Обезумевшие вещи. Сны в поэзии Набокова

Алексей Филимонов
Многообразие, многоплановость поэтических образов в стихотворениях Владимира Набокова, многократно преломляюшихся и отражаюшихся друг в друге, таких, как образы бабочек, ангелов, движущегося поезда, шахмат, воспоминаний детства, заставляют выявить ту субстанцию, материю, в которой они испытывают взаимные превращения. Такая материя — сон, сновидение, едва ли не ключевые слова к миру набоковской поэзии. На чужбине остаются «только сны о родине», и в пространстве сна многократно происходит возвращение в родное имение, в страну детства, в Петербург Пушкина и Блока.

Об образах сна, довлеющих в прозе Набокова, писал его современник П.М.Бицилли, анализируя «Приглашение на казнь» и «Соглядатая». Эти же слова можно всецело отнести и к поэзии Сирина–Набокова: «Тема “жизнь есть сон” и тема
человека–узника — не новы… в мировой литературе они затрагивались множество раз и в разнообразнейших вариантах. Но ни у кого, насколько я знаю, эти темы не были единственными, ни кем они до сих пор еще не разрабатывались с такой последовательностью и с таким, этой последовательностью обусловленным, совершенством, с таким мастерством переосмысления… Это оттого, что никто не был столь последователен в разработке идеи, лежащей в основе этой тематики. “Жизнь есть сон”. Сон же, как известно, издавна считается родным братом Смерти. Сирин и идет в этом направлении до конца. Раз так, то и жизнь есть смерть».

Г.В.Адамович также отмечал своеобразную, характерную черту набоковских произведений: «Лунатизм. Едва ли есть слово, которое точнее характеризовало бы Сирина. Как у лунатика, его движения безошибочно–ловки и находчивы, пока им не руководит сознание (1934).

Но сон это не только синоним смерти, но и преображения действительности в поэтический порыв. «И — всякой яви совершеннее — // сон о родной стране» («Паломник», 1927).

Пространство набоковского сна — эта та потусторонность, которую впервые отметила В.Е.Набокова и о которой сегодня упоминают в связи с произведениями Набокова постоянно, в каком бы жанре они не были созданы. Катастрофа (революция)
оставила прошлое сновидением в него нельзя вернуться, как невозможно дважды вернуться в один и тот же сон. Поэтому сон (стихотворение) всякий раз несет в себе новые оттенки сна, где фантасмагорически выплывают из прошлого призраки предметов, людей, деталей природы. Как будто поэт провидел это еще в детстве:

…Как будущий поэт,
предпочитал я сон действительности ясной.
 «Детство», 1918

Итак — вхождение в сон — начало творческого становления, первая книга, где еще так много неловких и литературных строф. «Но слишком хорошо мечты осуществленье», – пишет он в одном из стихотворений сборника («Я с ночью жду тебя..»), как будто отказываясь от обманчивой яви ради ослепительных творческих сновидений. Это подтверждение отторжения от «жизни» находим мы и в другом стихотворении – «Лунная грёза»:

Мы странники мы сны, мы светом позабыты,
Мы чужды и тебе, о жизнь в лучах луны!

В одном из Крымских стихотворений 1919 г. Набоков пишет о снах, которые еще не набрали силу в его душе, но уже недалеко их появление — ведь уже совсем скоро навсегда скроется за морскими туманами Россия:

Еще безмолвствую и крепну я в тиши.
созданий будущих заоблачные грани
ещё скрываются во мгле моей души.

В «Трагедии господина Морна», драматическом произведении раннего Набокова (прочитана автором в Берлине в 1924 г., впервые опубликована в журнале «Звезда», 1997, № 4), мотив сна, иллюзорности жизни, подмена реальности — сновидением, и наоборот – играет едва ли не главную роль в пьесе.

