Глава шестая. Глазами мертвеца

Евгений Стерх
Эмма не звонила до самого вечера. Мы, без особых приключений добрались до дома, на полицейской машине Антона, сопровождаемые джипом тайной полиции. Наш кортеж вызывал любопытство жителей города; когда мы ехали по своей Восточной улице, практически все ее обитатели высыпали на тротуар, или хотя бы высунулись в окна своих домов, наблюдая за нами. Что в этом было такого интересного – до сих пор не могу понять. Уставшие, одуревшие от событий последних двух суток, мы тяжело выбрались из машины и, ни на кого не глядя, побрели в дом. В доме мы закрылись, с твердым намерением занять круговую оборону и отстреливать всех, кто будет к нашему жилищу приближаться ближе, чем на десять метров.
В четыре часа показали новости, с нашим «выступлением» на вокзале, в Падингтауне. Крупным планом показывали Елизавету – растрепанную, грязную, с горящими глазами и пистолетом в руках. Все кадры со мной были как-то вскользь, между мной и камерой всегда была ма, я за нее прятался. На одном канале сделали даже стоп-кадр – испуганный Хэд, выглядывающий из-за спины Елизаветы.
- Боже, как я, оказывается, отвратительно выгляжу! – воскликнула ма, посмотрев новости, и решила пойти, принять ванну. Вот в этот момент Эмма и позвонила. Ма переключила видео с новостей на режим связи, свернув телепередачу в маленькое окошко, в углу экрана, и мы увидели разгневанный лик Эммы Слотсби.
- Ты что себе позволяешь?! – заорала Эмма, едва увидев Елизавету. – Ты что, с ума сошла?! Я здесь бьюсь, как рыба об лед, пытаюсь хоть кого-то привлечь на свою сторону, заигрываю со всеми подряд, а ты пистолетом размахиваешь?! Ты дура, Лиза?! – совсем уж по-хамски, прямо спросила Эмма. Лицо ма закаменело. Не глядя на меня, она процедила сквозь зубы:
- Выйди, Хэд, и закрой за собой дверь!
Я пулей выскочил из комнаты, с грохотом захлопнув двери, метнулся к себе. Но все эти предосторожности ничего не изменили. За дверью в большой комнате, где ма осталась наедине с видеофоном, Елизавета начала орать так, как никогда больше в жизни не орала, ни до, ни после этого случая. Думаю, ее слышал не только я, но и агенты в машине, перегородившей вход в наш дворик, и даже соседи, в ближайших домах.
- Ах ты, сука самовлюбленная! – орала ма. – Я тебе проблему создала, не позволила назавтра во Дворец въехать?! А ты хоть знаешь, что на мальчика всю ночь охотились, как на звереныша, что его десять раз могли убить за последние сутки, мамаша хренова?! Ты, тварь, за эти сутки ни единого разу не позвонила, не поинтересовалась даже, жив ли еще Хэд, именем которого ты свою судьбу устраиваешь, паскуда!... – ну и так далее, в том же духе. Елизавета орала минуты три, не останавливаясь, не ослабляя накала страсти в своих воплях. Потом как-то вдруг, резко, оборвала сама себя и в доме повисла звенящая тишина. Еще через несколько мгновений, я услышал, в этой тишине, голос Эммы, которая что-то начала говорить ма. Голос этот был испуганный и вовсе не такой уверенный, как в начале. Слов я разобрать не мог, но, судя по интонациям, Эмма была здорово напугана, всякая спесь с нее слетела, как последние осенние листья с деревьев, на ветру. Еще долго потом Эмма разговаривала с ма подчеркнуто вежливо, но, как показали дальнейшие события, этой гневной тирады она Елизавете так и не простила.
Закончив разговор, ма заглянула в мою комнату, где я, включив компьютер, тупо пялился в экран, боясь обернуться.
- Эй, малыш! – позвала ма своим обычным голосом. И когда я торопливо обернулся, тихо спросила: - Ты как?
- Угу, - кивнул я в ответ, и ма тяжело вздохнула.
- Я пошла в ванну. Если хочешь, можешь посмотреть видео, в большой комнате, - и прикрыла за собой дверь.

Еще когда мы ехали по улицам Эгги, вернувшись из своего, такого короткого, и такого утомительного отпуска, когда жители Эгги выбегали посмотреть на наш кортеж, именно тогда я почувствовал впервые то, что потом не давало мне покоя почти два года. Мы оказались отделены от всех остальных обитателей родного захолустья невидимой стеной. С момента нашего возвращения, возник водораздел – вот мы, а вот они, два разных лагеря, может и не враждебных, но явно не дружественных. Я даже думаю, что мы с Елизаветой в одночасье перестали быть живыми людьми, для жителей города Эгги, и стали чем-то неодушевленным; не то удивительным, необычным явлением, не то просто диковинными вещицами, предметами, на которые ранее не обращали внимания, но теперь увидели их в новом свете. Не помог ни авторитет ма, заработанный тяжким трудом в канцелярии городского Совета, ни моя дружба с одноклассниками, ни даже тот факт, что вся наша жизнь проходила на глазах у этих людей, и они знали нас, как облупленных. Мне даже кажется теперь, что нас никогда и не принимали, как совсем уж своих; мы были свои, но с некоторыми оговорками. Ма была слишком самостоятельной и, все-таки, трудилась на государственной службе, да и сына воспитывала одна, без мужа. По-моему, теперь это ей припомнили, может, даже, не вслух, а так, про себя. Дескать, все равно ты была не такая, как мы. А я… Ну, я, например, в свое время отказался играть в футбол, что было, по крайней мере, не обычно. Теперь вся наша прежняя необычность как бы вылезла на передний план, а прежняя вежливость, сочувствие наших сограждан к нам, как ветром сдуло. Мы стали чужими.
Поняли мы это не сразу, поскольку три дня вообще не выходили из дому, отсыпаясь, отлеживаясь, приходя в себя. Каждую ночь мне снился людоед в черном костюме, который гнался за мной, а я, пытаясь удрать от него, увязал в каком-то очень плотном, неподатливом воздухе и людоед меня настигал, протягивая ко мне толстые, покрытые сверху волосами пальцы. Каждую ночь я просыпался от собственного крика, и ма прибегала из своей комнаты меня успокаивать. Все три дня, возле нашего дворика стоял джип тайной полиции, из которого то и дело выходили поразмять ноги люди в черном. Были это одни и те же агенты, или они, все-таки, менялись, я разобрать не мог. Для меня все они были на одно лицо. Каждый день заезжал Антон Литгоу, которого ма угощала на кухне чаем и о чем-то с ним подолгу разговаривала.
