – это крылья ангелов.
И прочь – все печали и горести, и будущее – тоже прочь, не сейчас. Прошу-прошу-прошу, не наступай... молю-умоляю! Время – остановись! Я одна – с любимым... Нам времени отпущено немного.
 
Теперь я всегда помнила о времени и ощущала его течение почти физически. Я не болела, нет, но мои зубы стали болеть, они ныли так сильно, что пришлось пойти к врачу.
Он заглянул мне в рот и сказал:
- Вырвать – дешевле, чем лечить.
- Тогда вырвать, - проговорила я.
Зуб не хотел вырываться и врачу пришлось звать женщину из очереди, чтоб она держала меня за голову. Моя голова болталась вслед за зубом, а женщина все больше терялась, вместо того, чтоб охватить меня покрепче за голову. Я была измучена этой процедурой так, что мне было не жаль зуба, когда выяснилось, что он не больной.
Потом я лежала дома на раскладушке, - укол медленно отходил и так же медленно, но верно у меня поднималась температура, - а ты сидел рядом на полу и гладил меня по щеке своей прохладной ладонью.
- Мое солнце, - говорил ты, - ты – мое солнце.
- Закатывается твое солнце, - проговорила я и пристально посмотрела тебе в глаза. Твои глаза были глубоко-серые, а я старалась все в тебе запомнить: и глаза, и твои брови, и резко очерченные губы.
- Мне кажется, я опять заболею, - сказала я, - не уезжай, - попросила-прошептала я, не справляясь со своим голосом.
И так всегда случалось в моей жизни: или у меня не было никаких желаний, либо мои желания были невыполнимыми.
- Я приготовлю тебе чай, - сказал ты.
- Ах, я не хочу никакого чая, - проговорила я, - зачем ты бросил институт?
Но ты меня не слушал, ты поднялся с колен и отправился в кухню заваривать чай с ромашкой. Я начала подниматься вслед: ты не знал, что у меня не было сахара, ты бы стал искать сахар... Я появилась в кухне и осталась стоять, прислонившись к кухонному косяку, кутаясь в шаль:
- У меня нет... – проговорила я и в глазах у меня начало темнеть, - у меня нет... этого... как его...
Ты подхватил меня на руки и унес обратно на раскладушку. Положил прохладную ладонь на лоб.
- Ты такой сильный, - проговорила я и прикрыла глаза.
- А ты - легкая... моя мать была тяжелая, когда я ее переворачивал.
- А меня будет легко переворачивать... можно, я буду говорить все, что думаю? Даже если бред?
- Даже если бред.
- Мне прощается, - проговорила я, открывая глаза.
Передо мной снова совсем близко было твое лицо, твои серые глаза. Остановись мгновенье! - у меня защемило в сердце, но я улыбнулась беспечно:
- У меня температура – мне прощается бред. Я мечтаю: когда-нибудь потом, в лучшей жизни, я буду сидеть у тебя на коленях, и мы будем пить вино и есть шоколад, я буду все время сидеть у тебя на коленях... Вот такая у меня мечта... Ты согласен?
- Согласен. Только тогда ты не выпроводишь меня ночью на мороз, - ты засмеялся.
- Какой же сейчас мороз, на дворе – весна, - возразила я, поднимаясь в постели.
- Меня прошлой ночью чуть в милицию не забрали: я шел по улице качаясь, словно пьяный.
- От меня – пьяный!?
- Ты бы вышла за меня замуж?
- Я?.. О! – возникла долгая пауза, - у нас есть время подумать, - проговорила я и добавила, - два года.

Через три дня после твоего отъезда, - я услышала об этом на базаре, - отца твоего нашли мертвым в квартире, он последнее время сильно пил.



Мене мене текел

На улице стояло бабье лето, тихое, теплое и нежное, как загорелая сильная женщина в цветастом платье и косынке, рвущая колоски в поле, стоящая в золотом море пшеницы, такая же зрелая и спелая, как все вокруг, и нежно кем-то любимая.
Миха сидел в песочнице и весь был погружен в рытье траншеи новым совком, который я вырезала ему из пластиковой бутылки. По телевизору показывали сериал, потому сидели мы с ним во дворе одни. Еще одна женщина, одетая в коричневый плащ несмотря на тепло, сидела в отдалении на скамейке. Из разных окон малосемейки послышались одни и те же вопли, а потом зазвучала латиноамериканская мелодия: очередная серия мексиканского сериала закончилась на пронзительной ноте. Затем начались новости и я прислушалась.

- Передаем последнюю сводку новостей... в Дагестане совершено нападение на...
по московскому времени... количество жертв... правительственная комиссия...
- О! – выдохнула я, - о-о-о-о, - произнесла я, широко раскрывая глаза, в глазах стало темнеть, и тогда я опустила голову вниз, оперевшись руками о колени, чтоб кровь прилила к голове. Я открывала-закрывала глаза, но не различала ничего перед собой кроме черноты. Чья-то ладонь мягко легла мне на плечо.
- Вам плохо? – спросил женский голос и я повернула голову вправо, на голос.
- Да, - просто ответила я, - мне плохо.
Я начала различать перед собой старую женщину в коричневом плаще и с красным мохеровым шарфом на голове.
- Вы голодаете? – спросила она, - от голода так легко незаметно умереть...
- Нет, я всегда очень мало ем, - возразила я, медленно приходя в себя, и добавила, - мне сейчас станет лучше, в этом нет ничего необычного.
- Меня зовут Эльвира Анатольевна, - проговорила она дальше, - заходите ко мне как-нибудь в гости, я живу в двадцать четвертой квартире. У нас с вами много общего.
Я удивилась ее словам и пообещала зайти. Потом она пошла в подъезд, а я одна осталась со своими мыслями, Миха продолжал дальше рыть и, слава Богу, не заметил происшедшего.
- Миха, Миха, пойдем на речку, - позвала я его.
- А зачем? – спросил он. Ему явно не хотелось отрываться от своего занятия.
- А там больше песка, - сказала я, и это был трюк – выманить ребенка из песочницы, - там можно такой ров вырыть, что ты сам в нем спрячешься.
Миха послушно собрал свои самодельные совки в ведерко и мы пошли через картофельное поле, по узкой тропе, к речке. Выйдя к воде и оглядевшись по сторонам, Миха понял, что здесь его ждет необъятный фронт работ, и тут же принялся за дело. А я села на камень и стала смотреть в воду: она меня успокаивала, как будто убаюкивала.
Немногое нашлось в моей памяти о Дагестане: строчка-предсказание из стиха Лермонтова, история о мертвом строителе, рассказанная тобой в твоем же беспечном письме.
 
Когда строителя придавило бетонной плитой, никто не стал его вытаскивать из-под плиты, потом строительство заморозили на неопределенный срок, остальные плиты остались тут же. В наказание строитель являлся в лунные ночи ( так его было лучше видно), садился верхом на какую-нибудь плиту и болтал ногами, обутыми в кеды.
Письма твои, проштемпелеванные фиолетовыми треугольниками, приходили из Махачкалы. Ты писал мне, что у вас стоит жара, вы не выдерживаете и снимаете каски и бронежилеты, и еще, у вас скоро будет перемена дислокации. От этого известия я не знала теперь, куда посылать письма. Я писала их в тетрадь, в надежде, что когда-нибудь отправлю.
Я писала тебе в ответ, что у нас бастуют железнодорожники: сидят неделями на рельсах, ожидая зарплаты, - и все движение остановилось, «рельсовая война», потому в области хотят ввести военное положение, а кто-то пугает гражданской войной. Но что это по сравнению с тем, что я люблю тебя? Я писала тебе, что люблю тебя, а что будет дальше – не знаю... и отправляла эти письма в никуда, потому что судя по времени вашу часть уже перевели в другое место.
Я сидела на камне, глядя на мимо меня уходящие воды, и смахивала время от времени слезы, а природа была прекрасной и равнодушной, она бы просто сомкнула надо мной волны, молча и без всякого сожаления поглотила бы меня, превратив в ничто... если бы я вошла в воду, и никто бы не заметил моего исчезновения.

- Что? – спросил Миха, подойдя ко мне со своим ведром.
- Ветер залетел в глаза, - проговорила я и поморщилась.
Миха поставил ведро рядом, залез ко мне на колени и обнял за шею грязными руками, отчего песок посыпался мне за шиворот и вниз по спине.
- А! Я передернула плечами и засмеялась, - а! мушки бегают по спине и хохочут до упаду.
- Где? – спросил Миха и заглянул мне за плечо. – Где мухи?
- Уже убежали, отсмеялись и убежали, - проговорила я и поставила Миху на землю, - пора домой – ужинать.
Я стряхнула с Михиных штанов песок, он взял ведерко и мы пошли узкой тропой через картофельное поле в сторону дома. На дворе стоял сентябрь, люди начинали копать картошку.

Дома обнаружилось, что мы забыли собрать на речке Михины самодельные совки, я отправилась за совками одна, когда наступила ночь. Я подумала: соберу совки и посижу еще на камнях в одиночестве. Шла обычной тропой по темноте и уткнулась в какую-то бетонную стену. Мне казалось, это какой-то забор, его нужно обойти, ведь все заборы когда-нибудь заканчиваются... Я шла теперь на ощупь вдоль стены, потеряв обратную дорогу, и не могла пробиться вперед. Вдруг я нащупала руками нечто не гладкое, а материал... Это были ноги, которые свешивались со стены... Это был тот мертвый строитель, который болтал ногами, обутыми в кеды. Он хохотнул и спрыгнул со стены, и тотчас исчез. На стене в этот миг загорелись слова. Я встала на колени перед стеной и начала читать: мене мене текел... Слова казались мне давно знакомыми, но я как будто забыла их смысл, во мне лишь росло какое-то странное напряжение и желание стереть эти слова со стены. Теперь я ползала перед стеной и искала впотьмах Михины совки. Мне казалось, найди я совок, смогу соскрести эти слова со стены, но совки не находились. В отчаянии я стала отскребать их ногтями, но они снова проявлялись, потом я упала в изнеможении перед стеной в пожухлую траву и стала наблюдать за словами, как они сумрачно мерцают: они были нематериальны, значит, их нельзя было стереть. В груди заболело и я не могла вздохнуть, а открывала рот, как рыба, и от этого удушья проснулась. Проснулась раньше будильника.

