Ольга Владиславовна. Просто Леля

Женя Таранова
Ольга Владиславовна была строга, суха и сурова. По крайней мере, так считали ее студенты. Да и предмет, который она вела - теоретическая грамматика - не отличался гибкостью. Внешне Ольга Владиславовна была так же упорядочена, как и стройные грамматические парадигмы: очки, строгий костюм, тонкое бесстрастное лицо и неукоснительное следование правилам хорошего тона. На ее парах не шутили, встретив в университетских коридорах, сдержанно здоровались.
Знания она давала прочные, к подготовке к занятиям подходила основательно, никогда не давала банальных примеров, и на ее парах могло бы быть необыкновенно интересно, если бы она хотя бы чуть открылась изнутри. Но Ольга Владиславовна казалось слишком отстраненной, чтобы ее образ и облик можно было связать с чем-нибудь живым, хотя бы с нечаянной улыбкой. Даже на факультетских праздниках она, изредка и недолго присутствуя, оставалась верна своей непроницаемости.
Ее имя не фигурировало ни в одной из бессчетных студенческих баек, на ее экзаменах не случалось эксцессов, каждому воздавалось по заслугам, а размер заслуг скрупулезно фиксировался в клетчатой тетради, которую Ольга Владиславовна неизменно вынимала на каждой паре из черной классической сумки, больше напоминавшей мужской дипломат.
Никто из студентов и не догадывался, что 23 года назад Ольга Владиславовна, хотя и была верна обожаемой с первого дня учебы грамматике, была к тому же весела и беспечна, потряхивала легкомысленной челкой в такт легким шагам и звали ее тогда совсем по-другому. Имя у нее было нежное, мягкое, тающее на языке, с ароматом первых весенних цветов… Звали ее Леля, и была она, конечно, влюблена…
Он, герой ее снов и грез наяву, был необыкновенно популярен в университете, краса и гордость вуза, невероятно обаятельный, остроумный и небрежно элегантный. Все в нем казалось Леле прекрасным, и одного его голоса в коридоре факультета было достаточно, чтобы осветить радостью целый день маленькой девчонки с озорной челкой.
Помимо всех прочих достоинств, возвышавших его над влюбленной Лелей, была еще одна особенность, которую Леле никак было не перепрыгнуть: он был старше. Гораздо старше. Да что там – он был преподавателем, преподавателем с именем и энным количеством научных трудов, по некоторым из которых даже проводились дополнительные занятия по ее любимой грамматике. А потому Леле оставалось только затаенно вздыхать и осторожно носить в себе эту любовь, замирая от звука дорогого голоса.
Когда пришла пора выбирать тему диплома, Леля точно знала, что согласится на любую, если только научным руководителем окажется он, прекрасный и недосягаемый Олег Сергеевич. Леля исправно искала материал, сидела ночами над дипломом, страшно боясь разочаровать знаменитого профессора. Она внимала всем его рекомендациям, ее маленькие ладошки были перепачканы ручкой, а однажды она явилась на консультацию со следами чернил на щеке, как раз там, где при улыбке расцветала ямочка.
Олег Сергеевич, конечно же, знал о своей популярности. Да и как же было не знать, если с завидной регулярностью получал он записки, письма и недвусмысленные устные предложения от студенток. Да что скрывать – и не только от студенток. Но Олег Сергеевич был человек строгих правил, с самого раннего юношества привитых безукоризненно воспитанной в дореволюционных традициях Анной Борисовной, его старенькой мамой, бывшей гимназисткой и все еще элегантной красавицей, несмотря на морщинки и седину. И совсем не важно было, что красавица эта уже второй год не вставала с постели. Она была все так же безукоризненна. Все так же зачитывалась классикой, но и современную прозу, исправно доставляемую обожаемым сыном, не обделяла вниманием. А сын, действительно, был обожаемым, хотя бы потому, что больше Анне Борисовне обожать было некого: давно вдова, всю свою нежность она переносила на сына, уже не боясь разбаловать его, как боялась этого в детстве, когда Олежка часто простужался, и Анна Борисовна ночами стояла на коленях перед его кроваткой, молясь, чтобы хотя бы этого сына, единственного из трех, последний дар погибшего мужа, оставил ей кто-то там, высоко сидящий…
Жизнь Олега Сергеевича была давно сложена в правильную и спокойную мозаику, подчинена раз и навсегда составленному расписанию, в котором не было места потрясениям и внезапным изменениям планов. И консультации, которые он давал студентам, писавшим у него дипломные работы, тоже были заранее внесены в ежедневник. Олег Сергеевич искренне любил свою работу, к консультациям готовился так же тщательно, как и к основным лекциям, ему нравилось наблюдать за тем, как у студентов появляются новые идеи, как полнится копилка их знаний, и чувствовал, что отчасти это происходит и благодаря его помощи.
