Костик

Ирина Липатова
Генетически в ней было заложено убеждение, что мужчина должен быть гением. На роль гения Костик подходил как нельзя лучше. Это они звали его Костиком, а на самом же деле он был уже Константином Александровичем, подающим необыкновенные надежды аспирантом. У них, у первокурсников, он преподавал математический анализ.
На мутноватой черно-белой фотографии (ах, туда бы, в их юность с яркими красками, нынешние «Кодаки»...) он, Константин Александрович, вдруг сел за «учительский» стол на фоне доски, на которой дэ эф по дэ икс равнялось два икс синус единица деленная на икс квадрат плюс игрек квадрат плюс... и так далее. Сидит он вполоборота к нам, полуприкрыв глаза ладонью — то ли в задумчивости, то ли от солнца, мощно затопляющего и его, и класс, и нас в классе, и доску со все больше выцветающими в этом победном сиянии формулами. Да, наверное, что-то просто не сложилось в четком мире синусов и косинусов, и производная повела себя чересчур произвольно, но сейчас он немножко подумает, закрыв рукой глаза, и все встанет на свои места.
Какое счастье было его рассматривать, когда он, невысокий, серьезный, с чуть сведенными к переносице черными бровками, которые там распушались, а в стороны, к вискам, расходились тонко и строго, стоит, постукивая мелом в точку на доске, где опять какая-то последовательность, вместо того, чтобы сходиться, как ей положено на этой солнечной доске, все-таки расходится, и даже, когда одна ошибка уже найдена, неумолимо расходится все равно...
А еще — опоздать и, распахнув настежь подмигнувшие стеклянные двери, прогорланить: «Здравствуйте! Извините! Пожалуйста! Можно! Войти!» — и, поймав наконец на себе его взгляд, насладиться приглашающим жестом и, подобием диалога, чуть тише ответить: «Спасибо...»
Она выдумала — и всем рассказывала, что, по новейшим американским исследованиям, при влюбленности в преподавателя успеваемость повышается на двадцать процентов. И сама громче всех смеялась. За что Костик был дружно ненавидим всеми мальчиками ее группы.
Только раз он улыбнулся — не ей, впрочем, а распечатке. Один из однокурсников, которому было ею поручено написать за нее зачетную программу, мерзко, надо полагать, хихикая, вставил в пачку перфокарт лишнюю. ЭВМ тогда были огромными жужжащими ящиками, занимавшими целый зал на первом этаже гулкого НИИФа, и где-то там, в неведомых дебрях, сидели девочки, «набивавшие» (что бы это значило?) для этих монстров дырочки в перфокартах (вкусного желтого цвета картоночках), но со всем этим никогда не было времени разобраться. Так и получила она распечатку — длинное белое, дробно исписанное строчками полотнище, норовящее свернуться то и дело в трубочку, если не уследишь. Программа, кстати, была правильной, но где-то среди буковок, циферок, симпатичных значков на свитке этом — черным по белому — одна строчка гласила: «Свенина опасна для здоровья». Особенно обидно и смешно было это «е» в «свенине». Все смеялись, и никто не желал сказать, на какой из твердых желтых картоночках с обрезанным уголком поселилась эта дурацкая свинина. А может, она и не очень старалась допытаться, какую картоночку надо выкинуть, предчувствуя, что увидит его улыбку?.. Как бы то ни было, он, с обычным своим серьезным видом скользя взглядом по строчкам, вдруг — улыбнулся. Разлетелись брови, оказалось, что глаза у него — чуть наискосок, и больше всего он был похож в этот миг на какого-то славного зверька, нет, не из сказки, а из Даррелла. (Нет, наверно, зверька напоминает он мне — сегодняшней, тогда он был взрослый и мудрый, это сейчас он для меня просто мальчик в возрасте моего младшего сына.)
Тогда она спросила, а что вы делаете завтра, и завтра провожала его куда-то, и какой-то его друг так некстати увязался, и она злобно молчала, пока смущенный друг не ретировался. Так много, много нужно было сказать ему — о собственной картине мироздания, о том, что людские души многомерны и многоцветны, и каждая раскладывается по своему базису, да, да, а еще — теорема Ферма, не забыть, не забыть, у нее все-таки есть доказательство, что бы там не говорила Французская академия... Он слушал, слушал, как я сейчас понимаю — боялся отвечать, только про какое-то слово один раз переспросил — что это. Она совершенно не запомнила, по каким дорогам они шли, и какой транспорт их возил, и как они прощались. Почему-то кажется, она должна была, резко остановившись, сказать: «Спасибо Вам. До свидания». И уйти. Так, наверно, и было.
А на следующий день, когда она последняя сдавала свой жалкий листочек с очередной самостоятельной, он, усмехаясь, и, кажется, впервые осознавая, что на его лицо, на эту усмешку она смотрит, а потому усмехаясь (впервые!) чуть сковано, спросил: «А вы читали Павла Вежинова «Барьер»?» Нет, она не читала. Она обязательно прочтет. Из-под земли достанет. Достала. Пожилой преуспевающий композитор знакомится со странной девушкой Доротеей. Она считается сумасшедшей, говорит удивительные, незнакомые ему слова о цветах, звуках и птицах, и мгновенно учится слышать музыку, глядя в его тетрадки на цепляющиеся лапками за линии нотки. А еще она умеет летать. Когда она пытается вылететь в окно автомобиля, катящегося с бешенной (как кажется композитору) скоростью, он, испугавшись, буквально выдергивает ее из неба и из окна автомобиля — обратно в салон. Следующей ночью она берет его в небо с собой, а поскольку это невозможно, ибо люди не должны летать, наутро он сбегает. Тогда она высоко-высоко, под звездами, сложив свои крылья, падает на его землю...
Как же измучилась она, пытаясь понять, зачем Костик посоветовал почитать эту повесть. Но никогда не спросила.
На втором курсе, на экзамене, где Костик был ассистентом, она, следя за ним краем глаза, что-то или кого-то играла, а он, проходя мимо с чужой зачеткой, вдруг спросил: «Ну что вы трагедию изображаете?..» От неожиданности — и от обиды — она не нашлась, чтобы такого умного сказать, кроме растерянного: «Я не изображаю...» «На самом деле, изображаете!..» — был ответ. И этот математический оборот «на самом деле», и его — уж не презрительная ли? — усмешка, и взгляд мимо — долго ей снились. А в дневнике она записала: «Надо было спросить у него, как он думает, что будет, если кто-нибудь попробует не изображать. Он будет изображать, что не изображает... (Тут я горько усмехаюсь!)». Так и было записано в дневнике, в скобках: «Тут я горько усмехаюсь!». Ей было восемнадцать лет.
На третьем курсе он уже им не преподавал. Она полюбила одеваться в черное, начала писать стихи и перестала со всеми здороваться.
А еще через несколько лет, когда все уже были замужем и женаты, тот самый умный однокурсник, подаривший ей улыбку Костика над «свениной», вернулся из Германии и рассказывал, что Костик с семьей там, и что оба они доктора очень физических наук, и что его (Костика) ранняя седина пропала, побежденная хорошими бытовыми условиями, и он опять брюнет.
«Передай ему, что я была в него влюблена!» — легко сказала она.


7 мая 1998 года, ИрЛи