На четвертый день приехал еще один черный джип, из него вышел низенький толстячок, с чемоданчиком в руках, и направился в наш дом. Толстячок оказался чиновником Императорской государственной канцелярии, он сказал ма, что прибыл по поручению следственной комиссии, «расследующей обстоятельства, связанные с заявлением Эммы Слотсби». Ма усадила его за стол в большой комнате, позвала меня, и я предстал перед чиновником, едва ли не по стойке смирно, постоянно косясь на Елизавету, в поисках поддержки.
Впрочем, ничего особенного не произошло. Чиновник, правда, сразу одел на голову «полушлем» - металлический обруч, с закрепленной на нем камерой, чтобы записывать все происходящее, и стал разговаривать со мной, как с совсем уж маленьким ребенком, или дебилом, чуть ли не сюсюкая. Объяснил, что ему нужно задать мне несколько вопросов, и что я на них должен отвечать правдиво, потому что это очень важно для многих людей, для Императорской Семьи и вообще для всей Империи. Я скосил глаза на ма, и Елизавета одобрительно прикрыла веки. Я сказал, что готов отвечать на вопросы. Вопросы оказались самые простецкие – как меня зовут, сколько мне лет, что я знаю о своих родителях, называл ли меня кто-нибудь, когда-нибудь принцем Империи, и кем я сам себя считаю. Я ответил на все эти вопросы, чиновник все записал на камеру, а потом улыбнулся и сказал, что осталось совсем немного – взять пробу моей крови. Я не возражал, ма промолчала. Чиновник достал из чемоданчика стерильные перчатки и блестящую коробочку, с пробирками и металлическими иглами, чтобы колоть палец. У меня раз двадцать уже брали кровь таким способом. Чиновник проколол мне палец, выдавил из него несколько капель крови в круглую прозрачную баночку, закрыл ее и опечатал, снимая все это на камеру. Затем с холодной улыбкой приложил к моему пальцу тампон, собрал свои шмотки и уехал.
А потом выяснилось, что у нас заканчиваются продукты и нужно сходить в магазин, сделать запас. Я хотел, было, отправиться за покупками вместе с ма, как мы нередко делали раньше, но Елизавета категорически запретила мне выходить из дома. Она сказала, что сходит за покупками сама, а мне велела запереться, никого не впускать и в случае чего звать на помощь агентов из машины. Однако, самой ей тоже сходить за продуктами не удалось, я видел в окно, как она о чем-то спорила с агентами, выбравшимися из машины, при ее приближении, что-то доказывала, но агенты, похоже, были непреклонны. В конце концов, один из них что-то сказал в микрофон, закрепленный у него на ухе и щеке, а через минуту к дому подъехала полицейская машина Антона. Ма села в машину, вместе с ней уселся один из агентов и они уехали.
Вернулась ма примерно через полчаса, на протяжении которых я сидел у окна, разглядывая улицу – никогда раньше не думал, что это такое увлекательное занятие. Ма стремительно выскочила из полицейской машины, затормозившей у нашей калитки, хлопнула дверцей авто и размашистым шагом пошла в дом, яростно покачивая сумками с продуктами, в обеих руках. Насколько я знал свою ма, она была очень рассержена в этот момент, а значит, лучше было ей на глаза не попадаться. Я потихоньку проскользнул в свою комнату и оттуда слышал, как хлопнула входная дверь, мамины каблучки процокали на кухню и там продуктовые пакеты с грохотом были водружены на стол. Да, мама сердилась, однозначно.
Я поспешно включил компьютер, загрузил «Зугрис», пытаясь создать видимость увлеченности компьютерной игрой. Несколько минут никаких звуков из кухни не доносилось, кроме размеренно-свирепого стука маминых каблучков, затем Елизавета прошла в большую комнату и включила видео. Через минуту я услышал голос Эммы – видимо ма связалась с ней по фону.
- Что случилось? – устало спросила Эмма.
- Я уволена, вот что случилось! – сердито проговорила ма. – Ходила за покупками, встретила Гаевого – председателя городского Совета. И он, пряча глаза, стал просить меня уволиться, потому, что «у семьи принца финансовых проблем быть не может, есть другие люди, которым место в канцелярии просто необходимо»! – слегка гнусавя, подражая манере председателя, проговорила ма. – Конечно, все это чушь, никому это место не нужно, но в Совете панически бояться, что я буду на них «стучать», причем непосредственно Семье, так что их назавтра же всех расстреляют! Тьфу, какая мерзость! – в сердцах воскликнула Елизавета.
- И что ты сделала? – спросила Эмма.
- Что я могла сделать?! – удивилась ма. – Там же, в магазине, прямо на прилавке написала ему заявление на расчет!
- Напрасно, - вздохнула Эмма. – Нужно было сказать, что оснований для твоего увольнения нет, и остаться. И показать им, кто в доме хозяин! Пускай бы тряслись от страха, это тебе только на руку – слушались бы, как господа бога.
- Ага, Елизавета Слотсби – Императрица города Эгги! – саркастично произнесла ма. – Ты меня ни с кем не путаешь? На кой черт мне все это нужно? Что бы я там делала теперь, мне же никто ни одного серьезного документа не показал бы, все прятали? Отсиживала бы положенные часы, ничего не делая? Зачем?
- А зачем ты мне позвонила? – спросила Эмма. – Хочешь попросить денег? Или работу? Так вот, у тебя была работа, ты от нее отказалась – чем я могу тебе помочь? Найти еще одну работу, от которой ты снова откажешься?
- Я просто ставлю тебя в известность о случившемся! – сдерживая ярость, почти ровным голосом проговорила ма. – Я у тебя ничего просить не собираюсь, мне от тебя ничего не нужно. А вот ты могла бы, для разнообразия, подумать о мальчике, которому теперь будет не на что жить! До свидания, сестрица!
- Я что-нибудь придумаю! – успела еще сказать Эмма, и на этом месте связь оборвалась; очевидно, ма выключила фон. Однако, придумать Эмма ничего не придумала. Еще через два дня она позвонила сама, начала рассказывать нам с ма, как мы себя должны вести с очередным эмиссаром из столицы, еще что-то. А когда закончила, ма спросила ее:
- Кстати, ты ничего не придумала?
Эмма две секунды недоуменно смотрела на ма, наверное, просто не понимая, о чем та ее спрашивает. Затем всплеснула руками и как-то даже смутилась:
- Ой, Лиза, прости! Совсем замоталась, из головы вылетело! Я обязательно!...
- Не надо! – резко оборвала ее ма. – Я сама справлюсь. Занимайся своими делами, - и отключилась.