Когда к Олегу Сергеевичу подошла Леля и сообщила, краснея, что взяла для диплома одну из предложенных им тем, он слегка удивился. Нет, Леля, конечно, была одной из лучших студенток, но как-то не приспосабливался ее легкий, воздушный абрис к строгим грамматическим формам. Удивления своего, однако, Олег Сергеевич не высказал, поблагодарил Лелю за интерес к его предмету и назначил первую консультацию.
Домой Леля не шла – летела, и без того легкие ее шаги стали совсем уж невесомыми, и даже мокрые мартовские сумерки казались особенными, пропитанными солнечным светом и ожиданием счастья…
Олег Сергеевич тоже тем вечером почувствовал что-то выбивающееся за строки в ежедневнике, неясное предчувствие, едва слышный звон внутри, и это имя – Леля - все дрожало в ушах. Все это было для него странно, непривычно, но избавляться от мурашек, бегавших под кожей, почему-то не хотелось. Он шел домой пешком, оставив машину возле университета, вдыхал влажный мартовский воздух, смотрел на загоравшиеся фонари и старался шагать в такт капели.
12 лет назад Олег Сергеевич тяжело и трудно развелся. Дочь жила с бывшей женой, и с того дня, когда вся их совместная жизнь, насквозь пропитанная скандалом, осталась за дверями суда, Олег Сергеевич видел дочь всего лишь пару раз. Сначала он пытался настаивать на своем праве каждого второго воскресенья, но вскоре с горечью понял, что на воскресенья эти его дочь, уже подросток, соглашалась вовсе не ради семейных уз, а только для того, чтобы выудить из него дорогие подарки, жалуясь на «жалкие крохи» алиментов. В словах и жалобах дочери, капризно-протяжных, Олег Сергеевич ясно слышал интонации бывшей супруги и с сожалением понимал, что дочь его, удивительно похожая на его бывшую жену, обещающая через пару лет превратиться в такую же ослепительную красавицу, высокую и длинноногую, помимо красоты, унаследовала еще и материнскую презрительную надменность ко всем тем, кто не мог позволить себе заграничные наряды, японскую технику и новую машину. Постепенно тягостные встречи отца и дочери сходили на нет, а вскоре и вовсе прекратились. Олег Сергеевич, конечно, переживал, беспокоился за Анну Борисовну, к которой до сих пор обращался на «Вы», и все больше отдавался работе.
