С любовью к Хэму

Альберт Иорданов
 Над прибоем вскрикивали чайки. Зеров смотрел на густую синь накатываю-щих волн, продолжая тягостное объяснение:
 – Ты жирная, вонючая и фригидная. Ты волочишь свою отвисшую задницу по пляжу – мерзко смотреть. И ты хочешь, чтобы я с тобой сношался? Нет уж, уволь.
 Перед ним сидела действительно толстая женщина лет тридцати с круглым веснушчатым лицом и короткими волосами. Из глаз ее лились слезы, она хныкала, стискивая пухлые руки.
 – ... иди, мне нужно работать.
 Проводив ее взглядом, Зеров нанес сочный мазок. Этот пейзаж он рисовал неделю. Закатное море, парус, деревушка. Покачивались баркасы и в сумерках едва виднелись сети. Чего-то еще не доставало, пока он не мог понять чего. Он решил пройтись.
 Набережная была пустынной. Дул свежий ветер. Солнце клонилось за холм, освещая причал, санаторные корпуса под горой и взлетную полосу аэродрома. Сколько раз он стоял на этом месте – возле лестницы, спускавшейся на пляж, – и смотрел на закат ... Багровые облака вздымались в безбрежную огромность темневшего неба, и там медленно тянулся след самолета. Колебалась сиреневая гладь моря. Взблескивал маяк. Завыл почтовый пароход и отвалил.
 Изгнанная женщина шла по влажному песку, оставляя следы. Она еще всхлипывала, но ее природная веселость уже проступала румянцем на полнень-ких щеках. А дурак, Зеров, думала она, отдамся другому, ну хотя бы вот этому мужичку. На пляжном лежаке сидел пузатый дядька и поглощал булку. Женщина подошла к нему и робко оскаблилась. Ты чего? – испуганно сказал он. Возьми меня, сказала она. Щас, сказал он, вот только булку доем. Давай, сказал. Женщина неуклюже завалилась, сдернула трусы и раздвинула оплыв-шые ляжки.
 Зеров видел как лихорадочно подпрыгивала задница и доносились сдавлен-ные взвизги. Во мраке шумело море. Да, эрос и смерть. Вот передо мной зрелище, которому миллионы лет. И на этом береге так же троглодиты совокуплялись, выползая из пучины. Но тогда не было самосознающей личности типа меня, кто бы мог созерцать сей акт и мыслить о нем. Как все-таки как не эстетично ... Надо было возвращаться, так было хорошо в мерцаю-щей темноте побережья. Густая россыпь звезд, ветерок, шум прибоя и басис-тые стенания парочки... Колорит Филонова более экзистенциален, чем у Мале-вича. У последнего не чувствуется почвы, опоры на фактуру, зато ощущение плоскости у него более раскованно, свободней, шире. Завтра с утра на пленэр, солнышко встретить, малиновый и золотистый – прелесть.
 На обратном пути, проходя мимо бара, остановился. Зайти, что ль? За стойкой был Феликс. Дружелюбно кивнул.
 – Здраствуй, старый развратник.
 – Привет, Фил.
 – Что будешь пить?
 – Виски со льдом и содовой.
 – Ну, как твой пейзаж?
 – Так себе. Чего-то не хватает.
 – Всегда у тебя так, но потом все получается. Тебе просто нужно хорошо напиться и тогда придет вдохновение. Я правильно говорю, дружище?
 – Не совсем. Ты же знаешь, что когда я рисую, я трезв и спокоен.
 – А как там твоя толстушка?
 – Прогнал.
 – И правильно сделал. Тебе сейчас не следует отвлекаться. Вот закончишь пейзаж и уж тогда можно предаться разврату и пьянству. Послушай, старина, а не мог бы ты нарисовать меня в шторм? Я на капитанском мостике за штурвалом, вокруг черт знает какая буря, а мне все нипочем. Можешь?
