Тень Пушкина в поэзии Набокова

Алексей Филимонов
Его терзал какой-то сон.
А. С.Пушкин. «Медный всадник»

 …След локтя
оставил на граните Пушкин.
В.В.Набоков

Тень Пушкина — один из главных символов набоковской поэзии, растворенный в ней, водяной знак его дара на свету Времени. Набоков и Пушкин будто перекликаются через столетие, разделившее их, через страны и континенты. «Когда родное сталкивается в веках, всегда происходит мистическое,— писал А.А.Блок в дневниках. — Есть миры иные» 1). Не только пространство русской литературы объединяет поэтов, но и что-то, сквозящее за ней,— быть может, русская судьба, столь разная и в чем-то схожая в земных приметах.

Крушенье было. Брошен я
в иные, чуждые края, —

пишет Набоков в строках стихотворения «Петербург» (1921), идущих от пушкинского «Ариона» (1827). А вот что говорит лирический герой Пушкина из «Домика в Коломне», как бы вспоминая странное сновидение — о будущем?

 …на высокий дом
Глядел я косо. Если в эту пору
Пожар его бы охватил кругом,
То моему б озлобленному взору
Приятно было пламя. Странным сном
Бывает сердце полно

Словно через страшные слова душевного откровения проступает совсем другой дом, в конце нашего столетия, объятый адским пламенем — тем, которое навсегда сделало Набокова изгнанником.

Тоска о невозвратимой России слилась с любовью к Пушкину. Переносясь в призрачный Петербург, Набоков слышит в нем пушкинскую речь, его беседу с тенью другого поэта — быть может, Блока?

Но иногда во сне я слышу звуки
далекие, я слышу, как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом, поздно
пришедшим в мир и скорбно отошедшим,
любившим город свой непостижимый
рыдающей и реющей любовью...
 «Петербург» (1923)

Пушкинский звук — словно камертон для настройки набоковской строки. Прозвище «поэтического старовера», закрепленное за Набоковым до сей поры, лишь подчеркивает его приверженность в поэзии канонам высокого искусства, пушкинского отношения к языку и назначению поэта. «Вам нужен прах отчизны грубый»,— обращался друг и соратник Набокова В.Ф.Ходасевич к современникам, в злободневности искавшим выход из трагедии. Набоков устремлен к вечному — тому, что всегда останется с Россией и будет частью ее сути — пушкинскому Дару. Пушкина боготворит Федор Годунов-Чердынцев, герой романа «Дар», а1ег еgо писателя, чье детство и юность, так же как его автора, совпали с расцветом литературы Серебряного века, выдвинувшим немало подлинных талантов. «Но когда я подсчитываю, что именно для меня уцелело из этой новой поэзии,— подводит итог Ф.Годунов-Чердынцев,— то вижу, что уцелело очень мало, а именно только то, что естественно продолжает Пушкина...» (3, 134).

Невозможность вернуться в град Петра, воспетый Пушкиным, город, ставший свидетелем крушения миропорядка, явилась для Набокова-Сирина поводом для раздумий: почему произошла трагедия? Словно разгул дикой, мятежной стихии уже был предсказан Пушкиным — в «Медном всаднике».

О город, Пушкиным любимый,
как эти годы далеки! —

восклицает Набоков, вспоминая акварельное сияние Петербурга своего детства. И город, будто принявший чью-то кару, встает перед ним вереницей угрюмых видений:

…зияет яма, как могила;
в могиле этой — Петербург...


Столица нищих молчалива,
в ней жизнь угрюма и пуглива.