Именно после развода, получив, наконец, долгожданную тишину в доме, он начал регулярно публиковать свои научные труды, его имя все чаще появлялось в списках кандидатов на участие в международных конференциях, и преподавательская его звезда и призвание становились все более яркими и очевидными. В конце концов, они стали очевидны настолько, что однажды вечером в квартире раздался звонок, и Олег Сергеевич с удивлением услышал в трубке мгновенно узнаваемый протяжный голос бывшей жены. Елена звонила «просто так», интересовалась, почему тот не звонит, рассказывала о дочери, которая сразу после школы пышно и помпезно выскочила замуж, а теперь вот продает свои когда-то остромодные вещи, потому как муж, Еленин и Олега Сергеевича зять, сейчас в местах не столь отдаленных, и выйдет оттуда нескоро, а Виолетточка еще так молода, и надо же, как ей не повезло, бедняжке…
Когда Елена перешла к откровенной лести и упомянула о том, что на днях видела фотографию Олега Сергеевича в центральной газете, тот поймал себя на том, что в голове противно и болезненно начали стучать молоточки, звук которых за эти годы он уже почти позабыл. Обладая исключительной логикой, Олег Сергеевич связал воедино голос жены, теперь такой вкрадчивый и обволакивающий, со все нарастающим гулом в голове и отчетливо проговорил опешившей Елене – ее оторопь была слышна даже в трубке – что рад тому, что та интересуется свежей прессой, хотя и несколько удивлен этому, поблагодарил за поздравления и попросил более не отнимать его времени.
Анна Борисовна ни о чем его не спросила, она втайне от сына давно ожидала этого звонка, ожидала с тех самых пор, как о ее сыне заговорили как о ярком и талантливом ученом. Услышав, как Олег Сергеевич повесил трубку, она осторожно перевела дыхание и мудро решила ни о чем сына не спрашивать. Несмотря на то, что он по воле безжалостной судьбы остался единственным ее близким человеком в мире, она никогда не принадлежала к числу матерей, обволакивающих детей такой атмосферой заботы и опеки, что в этом воздухе становится тяжело дышать. Она всегда хотела, чтобы ее Олежка стал настоящим мужчиной, независимым, самостоятельным, и потому так горько ей было наблюдать за его семейной жизнью, невыносимо было смотреть на сына, барахтавшегося в склоках и сварах, вместо того, чтобы жить и творить. Но нельзя и сказать, что Анна Борисовна была рада разводу, она не могла не желать счастья единственному сыну, и потому взяла за правило не вмешиваться в его жизнь и уж тем более не показывать своей грусти от его семейной неустроенности. Так они и скрывали свою грусть и горечь друг от друга, притворялись довольными и счастливыми, вели задушевные беседы в уютной тишине старой, но полной дорогих воспоминаний квартире Анны Борисовны. Ни невестка, ни внучка не желали особенно часто навещать такую другую, не понятную им родственницу, сводя к минимуму общение с Анной Борисовной. Видимо, слишком ясно, явно и разительно отличалась спокойная, выдержанная Анна Борисовна от взбалмошной и суетливой Елены, и слишком не в Еленину пользу было сравнение.
Теперь, когда Елена давно выпала из их жизни, Анна Борисовна, прикованная к постели, часто размышляла о том, почему же никак не встретится сыну его женщина, та, что сможет наполнить застоявшуюся уже тишину их дома звуками долгожданной счастливой жизни. Об этом мечтала сейчас Анна Борисовна, этого желала она сыну, но мечты по-прежнему оставались мечтами…
 Об этом же думал в тот вечер и шагавший в мартовских сумерках Олег Сергеевич. Думал о том, почему вдруг именно сегодня увидел он Лелю, и почему именно этой смешной юной девушке удалось забраться в его мысли, всегда такие строгие и стройные…
После той мартовской встречи ничего вроде бы не изменилось, но, Боже мой, как же затаенно ожидали они оба этих консультаций тет-а-тет, как внимательно слушал Олег Сергеевич тезисы волнующейся Лели, как восторженно и вместе с тем лукаво смотрела она на профессора. Встречи эти проходили строго в стенах университета, и характер носили исключительно невинный, не утяжеленный прикасаниями, не окрашенный любовными словами, но радость они приносили и ему, и ей безмерную.