Вечером ма попросила у меня медиаблок и несколько минут возилась с ним, как я понял – что-то искала в сети, отсылала какие-то сообщения. Потом, беззаботно что-то мурлыкая себе под нос, отправилась на кухню готовить ужин и, уже накрыв на стол, снова взяла медиаблок. Достала кредитную карточку, поглядывая на нее, набрала несколько цифр; видимо, проверяла состояние счета. Результат, похоже, ее удовлетворил – ма довольно хмыкнула и пробормотала:
- Обойдемся и без аферисток от журналистики…

В городе буквально жили несколько журналистов, которые «пасли» нас с ма, с безопасного расстояния снимали наш дом, записывали какие-то дурацкие выступления, на фоне нашего жилища. И все это мы после наблюдали по видео, в новостях. Пару раз журналюгам удалось издали снять ма, которая ходила в магазин за покупками, то и дело они снимали агентов тайной полиции, когда те менялись (только благодаря видео, я это и узнал – все-таки менялись!) на дежурстве у нашего дома. Не имея возможности снять больше, журналисты приставали к жителям города с вопросами о нас и те наперебой рассказывали о Слотсби. Для жителей Эгги это был настоящий праздник – буквально все они, в одночасье, стали звездами видео. И дня не проходило, чтобы кто-нибудь из горожан не попал в новости на одном из каналов. Антон потом рассказывал ма, а ма передавала мне, что фермеры начали по вечерам собираться в барах, чтобы посмотреть видео. Ежевечерние выступления жителей города стали для них чем-то вроде любимого шоу, самого популярного сериала. К вечеру все они уже знали, у кого днем брали интервью, на каком канале оно должно выйти, и с нетерпением ожидали вечернего показа. Посмотрев короткое интервью (иногда меньше, чем на минуту), горожане принимались оживленно обсуждать увиденное; иногда – поправлять выступавшего, иногда – посмеиваться над ним. Со временем у них возник даже некий рейтинг – кто лучше и дольше выступал. Антон говорил, что ожесточенное обсуждение этой темы иногда выливалось даже в потасовки, которые ему приходилось разнимать.
На мой взгляд, все они выступали из рук вон плохо, и говорили всякую чушь. Невооруженным глазом видно было, что люди прямо лезут в кадр, набиваются на выступление. По-моему, им было все равно, о чем говорить – о семье Слотсби, о проблемах городского хозяйства, или о видах на урожай – лишь бы в новостях показали. Вот они и говорили, бог знает что. Господин Цист, владелец мясной лавки, сказал, что Елизавета каждый день покупала у него по две упаковки сосисок, хотя это было, мягко говоря, неправдой. Может быть, господин Цист, таким образом, хотел сделать рекламу своим сосискам, не знаю. Мы с ма, зачастую, в «прежней жизни», до того, как начался весь этот кошмар, просто не могли себе позволить столько сосисок, у нас бы не хватило денег на многие другие продукты. Аслан, которого я считал лучшим своим другом, заявил журналистам, что я – чемпион города по компьютерным экшнам. Хотя я всю жизнь предпочитал стратегии и ролевые игры, «стрелялки» меня никогда чрезмерно не увлекали. Я просто не понял, зачем он это сказал. В тот же вечер я позвонил ему и спросил, на фига он это сделал? Аслан замялся, начал что-то булькать в ответ, а потом и вовсе отключился.
Вообще, детей журналисты интервьюировали, чуть ли не больше, чем взрослых, особенно моих одноклассников. Лиля Стромберг, которая считалась самой красивой девочкой в нашем классе, а потому меня вообще никогда не замечала, заявила журналистам, что я ей всегда нравился, а в третьем классе я сам писал ей любовные записки, чего, конечно же, не было. Ей я перезванивать не стал, вообще не представлял себе, как после этого можно разговаривать с такой дурой.
С каждым днем, с каждым новым выступлением горожан в новостях, мы становились в Эгги все более и более чужими. Да, довольно диковинными чужаками, да, Елизавету, пожалуй, даже побаивались. Но главного факта это не меняло – мы стали явлением, отдельным ото всех остальных жителей города. И чем дольше длилось наше затворничество, чем больше становилось выступлений горожан в новостях, тем больше они входили в раж, начинали нести полную околесицу. Господин Крайчик, мой учитель физкультуры, вообще заявил, что я, будто бы знал о своем происхождении, потому что отказался играть в футбол. Из этого Крайчик сделал вывод, что «у него на теле были особые знаки Семьи, и он не хотел, чтобы их видели в душе, после тренировок». Услышав эту чушь, ма хохотала, как безумная, у нее случилась настоящая истерика. Немного успокоившись, она обняла меня и сказала:
- Не обращай внимания, Хэд. Они все дураки, они не стоят твоих волнений.
И так продолжалось до самого конца лета. Мы сидели в доме почти безвылазно, на звонки отвечали только Эмме и государственным чиновникам, а горожане продолжали нести всякую чушь в эфире. А потом наступила осень, и мне нужно было отправляться в школу.

Вообще, это была глупая идея – отправлять меня в школу, в тот год, это все потом признали. Но когда нужно было принимать решение, никто не воспринял этого всерьез. Я просто боялся идти в школу, признаюсь честно. Те два летних месяца, когда жители Эгги непрерывно выступали в новостях, наложили на меня сильный отпечаток. Мне вообще иногда казалось, что я живу среди монстров, которые долгие годы прикидывались нормальными людьми и только теперь обнаружили свою суть. От коварных монстров можно ожидать чего угодно, не правда ли? Могут чушь сказать в новостях, а могут и в глотку зубами вцепиться. Натурально, я боялся выходить на улицу, я боялся людей.
Но мои переживания, высказанные в бессвязном смущении, никто не воспринял всерьез. Ма нахмурилась, затем сказала:
- Я уверена, что тебе ничего не угрожает. И, кроме того, рядом с тобой все время будет находиться агент тайной полиции.
Я опешил от такой перспективы. Это что же, он и на уроках будет со мной сидеть, и в туалет меня водить? Как-то все это… нереально, что ли. Но ма, правда, отзвонилась Эмме и сказала, что «мальчик переживает», объяснила, что я не хочу идти в школу. Эмма, как обычно занятая своими великими делами, только отмахнулась:
- Пусть не выдумывает! Все мальчишки мечтают прогуливать школу, но мы ему этого не можем сейчас позволить!
И я пошел в школу.

