Доброконь

Валентина Амосова
Родился Филька в тот год, когда поговаривали о скорой и уже неминуемой войне с немцем. Крепеньким родился, доношенным, а только посмотрела на него Нюрка-повитуха, да глаза в сторону отвела. А в скором времени  слухи по деревне поползли: родился, мол, у Митрохиных сынок болезный - человек божий.  Горевала Ефросинья на родную кровинушку глядя, слёзы лила при всех и втихомолку.
Муж  Ефросиньи, Митрий, мужиком грамотным был, да таким грамотным, что во всей округе не сыщешь; в чулане у него книжки разные хранились, вырезки газетные - в большей части по садовым и огородным делам, а сам чулан он называл на причудливый манер кабинетом.  Он-то  первым и заметил, что с ребёночком что-то неладное творится: то криком заходится, то часами смирный лежит, недвижимый. Поразмыслил Митрий о чём-то своём, да и начал с майским солнышком Филиппка на подоконник выкладывать. Ефросинья всё причитала, мужу перечила, а тот стоял на своём: пользительно – и всё тут! Не прошло и месяца, как у сынка другая беда прибавилась: глазки закатились куда-то под левую бровь, да так там и остались. Лежит на подоконнике, смотрит в сторонку, нижнюю губку подсасывает.
- Это ты виноват, окаянный, - набросилась на мужа Ефросинья. – Из-за тебя Филюшка косеньким стал! Говорила, не клади под солнце, это оно и увело Филюшкины глазоньки! Ой, лишенько моё! Ой, лихо – тошно мне! …
Не унималась баба, выла с утра до ночи, а тут ещё одна беда на всех  – война. И трёх месяцев Филюшке не исполнилось, как пошёл по родимой стороне немец, выдувая из губной гармошки незнакомые мелодии. Настроение тогда у немца было хорошее, по-крупному никого не обижал – только преград на его пути не чини. Мужики даже в лес податься не успели, да и как успеть, когда от границы российской до деревни не больше трёх дней ходу. Никого на войну взять не успели, все как один под немцем оказались.
Односельчанин Митрохиных, Никита, как услыхал, что немец войну затеял и уже где-то близко совсем лязгает оружием, жену с детьми в подпол спрятал, а сам отправился к старой липе окоп рыть. Вырыл поглубже, взял ружьишко старенькое и засел ждать врага. Враг оказался на ногу бойкий, ждать не заставил. Явился холеный, сытый, навеселе. Никто ему помех на пути не ставил, а тут – на тебе - окопался противник в одном лице! Развеселил Никита немца ещё пуще: сидит в окопе, ружье в небо навострил, а по ком стрелять – не знает. Уж больно много привалило немца. Один из солдат, высоченный, с прозрачной розовой кожей, с мотоцикла спрыгнул, подошёл к окопу с гранатой в руке, присел подле Никиты на корточки и по плечу его хлопнул. Улыбается, вражья морда, балакает что-то по-своему, и водкой от него разит – не дай бог как!  Второй подошёл, кое-как объяснил Никите, чтоб тот не боялся. Пока не боялся.
- На Восток идём, никто трогать будем. А если Россия наступать … если назад ходить – никто живых оставлять! Всех убивать! – И вдруг неожиданно, почти без вражьей примеси в голосе: - Живи пока, Иван.
А ружьё из рук вырвал, и как шарахнет об липу – вдребезги!
Понял Никита, что напрасны были его усилия, пошёл жену с ребятишками из подпола вызволять. Все равно найдут …
Установилась в деревнях немецкая власть. Тех, кто здоровьем покрепче, немец гнал на разные работы, старики и дети оставались на хозяйстве. Митрохина увезли под Оршу, на железнодорожный узел. Сначала он записки для Ефросиньи с мужиками передавал, потом перестал писать. Соседку Анну тоже в Оршу отправили, да только через пару недель занемогла она и, по предписанию немецкой медсанчасти,  с работ её сняли: отпустили на несколько дней домой, здоровье поправить. Она-то и поведала, что несколько сотен человек погрузили в вагоны и эшелон отправили куда-то. Вокруг поговаривали, что в Прибалтику, а то и того дальше - в саму Германию. Показалось тогда Анне, что за немецкими спинами увидела она лицо Митрия. Близко к железной дороге  подойти побоялась – вокруг было много солдат со злющими овчарками  – издали за погрузкой наблюдала.