Тем временем приближался день защиты диплома, в исходе которой Олег Сергеевич, в отличие от Лели, не смевшей поверить в свой явный грамматический талант, не сомневался нисколько. Несмотря на легкомысленную челку, бунинское легкое дыхание и искорки, то и дело вспыхивавшие в серых Лелиных глазах, она оказалось более чем талантливой ученицей, и Олег Сергеевич собирался на ближайшем заседании кафедры предложить ее кандидатуру для поступления в аспирантуру. Главной целью такого решения было, конечно, помочь смешной маленькой девчонке расти и учиться, но было и еще одно сокровенное, ото всех хранимое желание, тайное чаяние Олега Сергеевича, связанное с поступлением Лели в аспирантуру. Не смея признаться ей в том, что имя ее, не переставая, тонким переливчатым звоном звучало в его душе, он таким образом хотел продлить их встречи, пусть мимолетные, но все же встречи, ради которых он порой готов был отказаться от своей налаженной жизни по ежедневнику. Он не сомневался, что Леля придется по душе Анне Борисовне, а, кроме того, смутно догадывался знаменитый профессор, что именно Леле, с ее ямочкой на щечке, хочет посвятить он нерастраченную свою нежность, столько лет копившуюся внутри и до сей поры никому, кроме матери, не нужную. Одного боялся Олег Сергеевич – недоуменного Лелиного смеха в ответ на свое признание, потому и молчал…
Но заседание кафедры прошло вовсе не так, как планировал Олег Сергеевич. Поначалу он не заметил прячущихся взглядов и тихих редких приветствий, но, заняв свое всегдашнее место за круглым столом, он привычно огляделся и вдруг отчетливо понял, что речь на заседании пойдет вовсе не об учебных делах. Ему и прежде доводилось бывать на подобных собраниях, и он всегда безошибочно угадывал самодовольное предвкушение перед началом разоблачительной речи председателя партячейки факультета, уже раскладывавшего на столе многочисленные бумаги и карандаши. Олег Сергеевич не считал себя вправе судить ни своих коллег, ни вообще кого бы то ни было, а потому по мере возможности всегда старался избегать подобных заседаний, в чем ему помогала неизменная секретарша деканата, которую, несмотря на возраст, и он, и коллеги, ласково называли Томочкой. Томочка питала к профессору особые чувства, не омраченные, впрочем, плотской страстью, и заблаговременно сообщала Олегу Сергеевичу о грядущих коллективных разбирательствах чужой личной жизни.
И действительно, прав оказался профессор в своих предчувствиях – разбирали личную жизнь. Одного он не ожидал: что жизнь эта окажется его собственной личной жизнью, что препарировать будут то хрупкое, невесомое, что возникало в его душе при мысли о Леле. Молча сидел за столом Олег Сергеевич, молча вспоминал о том, как единственный раз подвез Лелю домой после консультации…Молчали и его коллеги, тихонько отстукивал дробь кончиками пальцев декан, звенел карандаш председателя партячейки о графин, в который почему-то забыли налить воду…
Лелю, конечно, не выгнали, но об аспирантуре уже не могло быть и речи. Олегу Сергеевичу сделали строгое внушение, которого он, впрочем, так и не услышал. Торопливо вышли, толпясь в дверях, коллеги. Декан, уходя, похлопал по плечу, и Олег Сергеевич остался в одиночестве. Все то, что осторожно распускалось в его душе, чего он так боялся и одновременно чего так, затая внутренне дыхание, ждал, - все это внезапно окрепло в нем, и так все стало, наконец, просто и ясно, что он стремительно подхватил дипломат и почти побежал к машине.
Леля вышла из общежития и на минуту застыла на крыльце, не зная, куда идти. Умом она понимала, что нужно вернуться, отгородиться ото всех молчанием и готовиться к предстоящим экзаменам, но не могла себя заставить снова оказаться там, где уже второй день подряд спиной ловила взгляды, там, где музыка, звучавшая в ее душе, смешивалась с шепотами, шорохами, обрывками фраз, и самое гадкое было то, что все эти шелестящие звуки были о ней и о нем, о том, кого она подвела, чью репутацию испортила глупой своей детской влюбленностью. Ну, зачем было соглашаться, чтобы Олег Сергеевич подвез ее после консультации? Он, конечно, сделал этот жест только по доброте своей, из жалости к ней, никчемной девчонке, с которой он почему-то возился и которой почему-то уделял столько своего драгоценного внимания…
Упрекая себя и машинально закручивая на пальце хвостик, который она любила завязывать не сзади, а сбоку, что делало ее еще более милой и лукавой, она шла по улице, не замечая, куда идет и не зная, что же будет дальше. Именно такой, растерянной и одинокой, увидел Лелю Олег Сергеевич, не доехав последнего квартала до студенческого общежития.