- Мене мене текел, - проговорила я, чтоб не забыть сон, - мене мене текел... – повторяла я и думала дальше, оставаясь в постели, откуда мне были известны эти слова. Они были мне известны. Но что они обозначали?
В обед я пошла на базар купить газету, но я не стала ее там разворачивать и читать, а свернула в трубку: не хватало еще, чтоб кто-то увидел меня на базаре с перекошенным лицом. Не стала я читать газету и дома: мне нужно было дожить сначала до вечера, переделать все дела, а после читать.
- Мене мене текел, -проговорила я вслух и Миха подхватил фразу и повторял ее каждый раз на другой лад. - Это не считалка, - сказала я ему.
Он стоял на подоконнике, уткнувшись носом в холодное стекло, наблюдая, как там и сям зажигались огни в окнах. Я стояла рядом и перебирала календарные листки, разрозненно лежавшие на подоконнике. Один листок соскочил вниз, к моим ногам, и я нагнулась за ним.
«Мене мене текел – исчислен, исчислен и найден легким, - стояло на оборотной стороне листка, - и в ту же ночь был Валтасар убит».
Это была цитата из пятой главы книги Даниила, и потом – пояснение к ней, о том, что нельзя проводить свою жизнь в праздности и в пирах...
Кто, кто исчислен и найден очень легким? - спросила я себя и сняла Миху с подоконника.
- Укладываемся спать, - сказала я строгим голосом и было понятно, что я не потерплю никаких возражений.
- А читать? – спросил Миха.
- Завтра будем читать.
Я уложила ребенка спать, подоткнула концы одеяла ему под подушку и выключила в комнате свет. Немного света падало в комнату из кухни. Я развернула газету и начала просматривать заголовки. «Нападение боевиков на больницу в Буденновске... нападение боевиков на... нападение...» - вот оно, вчерашнее сообщение... И я знаю, кто теперь тоже исчислен... Он исчислен, исчислен и найден легким. О, Господи... Понимаю, понимаю теперь твое послание, я ведь знаю, что мои больные сны всегда сбываются...
Господи, спаси и сохрани раба своего Александра, Господи...
Господи, спаси и сохрани раба своего Александра, Господи...
Господи, спаси и сохрани раба своего Александра, Господи...
А! мне было больно! – я не умела молиться, в моем молитвеннике не было молитв про Дагестан, про террор и войну.

Я умела только жаловаться: у меня были сложные отношения с Богом. В такие минуты я чувствовала свое несовершенство как никогда и свою беспомощность.
- Мне больно-о-о, оставь его в живых, ни о чем больше не прошу, ни о чем больше не прошу, и никогда не попрошу, обещаю, а буду только молиться – и ничего не буду просить... Оставь его в живых, спаси и сохрани... я несовершенная и глупая: не умею ни жить, ни любить, ни молиться... Сохрани его ради него... не для себя прошу, не для себя прошу, а только для него. Пусть живет... даже если никогда не увидимся... пусть живет, Господи. Пусть хотя бы один из нас будет счастлив, хотя бы он один... Вот такая плата, - больше нечего отдать... Даже если и никогда не увидимся, но пусть будет жив, - вот такая жертва, такой подарок...
 И мне еще нужно было к этому привыкнуть, - что было кого любить, но некого было уже ждать.


Иголки

Временами я думала, что он убьет меня.
В один из припадков его ненависти я сбежала. Сбегать на самом деле было некуда, потому я оказалась в маленьком провинциальном городке, с надеждой найти место и с мыслью, что в маленьких русских городках жизнь дешевле. Она была действительно дешевле для тех, кто прожил там всю жизнь, кто врос в город связями и родственниками, как старое дерево врастает корнями в землю, но я была перекати-поле, у меня не было корней.
А теперь я снова возвращалась к нему, по его зову, и больше потому, что попрощалась с тобой, нет, только мысленно попрощалась, ни письмом, ни словом не обмолвилась, что обменяла тебя на твою жизнь. А мы с ним были больные люди, то есть, его состояния были заразительны. И ведь это известно всем, что жертва притягивает палача, а палач – жертву. Это происходит бессознательно, а я была, сколько себя помню, жертва или разных людей, или обстоятельств.
Мы стояли на автовокзале, все зашли уже в автобус, скоро отправление, а я еще не заняла места: на душе было неспокойно, я давно уже не знала, то, что я каждый день делаю, это правильно? – и во что это выльется? – вот это мое возвращение. Кому оно нужно, мне или ему? Ведь он как-то кричал мне вечером, опять не в себе: «Мне не нужны твои жертвы!» И тогда я подумала устало: «Именно тебе, как никому, они нужны».
Я присела на корточки перед Михой и обняла его молча, он тоже обнял меня и сказал:
- Возвращайся побыстрее обратно.
- Не знаю Миха, не знаю, - проговорила я.
Потом мы обнялись с сестрой и я пошла садиться. Из окна я махнула им на прощание. Нам с Михой «ветер залетел» в глаза.

Потом я снова жила с этим человеком, со странным человеком. Ты, верно, подумал, что я предала тебя, когда узнал об этом позднее. Иногда я очень боялась его, потому что на него временами находила странная депрессия, которую он держал в себе целый день, а по вечерам выпускал погулять. Это была наша общая тайна. Ему было тяжело общаться с другими, потому что его тайны они не знали.
Однажды, дотерпев до конца светового дня, он вернулся домой. Все признаки рвущейся наружу тайны были на его измученном лице: подозрительный взгляд и дрожащие губы. Я подумала тогда, как бы дожить до конца вечера и не тронуть, не задеть его ничем, чтоб не разразилась буря. Я прошмыгнула сначала на кухню и собрала ему на стол, а потом прошмыгнула также тихо в свою комнату, выключила свет и легла как будто спать. Иногда, когда у меня было больше сил и меньше страха, я подходила к нему и гладила его по голове, он делал вид, что сердится. А в этот раз долго не спалось, но потом все же уснулось. Ночью дверь с грохотом распахнулась, из соседней комнаты брызнул свет в проем и послышалось:
- Вставай, сейчас ты будешь искать иголки.

Мой сон мгновенно прошел, как будто я и не спала, глаза различали темный силуэт в дверях и я медлила, тянула время, стягивая с себя одеяло и медленно садясь в постели, думая, может быть, он еще передумает. Я думала: я не хочу искать иголки, и в то же время медленно и покорно одевалась. Мне почему-то в те минуты не подумалось, почему именно иголки я должна была искать. В этой фразе был какой-то фантастический, жуткий смысл и потому я собиралась медленно, как будто, на казнь. Я вышла на яркий свет в большую комнату, - он, видимо, в эту ночь не ложился, - и зажмурилась.
- А где их искать? – спросила я.
- Это ты у меня спрашиваешь! – он закричал, - какой от тебя толк, ты ничем не можешь помочь, ты, со своими дурацкими вопросами!
- Я не совсем понимаю... – начала было я.
- Здесь не нужно ничего понимать, - перебил он, - подойди к шкафу и ищи!
- Ну, хорошо-хорошо, я уже ищу, - проговорила я и подошла к шкафу. Мне было невыносимо стоять к нему спиной и я не знала с чего начать, потому выдвинула первый попавшийся ящик.
А потом я устало подумала, что все это похоже на сон, навязчивый сон, который сопровождает человека всю жизнь, пока он не обратится к психоаналитику.
- Мне кажется, здесь нет никаких иголок, - проговорила я и прикусила губу. Слово «никаких» окрашивало негативно всю фразу, отчего смысл поиска ставился под сомнение. А он был очень чувствителен к словам, я это знала.
- А где они тогда? – спросил он.
- Я не знаю, - ответила я, поворачиваясь к нему лицом и в надежде, что он меня отпустит.
- Тогда к чему весь этот разговор? – проговорил он, он сидел напротив меня на стуле. – Стой и ищи там, где я сказал...
Я не знаю до сих пор, зачем ему понадобились иголки поздней ночью. Через несколько минут тишины, которая отнимает несколько дней жизни, и тщетного поиска иголок я проговорила слабым голосом:
- Прости меня, пожалуйста, но я не смогла найти иголок... можно я пойду спать?
Он, конечно же, не мог сказать «да», ведь это бы стало его поражением, поэтому я пыталась отгадать по его лицу и рукам, дрожат ли, можно ли мне уйти, или меня ожидает окрик, если я сделаю первый шаг. Но он, видимо, очень устал в тот день: я стала тихо передвигаться в сторону своей комнаты, почти на цыпочках, чтоб было как можно незаметнее, и он промолчал.
 