Точнее, меня повезли в школу, на черном джипе тайной полиции. Изнутри он оказался почти обыкновенной машиной, только на приборной панели располагался монитор мощной станции связи, да под панелью был закреплен, в специальных зажимах, автомат. Я уселся на заднее сиденье, один на огромном кожаном диване, агенты сели впереди, и мы поехали. На торжественное построение, посвященное началу учебного года, мы нарочно опоздали, агенты сказали, что лучше туда не ходить. Когда мы подъехали к школе, уже начался первый урок. Я и один из агентов, тот, что сидел рядом с водителем, выбрались из машины, и джип уехал. Мы пошли к школе и тут у меня внезапно начали пылать щеки, ни с того, ни с сего. В недоумении, я поднял голову, оглядываясь по сторонам, и тут же залился краской до самых ушей. В каждом из окон обоих этажей школы, белели лица школьников, которые пялились на нас, словно на зверей в зоопарке. У меня даже ноги подогнулись, под этими взглядами. Я с тоской взглянул на агента, малодушно помышляя о бегстве, но лицо человека в черном оставалось бесстрастным. И тут из здания школы выбежал, или, скорее, выкатился, семеня короткими ножками, господин Тревил, директор. Можете мне не верить, но он – улыбался, изображая радушие и протягивая мне руку на ходу.
- Рад! Очень рад, Хэд, что ты наконец-то почтил нас своим вниманием! – произнес господин Тревил, хватая мою руку и неистово ее тормоша. Я даже скосил глаза на агента – не воспримет ли он действия директора, как нападение на меня, и не даст ли Тревилу в челюсть. Не воспринял. А жаль.
- Я очень хотел, чтобы ты выступил на открытии учебного года! – доверительным полушепотом сообщил мне директор. Но тут же покосился на агента и добавил, очень серьезно, даже загадочно: - Но я, конечно, понимаю – у Семьи свои правила, да! Пойдем, пойдем, я тебя провожу в класс! – тут же переключился Тревил на более актуальную тему и сделал широкий жест рукой, дескать, «Добро пожаловать!». Это было что-то неслыханное, конечно. А какой цирк для школьников, наблюдавших эту сцену из окон! И, кроме того, я как-то сразу почувствовал, что теперь я в этой школе не полноправный ее абориген, а всего-навсего гость, пусть даже и почетный.
Тревил провел меня в класс, в кабинет господина Гансена, на урок истории. Агент, с каменным лицом, шел за нами следом, ничего не говоря. Только возле самого кабинета, он вдруг отодвинул в сторону Тревила, взявшегося, было, за ручку двери, распахнул дверь сам, заглянул в класс. Господин Гансен, стоявший у доски в тревожном ожидании, шумно сглотнул и слабым голосом произнес:
- Здравствуйте…
Агент не обратил на него внимания и вернулся на исходную позицию – за моей и Тревила спиной. Директор все это время неотрывно следил за человеком в черном, а затем что-то коротко и невнятно пробормотал, что-то вроде: «да-да, конечно, да, я так и думал». После этого он встрепенулся, вошел в класс и размашистым жестом взмахнул руками снизу вверх, повелевая ученикам встать. Класс, с грохотом, поднялся из-за парт, как раз в тот момент, когда я возник в проеме двери. Я даже вздрогнул, так громко они вставали.
- Итак, дети, я хочу вам представить вашего нового ученика!… - жизнерадостно начал Тревил, но осекся. Я чуть было не обернулся – какого еще нового ученика? – Точнее, вашего старого товарища, но в новом качестве… - поправился директор, но уже не так уверенно, и снова замолчал. – В общем, вот он, Хэд Слотсби! И… - оборачиваясь к агенту, Тревил попытался, было, представить его, но агент коротко оборвал директора:
- Не надо!
- Да! – тут же согласился Тревил и торопливо обернулся к классу. – В общем, Хэд снова с нами!
Сказано это было весело, но атмосфера в классе была вовсе не такой жизнерадостной. Мы стояли и смотрели друг на друга – мой класс и я. Настороженно, выжидающе. Я вдруг бросил взгляд на свою парту, за которой мы сидели вместе с Асланом, и увидел, что парта пуста. Аслан перебрался на последнюю, обычно пустовавшую в нашем ряду парту. Я нашел его глазами, на секунду встретился взглядом, но Аслан тут же опустил голову. Я повел глазами по сторонам и вдруг натолкнулся на взгляд Лили Стромберг, колючий, вызывающий, испытывающий. Лиля словно бы хотела мне сказать: «Да, я соврала про то, что ты мне записки писал, ну и что с того?! Что ты мне сделаешь, твое высочество?!». Ничего я не мог ей сделать, да и не собирался. Я просто отвел взгляд.
- Ну… - подал голос господин Гансен, прочистил горло и произнес громче: - Ну, Хэд… проходи… на свое место.
Я зачем-то кивнул и пошел к своей парте, глядя прямо перед собой. Агент следовал за мной неотступно, но, вопреки моим ожиданиям, рядом со мной не сел. Прошел в конец класса и остался там стоять, у стены, так что весь кабинет оказывался под его присмотром. Ученики, украдкой, оглядывались на него, делали друг другу страшные глаза. Кто из девчонок издал нервный смешок. Еще несколько секунд класс продолжал стоять, хотя я, например, уже сел. Потом Тревил опомнился и, словно уже не в первый раз, поспешно сказал:
- Садитесь, садитесь, чего вы стоите?! Господин Гансен, ведите урок, прошу! – и выкатился вон, осторожно прикрыв за собой дверь.

Господин Гансен урок вел почти нормально, только изредка нервно поглядывал на меня, если я вдруг издавал какой-то звук или шевелился за партой. К концу урока я уж боялся и вздохнуть, сдерживал дыхание и потому, когда прозвенел звонок, извещающий об окончании урока, шумно и с облегчением выдохнул. Наверное, слишком шумно, потому что господин Гансен вздрогнул, а кое-кто из ребят даже обернулся, с любопытством меня осматривая. Я начал краснеть.
- Урок окончен! – слабым голосом и тоже, по-моему, с облегчением, произнес Гансен, ученики рванулись из класса, словно бы только и ждали этих слов, словно бы классная комната была заражена каким-нибудь ужасным вирусом. Когда я вышел в коридор школы, как обычно на перемене, наполненный учащимися и педагогами, вокруг меня сразу же образовалось свободное пространство. Меня старательно обходили, демонстративно отводя глаза, но украдкой бросая на меня и агента в черном косые взгляды. Если я останавливался возле одной из стен, дети в коридоре жались к другой, торопясь пробежать мимо меня, если я останавливался посреди коридора, дети жались к стенам, проскальзывая мимо. Педагоги вели себя более мужественно, то есть обходили меня не так уж и далеко, не дальше, чем за два метра. Зато теперь все они, как один, здоровались со мной – кто, просто кивая головой и демонстрируя мне нервный оскал, а кто и взвизгивая истерично: «Здравствуй, Хэд! Ну, как дела?!». Хреново, блин, были мои дела, неужели не понятно было?! Впрочем, не дожидаясь ответа, педагоги бежали от меня, как от чумного.
