Двадцать девятые декабря

Ирина Липатова
К.

На вопрос «как жизнь?» я всегда отвечаю: «Удалась!» И это — сущая правда. Последние несколько лет я очень хорошо зарабатываю, жена тоже, дети радуют школьными успехами, даже обожаемый кот перестал плохо себя вести.
Года я считаю по двадцать девятым декабря. Вечером в этот день мы всей фирмой провожаем Старый год. Закупается много еды и спиртного, ни мужей, ни жен нет, только свои. Понятно, все в ночь въезжают уже сильно навеселе, начинается что-то невообразимое, тогда я иду в свой предновогодний пустынный темный кабинет и набираю номер телефона. После этого разговора я опять выхожу к празднующим (точнее, меня выгоняет охранник, сдающий помещения на сигнализацию, когда все уже разбрелись). Я один — обычно мне не хочется ловить такси — иду пешком по притихшим перед праздником улицам, к своему дому, к новогодним хлопотам, к целому году жизни, к своей жизни.
Только в девяносто пятом она не сама взяла трубку, а ее очередной муж. Обычно она берет сама сразу, как будто ждет моего звонка. Конечно, это не так, обо мне она не помнит (хотел было сказать «не знает»). Самые счастливые мои года те, в которые она меня слушает. В девяносто шестом и в девяносто третьем она бросала трубку, один раз — просто так, услышав мой не слишком трезвый голос, а другой — после своих слов: «Ой, извини, в дверь звонят!» Этих лет не было в моей жизни. В девяносто седьмом я сказал сразу: «Пожалуйста, не бросай трубку!»
«Я никогда не бросаю!» — возмутилась она. Она всегда и все забывает.
«Прошлый год — бросила...»
«Не может быть!»,— но в этот год, в это двадцать девятое декабря, не только слушала меня, но вдруг сказала, уже под конец разговора, совсем поздно, каким-то не своим, странным и почти грустным голосом: — «Я не очень тебя испугаю, если скажу, что ты меня почти убедил?..»
Я не могу сказать, испугался ли я, но тот День, тот Новый год, тот год был один из самых счастливых в моей жизни.
Что я ей говорю, я не могу сказать. Не потому, что не хочу, а только сказать это можно только ей, только двадцать девятого декабря, только из гулкого неосвещенного кабинета, полного черно-белой мебели (по-разному серой в темноте) и искусственных пальм, в окне которого кинематографически верно подсвеченные снизу фонарями Невского плывут нежные кусочки беленького, нет, это я — с креслом, с телефоном, с кабинетом, со всем миром дрейфую, поднимаюсь, и вот-вот мы всплывем наконец на поверхность, и вот-вот покажется в этом окне какой-то другой мир.
Двадцать девятого декабря мы никогда не говорим (я никогда не говорю) о том, что в этот год случилось в наших жизнях, все о ней я узнаю от других.
«Ты понимаешь, то, что между нами — это единственное, что существует в этом мире, что у тебя может быть сколько угодно мужей (в девяносто шестом у нее был третий), все равно, что у меня в жизни (у меня — первая и единственная жена, и в девяносто пятом родился третий ребенок — вымечтанная дочка). Может пройти еще, как уже прошло, двадцать лет, или тридцать, или сорок, мы можем видеться или нет, но ничего не изменится, и если у нас ничего не будет, ничего не будет во всем мире».
«Ну подумаешь,— говорит она,— встретимся в следующей жизни».
«Следующей жизни — у меня — не будет», — кричу я.
«А у меня — будет», — говорит она.
Несколько раз я заканчивал разговор так: «Ты никогда не поймешь, чего я от тебя хочу». Раз за разом, год за годом она клала трубку, и действительно, я думаю, не понимала...
«Ну ладно,— говорит она в девяносто восьмом,— я сейчас тебе что-то скажу. Я предлагала это только... не важно, скольким… Но самым близким мне людям, с которыми мы многие века уже вместе сюда приходим. Я знаю, что, когда душа оставляет тело, там — на входе — ждут встречающие, ушедшие раньше, те, кто были самыми родными в последний приход души на Землю. Так вот, давай договоримся с тобой, приходящего позднее будет встречать ушедший раньше».
Чувство юмора по двадцать девятым декабря мне обычно изменяет, и я ей отвечаю, что после смерти — ничего не будет, и только через несколько дней удивляюсь, почему я не спросил, не боится ли она, что мы все, там встречающие, передеремся.
Когда я ей позвонил в девяносто девятом, ее не было. Ее не было вообще и нигде, и ей некуда было больше позвонить. Этого не может быть, ведь за окном все еще идет снег. Это я, я должен был тебя встречать. Но будет ли она помнить о своем обещании встречать меня там, если никогда и ничего не помнила здесь? И сколько еще раз предстоит мне проживать эти двадцать девятые декабря до нашей — я буду верить — встречи?
Через два дня пришел 2000 год, сбросив на ноль счетчик моей жизни. Кто-нибудь еще понял, что в этом году — слишком, безумно, нечеловечески много нулей, следующих за этой — невозможной — двойкой? И ее нет — той, которая как-нибудь по-другому на это посмотрела, что-то радостное про это сказала. (Например, что двойка — это лошадка, везущая продавца воздушных шариков-ноликов, и где-то, в замке Трех Фей, нас уже ждет торт, и мы в него обязательно приземлимся!) Которой я звонил в конце каждого года, отчеркивая, как Робинзон зарубками, начало следующего, как гордые мамы ставят детей к проему двери, где на белой старой краске — карандашные черточки, «какой ты уже большой!»... По кому же — мне — теперь — сверяться?
Если она меня не обманет и там встретит, как уговорить ее вернуться на Землю вместе, или на любую, любую другую планету, но вместе, что бы я мог кому-то звонить, звонить в одной и той же точке пространства, когда планета замыкает вокруг любимого светила свой эллипс?.. Замыкает, чтобы издалека опять начать приближаться, никогда не достигая, пролетая раз за разом мимо, маятником в безвоздушные, но звездные, пространства. А если эллипс в том мире будет большим, я могу звонить тебе раз в столетие, я никогда не буду тебе надоедать!
13 — 14 апреля 2000 года, ИрЛи