Впоследствии ни он, ни она так и не смогли точно вспомнить, восстановить в памяти те слова, которые они оба, сначала взволнованный, но решительный Олег Сергеевич, а после оглушенная внезапным счастьем Леля, произносили друг другу в ту минуту. Да и не в словах было дело. В тот же вечер Лелины немногочисленные пожитки были перевезены в квартиру Олега Сергеевича, мгновенно принявшей девушку всем своим старо-кирпичным, уютным, чуть пахнувшим корицей домашним существом. Леля так просто, так точно вписалась в атмосферу их маленького дома, такой нужной и необходимой она оказалась, что уже с трудом понимал и Олег Сергеевич, и даже мудрая Анна Борисовна, как же раньше могли они обходиться без Лели, тающей карамелью, воздушной, неуловимо волнующей Лели…
Все это произошло в пятницу. Злополучное заседание кафедры, которому Олег Сергеевич был уже только рад, неожиданно подарило им целых два выходных дня вдали от сплетен, выговоров, советов доброжелателей и настояний ярых борцов за пуританство, пусть и показное, но не тревожившее, не злившее таким откровенным, таким как будто даже нарочитым чужим счастьем, которое ни Леля, ни Олег Сергеевич больше скрывать не собирались.
В конце концов, их оставили в покое. Да и придираться стало, в общем-то, не к чему после того, как загорелый и счастливый Олег Сергеевич принес в деканат в конце августа свидетельство о браке.
 Леля устроилась на полставки в менее престижный вуз, где отделу кадров не было никакого дела до вчерашней студентки, женившей на себе профессора. Олег Сергеевич продолжал преподавать в родном университете. Поначалу его коробило чересчур пристальное внимание к себе и тихие смешки, что порой раздавались в аудитории. Кроме того, его удивляло и раздражало то, что даже сейчас, когда все были более чем осведомлены о его браке, поток недвусмысленных записочек не иссяк. Олег Сергеевич не понимал этого и мучился смутным чувством вины, держа в руках очередное послание. С самых первых дней жизни рядом с Лелей между ними установилось редчайшая, хрустальная близость, не допускавшая обмана и недомолвок, а потому Олег Сергеевич внутренне терзался от того, что вынужден был скрывать от жены существование подобных писем.
Жизнь его, казалось бы, мало изменилась после женитьбы, но такова была только внешняя обманная оболочка, корой Олег Сергеевич охранял свое счастье от постороннего неуместного любопытства. Он все так же блестяще преподавал, все так же печатал научные труды, хотя и не появлялась больше его фамилия в списках выезжающих за рубеж с того самого знаменательного заседания кафедры. Все тем же ровным строгим почерком были заполнены графы в его ежедневнике, но только ему одному было доподлинно известно, сколько всего, не поддававшегося никакому упорядочиванию, теснилось в его сердце. Он сам порой удивлялся тому, насколько оказался способен к нежности, сколько тихой радости доставляло ему появление ямочки на Лелиной щеке и как отдыхал он душой, наблюдая за Лелей, машинально накручивавшей на тонкий пальчик кончик непослушного хвостика. Поражался Олег Сергеевич и тому, как удалось Леле не только не разрушить тишины его дома, но заполнить ее особенными, любовными нотками, от которых по комнатам даже в пасмурную погоду плясали солнечные зайчики…
Через год, в июле, они решили поехать на море, которого Леля ни разу в жизни не видела. Взволнованная, с замирающей душой, Леля никак не могла составить список того, что нужно сделать, купить и собрать в дорогу. Ей казалось, что это совершенно не может быть настоящей жизнью, что это какое-то волшебство, которое вот-вот рассеется, и она старалась ни на минуту не упускать из виду усмехавшегося ее растерянности Олега Сергеевича, и поминутно щипала себя, от чего вскоре рука от локтя до запястья сделалась красной.