Только бессонные тени потерпевших крушение верят в возрождение Петрополя:

 Мы
блуждаем по миру бессонно
и знаем: город погребенный
воскреснет вновь, все будет в нем
прекрасно, радостно и ново,—
а только прежнего, р о д н о г о,
мы никогда уж не найдем...
 «Петербург» (1921)

Где же ответ на вопрос: почему произошло крушение? Быть может, в строках пушкинских «Стансов» (1827): «Начало славных дел Петра / Мрачили мятежи и казни». Набоков, вглядываясь в петровскую «бурю творческих времен», будто прозревает историю Петербурга, прикрытую для обыденного зрения, города, проклятого и возвеличенного:

…он вырос — холоден и строен,
под вопли нищих похорон.

Он сонным грезам предавался,
но под гранитною пятой
до срока тайного скрывался мир целый,—
мстительно-живой.
…………………………………..
И, оснеженный в дымке синей,
однажды спал он, — недвижим,
как что-то в сумрачной трясине
внезапно вздрогнуло под ним.

И все кругом затрепетало,
и стоглагольный грянул зов:
раскрывшись, бездна отдавала
завороженных мертвецов.

И пошатнулся всадник медный,
и помрачился свод небес,
и раздавался крик победный:
«Да здравствует болотный бес».
 «Петербург» (1922)

Болотные черти, еще достаточно замкнутые и миролюбивые в те дни, когда А.А.Блок писал цикл «Пузыри земли (1904—1905), внезапно хлынули в явь и занялись переделом мира. Мстительная мгла заволокла небо Петербурга и России.
Что оставалось Набокову? «Вздыхать о сумрачной России», как и Пушкину, в его стихотворении «Изгнанье» (1925), Пушкину, воображением Набокова перенесённому в мир эмиграции:

Быть может, нежностью и гневом,—
 как бы широким шумом крыл,—
еще неслыханным напевом
он мир бы ныне огласил.

А может быть, и то: в изгнанье
свершая страннический путь,
на жарком сердце плащ молчанья
он предпочел бы запахнуть.

Пушкин как будто всегда присутствует рядом с Набоковым, с другими любимыми его поэтами. «Пушкин — радуга по всей земле»,— восклицает Набоков в стихотворении «На смерть А.Блока», указывая то звено, которое всегда соединяет звенья «разрозненной плеяды»: М.Ю.Лермонтова, Ф.И.Тютчева, А.А.Фета, А.А.Блока, И.А.Бунина... И конечно, Н.С.Гумилева, расстрел которого навсегда соединился в сознании Набокова с гибелью его отца от рук террористов. В гексаметрах, посвященных памяти Гумилева (1923), присутствует и пушкинская тень. Души встречаются в Элизии, вспоминая приметы земной жизни:

Гордо и ясно ты умер, умер, как Муза учила.
Ныне, в тиши Елисейской, с тобой говорит о летящем
медном Петре и о диких ветрах африканских — Пушкин.

Набоковское тайнослышанье — сродни пушкинскому. Но, пожалуй, оно не столь трагично. «И внял я неба содроганье, / И горний ангелов полет ...»,— писал Пушкин в «Пророке» (1826),— содроганье, наверное, «почти болезненное» для простой человеческой души. «Простой душе невыносим / Дар тайнослышанья тяжелый»,— признавался В.Ф.Ходасевич, стараясь удержать в руках Тяжелую Лиру.

«Чистый и крылатый — так назвал свой дар на чужбине Федор Годунов-Чердынцев в первом, сразу пришедшем к нему,— и, быть может, наиболее истинном варианте строки стихотворения «Благодарю тебя, отчизна» 2).

И вправду, стихи Набокова-Сирина крылаты, воздушны. Таким же предстает и Пушкин в его сновидениях, так же полнозвучна и гармонична пушкинская жизнь — или миф о ней:

 …Пушкин: плащ,
скала, морская пена... Слово «Пушкин»
стихами обрастает, как плющом,
и муза повторяет имена, вокруг него бряцающие: Дельвиг,
Данзас, Дантес, — и сладостнозвучна
вся жизнь его, — от Делии лицейской,
до выстрела в морозный день дуэли.
 «Толстой», 1928