Сначала, конечно, было очень тяжело. На первой же перемене я собирался удрать из школы, но не мог решиться – за моей спиной постоянно находился человек в черном, и я не представлял себе, как он отреагирует на попытку к бегству. В тот момент я готов был поверить, что начнет стрелять на поражение. И я остался, прижимаясь к стенам, блуждая взглядом по потолку, лишь бы не встречаться ни с кем глазами, не заставлять людей торопливо отворачиваться. Чувствовал я себя – хуже не куда. Но, как говорил Гвидо Лао и его «Драконы» - «Что не убьет меня, то сделает сильнее». Постепенно, уже где-то к третьей неделе занятий, я начал привыкать к ситуации. Точнее говоря, мне стало почти все равно, как на меня смотрят. Тем более, что ни один из педагогов, за все три недели так ни разу и не вызвал меня к доске. Я написал несколько контрольных работ, вместе с классом, за все получил довольно приличные оценки, в основном – заслуженно. Только один раз, я точно знаю, в контрольной по математике, госпожа Фаран «не заметила» одной моей ошибки.
Несколько раз я пожаловался ма на невыносимое свое состояние в школе. Елизавета выслушивала меня с таким видом, словно бы мои слова доставляли ей физическую боль. Но всякий раз она говорила мне:
- Потерпи еще немного, малыш! Эмма вот-вот добьется признания тебя принцем, и тогда все будет по-другому!
После этого, она всякий раз звонила Эмме, что-то с ней обсуждая, и всякий раз, после этого обсуждения казалась расстроенной и задумчивой, ничего конкретного не говорила. Если я спрашивал ее об Эмме, она отвечала почти одинаково:
- Она ведет подготовку судебного разбирательства. Там очень много юридических тонкостей.
В чем заключались эти «тонкости» и имелись ли они на самом деле, я не знаю. Еще в конце августа, в новостях прошло сообщение, что «Дело Слотсби» будет рассматриваться в Верховном суде. Затем, уже осенью, как-то поздно вечером, показали интервью Эммы, в котором она говорила сплошь умными словами, вроде «прецедентное право», «доказательство крови», «модернизация института Семьи» и еще что-то столь же сложное для меня, в то время. Все что я понял из этого интервью, так это то, что сам факт моего существования еще не делает меня принцем. Что бы меня принцем признали, нужно найти какие-то особые доказательства и переспорить в суде адвокатов Семьи. Я чуть ли не обрадовался и сказал ма:
- Если все это так сложно, может быть просто бросить этот суд, а? Чтобы все было, как раньше, а?
Ма, не глядя на меня, покачала головой и тихо сказала:
- Как раньше уже не будет, Хэд. Никогда.

Судебное разбирательство по «Делу Слотсби» происходило в Йорке. Как я узнал позже, Эмма специально первой подала в суд на Семью, и именно в Йорке, чтобы «выманить» дело из столицы, где у Семьи под рукой имелось множество возможностей на суд повлиять. В Йорке это сделать было тяжелее, так что Эмма «выиграла первый раунд по очкам», как она потом говорила. Впрочем, сама она особых преимуществ в Йорке не имела, поскольку и вовсе была гражданкой Тореса, на тот момент. Просто этот город она знала лучше, чем любой другой на Кшатре, за исключением, разве что, Эгги.
В сентябре состоялось первое «досудебное слушание», на которое приехали и мы с Елизаветой. В большущем судебном зале было совсем мало народу, голоса, под сводом зала, отдавались гулким эхом, как в пещере. Трое мужчин в костюмах сидели за столом на возвышении, еще один – за столиком с компьютером, чуть впереди и в стороне от них. Была сухонькая, но свирепая на вид старушка, которая поздоровалась с ма, а затем схватила мою руку, сжала ее, как тисками, и зловеще оскалилась. Я испугался.
- Елена Фирш! – представилась свирепая старуха, - Ваш адвокат.
Был еще скучающего вида мужчина, удивительно красивый, с благородной сединой в волосах. Как я узнал в ходе слушания, это был Арчибальд Гири – адвокат Семьи, и вел он себя так, словно бы все происходящее ему было совершенно неинтересно, разве что только не зевал. Он говорил очень мало, какие-то короткие, непонятные фразы, но после каждой из них свирепая старуха Фирш истерично кричала «Протестую!», и, сверкая глазами, торопливо сглатывая слюну, разражалась горячечным и, по-моему, абсолютно бессмысленным монологом, минут на пять.
Я наблюдал все происходящее, как какую-нибудь театральную постановку, спектакль; довольно оживленный, но совершенно непонятный. Каким образом все это может быть связано со мной, я и представить себе не мог, а потому очень удивился, когда один из троих мужчин за столом произнес:
- Для заслушивания в досудебном заседании вызывается Хэд Слотсби!
Это было настолько неожиданно, что я растерялся и переспросил:
- Кто? Я?
- Подойдите к столу, молодой человек! – сказал мужчина в костюме, один из троих, сидевших за столом, тот, что посередине. Я оглянулся на ма, она поощрительно кивнула головой. А свирепая бабка Фирш, так вообще кивала, как заведенная. Я поднялся и пошел к столу, ощущая слабость в ногах.
- В виду Вашего несовершеннолетия, Вы не подпадаете под ответственность за дачу ложных показаний, однако, принимая во внимания особую важность для Империи рассматриваемого дела, а так же опираясь на прецедент «Малкин против Йорка», следуя принципам прецедентного права, суд считает возможным применить к Вам санкции, в случае лжесвидетельства с Вашей стороны, вплоть до лишения свободы,- неторопливо, но без пауз, сплошным потоком вывалил на меня свои слова серединный судья. – Вам все понятно?
Честно сказать, мне ничего не было понятно, но вот слова «вплоть до лишения свободы» произвели впечатление. Я несколько секунд растерянно молчал, переводя взгляд с одного судьи, на другого. Затем, преодолевая робость, наконец, спросил:
- Меня, что посадить, что ли, могут?
- Выражаясь вульгарно, да, могут. Ввиду важности процесса, - подтвердил судья.
Мне вдруг стало невыносимо обидно. Пожалуй, это было нерациональное отношение к делу, наверное, я слишком был измотан нервотрепкой последних месяцев своей жизни, но обида захлестнула меня с такой силой, как-то вдруг, что даже слезы на глаза навернулись.
- За что?! – выкрикнул я, из самой глубины своей истерзанной детской души, с таким недетским отчаянием, что и сам удивился. Судьи отшатнулись назад. - За что?! – повторил я. – Что я сделал такого, что вы все лезете ко мне?! Я никого из вас не знаю, я же вас не трогал! – прокричал я и вдруг, помимо собственной воли, разрыдался. Я попытался сцепить зубы, сглотнуть комок, застрявший в горле, попытался остановить слезы, котящиеся из глаз, но все безуспешно. Слезы лились и лились, нескончаемым потоком, рыдания сотрясали меня, свирепая Фирш что-то верещала в адрес озадаченных судей, а Арчибальд Гири лениво вставлял два-три слова, когда адвокатша делала паузу, чтобы набрать в грудь воздуха.