 – Могу, конечно. Но стоит ли? Ты и так молодец, какой есть. Только не надо пить крепкий дайкири. От него пучит и вызревают темные мысли.
 – Ты прав, старина. Я немного хватил лишнего. С устатку. Не обращай вни-мания. А такую картину я бы купил и повесил над стойкой, пусть завсегдатаи любуются и знают, что они не в какой-нибудь забегаловке, а в шикарном кабаре "Якорь". У меня тут девочки свежие появились. Не желаешь ли? Недо-рого.
 – Потом, Фил. Не хочу расслабляться. Какой сегодня день?
 – Суббота.
 – Значит, в понедельник приедет Арсен.
 – Ты еще общаешься с этим пьянчугой и дебоширом?
 – Он очень порядочный человек.
 – Нисколько в этом не сомневаюсь. Но ты помнишь, какую драку он устроил в прошлом году с моряками, кажется, с "Быстрого"? Мне тоже досталось. Ему тогда ухо разорвали. А ты был в мастерской с этой толстушкой. Ну как она? Не подвела?
 – Я ее прогнал. Не то настроение. Еще виски со льдом. Спасибо. Захаживает ли Бобровников?
 – Вчера был, выпил на вексель. Невеселый такой.
 – Еще бы. Он ведь бездарность, не художник. Так, дрянцо.
 – Что ты заводишься?
 – Извини, старик. Что-то я заработался. Не могу подобрать оттенок синего с багровым, как влагалище в кровях. Особый такой взмес.
 – Что-то вроде "кровавой Мери"?
 – Приблизительно. Возьми Мону. Двадцать лет. Мохнатая и глазки веселые. Бесплатно. Я вижу у тебя творческий кризис. Тебе нужно встряхнуться.
Позвать?
 – Нет. Потом. Сначала пейзаж. Ты не понимаешь, как это тяжело и какая тоска. Стоял и смотрел на закат.
 – Возле лестницы?
 – Да. Эта беспредельность, Феликс, напомнила мне о позднем Коро. Только у него эта усталая бархатистость охры в лагуне. Зыбкий свет из горних высот, как предчувствие трагического.
 – Не буду лицемерить, я не все понимаю, что ты говоришь, но я чувствую, что тебе тяжело, нужно расслабиться. Послушай, может тебе нужно денег? Долларов пятьдесят я бы тебе дал.
 – Спасибо, друг, не надо. Я с этим справлюсь. Обычное дело. Пойду.
 – Спокойной ночи, не горюй.
 – Благодарю.
 Зеров побрел по улочке. Вновь море в душной темноте, звенящий рой сверчков бесновался в кустах жасмина. Калитка приотворена. Он еще посидел на лавочке. Горбился вдали силуэт холма, блеснул метеорит над ним. Из-за облаков показалась огромная желть луны. Теперь в Москве удушающе жарко. В октябре незаметно приехать и не показываться. Как будто меня нет, как будто умер. Вряд ли. И набросяться гады сосать кровушку. Я бездарен, то есть я не конченый идиот, во мне есть художество, но эти провалы в бездарность, неспособность вынести все это ... ах, тоскливо, старею. Одинокая старость в уютной мастерской возле Патриарших, тихо играет приемник, за окном – зима, иней, отвесно падающий большими хлопьями снег и дряхлая натурщица Сонька, которую лед эдак двадцать назад юзал во все щели. Ее беззубая улыбка разве могла напомнить молодость? Тогда даже воздух над Москвой-рекой был другим. Иногда он отыскивал уголки своего детства и подолгу простаивал, пытаясь вспомнить что-либо ... Вспоминался каток, кружащиеся па девочек, клубы пара, горячий чай в буфете стадиона и теплое нутро метро-политена, куда они ходили греться.
 Зеров умер от инфаркта, сидя в шезлонге. На песке лежала книга о Ван Гоге. В неподвижных зрачках его отражалось море...