Ошибался Набоков, когда представлял себя божком в птичьем обличье, что его не вспомнят на родине,— и тунгус, и финн, и калмык читают сейчас его произведения. Стихотворение «Слава», перекликающееся с пушкинским «Пророком», написанное в Америке в 1942 г.,— отчасти антипророчество. Полностью «сбылась» в нем лишь набоковская тайна творчества, остающаяся столь же заоблачной и манящей.
Чем больше мы узнаем Пушкина, тем дальше он, тем кажется загадочнее и непостижимее. Набоков — один из его зазеркальных двойников, будто заглядывающий через плечо Пушкину, и там

…рассматривая что-то,
из-за плеча невидимое нам.

Заидеологизированный набоковский век как будто подчеркивал первозданную свежесть пушкинских строк, радовавших и Набокова, и героя «Дара»: «Вот вам тема… поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением» (VIII, 268). Что такое поэт? Каково ему место в жизни, когда его не требует «К священной жертве Аполлон»? Эти вопросы вечны. Как и Пушкин, Набоков стоит перед их разрешением.

[Поэт идет]: открыты вежды,
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды
Прохожий дергает его… —

таким предстает поэт пушкинскому Импровизатору (VIII, 269).
И вправду, порой поэт выглядит странным в глазах «нормальных» людей, которые его окружают. «Священная жертва», приносимая искусству? вечности? неопределённым читателям? — переносит его в другое измерение, как и шахматиста Лужина, все дальше удаляющегося в шахматные бездны — за край реальности. Там, в «пульсирующем тумане», художник обретает свое целостное «Я» — существа земного и горнего: «Люби лишь то, что редкостно и мнимо, что крадется окраинами сна, что злит глупцов, что смердами казнимо; как родине, будь вымыслу верна. … Автомобиль проехавший навеки последнего увёз ростовщика».

«Космическая синхронизация»3) — это несколько тяжеловесное набоковское определение, приписанное им очередному двойнику, указывает на ту пульсацию, где сосредоточена тайна поэта — «чувствовать все, что происходит в точке времени» 4). Пушкинский поэт, пересотворенный в пророка, обретает этот дар.

Стихотворение набоковского героя в «Даре»: «Люби лишь то, что редкостно и мнимо...» — тоже о космическом времени, собирающем в единый пучок виденье поэта: «У тех ворот — кривая тень Багдада, а та звезда над Пулковом висит». А ведь Федор находится в Берлине! «...вода в огнях, Венеция сквозит,— а улица кончается в Китае, а та звезда над Волгою висит» (3, 140, 159).

«Не дай мне Бог сойти с ума»,— писал Пушкин, подразумевая безумство К.Н.Батюшкова, навсегда ушедшего в мир сладких звуков, или П.Я.Чаадаева, объявленного безумцем людьми.

«Это был разговор с тысячью собеседников, из которых лишь один настоящий»,— признаётся Федор Годунов-Чердынцев о стремлении уйти от хаоса голосов к одному –единственному. А если этот настоящий — ускользает, или его вовсе нет? Тогда осознание поэтом своего величия — ложно? — оно лишь усугубляет разрыв между мнимой жизнью, в которой стихотворец, по своему внутреннему величию, «Тамерлан иль сам Наполеон» (Пушкин), и жизнью общечеловеческой, где он лишь один из ничтожных света, гонимый чернью за свою необычность. Поэт бросает вызов стихиям — и прежде всего людской косности. «О поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только вымыслу верна, что не запрёшь души своей в темницу, не скажешь, руку протянув: стена»,— обращается герой «Дара» к Мнемозине в «ясном безумье» (3, 159).

В этом двойничестве, поэт — человек, последний может только принять маску поэта, но таковым не станет. Так же и поэт — сколь не будет он стремиться к мимикрии в среде обычных людей, он всегда будет невольным изгоем — как Цинциннат, как пушкинский Импровизатор. Вот где проходит грань подлинного инакомыслия!

