Вальс в темноте

Анфиска
…Был такой среди них виолончелист Александр. Такое простое распространенное имя на нем смотрелось не иначе как Александр IV и не меньше. Ни у кого из его знакомых даже не возникало кощунственной мысли обозвать его Шуриком. Сумасшедший, самовлюбленный гений, четыре года игравший в постоянном составе Королевского Симфонического Оркестра Севильи, как раз в то время, когда тот впервые исполнил третью симфонию "Поэмы света" знаменитого Мануэля Кастильо. Он жил лишь музыкой… Однажды во внезапном приступе патриотизма он вернулся домой и тут же заболел знаменитой русской хандрой с водкой и суицидальными мыслями… Больше Александр ногой не ступал на пороги консерваторий и театров, слышать не мог об оркестрах и Испании. Скромно довольствовался тем, что почитался за бога на вечерах, посвященных музыке отдельных композиторов, эпох или жанров… Что же произошло тогда, в Испании, он так никому и не поведал, но то, что в нем что-то надломилось, было очевидно, хотя он продолжал сыпать испанскими и французскими словечками, говорил быстрым и очень мягким баритоном, смакуя гортанную «р»… Этот человек оставлял после себя неизгладимое впечатление у слушателей тонкостью соединения манер и внешности. Он казался не в меру длинным, ссутуленным (как почти все люди искусства) и худым, что очень сочеталось с тягучей грациозностью любых его движений и видимой меланхоличностью натуры… И хотя ему было уже за тридцать время будто забыло о его существовании на двадцатилетнем рубеже… Сколько помнили друзья, по возвращении из Испании он носил один и тот же длинный коричневый плащ и зимой и летом, а некоторые осмеливались припоминать, что, вроде бы, это даже тот самый плащ, в котором Александр заканчивал консерваторию. Казалось, что узкое бескровное лицо с высоким лбом, темные растрепанные волосы, очень выразительные брови, широкая переносица с горбинкой, тонкие и какие-то резкие губы, все это служило лишь декорацией, фоном, подчеркивающим его большие, неестественно яркие глаза. Словно блики солнца, дотягивающиеся до самого глубокого места на озере и живущие своей жизнью на серо-коричневом отполированном водой каменном дне, одновременно и глубокие и прозрачные, текучие, все время меняющиеся с неповторимым сочетанием карего и голубого оттенков, причем они не смешивались, а именно сочетались, и все это обрамлялось, словно картина в строгую раму, резкой, контрастно-черной линией.
У Лики же он вызывал смешанное чувство с переменным преобладанием восхищения, жалости и аверсии. Александр упорно продолжал называть ее не иначе как «chatoyante» и Вивьен, возносить ее «фиалковые» глаза и темные кудри, хотя и с ноткой собственного превосходства… Но стоило им оказаться в одном составе, он превращался в капризного тирана…
- Ты все играешь неправильно!!! Тут совершенно другой пассаж, не смей трогать Чайковского, не смей менять ни одной ноты Гайдне!!! Если не можешь ни разу сыграть правильно, тебе нечего даже притрагиваться к скрипке! Отвратительно! Я не буду с ней играть! Слышите, я отказываюсь играть с этой криворучкой! Она позорит великих мастеров!
Доходило даже до абсурдов… Однажды, когда Лика, настолько разозлилась, что назвала его Саньком, Александр вскочил и, с оскорбленным видом упаковав свою виолончель в рекордные сроки, просто вылетел из зала… во время 10 минутного антракта, бросив весь состав, хотя партии виолончели составляли основной репертуар вечера. Однако уже через несколько минут он вернулся, и, как ни в чем не бывало, спокойно распаковал виолончель…
Несмотря на капризный, вредный нрав и взбалмошность, все его любили. Чем-то брал он… чем-то неявным, завуалированным, но проступающим во всех его поступках и словах, жестах… И это что-то заставляло близких людей терпеть его выходки, сносить нравоучения, и лишь перемигиваться друг с другом, когда он отворачивался. Тайное обаяние его было настолько велико, что даже категоричная Лика иногда подпадала под его влияние, и восхищенно признавала, что он – гений. Особенно, когда он вдруг ударялся в воспоминания, и становился беспредельно неотразимым… С полуулыбкой, не отрываясь, смотрел в ее глаза и тихо рассказывал что-то. И все исчезало, кроме темного угла, где они пережидали антракт.