Перед отъездом Олег Сергеевич попросил верную Александру Ивановну, бессменную соседку и собеседницу Анны Борисовны, поухаживать за подругой, хотел было оставить деньги, но та замахала руками, обиделась и чуть не со слезами упрекнула его в том, что, дескать, не знает он ее совсем, а столько лет уж дверь в дверь…
До моря они так и не доехали…В поезде Олегу Сергеевичу стало плохо, проводница связалась с ближайшей станцией, вызвала скорую, но, когда поезд, устало выпуская пар, остановился у щербатого перрона, врачам уже не за чем было подниматься в вагон. Пока из купе переселяли двух других пассажиров, пока врач писала заключение, пока проводница искала чистую простынь, окаменевшая Леля сидела рядом с мужем, держа его за руку, молчала и не плакала. И только когда Олега Сергеевича накрыли простыней и начали перекладывать на носилки, она вдруг закричала, забилась, ухватилась за край столика и сползла вниз, прямо на затоптанный пол, под ноги врачу и проводнице…
 Солнечные зайчики исчезли из квартиры, ставшей пустой и гулкой. Повсюду Леля натыкалась на вещи Олега Сергеевича, и подолгу могла стоять посреди комнаты, прижимая к лицу рубашку, черновик с недописанными тезисами к докладу или его любимую фарфоровую чашку, чудом уцелевшую из огромного старинного сервиза, доставшегося Анне Борисовне в качестве приданого. Ей пока не нужно было возвращаться на работу: неиспользованный отпуск все еще не закончился. Так и не увиденное море превратилось теперь для Лели во что-то темное, страшное и мрачное, и она пообещала себе, что никогда не поедет к нему, отобравшему смысл ее маленькой и теперь никому не нужной жизни.
Но Леля ошиблась. Она оказалась нужна, и не просто нужна, а необходима Анне Борисовне, съежившейся и потерявшей внезапно свою безукоризненную элегантность и невозмутимость. На смену ее всегдашней сдержанности пришло равнодушие, она часами лежала, отвернувшись к стене, не открывая любимого Бунина и ни с кем не разговаривая. Ни Леле, ни сердобольной Александре Ивановне долго не удавалось заставить ее съесть хоть что-нибудь, Анна Борисовна только пила остывший чай, приготовленный Лелей, и снова отворачивалась к стене. Так продолжалось несколько недель, пока Леля, оглушенная внезапной тишиной и огромностью их маленькой квартиры, не начала однажды вечером читать вслух наугад открытого Бунина, неизменно лежавшего на прикроватной тумбочке Анны Борисовны, и от этих строк, искусно переплетенных, томительно-нежных, с неуловимо горчившим привкусом, в доме запахло вдруг антоновскими яблоками, и из глаз обеих женщин полились слезы.
Вечерние чтения стали теперь обязательными и ежедневными, превратились в некий ритуал, позволявший им держаться на плаву, словно бы от этих звуков, от этих неизбежно трагичных бунинских образов, зависела их дальнейшая жизнь.
Однажды, делая чай Анне Борисовне, Леля вдруг почувствовала себя нехорошо, очертания изящной фарфоровой чашки Олега Сергеевича внезапно размылись перед Лелиными глазами, и она едва успела поставить ее на стол, прежде, чем потеряла сознание. Очнулась Леля от холодной воды, которой смачивала ей лоб и бледные щеки испуганная Александра Ивановна. Оказалось, что Анна Борисовна, услышав из спальни странный стук и не дозвавшись Лелю, немедленно позвонила соседке – благо, телефон стоял тут же, на тумбочке, а та и нашла на кухне Лелю в глубоком обмороке.