Одного из таких безумцев, претендующих на поэтическую корону, сознание его — не без симпатии — рассматривает на свету Набоков в стихотворении «Безумец» (1933). «Который год сидящий взаперти»,— подчеркивает Набоков невольное или умышленное положение человека, устремленного лишь в себя. В этом его трагедия. Оттого посещает его мысль о воле — человеческой и творческой: «...другим бы стать, другим! // Плотником, портным». Но человек остаётся на хрупкой отъединённой грани иллюзорных миров – искусства и реальности, не в силах освоить и слить их.

Огромный, 15-летний труд, на который обрек себя Набоков, переводя и комментируя «Евгения Онегина» строка за строкой – уникален. Пушкин словно питал его языком. Не случайно жалобы персонажа Набокова, писателя, на отдаленность родной речи:

Года идут. Язык, мне данный,
скудеет, жара не храня,
вдали живительной стихии.
Слова, как берега России,
в туман уходят от меня.

Переводя Пушкина и других русских поэтов, Набоков словно оказывался в России, дышал воздухом пушкинского бора, насыщая легкие и кровь.

А быть может, в предельно скрупулезном рассмотрении деталей и реалий, стоящих за пушкинскими строками, как бы хранящими душу и свет, проступающий за ними, Набоков оттачивал свой метод литературного энтомолога — тщательное исследование с лицевой и обратной стороны материи мира, её рельефа, сквозящих потусторонностью разрывов, оттенков и фантасмагорических образов. Его жалость к материи, обращение к ней, как к живому существу — поразительны. И не отстраненностью от людей она продиктована, а подлинно религиозным убеждением, что мир равновелик в большом и малом, что в природе и окружающем мире нет неважных деталей. «И не горе безумной, а ива // Пробуждает на сердце унылость, // Потому что она, терпеливо II Это горе качая... сломалась»,— эти строки И.Ф.Анненского как будто иллюстрируют метод Набокова, его веру.

«Есть упоение в бою, / И бездны мрачной на краю»,— мрачной бездны сознания, и за прорыв ее грани поэт всегда расплачивается — безумством ли, отторжением мира. Или — гибелью. Как Мартын в «Подвиге», как многочисленные герои стихов, совершающие паломничество... в никуда — в воображаемую действительность, путешествуя в набоковских стихах:

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать,
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Пушкинские порывы к вечной чистоте, «ангельские» мотивы. «Монастырь на Кавказе» — «Туда б, в заоблачную келью, — на пару горнему орлу, шепча Спасителю хвалу...» Ангелы у Набокова — не просто гости, да и сама Муза — не Ангел ли?.. Как звать тебя? ты полу–Мнемозина, полумерцанье в имени твоем...», — обращается Фёдор к Музе и возлюбленной (3, 140).

«Пожалуй, и вставать не стоит: // ни тела, ни постели нет»,— признается себе герой набоковского стихотворения «Что за ночь с памятью случилось» (1938), уставший просыпаться от ослепительных снов, возвращающих на родину? или в рай? — и оказываться в летаргической «реальности».

«У нас есть Шахматы с собой, Шекспир и Пушкин. С нас довольно»,— грустно обращается поэт к Мнемозине, оглядываясь вокруг, а пейзаж холоден и безлюден, он напоминает лунный — после битвы. А где же души людей? Неужели их увлекли бесы, собрав в охапку, как осенние листья?.. «Как с древа сорвался предатель ученик…», — так и листы:

и шумно мчались мы, то плача, то смеясь,
и пестрые листы, за нами вслед кружась,
летели, шелестя, по рощам и по скатам
и дальше — по садам, по розам, нами смятым —
до моря самого...