- …Как-то мы играли в знаменитых пещерах Фрасасси, в Италии! О, какая там потрясающая акустика! Большая консерватория может лишь позавидовать… Только гроты Франции могут сравниться по глубине звучания… Но куда там гротам Франции с их искусственным лоском до магии этих подземелий! Мы играли в Великой Пещере Ветров под перешептывания духов и разноголосой капели… Там потрясающе звучит Бетховен! А Бах… Там все воспринимается иначе, в сто крат мощнее и красивее, даже не так… просто по другому. И эта застывшая в камне вода… будто пойманное в тиски время по капле просачивается сквозь оковы… и горящие свечи поднимаются прямо из светящейся воды в разломе камня, уходящем далеко в глубь земли…
Он умел поймать ее врасплох, когда уставшая, мягкая, она расслаблялась и прятала шипы… Он будто чувствовал…
- Ну-с… очаровательная маха, не желаете ли пройтись со мной в венском вальсе? – Александр наклонился к ней, и шепнул в самое ухо, - Если, конечно… твой кортехо не будет возражать! – Лика уже достаточно знала Александра, чтобы понять значение этих слов и не покраснеть… Она усмехнулась, посмотрев в сторону Киша.
- Мне жаль, маэстро, но я не умею танцевать вальс…
- Глупости, да ты создана для вальса, Вивьен, ты – неотъемлемая его часть! И конечно же все ты умеешь, просто пока не догадываешься… Ведь тебе еще никто не поведал эту тайну. Кто одарен от природы таким слухом, не может не уметь танцевать вальс! Позвольте вашу ручку, mademoiselle… Ребята, Штрауса!
Александр оказался превосходным партнером, а Лика и правда была рождена для вальса. Она превосходно держалась, позволяя Александру увлекать ее во все ускоряющийся темп, пока не пропали потолок и стены небольшой залы, люди, и Киш, с усталым безразличием смотревший на нее из темного угла… И вот она уже одна, наедине с музыкой, которая легко, но прочно держит в своих объятиях и кружит, кружит, кружит… Она любит ее, любит так сильно, что никогда никому не отдаст… Сейчас, Лика видела это… Умереть бы сейчас, и если смерть подобна вечному вальсу в небытие, то она согласна на такую вечность, на вальс во тьме…
Александр не сводил с нее глаз, словно читал мысли. Он улыбался безмятежному счастью на ее лице, и чуть слышно шептал:
- А знаешь, Вивьен, как король вальсов создал свое самое знаменитое произведение? «На прекрасном голубом Дунае» напел ему венский лес, шум листвы, перекликающиеся дудочки пастухов, птицы и… жена Етти Трефц… О женщины, вы – наша вечная муза, вдохновение, проклятие и неизбежное зло одновременно. Твои глаза совсем околдовали нашего бедного скрипача. Посмотри же, он сам не свой. Вы – очаровательная пара, но… слишком похожи, чтобы уступить друг другу. Вам не быть вместе. Кто-то не выдержит первый, боюсь, что он… Он слабее.
Лика едва ли слышала его сейчас, но его слова пришли позже, и, как бы больно не было, как бы не восставало в ней все против них, она понимала, что это действительность… Ей впервые стало страшно…
И когда блаженный предутренний сумрак оставил их наедине… когда уже был утолен первый голод друг по другу, и тела их словно растворились, перестали существовать, оставив лишь смутные тени сознания… лишь тогда шепотом, почти про себя она попросила:
- Потанцуй со мной, умоляю… Иначе… если я вдруг уйду, а тебя не будет рядом, если никогда больше не увижу тебя… Я буду помнить лишь это мгновение вечность… Я так привыкла жить одним тобой…
Казалось, что она говорила сама с собой, что его вообще нет, что он не слышит… но из потрескивающих колонок старого проигрывателя, оставшегося как след прошлого, вдруг донесся сентиментальный вальс Чайковского…. Киш подошел бесшумно, взяв ее холодные пальцы в ладони, поднял, чуть дотронулся губами до лба, крепко обнял и решительно повел за собой.