Я надеялась, что он успокоился. Через некоторое время сон начал овладевать мной. Но у этой ночи не было конца: через несколько часов дверь с грохотом распахнулоась, а меня мгновенно вырвало из сна. Я знала, какой у него пронзительный взгляд сейчас. Пронеслось в голове: он срывает с меня одеяло, сдирает одежду, а потом кожу, а я кричу от боли, а звука не слышно, ничего не выходит из открытого рта, - и от этого еще нестерпимее, и я смотрю на него глазами, наполненными слезами и понимаю: ему хочется избить меня до полусмерти, а потом любить, любить, любить... с той исключительной нежностью, с которой любят раненое умирающее животное, с нежностью, которая искупает все, почти все... много, но не все... и лишь в первый раз... но чем больше повторений, тем ближе тупик... И тогда я начала молиться, я лежала под одеялом, делая вид, что сплю, и не заботясь о том, что это было неправдоподобно. Я молилась неистово за нас обоих: «Господи, спаси и сохрани нас, Господи милый, спаси и сохрани нас, спаси и сохрани нас!» Что я могла отдать ему взамен? Тогда я еще не знала.
В этот раз он просто ушел, он постоял некоторое время в раздумье и молча вышел, а я лежала под одеялом и благодарила Господа. Наутро я обрезала свои волосы тупыми ножницами и выбросила их в мусорное ведро. Больше мне нечего было отдать.
Потом я позвонила двоюродной сестре и сказала ей:
- Передай Михе, что Мэри Поппинс возвращается.

Мы оба были больны, и он был прав, когда говорил: «Ищи причину в себе», ведь с другими он не обращался, как с жертвами. Но пока я была с ним, я не могла понять этой причины и, если б даже поняла, - не смогла бы ее побороть, я могла с ней справиться только в одиночку. Поэтому я вернулась. Но ты, я полагаю, все равно подумал, что я предала тебя.
А я до сих пор думаю о том, что могло бы быть между нами. Иголки теперь исчезли из моей жизни и теперь я здорова, я способна жить и стала еще сильнее. Именно мужчины говорят мне об этом время от времени, что я сильный человек (и с чего они взяли?). И тогда я отвечаю им, что сила не лежит в моей пироде, моя природа – гибкий стебелек. Стебелек.
 А этот человек ушел из моей жизни навсегда, и я не знаю, что с ним стало.

       
Христиания

На самом деле это была просто тайна нищеты, порождающей людей без имени и прошлого, которые создали этот мир, а сами исчезли навсегда, пополнив несметную толпу мертвецов (Альбер Камю)

Я вернулась, и никто не встречал меня на вокзале, Миха был в садике, а сестра на базаре. Вся страна торговала. Вокзал и город показались мне еще меньше и провинциальнее, чем в прошлый раз, но в нем было свое какое-то неустроенное босяцкое очарование, от которого порой щемило в сердце.
Я решила пойти в город пешком через мост, не дожидаться автобуса, я решила остаться в этом городе навсегда, врасти в него корнями, стать своей, если получится. Моя прежняя хозяйка сказала, что комната в малосемейке стоит пустая. Я взяла у нее ключи, заплатила за три месяца и направилась «домой». Я знала, что жизнь потечет прежним чередом, и у меня было три месяца, чтоб найти место. Я занесла вещи домой и отправилась к двоюродной сестре. Ее еще не было дома, и я осталась сидеть на деревянном крыльце.
 
Весь двор зарос высокой травой, в дальнем углу двора стояли ветхие сарайки и тополь разбрасывал время от времени вокруг себя листья, - снова была осень. У меня было ощущение, что все повторяется: осень, это крыльцо, и ты должен был снова войти в мою жизнь, как в поток, мне нужно было только дождаться. Но не от ожидания, а от какого-то странного тревожного чувства, у меня защемило в сердце и мне стало зябко.
Не знаю, сколько времени я так просидела, очнулась я от скрипа калитки: сестра показалась, неся тяжелую сумку, у которой одна ручка оборвалась. Она подходила неровным шагом к крыльцу, как будто была пьяна. Я поднялась ей навстречу и мы обнялись.
В доме у нее царил дух запустения, - мы не виделись почти год, а следы перемен были явными и на ее лице, и в доме: на кухне везде стояли бытылки разных калибров. Тогда я повнимательнее взглянула на сестру и поняла, что она пьет. Раньше она оправдывала это базаром и холодом: на базаре зимой пили все. Но она продолжала пить летом, и видимо, не могла уже остановиться.

- Миха у бабушки? – спросила я.
Что я могла ей сказать? Что пить нехорошо? Она была взрослый человек, а слова в этом случае не помогали, а вызывали или раздражение или чувство вины.
- Твой сын растет очень добрым, положительным человеком, - проговорила я.
Она кивнула, снимая куртку, потом кофту, потом другую.
- Будешь? – спросила она, наливая вино в стакан.
Я кивнула ей, садясь на тубаретку, которая стояла с противоположного края стола, и расстегнула плащ, но не стала разуваться: пол был грязный, в углах стоял мусор и бычки валялись там и сям.
- Ты курить начала? – спросила я.
- И курить я тоже начала, - проговорила сестра и пододвинула мне стакан.
- Слышно что про твоего мужа? – спросила я и сделала глоток.
- У него новая семья в Воркуте, так мне мужики сказали, которые ездят колымить, - она осушила разом стакан, - нас он знать не хочет.
Еще один не выдержал нищеты, подумала я, - слинял.
- Тебе нужна няня для Михи? – спросила я, снова делая глоток.
- Няня нужна, - проговорила сестра, наливая в стакан, - да только не знаю, чем буду платить: мне-то мой хозяин то платит, то нет. Ну, да ладно.
- Будешь мне платить, как тебе заплатят, - предложила я.
- Вот и хорошо, - проговорила сестра, закуривая, - а то бабуля скоро развалится.
Мы посидели еще немного, я помогла ей снять ботинки и растерла ступни: ее ноги совсем отекли, потом я уложила ее спать, поставила будильник на шесть часов и пошла по темноте домой.
Я снова водилась с Михой. Сестра дала мне ключи, я приходила к ним домой, собирала его сонного и вела в садик, а вечером приводила обратно и дожидалась прихода сестры. Когда она приходила, Миха обычно спал.
В обед я снова ходила к хлебокомбинату за свежей булкой и там меня встречала черная собачонка, которая не подбегала ко мне, но подползала, волоча за собой задние лапы и виляя при этом хвостом. Она ждала, пока я отщипну ей от булки, продолжая вилять хвостом от нетерпения. Если б ее задние лапы были здоровы, она давно бы подскочила ко мне, но она совершала периодически «ползки» и тявкала весело, и я не могла не оправдать ее ожиданий, и это меня поразило – ее жизнерадостность.

И еще я подумала: если б мне довелось быть собакой, то я была бы злым, унылым псом, который лежал бы у проходной, похожий на большую тряпку, и никому не захотелось бы бросить в мою сторону хлеба. А этой - я отломила ей полбулки - и направилась домой. Эльвиры Анатольевны на скамейке не было, и тогда я поднялась к ней наверх. На мой стук послышалось глухое рычание и затем голос Эльвиры Анатольевны:
- Молчи, молчи, Черноушка, это свои.
- Я вас в окно увидела, - проговорила она мне, отпирая дверь и довольно улыбаясь. Черноушка хотела броситься ко мне и облизнуть, но Эльвира Анатольевна прогнала собаку на место.
- Кыш-кыш!
На плече у нее сидел облезлый котенок, с которым она последнее время выходила посидеть на скамейке. Я присела на стул возле стола, как мне казалось, ненадолго, но большой черный кот тот час вскочил ко мне на колени, уютно улегся и заурчал басом. Из кухни пришла посмотреть на меня серая кошка с красивыми и умными зелеными глазами.
- Не знаю, чем их всех кормить, - проговорила Эльвира Анатольевна и развела руками. – Подбираю, лечу, пытаюсь потом пристроить. Еще двух к себе взяла... приучаю к горшку. На дворе скоро зима, животные гибнут...
У Эльвиры Анатольевны была такая же комната, как у меня, но в ней было сумрачно и она пропахла животными. В дальнем углу стоял большой кованый сундук, как будто из краеведческого музея, диван был немного моложе сундука и стола, у которого я сидела, - ничего другого я больше в комнате не заметила.
Я услышала, как в туалете заскребли по жестянке. Эльвира Анатольевна встрепенулась и глаза ее счастливо заблестели:
- Знаете, как тяжело приучить дикое животное к горшку, - проговорила она и исчезла в туалете.
Скоро оттуда появились два существа: одно было рыжее, в белых перчатках и белом галстуке, а другое – серое, полосатое, два молодых худющих кота. А черный кот, что лежал у меня на коленях, был тяжелым, он согрел меня, и я чувствовала, что он начинает меня усыплять. Настоящий кот-баюн.
- Я, наверное, возьму у вас вот этого... – проговорила я, кивая в сторону Эльвиры Анатольевны.
- Какого? – спросила она удивленно, - Заморыша?
- Ну, да, - проговорила я, - уж одного-то кота я смогу прокормить.
- Ах, Заморыш такой неприглядный... – проговорила она растерянно. У него хвост сломан и лапы слабые, - его мальчишки мучили во дворе... Вот Барс – он ухоженный...
- Да нет, - сказала я, вставая и ставя черного кота на пол, - он повернул ко мне недовольную морду, а потом запрыгнул на диван. – Я про Заморыша и раньше уже думала.
- Ну, тогда я вам с собой горшок дам, - проговорила Эльвира Анатольевна и пошла ну кухню, а Заморыш проплыл мимо меня, оставаясь сидеть у нее на плече. Она вернулась из кухни с большой жестяной банкой из-под селедки, а кот перешел ко мне на плечо.
- Он не свалится? – спросила я в тревоге за кота.
- Заморыш-то? – Эльвира Анатольевна засмеялась, - нет, это его любимое место. Как прицепился ко мне, так и не слазит. Но вы-то его отучайте, отучайте, пора ему становиться взрослым.
Я поднялась к себе на четвертый этаж, опустила кота на пол и сказала ему:
- Надо придумать тебе имя, не всю жизнь ведь тебе быть Заморышем.
А потом я отправилась в садик за Михой. Оказывается, в тот день с полдником запаздали и, когда я пришла забирать Миху, дети еще не поели. Я позвала его из группы, и он меня тотчас понял: он оделся быстро, как солдат, и, когда няня появилась с кастрюлей жидкого чая, на верху которой красовался поднос с нарезанным хлебом, был уже готов. Няня, увидев это, хотела было развести руками, но не смогла: руки были заняты, потому она только покачала головой.
- Дома тебя ждет большое удивление, - сказала я Михе, когда мы вышли из садика.
- Какое? – спросил он тут же.
- «По дороге на Кавказ едет старый Тарантас, в Тарантасе сидит котик, гладит лапкой свой животик».
Это были стихи из моего детства, в котором на полдник давали кипяченое молоко и ванильные булки.
- Котик! – закричал Миха.
- Ах, ты так быстро отгадал! – проговорила я, - нам нужно придумать ему имя, он еще безымянный.
Мы проходили мимо библиотеки и на двери я заметила белый листок: это было объявление. Мы подошли с Михой к двери и я прочитала, что библиотеке требуется гардеробщица. У меня, словно, молния прошлась в голове: гардеробщица! Какая чудесная работа! – не мыть холодные грязные подъезды, не стоять на базаре без выходных - в тепле, в тишине, в немоте, целыми днями наедине с книгами... Идеально!