За чертами умышленного города проступает Петербург сиринского детства — «столицы стройной и беспечной», наполняемой чертами и реалиями прошлого. «Сон, лихорадка, сон», — этими словами, произнесенными от лица главного бунтовщика Тременса, начинается пьеса. В них — завязка о развязка трагедии города, порушенного обезумевшим бунтовщиками. Собственно – сон — это слепой рок, в который погружены все, имеющие отношение к столице, даже иностранцы обречены войти в грезу, чтобы
утвердить себя в иллюзорности, в которой существуют все жители города. Чужестранец с удивлением замечает, обращаясь к жительнице города:

…Я в грезу
вошел, а Вы уверены, что я
из грезы вышел... Так и быть, поверю
в столицу Вашу. Завтра — сновиденьем
я назову ее...

Конечно, рефлексия, направленная на осознание себя в мире сновидений, толкает сознание освободиться от оков сна, но также и от оков жизни, толкает на бунт, опять ведущий в мир неких иллюзий:

…Мы двойственны, мы слепы, —
и трудно жить, лишь доверия жизни:
земная жизнь — туманный перевод
с божественного подлинника: общий
понятен смысл, но нет в его словах
их первородной музыки... Что страсти?
Ошибка перевода... Что любовь?..

Примечательно, что мысль о подмене подлинника жизни разорванным сновидением сквозит почти во всех произведениях Набокова,— таково мироощущение многих его героев, этим ощущением пронизана авторская речь.
В конце пьесы Иностранец, некий персонаж, как бы зеркально отражающий мысли и чувства героев, «туманный гость», является из другого измерения, как бы нащупывая, отражая вновь один и тот же сон пасмурной столицы и обратившегося в бегство короля:

…Сплю...
Всё это сон... сон пьяного поэта...
Повторный сон... Однажды вы мне снились:
какой-то бал... какая-то столица...

Король, пытавшийся вырваться из сновидений, затворившись от мира в глухом предместье, внезапно понимает, что невозможно вернуться в прерванный сон и город, которым он правил, рассыпался, потонул во мраке, а в реальности — потерпел крушение от рук бунтовщиков. «Сон — всегда обман»,— говорит он в заключение. Но где же тогда высшая реальность, которая правит миром? На этот вопрос Набоков, естественно, не дает ответа. Суть пьесы в том, что для ее создателя найденный метод, прием перекликающихся сновидений оказался плодотворным и получил впоследствии множество продолжений и интерпретаций

Итак, что же придает сну реальность, заставляет верить в него? Да то, что для современников Набокова, как и для него самого, оказавшихся на чужбине, некоторым образом — миф, сказка, говорящие о возможном возвращении и, как нить Ариадны, через бездну лет приводящие его на родину — в другую страну, в другую жизнь, где его сновидения — его книги — участвуют в реальности воображаемых сновидений...

Интересен мотив вхождения в сон, как это происходило – об этом говорится в стихотворении «Крушение» (1925) — где в мире прежнего, беспечного, «сонного» сна о железной дороге и летящем паровозе (паровозе И.Ф.Анненского), вторгается иное измерение сна, подмена, влекущая за собой катастрофу.

В нем присутствует «сон во сне» – вторичная дремота, не раз еще встречающаяся у Набокова и как бы отсылающая к стихотворению М.Ю.Лермонтова «В полдневный жар в долине Дагестана…» («Сон»), где девичий сон во сне неотвратимо сулит бедствие, разрывая оболочку сна героя и обращая оба сна к разящей яви.

В стихотворении Набокова о крушении поезда (конечно же это метафора крушения Империи) как будто сама неживая материя восстает против сна: «…обезумевшие вещи, // проснувшись, бухают впотьмах». Есть и пассажиры, которые невольно следят за жуткими перестановками в мире техники, но не в силах предотвратить катастрофу несущегося на всех парах паровоза:

Такая малость — винт некрепкий,
и вдруг под самой головой
чугун бегущий, обод цепкий
соскочит с рельсы роковой.