- Театральное представление! – говорил он лениво. – Мистификация… Давление на суд…
Одна только Елизавета не сказала ни слова. Она подбежала ко мне сзади, обняла за плечи и прильнула своими губами к моей макушке. Потом она развернулась так, чтобы отгородить своим телом суд от меня и несколько раз торопливо погладила меня по руке. Затем снова прижала меня к себе и застыла.
Потом за судейским столом грохнул деревянный молоток, и голос старшего судьи объявил:
- В заседании объявляется перерыв!

Это был мой первый срыв, в ту осень. Как-то так получилось, что до этого момента я еще держался, а потом начал срываться, раз за разом. Бывало и такое, что я начинал беззвучно плакать просто так, безо всякой видимой причины. Просто оттого, что вспоминал и переживал заново все свои неприятности и обиды, за последнее время. Я даже и не хочу сейчас разбираться, насколько существенны были причины тех обид. Наверное, не слишком существенны, для взрослого человека. Но мне едва исполнилось двенадцать лет, в октябре того кошмарного года. Кстати, это был самый отвратительный день рождения в моей жизни. Я никого не хотел видеть и никуда не хотел идти, вообще ничего не хотел. Весь этот день, двенадцатого октября, я просидел в своей комнате, тупо таращась в компьютер или беззвучно плача на кровати, перебирая в памяти обиды последних дней.
Одной из таких обид, особенно запомнившейся, была выходка Сержа Блонди. В то самое время, когда я уже начал, было, привыкать к своему новому положению в школе, где-то в конце сентября, я столкнулся с Сержем на лестнице, когда поднимался на второй этаж учебного корпуса. Уверен, этот гад подстерегал меня, хотя и сделал вид, что просто спускается вниз, мне навстречу. Конечно, если бы не агент за моей спиной, Блонди, наверное, вообще не давал бы мне прохода. Но агенты, которые каждый день менялись, однако все были довольно крепкие ребята, Сержа отпугивали. Вообще, такие, как этот гад, обычно очень трусливы. Так что приближаться ко мне вплотную он, конечно, не смел. Но, встретившись со мной на лестнице, он изобразил на лице испуг, театрально шарахнулся в сторону, а потом вдруг вытянулся по стойке «смирно» и отдал мне шутовской салют. И тут же десятки глоток на лестнице, на площадке второго этажа, на площадке первого этажа, разразились веселым и злобным хохотом.
О, этот смех! Я слушал его изо дня в день, бесконечно долгие месяцы своего обучения в школе Эгги, после заявления Эммы. Я научился улавливать тончайшие оттенки этого смеха, ноты презрения и издевательства, зависти и фальши, непонимания и страха. Я научился определять, по звуку этого смеха, количество хохочущих, расстояние до них и направление, с которого доносился смех, даже стоя спиной к веселящимся. Я научился не вздрагивать, при первом взрыве этого смеха и сохранять каменное выражение лица, продолжая свой путь, как ни в чем не бывало. Я научился выражать в словах, запоминать и лелеять свои обиды, вынашивая планы страшной мести. О, как я ненавидел всех, кто хохотал мне в спину! О, как многое отдал бы я тогда, чтобы увидеть их ужасную, мучительную и унизительную смерть!
И еще не один год, с той осени, я весь внутренне сжимался, услышав за своей спиной смех, даже если этот смех и не мне был адресован. И хотя боль от тех детских обид давно уже притупилась, и по сей день, я не разучился улавливать тончайшие оттенки, звучащие в звуках хохота. И стоит мне уловить в чужом смехе хотя бы малый гран злорадства, издевательства, злобы или презрения, я сразу ожесточаюсь к такому весельчаку, а шутка, которой был вызван такой смех, начинает казаться мне дурацкой. О, нет, тот смех я не забуду никогда!
Мои телохранители несколько раз, за все время, отталкивали от меня учеников, а то и педагогов, внезапно столкнувшихся со мной, либо неосторожно взмахнувших руками, в непосредственной близости от меня. Но на смех они не реагировали – он не мог причинить мне физической боли, физического ущерба. От морального ущерба и душевной боли, они меня не оберегали – это не входило в их обязанности.

И вот настал ненастный осенний день первого ноября, в который небо было затянуто тучами, дождь лил с утра, не переставая и, казалось, все краски мира поблекли в этой беспросветной серости. Надо ли говорить, что и на душе у меня было столь же пасмурно? Пожалуй – не стоит, слишком уж это затасканный литературный штамп. Мне было паршиво, о, да, весьма паршиво, но в тот осенний день, что-то изменилось во мне. Что-то умерло во мне в моей еще детской испуганной душе. Наверное, в тот день я стал уже не совсем ребенком – подростком, отроком, чем-то средним, между ребенком и взрослым. Я думаю, что на самом деле весь процесс взросления именно так и происходит – что-то умирает в нас, изо дня в день, от беды к беде, от ненависти до ненависти. Думаю, моя ма была не права, когда говорила, что взрослые – это злые дети. Взрослые, это такие существа, в которых ребенок умер и начал разлагаться, отравляя своего носителя и окружающее его пространство трупным ядом. Взрослые это называют «жизненным опытом» и даже «мудростью», но мне кажется, что суть этого состояния выражается одним коротким словом – «смерть».
Что-то умерло во мне, в тот день. Я смотрел на мир новыми глазами – глазами мертвеца. Я видел лица своих одноклассников, еще вчера такие привычные, нормальные лица мальчишек и девчонок, вдруг изменившиеся для меня. Теперь я видел в этих лицах хитрость, подлость, замечал не видимые прежде недостатки. У Аслана под подбородком оказалась родинка, из которой росла толстая и длинная, совершенно омерзительного вида волосинка. А у Лили Стромберг на щеках появилось несколько прыщей, которые она замазала густым слоем тонального крема. Мне это показалось особенно гадким – омерзительные прыщи под толстым слоем жирного крема, словно бы грязь, прикрытая грязью.
Я видел зло. Мелкую мерзость, которой раньше не замечал, я видел теперь ясно и отчетливо. И она не пугала меня, не отталкивала, не заставляла закрыть глаза. Мне было любопытно. Я разглядывал одноклассников, немало их этим смущая, выискивая в каждом все новые недостатки, и пожалуй даже радовался. «Уроды! – восторженно думал я. – Они же все – уроды!». И понимание этого простого факта доставляло мне удовольствие.