Я мечтала весь вечер, как я буду работать гардеробщицей в библиотеке и от этого мне стало весело на душе. В таком веселом настроении я варила геркулесовую кашу, изредка поглядывая из окна во двор, где в песочнице рыл траншеи и разные подземные ходы Миха. Пока не послышался визг. Визжал Миха. Я бросилась сначала к окну, но тут же отпрянула (только потеря времени) и побежала, как была в тапках, вниз во двор.
Соседский мальчик Михиного возраста держал его одной рукой за воротник, а другой бил Миху по голове. Я вырвала его из рук захватчика и огляделась по сторонам. В отдалении сидела бабушка в сером платке и болоньевом сером плаще и грызла семечки.
- Это ваш внук? – спросила я.
- Ну, мой, - проговорила она, убирая кулек с семечками в карман.
- А почему вы ему не сделаете замечание? – я скорее поразилась, чем была сердита на нее.
 - А вы не из нашего двора! – крикнула женщина.
- Вы тоже не из нашего, - проговорила я и повела Миху домой мыть лицо и руки.
Вечер мы решили провести дома: я собирала на стол, а Миха вел в комнате наблюдения за повадками кота.
Через некоторое время он появился на кухне и спросил недовольным голосом и без всяких предисловий:
- У нашего кота мозги-то есть?
- Конечно, есть, - проговорила я, ставя чайник на плиту.
- А что он тогда на вопросы не отвечает? – спросил Миха.
- Он не умеет по-человечески говорить, - ответила я.
Миха вздохнул горестно и исчез из кухни. Исчезли и два оладья с тарелки.
- Миха, не давай ему много, иначе ему поплохеет, - крикнула я из кухни.
Котик наш был тощенький и временами качался на своих белых слабых лапках, и не мог даже запрыгнуть на подоконник. Откармливать его надо было постепенно. Дети во дворе сломали ему хвост и теперь он загибался как вопросительный знак.
- Ну что, наигрались? - теперь пора спать. Тебе завтра на работу, Миха, - сказала я, когда стрелка будильника стала подползать к девяти.
- А тебе? – спросил он в свою очередь.
- А мне искать работу, - ответила я и начала ракладывать кресло. – Я тебе сначала почитаю перед сном.
Я нашла сказку про Маленького принца Экзюпери, которая полюбилась и Михе, и начала читать: «Если любишь цветок – единственный, какого больше нет ни на одной из многих миллионов звезд, - этого довольно: смотришь на небо и чувствуешь себя счастливым. И говоришь себе: «Где-то там живет мой цветок...» Но если барашек его съест, это все равно как если бы все звезды разом погасли!..»
Мои губы задрожали.
 – Не будем больше читать эту книгу, - проговорила я сиплым голосом и захлопнула ее.
- Почему? – встрепенулся Миха в своей постели.
- Это книга для взрослых, - пояснила я.
- А почему картинки тогда? – спросил Миха.
- Да, картинки, - проговорила я, - картинки – для детей, а сказка - для взрослых. Будем лучше читать про Мэри Поппинс или, если хочешь, про Малыша и Карлсона.

На следующее утро в девять часов я была в библиотеке.
- Вам требуется гардеробщица? – осторожно спросила я ( с мечтами нужно обращаться осторожно, они ведь такие хрупкие). – У вас висит объявление на входных дверях.
- Ах! – библиотекарь всплеснула руками, - забыли снять, забыли снять объявление! Приходила одна женщина, оставила свою трудовую.
- Ну, и хорошо, - проговорила я, улыбаясь, - ну, и хорошо, - и пошла быстрым шагом из библиотеки.
Подходя обратно к дому, я увидела Эльвиру Анатольевну, сидевшую на скамейке, но уже с другим котом. Она поднялась мне навстречу, но я не была в состоянии с кем-либо разговаривать, мне хотелось побыстрее укрыться дома.
- Вы знаете, мне очень холодно сегодня. У меня все кости трясутся от холода. Я к вам попозже зайду. Мне кажется, я заболеваю...
- У вас есть здесь родственники? – вдруг спросила Эльвира Анатольевна.
- Конечно, - проговорила я, - у всех людей есть родственники.
- Они могут вам помочь? – спросила она дальше.
- Никто не может мне помочь, и я не хочу быть обузой. Вы же знаете, как люди сейчас плохо живут, и жалуются, жалуются без конца... А смысл? Зачем жаловаться? Что это изменит? А мои родственники, они думают, что я не хочу жить по-человечески... А я не то, что бы не хотела, а у меня просто не получается... не получается у меня! – проговорила я и пошла прочь.
Я стояла дома на кухне, прижавшись к холодному оконному стеклу лбом, и думала. Мне хотелось провести свою жизнь в молчании и чтоб люди, окружавшие меня, тоже молчали. Чтоб никакие звуки и вопли не трогали меня. Сами красивые и здоровые звуки – это звуки тишины, как мне тогда казалось.
После обеда я спустилась вниз, к Эльвире Анатольевне. Снова пришел черный толстый кот, и бесцеремонно забрался ко мне на колени, и начал рассказывать свои сказки. Серая кошка с зелеными загадочными глазами сидела напротив меня на диване и смотрела не отрываясь. Мне вдруг показалось, что я опутана какими-то старинными связями, таинственными нитями, и все эти существа, в том числе и Эльвира Анатольевна, читают у меня по глазам, но от этого мне не было неуютно или неловко, но спокойно, и не хотелось уходить. Напоследок Эльвира Анатольевна спросила меня, не хочу ли я пойти завтра к причастию, и я тотчас согласилась: я давно не была в церкви.
- Тогда приходите натощак, - проговорила она, - и встретимся у храма, иначе мы потом не найдемся, будет много народа.
- А есть храм, где мало народа? – спросила я.
- Есть, конечно, - проговорила Эльвира Анатольевна, - в монастырском храме... только не ходите туда... у батюшки глаза бесовские.
- ? – я взглянула на нее, но ничего не спросила.
- Постоим у Иверской Богородицы – чудотворные иконы оживлены, одухотворены и намолены... – продолжала Эльвира Анатольевна.
И тогда я подумала, что люди идут и просят, а я – не могу, отпросилась уже, зареклась. Осталось прийти и – благодарить. Благодарности учиться.
- Бог – есть любовь, - продолжала тем временем Эльвира Анатольевна, - а любовь – это тонкая энергия, она и спасает, и вылечивает, и выживать помогает.
- Я приду, - проговорила я снова и стала собираться домой. Баюна сняла с колен, посадила к зеленоглазой кошке на диван.
- У вас душа легкая, - проговорила Эльвира Анатольевна, провожая меня до двери, - такие души после смерти отлетают в высшие сферы.
- Уж слишком легкая, - отозвалась я с каким-то мне доселе низвестным сарказмом.

Я снова была больна, а это неизменно означало, что ночью придут сны и будут мне мучением. Я сидела в небольшом ресторанчике или, скорее, в немецкой пивной, и ждала, когда мне, наконец, принесут большой кусок сыра, который я заказала. Когда кельнер появился с большим куском сыра на блюде, меня пронзила мысль, что туфли мои не в порядке, я мигом задвинула ноги подальше под стул и почувствовала, как медленно краснею.
- Фройляйн желает что-то еще? – спросил он, ставя сыр на стол.
- Да, - ответила я, - я хочу... я хочу уйти, - проговорила я, поднимаясь. Он нисколько не удивился, глядя, как я выхожу из пивной, и это показалось мне подозрительным, видимо, он заранее знал весь сценарий и потому ничему не удивлялся. Его лицо показалось мне знакомым, оно становилось с каждым шагом знакомее, его черты лица, а тело становилось все тоньше и бесплотнее, это был ты, одетый во все черное, и глаза твои были закрыты от меня стеклами солнцезащтных очков. Ты избегал глядеть мне в глаза и стал быстро удаляться, через мгновение твоя черная фигура рассыпалась на множество черных треугольников. Мне нужно было во что бы то ни стало собрать эти треугольники, но на самом деле это были металлические перья, которыми разрезали кожу, делая прививки от всяких болезней, отчего ткань выбаливала на предплечье в форме аккуратного овала. Мне показалось, что мне хватит и одного пера, я подняла его и крепко сжала в кулаке. Потом я долго наблюдала, как из кулака стекает кровь до локтя, а затем капает на землю, наблюдала, не чувствуя никакой боли. Потом мне стало вдруг совсем легко и беспечно, и я посмотрела на ладонь: никакого перышка, а только ранка. Я видела, как она затягивается на глазах, образуя тонкий шрамик-прививку, но сквозь кожу было заметно, как рана растет внутрь под кожей, образуя безобразные узлы.