Такая жалость: ночь росиста,
а тут — обломки, пламя, стон...
Недаром дочке машиниста
приснилась насыпь, страшный сон…

Сон во сне — провидческий сон; сам машинист слишком увлечен движением, он не в силах увидеть свое сновидение со стороны, это доступно другой душе, перед которой предстает как бы реальная картина — дьявольские силы правят поездом, не люди, а демоны:

…там, завывая на изгибе,
стремилось сонмище колес,
и двое ангелов на гибель
громадный гнали паровоз.

И первый наблюдал за паром,
смеясь, переставлял рычаг,
сияя перистым пожаром,
в летучий вглядывался мрак.

Второй же, кочегар крылатый,
стальною чешуей блистал,
и уголь черною лопатой
он в жар без устали метал.

Материя сошла с ума прежде людей! Так у Набокова парадоксальным образом «подтверждается» основной тезис марксизма о примате неживой материи над человеческим сознанием. У Набокова материя не мертва. Герои набоковской прозы, как и лирический герой его стихов, самым неразрывным образом связаны с миром идеей вещного мира, и это отношение того же порядка, как связь Пильграма и его коллекции бабочек — он не в силах вырваться из мира этих отношений, ибо за его пределами — не сон, но смерть живого мира. И мертвые бабочки оказываются более живыми для человека, погруженного в пространство сна, вневременного бдения, нежели их реальные прототипы.

Такие же отношения связывают и героев стихов Набокова с вещами его детства, ибо его самого, по признанию, не покидало никогда странное чувство, что вещи не могут уйти в никуда, а сохраняются не только в сознании, но и в яви... Быть может, эта мысль о неизбежности счастливой находки и питала его творчество? Не зря же в стихотворении Федора Годунова-Чердынцева, «снящегося» Сирину, мяч, закатившийся под комод, в конце концов отыскивается и возвращается хозяину, пусть хотя бы и в стихотворении двойника Сирина, являющегося отражением Владимира Набокова, в котором «спит» маленький мальчик из невозвратно потерянного времени?

Не есть ли материя стиха — материя сна вообще? Эта мысль часто приходит при детальном ознакомлении со стихами Набокова. Только в снах сохраняется живая материя, предметы его детства. И, быть может, в каких-то старых квартирах и коммуналках этого нетленного города-призрака — Петрограда, Ленинграда, Санкт-Петербурга, то ли пытающегося тщетно всплыть со дна времени, то ли выжившего благодаря воображению Набокова...

Определив мир набоковских стихов как мир грез, фантазий, вымысла («Будь одному лишь вымыслу верна»,— обращение к Мнемозине), зададимся вопросом о «перводвижителе» снов, или о временном измерении этих снов. Один отрезок – очевиден. Это время сна от катастрофы до мига, описываемого в стихотворении и синхронного читательскому сознанию. Это как бы наиболее зримый виток одухотворенно спирали. Пусть такой «сон» устремлен даже в будущее, он всегда имеет привязку к поэтическому «здесь и теперь». И такие сновидения — «счастливые», ибо в них душа, хоть на миг, окунается в перечень реальных примет:

…во сне
я со станции в именье

еду, не могу сидеть, стою
в тарантасе тряском, узнаю
все толчки весенних рытвин,
еду, с непокрытой головой,
белый, что платок твой, и с душой
слишком полной для молитвы.
(Сны», 1926)

Есть у него и «исторические» сны — где библейское время совмещено с сегодняшним — конечно, не публицистически развернуто и плакатно, но предоставляя читателю тот особый сплав художественного мастерства и постановки вечных философских проблем, который по силам только поэту большой духовной мощи – таков его лирический шедеар «Мать» (1925). Здесь мысль о том, что распятие Спасителя происходит сейчас и что мы – его свидетели и участники, растворена в скупых строках стихотворения:

Воскреснет Божий Сын, сияньем окружен;
у гроба, в третий день виденье встретит жен,
вотще куривших ароматы;
светящуюся плоть ощупает Фома,
от веянья чудес земля сойдет с ума,
и будут многие распяты.