Изучением своих одноклассников я занимался вплоть до третьего урока, которым у нас в тот день была история. Когда прозвенел звонок и класс начал рассаживаться по местам, я изготовился к новой серии наблюдений. Но тут в классную комнату вошел господин Гансен и, поздоровавшись, объявил:
- Тема нашего сегодняшнего урока – возникновение Императорской династии Дэнов.
Я сразу же почувствовал, как на мне сошлись взгляды всего класса. Даже сам господин Гансен украдкой скользнул по мне глазами. Пожалуй, еще день или два назад я бы смутился, покраснел, может быть, опустил бы голову. Но не теперь. Что-то умерло во мне, и я стал невосприимчив к пристальному вниманию окружающих. Неожиданно для самого себя, я раскинул руки в стороны, скорчил кислую мину и со вздохом произнес, во весь голос:
- Да! Да, это все мои родственники! Можно сказать, моя плоть и кровь!
Господин Гансен замер, испуганно глядя на меня. Класс, не таясь, всем составом развернулся ко мне, и мгновение таращился на меня, во все глаза. А потом класс начал ржать, истерично и неудержимо, чуть не сползая под парты, от хохота.
В первую секунду я весь внутренне сжался, от этого смеха. Но тут же расслабился – не даром я учился воспринимать любые оттенки хохота. В этом смехе не было злорадства, не было издевательства надо мной. Было просто веселье, возможно, с маленькой толикой издевательства над педагогом и с совсем уж малой долей восхищения моим остроумием. Это был нормальный смех. Он меня устраивал. Но что радовало более всего – это я вызвал этот смех, своим сознательным (ну, может быть, полусознательным) действием. Я контролировал ситуацию, я управлял ею. Я перестал быть жертвой, осталось только стать палачом. Я вскочил из-за парты и начал театрально раскланиваться, во все стороны, прижимая руку к груди:
- Спасибо, спасибо! Большое спасибо! Ах, как меня трогает внимание моих подданных! Прямо до глубины души!
Господин Гансен растерянно улыбался и моргал, стоя у доски и переводя взгляд с меня на моего телохранителя. Краем глаза я тоже взглянул на человека в черном и увидел, что он по-прежнему стоит неподвижно, скрестив руки чуть пониже живота. Мне показалось даже, что на миг губы его дрогнули в подобии усмешки. Судя по всему, агент в черном не собирался вмешиваться в происходящее. Вот и чудненько!
И все же господин Гансен сделал слабую попытку призвать меня к порядку.
- Мне кажется, сейчас не время для шуток, Хэд, - пытаясь изобразить строгость на лице, и одновременно перебегая глазами с меня на телохранителя и обратно, произнес преподаватель истории. Наверное, это замечание произвело впечатление на класс – хохот почти сразу оборвался. Но оно не произвело впечатления на меня. С удивлением и восторгом я вдруг понял, что совершенно не боюсь господина Гансена. Вот тут меня и понесло.
- Ах, простите! Простите, многоуважаемый господин Гансен! – разводя руками, кланяясь и пришаркивая ножкой проговорил я. Остатки веселья с класса, как ветром сдуло. Теперь дети замерли от ужаса. На их глазах происходило нечто из ряда вон выходящее – ученик открыто издевался над педагогом. Краем глаза я ловил на себе изумленные и испуганные взгляды одноклассников, краем сознания понимал, что пугаю своих товарищей, но не мог остановиться. – У меня и в мыслях не было сорвать столь важный урок, да еще по такой исключительной теме! – выпалил я. И снова поклонился, шаркнув ножкой. – Бога ради, простите, учитель! – чуть не прокричал я.
Обращение «учитель», похоже, сбило с толку господина Гансена. С одной стороны, это было прямое нарушение установленных в школе правил – к слову «учитель», или фамилии педагога следовало обязательно добавлять обращение «господин». С другой стороны, звучало это почти торжественно, как обращение начинающего эзотерика к своему Гуру.
- Ничего-ничего! – поспешно успокоил меня господин Гансен. – Присаживайся, Хэд.
Я сел на свое место, класс кое-как перевел дыхание и учитель начал излагать тему урока:
- Итак, сегодня мы поговорим о возникновении…
И тут какой-то бес подтолкнул меня, я вскочил, как ужаленный и с надрывом завопил:
- Ах, простите, простите, учитель! Я так виноват! Я вовсе не хотел вам мешать! Простите, ради всего святого!
Господин Гансен побледнел. Кто-то из мальчишек нервно хихикнул, кто-то беззвучно засмеялся, пригнув голову к парте. По классу прокатилось шевеление. Дело запахло крупным скандалом, так что господину Гансену нужно было срочно что-то предпринять, чтобы спасти свой авторитет, в глазах учащихся. И он попытался его спасти.
Учитель истории нервно прокашлялся, повел головой и слегка дрожащим голосом спросил:
- Это что еще за выходка, Хэд Слотсби?!
Бес, бес разрушения и противоречия, безумный бес слепого вандализма сидел во мне и вдруг, кривляясь, произнес моим голосом:
- Это что еще за выходка, Хэд Слотсби?!
Класс опять заржал, весело и бесстрашно, уже явно наплевав на Гансена, совсем не страшного теперь, а смешного. Бедняга Гансен, от возмущения, похлопал ртом, пытаясь вдохнуть воздух, и неожиданно тонким, беспомощным голосом пропищал:
- Я доложу директору, о вашем поведении!
- Я доложу директору, о вашем поведении! – без запинки, не успев даже задуматься, что говорю, повторил я за педагогом. Класс сотряс новый взрыв хохота. Мои одноклассники уже совершенно открыто лежали на партах, корчась от смеха, не обращая на Гансена никакого внимания. Я же был одержим, я не владел собой. Бес, вселившийся в меня в тот день, владел моим телом, моим разумом, управлял моим языком. Бес бессмысленной и бесполезной мести, бес слепого воздаяния первому попавшемуся, за все пережитые мною ранее обиды.
- Я немедленно вызываю в школу Вашу мать! – дрожащим фальцетом прокричал Гансен. И вот тут мой бес отпустил меня, мой обычный разум вернулся ко мне, но остановиться я уже не мог. И потому произнес, по инерции, угрюмым, злым, каким-то глубоким и неожиданно низким голосом, словно внезапно охрип:
- Да, ну?! Интересно, какую же из двух – Эмму Слотсби, или Елизавету?
Класс снова замер в испуге. Смех прекратился. Гансен вдруг начал стремительно краснеть. Постояв еще секунду неподвижно, он, вдруг, бросился к двери и пулей выскочил вон. Я упал на свой стул и только теперь обнаружил, что меня всего колотит нервной дрожью. Я с изумлением посмотрел на свои руки и увидел, что они дрожат, как у законченно алкоголика, на похмелье.