Так я проснулась от мучительного сна, стоя на дороге босая, потеряв где-то во сне мои стоптанные туфли, которые отказался ремонтировать местный сапожник. Ужас! Я вышла на улицу без туфель, а это было запрещено. Прижимясь к стенам домов, короткими перебежками, продвигалась я до ближайшего магазина, где можно было купить какие-нибудь тапки. Я знала, заметь меня какой-нибудь постовой, меня расстреляют на месте, мои босые грязные ноги будут уликой, а швейцарский сыр и немецкое пиво не станут мне оправданием. В лавке было много обуви, пары были разных размеров, но все серого цвета и одного фасона, который напоминал резиновые калоши, которые носили только в деревне, но мне было все равно: я схватила первые попавшиеся и тут из-за полок появилась квадратная голова продавца и назвала астрономическую цифру в иностранной валюте. Похоже, продавцу тоже был известен сценарий, как и то, что я не в состоянии заплатить. «Ну хорошо, пусть тогда расстреляют», - сказала я продавцу и почему-то подставила ему свою голову, и он согласно кивнул. Послышался резкий звук.

Мой будильник трещал, как оглашенный, стоя на полу рядом с раскладушкой. Я мгновенно из-за границы переместилась в настоящий день. Мне нужно было зайти к сестре за Михой, и отвести его в детский сад к восьми часам, и не забыть сдать деньги. Директор садика уже не раз обращалась к родителям за помощью: собирали дополнительно деньги на продукты. Все родители были соглсны, потому что дотации остались старые, а цены на продукты были новые.
После садика у меня было время до пяти часов вечера. Библиотека была еще закрыта, я зашла в близлежащий сквер и сидела в нем, дожидаясь открытия библиотеки и наблюдая за людьми из своего укрытия. Местный поэт прошел вприпрыжку, размахивая календарем и не замечая меня. И как он мог меня заметить, если я сидела под тополем, оперевшись спиной о его ствол, скамейки в сквере были сломаны.
Ну и зачем тебе этот календарь, подумала я, тебе, наверное, тоже нечего есть. И ботинки твои совсем стоптаны. И даже если тебе платят за твои заметки в местной газете, этого не хватит на то, чтоб одеться... А ты покупаешь календарь – такая непрактичная вещь – живет один год.
 
Да, я тоже писала заметки, статьи и рассказы, я ездила на работу на трамвае и в моей сумке лежало красное корреспондентское удостоверение. Я была тогда еще человеком. Одним прекрасным ранним утром мы ехали все в трамвае, тоже была осень, солнечно, сухо и золотисто. Ветки, вытянувшиеся за лето, иногда хлестали вагон по спине, иногда заглядывали в окна, иногда в окна залетали листья... И почему я села именно в этот трамвай, почему не поехала по другому маршруту? Я ехала отвернувшись к окну, мое лицо совсем близко к стеклу, а потом в окне, как на экране, появилась висящая фигурка на дереве и она увеличивалась по мере приближения трамвая и превращалась в человеческое тело. Я машинально открывала и закрывала глаза, открывала и закрывала в надежде, что наваждение пройдет, но наваждение только приближалось, и весь трамвай как-то неожиданно ахнул, когда мимо промелькнул висящий на дереве труп, совсем близко к трамваю, близко ко мне, чуть ли не лицом к лицу. Внутренне и я ахнула, и потом целый день думала, почему он не сделал этого дома, и вспоминала, как я пыталась прогнать наваждение странным способом: открыванием и закрыванием глаз. И его ботинки были стоптаны.

Это я и сейчас пробовала делать: открывала и закрывала глаза, напрягая сознание, чтоб трава передо мной снова обрела зеленый цвет, но она была совсем белой, как молоко. Я встала, чтоб избавиться от наваждения, вышла из сквера и пошла вдоль улицы, улица показалась мне незнакомой: меня окружали с четырех сторон дома, которые я видела в первый раз, у них были подвальные этажи, и я знала, что ничего кроме проходящих мимо ног не видно из окон подвала. А я любила в детстве смотреть на ноги и фантазировать, какие лица у этих «ног». Кроме того, позади таких домов были огромные дворы, похожие на пустыри, заросшие крапивой, полынью и чертополохом, в котором мы прятались детьми. Я ничего вокруг себя не узнавала, как будто, выйдя из сквера, я переместилась во времени на пятнадцать лет назад.
- Мне нужно идти в библиотеку, - проговорила я вслух, - мне нужно идти в библиотеку, - проговорила снова, чтоб избавиться от наваждения. Мне нужно было просто вернуться в исходный пункт, то есть в сквер, и снова выйти из него.
Может быть, тогда и получится снова попасть в свое время, подумала я и повернула назад. Приближаясь к тополю, под которым сидела минут десять назад, заметила свою сумку. Не хватало еще и сумку потерять. Схватила сумку и вышла быстрым шагом вон. Я больше не думала про сквер, про улицу, - на этот раз тополя и дома стояли как будто другие, - я вошла в библиотеку и оказалась в привычном полусумраке и наваждение исчезло.
Библиотекарь нашла мою карточку, поглядела в нее и нахмурилась.
- Вы должны были еще месяц назад сдать книги, - сказала она, - а теперь срок прошел, платите штраф... сейчас подсчитаю, сколько...
- Штраф? – спросила я, - первый раз слышу про какие-то штрафы.
- Вон постановление вышло – почитайте, - библиотекарь уныло махнула куда-то в сторону и куда я обратила свой взгляд. На стене висел большой самодельный плакат про штрафы.
Мне было трудно согласиться со штрафами, кроме того, моя обедешная булка была в опасности. Или (штраф) – или (булка), как у Кьеркегора.
- Ничего себе, - штраф, - проговорила я, - у меня и денег нет... кроме того, я приходила в прошлом месяце, у вас был ремонт...
- Я запишу тогда долг в карточку, - проговорила библиотекарь.- Кроме того, вы могли позвонить и продлить по телефону свой сро...
Нету у меня телефона, дорогие дамы и господа, подумала я, и библиотекарская конторка поехала у меня перед глазами. Я вцепилась в нее руками и стала быстро открывать-закрывать глаза.
- Мне надо на свежий воздух, - пробормотала я и выбежала из библиотеки.

В парке было малолюдно. На другом конце скамейки сидел бездомный и перешнуровывал свои ботинки, пальцы его плохо гнулись, и потому он с трудом попадал шнурком в дырки. Я открыла сумку и никак не могла найти в ней кошелька, и это было наваждение: возможно, что кошелек был в сумке, но именно я не могла его найти.
- Мило, - проговорила я, отчего сосед по скамейке посмотрел в мою сторону. – Очень мило! У меня, и правда, нет денег! Продолжаю праведно жить – говорю правду: денег у меня нет. Ни на штраф, ни на булку. И – не жаль. Какая-то мелочь. Только на одну булку. Или только на один штраф. Как у Кьеркегора... нет, скорее, как у Гамсуна... Вы ведь знаете про «Голод» или?..
Бомж смотрел на меня, раскрыв рот и забыл, что ему нужно дошнуровать ботинок.
- Я бы помогла вам ... помогла бы с вашими шнурками, но мне нужно домой, - проговорила я и пошла вон из парка.
Какой промозглый день. Только начался, а уже какая усталость...
Промозглый день
Серое небо в груди
А где же любовь
«А еще и любовь...» Для любви нужны силы, а моих сил хватит добраться до дому и полежать. Чтоб накопить силы, чтоб добраться до садика и отвести Миху к сестре... И потому нужно сократить путь. Сократить потребление пищи, сократить вдыхание воздуха, сократить пути, сократить надежды и желания.
Визг тормозов послышался сзади меня и разгневанный крик:
- Что, жить надоело?! – закричали мне вслед.
- Да, надоело, - проговорила я, продолжая идти своей дорогой и не оборачивась на крик, - надоело, и уже давно...
Так вот, самое главное и трудное – это сократить надежды. Сокращая надежды, мы сокращаем пространство нашей жизни, с одной стороны... с другой стороны, это добавляет нам некую порцию довольства своей жизнью и успокаивает, и притупляет... с третьей стороны, жизнь от этого как бы мельчает, а ведь мы не растения и не животные, нам не подходит растительный образ жизни... с четвертой стороны... да, есть еще четвертая сторона, ведь мы обитаем в четырехмерном пространстве... глядя с этой стороны, предполагается, что мы обладаем духом, а духу нужны надежды – это его пища... Круг замкнулся. Чертов круг замкнулся...


Зверь

Два года прошло, как ты ушел. Наступала зима, и я не знала, как переживу ее в этот раз: моя одежда и обувь обветшала. Я получала изредка письма от тебя, но все реже. Однажды ты написал, что сначала твой командир забирает почту и прочитывает мои письма. Это были не письма, а длинные послания, которые я писала в двенадцати- или восемнадцатистраничных тетрадях и тетрадками посылала в Дагестан. Возможно, в вашей части не было библиотеки или хотя бы газет, и потому они, вероятно, заменяли романы и газеты. Но мне не было стыдно и я не была тронута тем, что кто-то помимо тебя читает мои письма: в них не было ничего постыдного. Просто временами мне было трудно писать, потому что было горестно и невыносимо тяжело, а хотелось, чтоб в письмах было радостно и оживляюще, - хотя бы в письме. Но не всегда так получалось.
 