Мария, что тебе до бреда рыбарей!
Неосязаемо над горестью твоей
дни проплывают, и ни в третий,
ни в сотый, никогда не воспрянет он на зов,
твой смуглый первенец, лепивший воробьев
на солнцепеке, в Назарете.

Есть и иные пространства сна — там, где спираль обрывается, уходя в запредельное, в «потусторонность». «Резец, орган, кисть», как писал Е.А.Баратынский, не в состоянии быть проводниками в мир бездн и неосязаемых теней, да и слово, будучи оттуда, вряд ли скажет человеку больше, чем его пять чувств и шестое, только-только брезжащее над ним... «Оттого так смешна мне пустая мечта // о читателе, теле и славе»,— замечает Набоков в стихотворении «Слава» (1942), как бы пытаясь отказаться от нее...
Но не стоит думать, что переход в иные измерения прост и гармоничен. Властный зон потусторонности, пославшей «ангелочка» — это, быть может, и призыв смерти:
<...> страшный малютка, небесный калека, гость, по ошибке влетевший ко мне, дико метался, боясь человека, а человек прижимался к стене.

Материя сна — прихотлива и капризна, порой она рвется с треском, и ее, на взгляд поэта, невозможно соединить. Благо ли это — пустоты творческих снов? Б.Л.Пастернак как будто находил в них пользу: «И надо оставлять пробелы...». В.Ф.Ходасевич артистично констатировал чувство леденящего ужаса: «В душе и мире есть пробелы // Как бы от пролитых кислот». По-иному смотрит на эту проблему Набоков — менее безысходно, что ли. В знаменитом стихотворении «Поэты» (1939) он пишет о пустоте, обступающей поэтическое слово его современников, о всемирной ночи гармонии:

Сейчас переходим с порога мирского
в ту область… как хочешь ее назови:
пустыня ли, смерть, отрешенье от слова,
иль, может быть, проще: молчанье любви.
Молчанье далекой дороги тележной,
где в пене цветов колея не видна,
молчанье отчизны — любви безнадежной —
молчанье зарницы, молчанье зерна.

Зерно непременно возродится! «Идти путем зерна» — Возрождение слова. Вот почему в конце этого Грустного и Прекрасного стихотворения явственно звучит аромат счастья — вечной любви и надежды.

Потусторонность явственно вторгается в земную Жизнь. Не только войнами, революциями, катастрофами, но и тем неуловимо–неумолимым, что различает лишь поэт, несущий отблеск потустороннего мира. Отсюда — его словесное волшебство, «что злит глупцов, что смердами казнимо». Да, какие только упреки не обрушивались на бедные головы поэтов — тут и сговор с дьяволом, и какой-то особый вампиризм, и утрата национальных корней... Не зря Набоков в стихотворении «Какое сделал я дурное дело» (1959) обмолвился о читателях и критиках, которые «как от яда в полом изумруде, мрут от искусства» писателя.

«Смотрю в штукатурное небо // На Солнце в шестнадцать свечей»,— писал В.Ф.Ходасевич Прозревая за «несчастными вещами» скудного быта мир музыкальной стихии, «тяжелой лиры». Сквозь Обезумевший вещный мир Сирин–Набоков видит райское небо, где его лирический герой — «натуралист провинциальный, в раю потерянный чудак», оказывается в выхолощенном до–словесном мире: «Где мир и названные розы, музей и птичьи чучела?» Да, тоска поэта о земле – сквозная тоска, она преследует его во всех иных измерениях, и в «стране стихов», поэтической мечте: «…в стране стихов, где боги справедливы, как тосковать мы будем о земле!».

В эмиграции сама родная земля приобрела качества некой «потусторонности», трансформировавшись в миф–воспоминание. И разговор с ней на дистанции времени и пространства выходит за рамки отведенного поэту физического времени. Спираль, одухотворенный круг, не имеет ни начала, ни завершения, уходя в запредельность.