Господин Тревил сам явился за мной, в сопровождении Гансена. К тому времени я успел обвести взглядом класс и увидел, что никто на меня не смотрит. Одноклассники либо упирались взглядом в столы перед собой, либо отрешенно смотрели в окно. В классной комнате висела гробовая тишина.
Тревил вежливо пригласил меня в свой кабинет, я молча поднялся и пошел, не оглядываясь. Разумеется, мой телохранитель двинулся следом. И в кабинет директора, он тоже прошел вслед за мной, ничуть не смущаясь. Тревила это явно нервировало, он настороженно косился на человека в черном, а вот меня такое положение вещей обрадовало. Что не говори, а в такой компании я чувствовал себя куда увереннее, чем наедине с директором.
Тревил предложил мне сесть, несколько раз торопливо взглянул на агента, что остался стоять у входа в кабинет, но ничего ему не сказал. Затем уселся сам и начал длинную и бессмысленную душеспасительную беседу. Говорил о том, что и школа, и Империя существуют лишь благодаря неукоснительному соблюдению определенных правил, что нарушение этих правил опасно, прежде всего, для самого нарушителя и еще что-то, в том же духе. Пыхтя и потея от напряжения, господин Тревил попытался даже изобразить удивление:
- …И я удивлен, Хэд, что именно ты оказался этим нарушителем! Ты, как никто другой должен понимать, учитывая твое происхождение, важность заведенного порядка!
Но я, почему-то, совсем не верил директору; вовсе он не был удивлен. Наоборот, готов поспорить, что он даже и ожидал чего-то подобного, если не от меня лично, то от любого другого ученика.
С полчаса проговорив в такой душеспасительной манере, Тревил предложил:
- Давай договоримся, что подобного больше не повторится.
Стыдливо потупив глазки, и не веря в свои слова ни на грош, я сказал:
- Я больше не буду…

Через два дня, прошедших в относительном затишье, я отомстил Сержу Блонди. Блонди не оставлял меня своим вниманием все это время, со своей самой первой выходки. А после скандала с Гансеном, Блонди даже активизировался. Никаких особых действий он не предпринимал, просто демонстративно торчал рядом со мной, на переменах и откровенно меня разглядывал, с похабной улыбочкой на лице. Я старался на него не смотреть, но он то и дело попадался мне на глаза, улыбаясь и покачивая головой, словно бы говоря: «ну, ты дал, твое высочество!». Через день, после случая с учителем истории, Блонди снова поджидал меня в коридоре, с группой прихлебателей, снова пялился на меня. А потом развернулся к своим приятелям и что-то неразборчиво им сказал. Приятели разразились самым отвратительным, издевательским хохотом. Но в тот раз я стерпел.
На третий день, после моих объяснений с директором, Блонди снова поджидал меня на перемене, в коридоре первого этажа. И снова с ним была группа верных прихлебателей, а вдобавок к ним еще и группа девочек, одного с ними возраста, немного в стороне. Впрочем, девочки с таким откровенным интересом наблюдали за мной, что сомнений не оставалось – Серж задумал какую-то гадость и собрал зрителей, чтобы блеснуть перед ними. И снова он стоял, скрестив руки на груди и ухмыляясь, в упор глядя на меня. Вот тут мое терпение лопнуло.
Слегка шалея от собственной отчаянной храбрости, я ухмыльнулся Блонди в ответ и даже слегка покачал головой, из стороны в сторону, словно бы говоря: «Ай-яй-яй, Блонди, что же ты никак не успокоишься?!». Серж слегка опешил от такой наглости, и улыбочка слетела с его губ, он изумленно распахнул глаза. И тут же я продемонстрировал ему свою правую руку, с поднятым вверх средним пальцем.
Девочки, внимательно наблюдавшие за мной, прыснули от смеха, как очевидно и предполагалось. Только смех это был совсем не тот, на который рассчитывал Серж. Его прихлебатели, кто торопливо отвернулся, кто тоже начал улыбаться, опуская глаза. Спешащие мимо школьники недоуменно оборачивались, наблюдая наш безмолвный конфликт, а разобравшись в ситуации, тоже начинали улыбаться, а то и откровенно хихикать. Серж стал стремительно заливаться краской. Через три секунды лицо его было пунцовым, хоть прикуривай.
На лице Сержа отразилась лютая ненависть, глаза его метали молнии, но я выдержал этот взгляд. Более того, я чуть приподнял руку с выразительной фигурой и слегка ею потряс, словно бы подтверждая однозначность своего жеста. Еще несколько мгновений мы играли в гляделки, смех вокруг нас разрастался все сильней, и наконец Блонди не выдержал. С искаженным ненавистью лицом он отвернулся от меня и тут же отвесил подзатыльник одному из своих приятелей.
- Ты чего?! – обиженно воскликнул тот.
- Чего ржешь?! – рявкнул на него Блонди. Приятель отошел от Сержа и тихо буркнул:
- Придурок!
Кажется, Серж бросился на него с кулаками. Но мне это было уже не интересно, продолжение я смотреть не стал. Я направился дальше по коридору, к своему классу, внутренне ликуя. Я унизил этого гада, и это было восхитительно. О, да, ты получил по заслугам, Серж Блонди!

За следующие две недели я успел нахамить еще троим учителям и сорвать два урока. Елизавету трижды вызывали в школу и выговаривали ей о моем поведении. После первого своего визита, ма попыталась провести со мной воспитательную беседу.
- Что происходит, Хэд? – очень серьезная, сосредоточенная, спросила она. Еще месяц назад, я бы мялся и бормотал что-то невнятное в свое оправдание, в подобной ситуации. Если, конечно допустить, что она бы вообще могла состояться. Но теперь все было по-другому. Я криво ухмыльнулся и ответил:
- А ты не знаешь, что происходит? Эмма борется за признание моих прав!
Ма немного помолчала, сосредоточенно глядя на меня, затем снова спросила:
- А причем здесь школа?
- А что здесь ни при чем?! – взорвался я. – В моей жизни все изменилось, все пошло наперекосяк! Мама оказалась моей теткой, тетка – мамой, сам я оказался совсем не тем, за кого себя принимал! Все, кого я знаю, кто знает меня, ведут себя так, будто я для них – просто клоун, заводная игрушка, а не человек! Так почему ты считаешь, что в школе у меня все должно оставаться по-прежнему?! Нет, мама, раз поменялось все остальное, то и это должно поменяться! Был хорошим мальчиком – стал хулиганом!
Ма сначала никак не отреагировала на мою истеричную речь. Затем глубоко вздохнула и неожиданно произнесла:
- Прости, Хэд. Если бы я могла что-то изменить, поверь мне – я бы изменила…
От удивления, вся моя злость куда-то улетучилась. Я, вдруг, смутился и, потупив взор, произнес:
- И ты меня прости. Тебя я обидеть не хотел.