До меня дошли слухи, что ты появился в городе, и я начала ждать, прислушиваясь к шорохам за дверью, но никто не приходил. Я ходила по улицам в надежде случайно всретить тебя, и тосковала, и пыталась как-то устроить свою жизнь. Но никто не приходил ко мне.
Люди, кто как мог, готовились к Новому году, а я строила новые планы, как бы добыть немного денег. Планы мои не носили больше фантастический характер. В один из предновогодних дней я направилась на биржу труда.
- «Центр занятости», - поправила меня работница биржи. Они тоже сменили вывеску.
- Я недавно мимо проходила, видела объявление, что вам требуются санитары и уборщики, - проговорила я, стараясь выглядеть спокойной и бодрой. – Я бы с удовольствиием пошла.
Женщина, сидевшая напротив меня, как-то ласково посмотрела и спросила:
- Когда это вы видели такое объявление?
- С неделю назад, - произнесла я, стараясь еще держаться уверенной.
- У нас такие места неделю не держатся. Они у нас нарасхват.
- Тогда, может быть, что-то другое есть, мне все равно, что... лишь бы платили... – проговорила я и протянула свои документы.
- Какая у вас странная фамилия, - проговорила она, просматривая документы.
Не знаю, подумала я, всю жизнь с такой живу, привыкла.
- А где ваша трудовая? – спросила она дальше.
Ну, началось, «где ваша трудовая, - у вас нет стажа...» Без бумажки я букашка.
- Да, и даже если вы сейчас куда устроитесь, не думайте, что вы сразу получите зарплату, - продолжала она, - некоторые получают через полгода... и не всегда деньгами, на некоторых предприятиях выдают унитазами, гробами или кирпичами, в зависимости от того, что производит предприятие, - продолжала она меланхолично.
- Нет, полгода мне не продержаться, - я перебила ее, - И что потом люди делают с гробами, например?
- Как, что? – она вскинула свои свежевищипанные бровки и посмотрела на меня удивленно. – Продают на рынке или обменивают на другие вещи... Хотите взять талоны на питание? – вдруг спросила она.
- Первый раз слышу про какие-то талоны, - проговорила я, забирая свои документы назад, - работница биржи не нашла в них ничего подходящего, - а что с ними нужно делать?
- Вы можете по этим талонам получить продукты в нашем магазине, - проговорила женщина.
- Хорошо, тогда дайте мне талоны, - проговорила я.
Я решила сразу направиться в тот магазин, благо времени до садика было достаточно. Дверь магазина была на толстой пружине, - совсем не для таких как я, бессильных. Оказавшись в полутемноте этой лавки, стала приглядываться: она была битком набита народом, а продавца как будто и не было. Через несколько минут дородная продавщица в белом колпаке показалась из подсобки и заорала командирским голосом :
- Не будем больше выдавать, говорю вам в сотый раз, и не стойте здесь, и не толпитесь!
В народе поднялся ропот.
- Да причем здесь я! – снова закричала продавщица, - кончилось на комбинате молоко! На сегодня – кончилось! Расходитесь все по домам! – и она захлопнула за собой дверь подсобки с такой силой, которой только обладало ее грузное тело.
Я подошла к женщине в сером пальто и шали, чтоб спросить, можно ли эти талоны отоварить завтра или они пропадут. Женщина стояла потупив глаза в пол и плотно сжав бледные губы, стояла, как будто ни к чему здесь происходящему не причастная.
- Они сказали, что не будут сегодня выдавать молоко... а как можно детям без молока? - вдруг спросила она и затеребила дрожащими руками тряпичную коричневую сумку, - надо было очередь с семи часов занимать, - добавила она и подняла на меня свои глаза. Они были зеленые, как у той мудрой кошки, которую я видела у Эльвиры Анатольевны. Я поразилась.

Через несколько минут я покинула лавку, и за мной потянулся народ, потихоньку проклиная биржу, магазин и молочный комбинат. Слабые погибают в первую очередь – это закон природы, мы проходили его еще в школе, думала я по пути, теперь наступила практическая часть школьной науки. Я пришла домой собирать рюкзак с книгами: остались труды Выготкого и Фрейда и какие-то рецепты, я надеялась, что продам что-нибудь по дешевке в педучилище, стоя в фойе. Там продавали булки из кондитерской, а иногда приходила женщина и продавала на подоконнике трикотаж местной фабрики. Этих подоконников было два, один хотела занять я.
Во имя еды, уговаривала я себя, во имя еды. Ноги не хотели нести меня вперед, мне кажется, со стороны выглядело, как будто я передвигаюсь по улице в какой-то мне известной пантомиме. Я приводила доводы за: мне нужны были деньги, чтоб купить еду, но появлялись и доводы против, и самый главный из них: я боялась толстой вахтерши с большими кулаками, которая стояла на входе. Потом мне казалось: я не смогу открыть дверь в училище, потому что она тоже была на пружине...
Иногда наступали в моей жизни минуты и целые дни оцепенения и безволия, и тогда я переставала расчесываться, не замечала, что я ем, что на мне одето, куда я иду и что говорят мне люди... потом снова был как будто просвет, но я-то знала, что это только передышка...

Дверь сама открылась: из здания выпорхнули студентки, - это означало, что началась перемена. Вахтерши на вахте не было, видно, она ушла куда-то перекусить. Отметив этот факт, я стала быстро раскладывать книги на подоконнике. Я успела разложить все до звонка, а звонок подавала вахтерша. Она позвонила на урок и стала медленно приближаться к моему подоконнику, трикотаж ее почему-то не интересовал. Она медленно приближалась ко мне – руки в бок – раскачиваясь всем своим рыхлым телом, в сердце у меня защемило. Я боялась грубых людей: их силы, их слов и взглядов.
Боже, я никогда больше не приду сюда, пообещала я.
Вахтерша остановилась у подоконника и, как бы меня не замечая, стала рассматривать книги. Наконец, она взяла книгу по вязанию и спросила:
- Сколько?
Я прошептала какую-то совсем мизерную цену. Вахтерша вытащила из кармана халата мелочь, отсчитала и вложила мне ее в ладонь. В молчании она развернулась и поплыла к себе на вахту. Я почувствовала облегчение. Во имя еды, проговорила я про себя. Через несколько минут подошла какая-то преподавательница, сначала посмотрела трикотаж, а потом направилась к моим книгам, она взяла и Выготского, и Фрейда, и рецепты доктора Откера, расплатилась и исчезла. Я поспешно начала складываться.
Через полчаса я сидела на своей кухне и с удовольствием считала деньги. Нужно было побаловать себя едой: купить какой-нибудь хорошей колбасы грамм двести, немного, но чтоб качество... Или халвы... Нет, кусочек голландского сыра... с дырками, душистого... Я даже уже знала, где куплю: по дороге из садика был частный магазинчик...
- Сегодня был трудный день, поэтому нам нужно себя наградить, - сказала я Михе, собирая его в раздевалке. – Купим что-нибудь вкусное.
- Чупа-чупс, - сразу же отозвался Миха.
- Да, но чупа-чупс – это не еда, - возразила я.
- А что это? – спросил он удивленно, - и ты же сама сказала: купим что-нибудь вкусное.
- Ну хорошо, купим тебе и чупа-чупс, - согласилась я.
Поздно вечером, когда мы уже уклыдывались спать, в дверь постучали. Миха подскочил в своей постели, я захлопнула книгу и сказала ему, чтоб он оставался сидеть, и пошла открывать дверь.
- Кто там? – спросила я.
- Это я.

Миха вышел в коридор босиком, - а пол был холодный, - от любопытства не усидел в комнате. Я открыла дверь: на пороге стоял двоюродный брат, он протянул мне какую-то бумажку и тут же попрощался, не захотел пройти. Мы с Михой пошли обратно по постелям, и я только мельком бросила взгляд на листок, записка была от тебя, я узнала твой почерк. Мне хотелось дождаться, пока Миха уснет, сесть на кухне и прочитать в тишине то, что ты написал мне, рассмотреть бумагу, ее изгибы и пятна, рассмотреть буквы, рассмотреть каждый штрих.
- « Но если ты меня приручишь, моя жизнь словно солнцем озарится. Твои шаги я стану различать среди тысяч других», - читала я, - «Лис замолчал и долго смотрел на Маленького принца. Потом сказал: - Пожалуйста... приручи меня...»
Я захлопнула книгу, Миха спал. Мне не хотелось идти на кухню читать записку, - снаружи было холодно и неуютно. Мне хотелось оставаться в тепле и, чтоб в этом тепле ты был рядом. Я вытащила записку из-под подушки и склонилась с раскладушки поближе к лампе, что стояла рядом. Ты писал, что встретил девушку и собираешься на ней жениться. И любишь ее.
Мне пришлось все-таки встать и пойти на кухню выпить воды. Я сидела за столом, подперев отяжелевшую голову руками, передо мной стоял стакан с водой, - выпить у меня ничего не было. Я сидела на кухне в ночной рубашке, с босыми ногами, оцепенев. Холода я больше не чувствовала. Я не чувствовала ни горя, ни ярости, ни обиды... не чувствовала ничего... только любовь к тебе, каждое мгновение – только любовь.

Ночью я почти не спала и весь день провела как будто во сне, разговаривая сама с собой: он вернулся живым, почему тогда ты не испытываешь благодарности? – ведь ты же сама так желала, разве забыла? Кто молился и просил? - уж не хочешь ли ты теперь пойти на попятную? Не хочешь сдерживать обещания? Начинаешь юлить и изворачиваться? – А ведь эта записка как раз подтверждение, что жертва принята.
У меня всегда были сложные отношения с Богом-отцом. Я знала, что он любит меня, но кого любили – с тех больше и спрос. Он - строгий отец, а я – трудный ребенок. И награды выпадали мне в жизни нечасто, как хорошему ученику, в которого верил учитель и потому давал особые задания, занижая потом оценки.
Наконец, я собралась с силами и оборвала свои мысли: не только любовь, ее излечивающая, возрождающая сила мне была знакома, но и разрушающая тотальная сила мыслей и идей.