Стояла Ефросинья серая, слушая рассказ соседки, точно забыла, как причитать по-бабьему. Сама-то она из староверов была, а староверы  народ крепкий, в нём закалка особая. Теперь, когда мужа в Германию угнали, ей нюни распускать и вовсе не гоже. Раз так сложилось, то она и отец и мать теперь своим ребятишкам, а их у Митрохиных ни много, ни мало – четверо: трое малолеток здоровеньких, да Филюшка болезный.
Дети тут же стояли, к подолу мамкиному прижимались. Как про Германию услыхали, заскулили жалобно.
- Цыц, греховодники! – пригрозила им Ефросинья, едва держась на ногах от горя. – Вот я вас ужо! Что ж это вы по живому тятьке плакать вздумали! Война кончиться, и вернётся он, а вы богу молитесь, чтоб здоров был кормилец.
И больше никто плакать не посмел, только теснее жались друг к дружке.
Немец в сорок третьем лютовать начал, карательные отряды на деревни насылать. А оно и было с чего: в лесах партизаны появились, стали немцу пакостить всячески. Заполыхали деревни одна за другой. Днём каратели бесчинствовали, а по ночам партизаны из леса наведывались за провизией. Никакого спасу ни от тех, ни от других не было.
В конце лета сожгли и Ханево. Немец отступать начал, совсем озверел.  Старики и дети в лес убежать успели и все уцелели, а дома  подчистую сожгли. Чудом остались целы две старые бани, что ближе всех к болоту стояли, в них и жили на первых порах все погорельцы. Кто-то землянку на скорую руку соорудил, у кого - подпол уцелел. Так и жили.
У Митрохиных дом сгорел полностью, вместе с дворовыми пристройками: осталась только почерневшая русская печь, да черная, уходящая в высокое  июльское небо труба. Вернулась Ефросинья с детьми из леса, да так и замерла у тёплого пепелища. Глаза ребятишек наполнились было слезами, да вспомнили они мамкин наказ, приутихли. Не плакал и Филюшка; присосался к пустой материнской груди, прикрыл глазки косенькие и засопел умиротворенно.
Кончилась война, вернулся из германского плена Митрий: согбенный, постаревший – сил не было как следует жену прижать. Ефросинья как увидела мужа, так и осела наземь. За все годы она так и не получила ни одного известия о нём. Куда только не слала запросы – всё без толку.
- Митенька … - только и успела вымолвить.
Несколько дней от счастья рыдала, и дети плакали на мамку глядя. Отца только старшенький помнил, Николка, да и то смутно. Смущался, прижимаясь щекой к седой отцовой  голове.
Жизнь после войны худо-бедно налаживалась. Мужики торопились к зиме дома построить. Строили сообща, с усердием. Бабы собирали в лесу  мох – мшить построенные избы. Дети, что постарше, носили глину - работы на всех хватало.
Осенью  деревенские ребята в соседнюю деревню в школу пошли. В годы войны стояла она заколоченной, а как немца выбили, тут и позаботилась советская  власть о ребятах.
Филиппок со всеми бежал до ручья, а потом домой возвращался. Шестой год шёл Филиппку, а он ещё и  не начинал говорить. Смотрели бабы деревенские на болезного, вздыхали горько. А Филюшка мычал только, да растрескавшимся от грязи пальчиком указывал то на горшок с дымящейся картошкой, то на крынку молока. Вздыхала Ефросинья, жаловалась бабам, что ест Филюшка много, сытости совсем не чувствует. Тужили бабы вместе, жалели Ефросинью: ртов-то вон сколько, а кормильцу после плена германского никак силу не забрать -  как тут всех накормишь?  Всей деревней помогали: кто хлеба ломоть Филюшке даст, кто молоком  напоит. Фильке давали, а у самих досыта не было. И откуда ему взяться, молоку,  если на коровах пахали в полях да огородах. Какая ж тут корова доиться не перестанет?
Однажды произошло в деревне целое событие: привёл Митрий из колхоза коня диковинной породы. Дымчатый, добротный на вид; ноги массивные, грива длинная, пушистая -  такой диковинной породы в тех краях сроду не видывали. Народ собрался, со всех сторон коня осматривают, оглядывают; по крупу похлопывают, по морде гладят – хорош! Дед Гаврила со знанием дела заглянул мерину в рот.
- Добрый конь, - одобрительно сказал Гаврила, довольный осмотром. – Зубы крепкие … Что добрый, то добрый!
Добрый не по характеру – какой леший его характер знает – добрый у местных жителей, значит   хороший.