Леля не придала этому случаю никакого значения, но, по настоянию Анны Борисовны все же отправилась на прием в женскую консультацию, где и выяснилось, что истинной причиной обморока была ее почти двухмесячная беременность. На вопрос, почему Леля не пришла раньше, та только и смогла ответить, что списывала все такие очевидные признаки маленькой зарождавшейся внутри жизни на усталость и депрессию после смерти мужа. Врач вздохнула, глянула еще раз на дату рождения Лели, прописала ей витамины и строгим учительским голосом приказала хорошо питаться, гулять и постараться не плакать.
Анна Борисовна, выслушав покрасневшую Лелю, перекрестила ее, и впервые за эти два месяца тонкая улыбка появилась на ее лице, как появляется первая полынья посреди промерзшей за долгую зиму реки.
- Деточка, - тихо прошептала Анна Борисовна, слабо сжимая Лелину руку и поднося ее к лицу, - к нам вернулась жизнь…
И действительно, вновь вернулись в притихшие было комнаты солнечные зайчики, снова запрыгали по рамкам старых фотографий, отражаясь в стекле старинной горки.
Через несколько месяцев маленький человечек начал давать Леле знать о том, что скоро, совсем скоро он войдет в ее жизнь со всеми своими правами, и она предчувствовала, что сын – а Леля была уверена, точно знала, что это мальчик, - будет похож на Олега Сергеевича. Одного она боялась – как бы не перегрузить ребенка нерастраченной любовью, не утяжелить его и так обделенную изначально жизнь ненужной опекой и баловством.
Обе они, и Леля, и Анна Борисовна, теперь по очереди читали малышу вслух книги, с особой тщательностью отобранные Анной Борисовной из домашнее кропотливо собранной библиотеки. Леля приобрела абонемент в филармонию и купила замечательную коллекцию грампластинок с собранием любимого ею Бетховена, легко расставшись со значительной частью своей небольшой зарплаты. Она много гуляла и особенно полюбила всеми забытую старую иссохшую скамейку в укромном уголке Ботанического сада. Была осень, тихая прозрачная осень с летящими в пронзительной синеве неба серебристыми паутинками, безветренная и солнечная, когда мысли замедляют бег, уступая место размышлениям и неуловимой ностальгии по чему-то утраченному. Под стать осени была и Леля: в рыжем шарфике, с кленовым листом в руках и неизменной книгой в сумке, она подолгу бродила по саду и чувствовала, как понемногу груз на сердце становится легче. Она понимала, конечно, что никогда не избавиться ей полностью от тоски, не освободиться от грустных нитей, оплетавших душу, не смириться окончательно с утратой, но она как будто чувствовала внутри биение маленького сердечка и жила в унисон с дыханием этой маленькой жизни.
Когда пришло время родов, Леля совершенно не беспокоилась. Как до этого она точно знала, что ждет сына, так и сейчас она нисколько не волновалась, чувствуя, что малышу не терпится к ней на руки, и потому он не станет задерживать свое появление на свет. Так и случилось. Даже пожилая женщина – акушер вслух удивилась такому страстному желанию маленького человечка ворваться в этот мир, передавая маленький комочек Леле. Та сразу же разглядела в красном сморщенном личике дорогие ей черты Олега Сергеевича, осторожно прижала к себе Сашу, имя которому выбрала в тот же день, когда узнала о беременности, и заснула.