Но какой-то больной зверь поселился против моей воли во мне, по ночам просыпался и начинал тихонько постанывать, а иногда выть-кричать. Неукротимый зверь во мне, окованный, знал, что не вырваться ему на волю ни ночью, ни, тем более, днем. Жалобно-жалобно звал он иногда по ночам: «Саша-Саша-Саша». А ты слышал его? Слышал ли ты в звездно-лунные ночи крик-зов моего зверя? А я боялась его, и прятала его, и мне было его жаль.
Ты его не слышал? А твой зверь в тебе, разве он не звал, разве не выли они в унисон? Разве не давали они передых только днем, чтоб мы могли днем казаться людьми, в то время как мы были только две истерзанные души.
 Почему я так думаю, почему я так преувеличиваю?
Потому, что все это время чувствовала я рядом твое незримое присутствие. Иногда совсем явно чувствовала, а иногда – и нет. И когда нет, означало это, что ты сейчас счастлив и весел и удачлив, и спит в тебе твой внутренний зверь. Но только ненадолго уснул. Ненадолго.
А когда я чувствовала тебя безмерно близко, близко до головокружения, до присутствия, до дыхания, до запаха твоего тела, тела, близко знакомого моим рукам, я знала: он опять проснулся. И мой зверь бодрствовал, как всегда, всегда был начеку, чтоб не пропустить твоего мимолетного эфемерного присутствия. А потом он, как обычно, страдал, когда удалялся твой образ. И мы начинали жить в ожидании.

Вот почему твой приход был и радость и боль мне. В счастье не приходят. Тебя покинула удача и ты снова был со мной, а зверь питался и блаженствовал.
Так жили мы, не видя друг друга, уже долгое-долгое время. И иногда я думала о том, что бы случилось, если б я тебя встретила на какой-нибудь пустынной дороге, по которой метет песком, как случилось тогда, возле малосемеек?
И я знала, мой зверь сорвался б мгновенно - нет таких крепких клеток на свете, как и нет таких толстых цепей, чтоб его удержать - он разорвал бы меня не задумываясь ни секунды, платя тем самым за время тюрьмы. В тот миг я бы упала пред тобой, как подкошенная, обняла бы твои колени, и мое уставшее сердце разорвалось бы на части.



Феникс

Так прошел еще один год. Новый год я проводила у сестры. Перед тем как отправиться к ней, я зашла поздравить Эльвиру Анатольевну. Я подарила ей на Новый год кусок хорошего мыла, а она мне – душегрейку, - кто-то из знакомых принес, но ей она не подошла по размеру. Моя сестра называла ее блаженной. «Блаженные не преподавали в институтах», - спорила я с сестрой, но где-то внутри себя все-таки с ней соглашалась. Иногда блаженными становились в течение жизни, если жизнь к тому располагала.
 Странным образом оказалось, что я была единственная, кто смог прийти к сестре отмечать Новый год. Хотела спросить у нее, где ее собутыльники, но удержалась, ведь и она у меня ничего не спрашивала. Мы вкусно покушали в десять часов, и после еды захотелось спать. Сестра пошла укладывать Миху в постель, а я осталась одна в комнате. Подошла машинально к серванту – рассмотреть новые фотографии за стеклом. Вгляделась в свое отражение в зеркале. Ужаснулась.

Как я подурнела за последнее время: волосы поблекли и стали жидкими, не падали больше с плеч волнами, а висели как проволока. Под глазами – серые круги, и сами глаза – давно потухли, и кожа стала дряблой, еще не старой и без каких-то явных морщин, но дряблой, посеревшей. Я смотрела на себя в зеркало и думала, что хотела быть еще и любимой! Такая жалкая, с таким прозрачным лицом! А что под одеждой? – ребра да лопатки! Кому я нужна – с ребрами и лопатками... с потускневшим лицом. И ведь на нем все написано – на лице – все, что произошло со мной за последние три года, - не стереть.
И я тяжело выдохнула, стоя перед зеркалом. Такими выдохами-порциями выходило потихоньку горе, даже смертельное горе. Оно выходит, а человек остается. А потом я отвернулась к окну. За окном мело, началась пурга и речи не было, чтоб идти обратно домой: назавтра придется откапываться до обеда. Кутаясь в шаль, думала: нужно взять себя в руки. Нужно снова научиться жить. Программа на новый год – жить. Хочу снова быть здоровой, и это возможно. Найти место нянечки в детском саду или уборщицы – это возможно. Не умереть с голоду – и это возможно, и найти опору в самой себе и попрощаться со старым – вполне возможно. Моя программа на новый год – продолжать жить.

Сестра подошла ко мне и обняла за плечи:
- Давай, выпьем, наконец, шампанского.
- Давай, выпьем, - отозвалась я.
Она открыла бутылку и налила шампанское в бокалы, мы сидели теперь на диване перед телевизором, а конфеты и шампанское стояли рядом на журнальном столике. Куранты начали бить.
- За что пьем? – спросила она.
- За Новый год, - проговорила я, - чтоб было не хуже, чем всегда.
Сестра засмеялась: хуже нам уже не можеть быть, нужно пить за то, чтоб стало лучше. Слава Богу, мы живы и ничем не больны.
- Мы с тобой две одиночки, - проговорила сестра, и мы обе заплакали.
- Вот и весь праздник, - проговорила я, вытирая глаза шалью.
Ночевать я осталась в доме у сестры, у нее на диване. Ночью проснулась от яркого лунного света в окне, он освещал комнату так ярко, что я различала и пустую бутылку шампанского на столике у дивана, и бокалы, и штопор, лежавший тут же, и пробку. Потом ты присел на краешек дивана, совсем легко, положил свою бесплотную руку мне на лоб, как было прежде, а я прикрыла твою ладонь своей. Мы оба были бесплотными и тянулись друг к другу и были так близки, как никогда, нас заполняли чувства без мыслей, это от мыслей была боль, а от чувств – только любовь. Только любовь.

Весной я начала тебя искать: мне казалось, если я возьму у тебя свои письма назад и сожгу их, то тем самым как будто исчезнет мое прошлое, сотрется из памяти и освободит меня, - так мне хотелось ускорить процесс излечения. Я пришла к тебе на работу и спросила письма, ты пообещал принести. Наш разговор напоминал шелест тополей: тополя разговаривают, не гладя друг другу в глаза и делают это так незаметно и тихо, как будто между прочим, что окружающие не замечают никакого разговора. Я видела только нижнюю часть твоего лица, губы. Я любила проводить указательным пальцем по твоим губам, отчего ты морщился и смеялся, - тебе было щекотно. Я не поднимала взгляда, потому что мне было стыдно своего вида и своей одежды. Когда я пришла забрать письма в назначенный срок, ты сказал, что не принес их. Я была растеряна: мне казалось это таким простым делом – отдать письма. Я сказала, что приду снова.

Эти письма были написаны человеку, который любил меня... но ты не был человеком, который любил меня. Ты был какой-то чужой человек, которого я, вероятно, не знала. Может быть, человек, любивший меня, все-таки умер, несмотря ни на какие молитвы, а вернулся вместо него кто-то другой? – я не знала, я запуталась. Мне хотелось только побыстрее получить и сжечь письма. Это стало моей навязчивой идеей.
Однажды вечером постучали в дверь. Я была дома одна, Миху забрала сестра на выходные. Я стояла перед дверью и думала, открывать или не открывать? Все-таки, подошла и открыла, не спрашивая, кто там.
На пороге стоял брат и держал в руках сверток. Он молча протянул его мне и тотчас попрощался. Я не произнесла ни слова, как будто у нас с братом была какая-то договоренность, а только положила сверток в кухне на столе, когда он ушел, и не стала его разворачивать. Я была не настолько сильна тогда, чтоб читать эти письма.
 Вот и незачем больше идти к нему на работу, - мной овладело какое-то странное смешное отчаяние, смешное по сравнению с тем, что я пережила раньше. Не было больше повода приходить. Не было. И я знала, что ты не переменишь своего решения. Скорее небо могло упасть на землю, чем ты – переменить свое решение.

Я снова приводила Миху ночевать к двоюродной сестре, с ней явно происходили какие-то метаморфозы: она начала прибираться в доме и краситься. Я помыла в доме окна в ее отсутствие, чтоб морально поддержать ее, ее начинания в переустройстве жизни и ждала, когда она сама мне расскажет, что с ней происходит. В этот раз мы шли с Михой домой, не заходя ни в парк, ни за булками. Сестра была уже дома, принаряженная, выскочила на крыльцо, встречая нас.
- А чья это машина стоит перед домом? – спросила я.
- Пойдем, посмотришь, - сказала она и подмигнула мне.
Мы втроем зашли в комнату, и я увидела за столом мужчину средних лет, начинающего седеть, с открытым лицом, показавшимся мне сразу симпатичным.
- Это моя сестра, - она представила сначала меня, - а это мой сын Миша.
Я сразу извинилась, сказав, что мне нужно идти. Когда мы вдвоем оказались в сенях, я спросила шепотом:
- Кто это?
- Это мой новый хозяин, - так же шепотом ответила мне сестра.
- И, что, он платит? Я не из-за денег спрашиваю, а просто какой он человек, - пояснила я. – Он путевый?
- Он меня бухгалтером берет, - проговорила сестра.
- О! А замуж не берет? – спросила я, не думая, о чем говорю.
- Поживем – увидим, - проговорила сестра и загадочно посмотрела мне в глаза.
Я шла по вечерней улице совсем озадаченная и как будто счастливая: за долгие-долгие месяцы первый раз наблюдала я, как у близкого человека жизнь делала неожиданный крюк и, похоже, начинала складываться удачно и счастливо. Значит, и это было возможно.