Это качество сознания писателя, тайну души, названную Верой Набоковой «потусторонностью», Набоков нигде не выделял как особый прием, — наоборот, её органичность и неожиданность в его произведениях подчеркивают органичность его дара. «Этой тайне, — пишет В.Е.Набокова, – он был причастен много лет, почти не осознавая её, и это она давала ему его невозмутимую жизнерадостность и ясность даже при самых тяжелых переживания и делала его совершенно неуязвимым для всяких самых глупых или злостных нападок».
В берлинском стихотворении «Формула» (19З) Набоковым предлагается «формула» сна, выраженная через «сутулое» пальто, одетое на пустоту — в это время, быть может, происходит одно из возвращений в город детства:

Сквозняк прошел недавно,
и душу унесло
в раскрывшееся плавно
стеклянное число.
…………………………..
мой дух преображался:
на тысячу колец,
вращаясь, размножаясь,
и замер наконец

в хрустальнейшем застое,
в отличнейшем Ничто,
а в комнате пустое
сутулится пальто.

А в это время (конечно, мы очень условно можем указать ту временную грань между переходом из поэтического сна яви в другой сон...) духовная эманация, освободившись от земных снов, попадает... в перевернутое отображение рая — герой знакомится с Лилит из одноименного стихотворения, во сне опускаясь всё глубже в пропасть черной гниющей материи.

Но чаще, конечно, душа, освободившись от суетного, жаждет ослепительной вспышки — подвига, очищения, как это происходит в известном стихотворении «Расстрел» (1927). «Благополучное изгнанье», сон чужбины спасают его от гибели, но сам постоянно повторяющийся мотив возвращения во сне, его многочисленные вариации говорят о несомненном параллелизме этого сна реальным и подспудным стремлениям Сирина той поры — желаниям, конечно, совершенно неосуществимым.
А вот еще один временной «провал» — стихотворение «Петербург» («Он на трясине был построен...», 1922), о мстительности сонных грез, возникших когда-то в чьем-то уме, в жестоком сне. Возмездие приходит и в сновидениях:

И пошатнулся всадник медный,
и помрачился свод небес,
и раздавался крик победный:
«Да здравствует болотный бес».

Это тоже возвращение на родину — в деспотию болотных грез.

Что такое сон? Кто он, что он? Где его оттиск в нашем измерении — это порхающая бабочка или отображение на снимках, что пришли «с серого севера»?.. Но как их узнать, увидеть, передать читательскому сознанию?

Через стихотворение. Черные буквы на белом листе бумаги. В названии последнего прижизненного сборника стихотворений «Роеms and problems» (1970) явственно слышится не только передача содержания книги стихи на двух языках и шахматные задачи, — но и проблема понимания читателем того, что стремится довести до него автор. Проблема расшифровки кропотливого переливчатого узора на крыльях невиданной доселе бабочки. А увидит ли её вообще читатель?.. «Но не найдет отзыва тот глагол, что страстное земное перешел»,— горько и проницательно писал Е.А.Баратынский в своей «Осени».

Но поэт пишет не только для того, чтобы ставить перед будущим читателем проблемы. Он задается и другим вопросом, не менее важным для его души:

Отходи ко сну,
всякий раз думаю:
может быть, удосужится
меня посетить
тепло одетое, неуклюжее
детство мое.

Там, в детстве — чудо, которое нельзя забыть: прикосновение к другим мирам и другим измерениям, еще не облеченное в слово. Творческие сны, не искаженные снами реальности. Вот почему Набоков так тщательно охранял истоки своих снов — «…всё то дрожащее, весеннее, что плакало во мне, И — всякой яви совершеннее — сон о родной стране». Сны и остались счастьем «странного паломника, чья Мекка там, где он".

Набоковский вестник, №4. 1999