Больше всех радости Филиппку досталось. Подошел к самой лошадиной морде, в глаза черничные заглядывает. Да и конь как-то присмирел рядом с мальцом: нюхает детские ладошки, губами их щекочет. Поднял Митрий Филюшку, посадил коню на спину. Радуется Филька, ручонками за гриву держится. И вдруг, доселе молчавший, зашевелил губенками, зашептал что-то. Ефросинья руками всплеснула, счастью своему не веря.
- Слыхали, бабы?! Заговорил Филюшка, услышал бог мои молитвы!
 - Что ты сказал, Филюшка? – тихо, чтобы не спугнуть мальца, спросил Митрий. – Повтори ещё разочек.
- Дабаконь, - повторил Филиппка, и весь просиял. Засмущался, к самой гриве жмется.
- Табаконь какая-то, - пожал плечами дед Гаврила.
- Даблаконь, - поправил на свой лад Филюшка.
- Добрый конь? – догадался Митрич. – Ты сказал «добрый конь», сыночек?
Филька радостно кивнул в ответ.
Так и прилипла эта кличка к жеребцу.
 Жил Доброконь на первых порах у Митрохиных, а потом и колхозный двор соорудили. Из колхоза ещё двух жеребцов  привели. Куда сподручнее стало, а то на коровах много земли не вспашешь, да и молоко всё в силу уходило. Бабы коров жалели: сами в плуг впрягались,  животы надрывали. Куда деваться, если всех лошадей в качестве тяглой силы в армию взяли? Редела лошадиная сила на военных дорогах: кого осколками посекло, кого и вовсе убило. А без коня как? Пропащее дело  в деревне без коня!
Шли годы. Филиппок с того самого дня говорить начал, и от коня – ни на шаг. Водил на ручей поить, с пухлых ручонок, густо посыпанных цыпками, кормил хлебом и овсом. Утром ребятишки деревенские в школу бегут, а Филиппок – на колхозный двор.
Потом и Фильку в школу приняли, правда, с опозданием на два года, но всё же взяли. А кто их, годы эти, после войны считал, главное, чтоб обувь была за четыре версты  ходить. Митрий как узнал, что возьмут Филюшку в первый класс, справил ему новые ботинки, простегал дратвой – добротные получились. Обрадовался Филька, побежал показывать обновку коню. Доброконь издалека начал головой кивать, а Фильке  вдвойне стало  радостно: увидел он, что  и коню ботинки понравились!
Молитвами Ефросиньи окончил Филька восьмилетку, да и куда ему больше, с его-то врождённым  нездоровьем. Старшие в город подались; Николка институт окончил, по комсомольской линии далеко продвинулся – до самого райисполкома дошёл; Федор тоже в люди выбился, на большом заводе работал, а Зойка замуж вышла да и укатила к  мужу в Ленинград.
Филька при родителях остался, в хозяйстве помощником. Числился в колхозе конюхом, по утрам деревенских баб на разные сельхоз работы возил – куда наряд дадут. Зимой на санях, летом – на телеге. Едут полем, поют бабы, и у Фильки на душе хорошо делается. Сам-то он говорил мало, робел сильно от женского внимания, а бабы-дуры подшучивали, разговоры бестолковые затевали. Молчал Филька в ответ, багровел от смущения.
О любви женской Филька ничего не знал, никакой ласки, кроме материнской, не испытывал. Была ему одна молодуха понятнее других: Алевтина - соседка, хохотушка белобрысая. Был у Алевтины и муж, и ребятишки были, только ведь сердцу не прикажешь, кого ему любить. Замирало сердечко Филькино при виде Альки, стучало окаянное так громко, что он волноваться начинал: не услышат ли бабы деревенские, не подымут ли на смех. Любовь у юродивых сильная, она прямо из сердца идёт. Мамку свою Филюшка тоже любил, но иначе: по - сыновьему. Алька – другое дело, тут и любовь другая.
Видела и Алевтина всё, понимала, и любви Филькиной не мешала: есть и у блаженных сердце – пусть себе любит.
Так и жил Филька долгие годы и был вполне счастлив. Два горя только и пережил: смерть Доброконя да разлуку с Алькой. Доброконь издох по старости, а Алька после смерти мужа в город с ребятишками переехала. Сошлась с каким-то шофером-дальнобойщиком, и тот  увез её от Фильки насовсем. Не понимал Филька, чего ей в деревне не жилось, зачем уехала?  Не мог домыслить, что в деревне без мужика, как без коня – выжить трудно. Да ещё и с детьми …
 В восьмидесятых схоронили Митрия. Филька не плакал, стоял у гроба тихо, беззвучно. В первый раз за всю свою болезную жизнь не улыбался. После похорон долго угрюмым ходил, все дни у утра до позднего вечера проводил на колхозном дворе. Ефросинья уже забеспокоилась: не сделалось бы чего худого с Филюшкой, умом, и без того скудным, не тронулся бы. Только зря она волновалась: мало-помалу свыкся Филюшка со смертью родителя. У него ещё так много на этом свете хорошего осталось: дома мамка, в душе – Алька, да три коня в стойлах на колхозном дворе.