Мы снова втроем стояли на привокзальной плащади. Я купила Михе чупа-чупс, чем он был очень доволен, потому что всегда думал, что чупа-чупсы – это только для взрослых, потому я не удивилась, что он не обнял меня как прежде, при прощании, а только похлопал деловито по спине и сказал:
- Возвращайся поскорее обратно.
- Не знаю, Миха, не знаю, - проговорила я, сидя перед ним на корточках и прижимая его к себе. Почему-то мне самой и всем знакомым казалось, что через пару месяцев я снова появлюсь в городе и жизнь потечет по-старому руслу, но мой «немецкий» сон начал сбываться. Все везли в неизвестность в своих чемоданах нечто ценное, но у меня ничего ценного не было, только мои воспоминания и письма. Дневники последних лет лежали в моем чемодане и письма, которые я не смогла сжечь.
Я продолжала себя спрашивать тогда, кто же из нас умер? А кто оказался в состоянии правильно построить свою жизнь и врасти корнями в этот город, который я назвала Христиания.
Христиания, я полюбила твое недосягаемое холодное небо, тишину неубранных утренних улиц, по которым ветер гонял мое бесплотное существо через строй полуразрушенных старых домов, через строй тополей... я полюбила тебя всей душой, но любовь эта была какая-то скомканная, больная и безответная...
Я спрашивала себя, кому же из нас, в конце концов, пришлось искать свое место и снова обучаться жить. Медленно и мучительно. Феникс, имя мне - феникс, вечно живая и вечно в ожидании чуда и снова, словно, tabula rasa продолжаю жить. Жить в ожидании родственной души.



       * * *

Когда закончится дорога
Я пойду по облакам
А эту ложную тревогу
Я оставляю вам
Свою нетраченную нежность
И тела гнет
Как жизни прежней – неизбежность
Пущу в расход
И пусть летят, летят все звуки
Все – в облака
А я теряю крылья-руки
И – голова
От них отстанет на немножко
Чуть-чуть, чуть-чуть
Свою короткую дорожку
Я называла Путь
И посвящала эти строки
Твоей судьбе
Оставившей мне жизни сроки
В одном тебе

Когда закончится дорога
Я пойду по облакам
Мне хочется совсем немного
Все остальное – вам
Когда закончится дорога


       Христиания

Первый ветерок
Жестко на деревянной скамье
Я принадлежу этим листьям
Этой опавшей семье

Этому небу-холоду
Этому – ветерку
Мне теперь не голодно
И я ни о чем не пою

И на скамейке – жестко
И легкий озноб в груди
Мне бы тепла – с наперсток
Я не прошу любви


       * * *

Поиграем в пешки,
Мальчик сероглазый,
В нашей жизни- спешке
Очень просто сглазить
Дивный сон мечтанья
Музы у окна,
Взгляд-очарованье
Достает до дна.
Поиграем, мальчик,
Мне не прикословь,
Я сегодня пальчик
Исколола вкровь.


       * * *

Дымка! Вот тебе имя – Дымка!
А моей душе – словно новость,
Ни страсть, ни любовь-невидимка,
Тихая такая влюбленность.

И в нее падая и исчезая,
Тону в преходящем, тающем свете...
Без тебя я была нагая,
А теперь меня нет на свете.


       * * *

Я научу тебя разгадывать стихи
и птичьи голоса,
мы вместе с ними улетим,
все – в небеса...

И мы научимся парить,
парить без крыльев,
не нужно больше говорить
 о том, что было...


       Безобразные стихи

После слепого дождя
Воробей вдохновенно чирикал
Весь закатанный кот
Словно ангорка с зимы
На мусорный бак
Приготовился было присесть
Желтым глазом своим
Выбирая что бы поесть
Дети резвились в песке
        Пирожки легко удавались
        Смахивал ветер с дерев
        Слезы былого дождя
        Бабушка в старенькой кофте
        Палочкой мерно стучала
        Гулкий и мокрый асфальт
        Боль ее тихо вбирал
        Так доживал себя
        Летний приветливый день


       * * *

Миха-малыш
Смеется во сне
Я глажу его по головке
В окно залетает солнечный луч
И садится ко мне на плечо
Я целую круглые щечки
Вот – мое счастье


       Прощание

И взгляд был уже нездешний,
и улыбка – едва ли тепла,
я в этой тоске кромешной
уже не живою была.

Уже стояла колонной
у двери, у двери той,
и сердца стук монотонный
стучал – не стучал – стой!

Мой друг! Мой уже – нездешний,
 неписанный и не вешний,
ничей, никогда, - звал голос немой,-
мальчик ушедший, мой день золотой.


       * * *

Он слишком молод,
этот мальчик, -
я сказала ему...
Пронизывающий холод
в марте,
ты стоял на ветру.

А я пишу эти письма,
пытаюсь что-то понять,
слишком ты молод, слишком
и мир тебе – благодать!

Для нашего мира – молод, -
я говорю себе, -
и что тебе вечный холод,
покорности нет судьбе!

К чему теперь эти письма,
куда мне печаль послать?
В беспредельную даль – выслать
и тебя там пойти искать?




       * * *

Вина, вино, но мы безвинны
в очарованьи прошлого дня,
луна линяла и свет свой лила
то на тебя, то на меня.

О, друг мой милый,
чем-то встревоженный,
я свет твоих глаз и дня того,
когда луна разливала, лила
очарованье в кувшин золотой...


       Христиания

       *

Шла женщина с зелеными глазами,
а под ноги шальная собачонка
все метила и метила попасть,
виляя хвостиком лохматым беспризорным.
Шла женщина, ее не замечая,
тащилась сумка тяжестью по снегу
и горбились покато-гордо плечи,
целованные много лет назад.
И тявкнула шальная собачонка,
и сумка вдруг нежданно подвела:
с коварством изощренным это ручка
дала порвать себя иль ветру или жизни...
И плакала, и шла она, не видя,
та женщина, что с гордыми плечами,
что были кем-то ласково хранимы,
что брошены давным уже давно...


       * *

Боженька! Дай мне мудрости,
 мудрости в светлой юности,
чтобы в любовной страсти
только во сне – напасти!

Чтобы не быть мне слабенькой,
Боже, пошли мне сабельку,
которой шутить лишь можно,
буду держать ее в ножнах...

Чтобы не быть мне хиленькой,
чтобы не бросил миленький,
 Боже, пошли мне сабельку,
Не хочу быть слабенькой!..


       * * *

безжизненные дни
краснеют на стене
в календаре сокрылись
как в тюрьме

напоминают мне
кровавые цветы
дурманящей герани
запахнутой в листы

открою толстый том
что подарил мне ты
герани тусклый цвет
засохли те цветы

не плачу я по нем
но ставлю я кресты
так уменьшаю жизнь
в своем календаре





       Зверь

Вытащите меня!
Вытащите из огня!
Я одела крестик на синенькой нити,
Вот он мой крест, посмотрите!
Боже! – как тяжела ноша,
Я тебя никогда не брошу! –
Ты бы не бросил меня...
Вытащите меня из огня,
Он сегодня сказал,
Что не любит меня...


       Праздник

       *

Я себя ни капли не обманываю
в эту старинную ночь...
Под волшебные звуки Клайдермана
отпускаю сожаление прочь, -

и под этот осмоленный запах,
перезвон, трезвон колоколов...
Я кутаюсь в зеленые лапы
и падаю в бездну снегов...

И голову на стол опуская,
на руки свои, смотрю сквозь бокал,
пузырьком шампанского вылетая,
попадаю в заколдованный зал,

где под очарованье Клайдермана
колокол звенит, поет стекло,
год снимает с тайны покрывало,
знает: его время истекло.

Истекло время и моей печали,
и не снится во сне никто и ничего,
вы, конечно, как и я, замечали,
что опаздали когда-то давно

на какой-то чужой чудесный праздник...
Вот и все. Вот и все. Вот и все.



       * *

- Ты красива!
- Нет, печальна...
- И не льстива!
И хрустально
отзовусь, как звон бокала
на печаль,
пусть мне капелька досталась
и упала шаль!
С плеч долой, шальная мука,
с плеч – долой!
А красивость - на поруки
И – домой.
Звон бокала, звон бокала
Динь-дон!
Я одна весь час стояла
пред окном...
А чего я ожидала?
Динь-дон!
Цифра вечность загоняла
в мой дом.

Отзовусь на звон бокала,
на печаль,
пусть мне капелька досталась,
мне - не жаль!





       «Немецкий» сон

На рождество мне подарите снег!
Кровавые черепицы крыш
утомили мой глаз.
24 декабря я убегу в лес,
брошусь в пожухлую траву
в который раз
в какой-нибудь чаще,
но не буду плакать...

Не единой слезинки – таков приказ,
армия клеток уставшего тела
выполнит его
в который раз.

В который раз, широко раскрыв глаза,
буду вживаться в бледное небо,
силясь выдавить из него снег,
но я из тех, кто еще там не был.
Я из чужих, совершающих бег
Через одиночество лет.

Но! Ни единой слезинки –
таков приказ.
Ничего на свете нужного нет.
Каждый совершает свой несовершенный выбор.
Я совершила, а теперь я ожидаю снег.
На рождество дарите снег
тем, кто когда-то был, кто давно уже выбыл!