Птицами полетели дни, недели и месяцы. Когда Саше исполнилось четыре года, умерла Анна Борисовна. Она ушла во сне, так же спокойно и выдержанно, как делала все и всегда. Леля молча села рядом с кроватью, поставив на тумбочку уже не нужный зеленый чай с лимоном, который она каждое утро заваривала для Анны Борисовны, и долго всматривалась в черточки лица, за эти годы ставшего ей совсем родным. Глядя на эту женщину, сразу ее, Лелю, принявшую, так много ей давшую, Леля вспоминала свою семью, которой она почти не помнила. Лелю воспитывала бабушка, совсем не похожая на утонченную Анну Борисовну. Бабшука была вся круглая, мягкая, уютная, пекла замечательные пышные пироги в русской печи, умывалась колодезной водой и была неутомима, пока однажды не уткнулась лицом в мягкую теплую землю, собирая крепкие огурчики в теплице. Так ее и нашла Леля, приехавшая к ней на летние каникулы после первого курса. Похоронили бабушку на деревенском кладбище, на похороны родители не приехали, прислали телеграмму и денежный перевод на Лелино имя. Лелин отчим работал на Севере, туда же увез он мать сразу после их скорого брака несколько лет назад, и там же, в промерзшем далеком северном городе, родился Лелин младший брат, которого она знала только по фотографиям. Поначалу мать писала ей, но со временем писем становилось все меньше, а потом и вовсе иссох тонкий бумажный ручеек, соединявший мать и дочь, оставив только ежемесячные денежные переводы, исправно поступавшие на Лелино имя.
Похоронив Анну Борисовну, а спустя год простившись с Александрой Ивановной, верной соседкой и помощницей, Леля совершенно повзрослела, больше не носила сбоку хвостик, да и челка давно отросла. С каждым годом жизнь ее все более неуклонно делилась на две половины. В одной, в той, в которой Леля окончательно превратилась в Ольгу Владиславовну, она была так же строга и упорядочена, как и теоретическая грамматика, неизменно преподаваемая ею. Леле почему-то казалось, что только поддерживая строгий порядок, ей удастся не видеть в каждой парадигме, в каждом правиле образы давно утраченного прошлого, такого несправедливо короткого, но в то же время безграничного счастья.
В другой же половине Леля могла себе позволить - и с радостью была - нежной и трогательной. В другой своей жизни она была мамой, радовалась подраставшему Саше, который все же унаследовал кое-что и от нее – ту самую озорную челку и поминутно вспыхивавшие искорки в серых глазах. Дома Леля снимала строгий костюм и словно бы сбрасывала с себя прочные нити условностей, которыми добровольно связывала себя на работе.
Саша тем временем все увереннее заявлял свое и так бесспорное сходство с Олегом Сергеевичем, походя на отца во всем, и, прежде всего, в ярком таланте к науке. Правда, наукой, занимавшей всего его уже со школьной поры, стала не грамматика, а физика. Когда Саша выиграл первую городскую олимпиаду по физике, Леля приготовила праздничный ужин и предложила Саше перебраться в отцовский кабинет, отчего искорки в его глазах немедленно вспыхнули, осветив и Лелино сердце.
После блестящего окончания Политехнической Академии Саша поступил в аспирантуру и решился, наконец, высказать вслух предложение, давно поселившееся в его мыслях, но которое он страшился озвучить перед матерью. За ужином он положил перед Лелей, в уголках глаз которой уже собрались тонкие морщинки, неподписанный продолговатый конверт и, прежде чем она его взяла, накрыл ее маленькую ладонь своей, вдвое больше материнской. Стараясь казаться спокойным и решительным, но отчаянно волнуясь в душе, Саша сообщил матери, что пришло время преодолеть прежние страхи, что пора отпустить давнюю печаль, что сегодня утром он купил билеты на самолет, что самолет этот отправляется уже завтра и что полетят они на море, на то самое страшное, темное, беспощадное в Лелином представлении море, которое надо простить и которое заслуживает того, чтобы встретиться с ним лицом к лицу хотя бы раз…
Леля долго ничего не отвечала, молча сидела за столом, не отнимая у Саши руки, а потом, неожиданно и для себя самой, и для сына, кивнула.
Море оказалось не черным, каким оно виделось Леле в ее тяжелых снах. Оно не было страшным. Оно было огромным, сильным и не признающим никаких правил. Оно великодушно растворило в себе без остатка все не пролитые Лелей слезы. И она простила его. И приняла. И отпустила печаль в соленую глубокую синь…
- Доброе утро, - поздоровалась Ольга Владиславовна с оторопевшими от удивления студентами, улыбнулась и поправила легкий рыжий шарфик, так бесподобно шедший к ее чуть отливавшим медью волосам.