Ещё несколько лет прошло. Приближался конец века. За временем Филька не следил, а если и томился по прошлому, то не долго и так, чтоб никто не видел. Тем временем в деревнях такое творится начало, что прошлые Филькины беды ни в какое сравнение не шли. С таким трудом организованные перед войной колхозы друг за другом прекращали свою бытность. Молодёжь уезжала в города, те, кто постарше – выживали без работы как могли, на натуральном хозяйстве. Деревни безвозвратно умирали.
Ровесница века Ефросинья сильно состарилась, вся высохла и почти совсем ослепла. Филька со страхом смотрел в её выцветшие, задернутые молочной плёнкой глаза, и на душе у него становилось тревожно. Она всё реже поднималась с кровати, всё меньше звала его по имени. Филька чувствовал приближение чего-то большого и черного, что вот-вот закроет свет.
Николай доработал до пенсии и вернулся вместе с женой в деревню, да и куда деваться, если мать даже в сени самостоятельно выйти не может. Филька тоже в присмотре нуждается: нездоровый и есть нездоровый. Хозяйство небольшое: две козы, корова  да несколько курочек, только и за этим присмотр нужен.
Ефросинья умерла весной, перешагнув вековой рубеж ослепшей на оба глаза и почти обездвиженной. Филька тяжело переживал смерть матери: он стал похож на бесноватого, отказывался есть, и несколько дней совсем не выходил из дома. Потом вспомнил про  коня, который к тому времени один остался, и на нерасторопных своих ногах поплёлся на колхозный  двор. Увидев хозяина, конь не поднялся навстречу, как всегда бывало, а через сутки и вовсе издох.
Вечером Фильке вызвали «скорую», в город увезли. Наутро ему совсем плохо сделалось,  хотели даже перевести в лечебницу для умалишенных, но Николай написал расписку самому главному врачу и привез брата домой. Филька никого не узнавал, и никого к себе не подпускал. Он почти ничего не ел, и только пил воду прямо из ведра. На улицу выходить боялся, на проходящие перед окном машины смотрел через запыленное стекло с опаской. По ночам он вскрикивал, и тут же усердно душил  крик мокрой от слёз подушкой.
В начале лета деревенские жители устроили собрание. Все хотели помочь Митрохиным, да не знали чем. Кто Фильке теперь помочь мог, кроме бога?
 Но решение всё-таки нашлось. Как-то рано утром, ещё до прихода автолавки, в окно постучали, и Филька от неожиданности шарахнулся в сторону так, что чуть не свалился со старой пружинной оттоманки.
- Открой окно, Филюшка. Посмотри, кого я тебе привёл. - Под окном стоял Николай и держал под уздцы коня вороной масти. – Смотри, Филька, какой добрый конь!
Филька боязливо подошел к окну и приподнял засиженную мухами, пожелтевшую от времени тюль.
- Доброконь, - повторил Николай. – Забыл? Иди, принимай коняку! Да напоить не забудь, он страсть как пить хочет после  дальней дороги …
Филька по-детски оскалился и поспешно вышел из избы. В полумраке сеней звякнули металлические ведра.

……………………….

В деревне осталось четыре жилых дома. На единственной улице давно не горят по ночам фонари – свет нынче местному пенсионеру не по карману. Зимой здесь стоит оглушительная тишина, и от этого кажется, что нестерпимо громко хрустит  под ногами снег.
Деревня оживает  весной. В это время года она наполняется всевозможными звуками: щебетом, писком, шуршанием, стрекотанием, кваканьем, журчанием, жужжанием. Через прошлогодний сухостой пробивается свежая трава, которая тоже останется нескошенной.
По узкой тропинке, в высоких резиновых сапогах идёт приземистый пожилой человек. Он смотрит на весеннее солнце и довольно щурится, подставляя под тёплые лучи морщинистое желтоватое лицо. До заката солнца ещё много дел: нужно вспахать землю,  наносить воды в баню, поправить осевшую за зиму калитку.  Торопится человек, понимая важность земных хлопот. Следом, уткнувшись мягкой мордой в плечо, по согретой солнцем  тропинке устало ступает конь …