Задернутые шторы не впускали свет любопытного фонаря, выглядывающего из-за угла. Лика не видела ничего, и как никогда сильно чувствовала его руки, близость, его пристальный взгляд на своем невидимом лице… Они почти в бессознательном состоянии кружились в маленьком, тесном пространстве комнатки, которая сейчас потеряла очертания, расступилась в бесконечное пространство… но страх так и не отпустил, шепнув, что это конец… Пол ушел из-под ног…


Было у нее одно особенное место в ее мире, куда она ходила встречаться с весной…
Пока она шла, чувствовала, как носки впитывают весеннюю воду: первые дожди на пополам с талым снегом, через изношенные, рваные кеды… Земля уже была переполнена влагой и щедро делилась ею с Ликой. Ну и пусть… Было холодно, мокро, но так светло и легко дышалось! Она глубоко вдыхала весну и рисовала себе некую легкомысленную девушку в стиле ретро 30х годов в маленькой черной шляпке с вуалью, кокетливо сдвинутой набок на пышной, сложной прическе, в изящных путаных одеждах с немыслимым декольте, играющих бликами на нежной коже оголенных по плечи тонких рук и лица с алыми, бесстыдными губами. Та девушка… ветреная, вечно молодая, злая, с лучистыми глазами. Конечно, она много курит, распространяя вокруг изысканный, чуть пропитанный духами аромат костров… Такая юная, еще ничем не отягощенная…
Казалось, все вокруг занимали лишь самые простые вещи. Солнце волновало, как поскорее растопить снег, а птиц лишь пение, чтобы все знали, что они здесь, они вернулись. Как отличалось это пьянящее сумасбродство от тихого, молчаливого напряжения зимой…
Вымокнув окончательно, Лика, наконец, добиралась до условленного места, огромного вывороченного из земли с корнями, обросшего лишайниками и мхами дуба, который лежал здесь, казалось, веками и, наверное, уже начал окаменевать. Она ложилась, словно в лодку, на чуть пригретую солнцем распахнутую сердцевину, и смотрела в голубоватое небо, и слушала… Ни на одно мгновение не наступала абсолютная тишина. Воздух, словно перенаселенная интернациональная коммуналка, был переполнен всеми возможными и невозможными звуками, которые сливались в одно целое – гармоничную, суетливую мелодию жизни… вон на той вишне просто какой-то птичий базар, кого от туда только не слышалось, синицы, зарянки, зеленушки, воробьи, зяблики, гаички, лазоревки… Откуда-то со стороны леса попискивал поползень, где-то на опушке переговаривались свиристели, наверняка ощипывая последние ягоды боярышника, а высоко в небе, едва различимой точкой, парил канюк, крик которого походил на жалобный плач… А со стороны пятиэтажек раздавался далекий гомон детей, шум машин и обычной повседневной суматохи. Даже солнечные блики танцевали по лужам не бесшумно, и тени метались по сухой траве с тихим шорохом…
Небо было неглубоким, хотя и чистым, но если пристально и долго вглядываться ввысь, можно было различить легкую дымку облаков, словно газовая шаль, наброшенная на прозрачный купол…
Лика долго смотрела в небо, чуть прикрыв глаза, и впитывала этот многоголосый, шероховатый воздух… И тогда она начинала видеть их… мельтешащие точки, хаотично двигающиеся на неимоверной высоте… Такие пугливые, они ослепительно вспыхивали на тысячную долю секунды и тут же гасли, шарахаясь в сторону, словно сами ужасались своей смелости.
То ли души людей, которые мечутся глубоко в небе, жадно вглядываясь вниз в поисках пристанища… бедные, одинокие, потерянные…
То ли просто пыль, отражающая свет и вальсирующая на теплых потоках воздуха… как снег…
Она могла пролежать так весь день, и тогда ей казалось, что она становилась словно частью этого старого дерева, словно его ожившая душа, она растворялась в пропахшем кострами, шевелящемся просыпающейся жизнью воздухе, сквозь нее протекали мириады звуков и прорастали молодые, робкие побеги трав, оплетая тонкими стеблями пальцы и запястья… если бы еще чуть-чуть… и можно было навсегда остаться в этом дубе, может даже он и ожил бы и сомкнул свою кору, словно заключая ее в последние объятья… Это была бы не смерть, а что-то более нежное и тайное… смысл жизни…

Это конец…