«И милость к падшим призывал». Набоков, который как будто не раз подчеркивал свою отстраненность от гуманистических традиций «разночинской» литературы,
в стихах — сентиментален и открыт чужому горю:

Отведите, но только не бросьте.
Это — люди; им жалко Москвы.
Позаботьтесь об этом прохвосте:
он когда-то был ангел, как вы.
………………………………..
Всю ораву, — ужасные выи
стариков у чужого огня,—
господа, господа голубые,
пожалейте вы ради меня! —

говорит он в «Парижской поэме» (1943) о соотечественниках, оставленных на чужбине наедине с собой.
Быть может, шутливое пушкинское двустишие: «Смеетесь вы, что девой бойкой / Пленен я милой поломойкой»,— находит отголосок в таких набоковских строках: «Уборщица глухая одна сидит в тринадцатом ряду»?

Порой в стихах Набокова мелькнет пушкинский эпитет. «Продолговатые» глаза набоковской Шахерезады отсылают к пушкинскому «продолговатому и прозрачному» винограду: «Как персты девы молодой».
Искусство и реальность, странно переплетаясь, взаимно отражаются в творчестве Пушкина и Набокова.

Отражения пушкинских «На статую играющего в свайку» и «На статую играющего в бабки» (оба — 1936) — набоковские “Lawn–tennis” и “Football” (оба – 1920). В античных статуях юношей Пушкин различает конкретный миг прошлого, словно юноши оживают в игре перед его взором, из бессмертья возвратясь на землю. Один из набоковских игроков в fооtbа11 после игры уходит во вневременье, он — поэт, писатель, покидающий ночью земную оболочку и отдающий душу своим героям:

А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,
что вот один из тех беспечных игроков
в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,
 созвучья для иных веков.

Перекличка набоковской судьбы с пушкинской, их тайные знаки, порой с парадоксально похожим узором, волновали Набокова всегда. «Санкт-Петербург — узорный иней... Сквозная тень грядущих дней» 5).
Тень неудачной любви самого Набокова? Или тень Пушкина, становящаяся все грандиознее?

«Что, если б Пушкин был меж нами»,— вопрошает Набоков не только современника, но и всякого грядущего поэта в стихотворении «Изгнанье» (1925). Отчасти он развивает эту тему в «Даре», зачарованно мистифицируя и себя, и читателя. С чем обратиться к Пушкину, живущему среди нас? Вымаливать похвалу? Или задать вопрос себе самому: ты доволен своим трудом, «взыскательный художник»?.. Может, не так уж неправа толпа, меряющая тебя на свой грубый вкус и подвергающая осмеяниям?..

И все-таки хорошо возвращаться назад, в детство, в пережитое. В Крым, то ли реальный, на котором завершилась набоковская Россия, оборванная Черным морем, то ли в Крым незапамятный, Бахчисарайского фонтана, и вдруг услышать живое «пенье пушкинских стихов»:
 В сенях воздушных капал ключ
очарованья, ключ печали,
и сказки вечные журчали
в ночной прозрачной тишине,
и звезды сыпались над садом.
Вдруг Пушкин встал со мною рядом
и ясно улыбнулся мне...

Ясность, незамутнённость, гармония — тайна Пушкина.
Тайна и самого Набокова. Об этом писала вдова поэта Вера Евсеевна, предваряя его посмертный сборник «Стихи» (1979): «Этой тайне он был причастен много лет, почти не сознавая её, и это она давала ему его невозмутимую жизнерадостность и ясность даже при самых тяжелых переживаниях и делала его совершенно неуязвимым для всяких самых глупых или злостных нападок».
Казалось, он чувствовал сквозящий свет пушкинских строк. «Оттого, что закрыто неплотно, и уже невозможно отнять». Пушкин всегда был приотворен для набоковского сознания.
Пушкин сопровождал Набокова во все годы изгнания. Неожиданные встречи — в Кембридже, например, сколько в них было счастья:

Нашел я Пушкина и Даля
на заколдованном лотке, —

вспоминает он в «Университетской поэме» (1927).

В 1942 г., в Америке, Набоков написал свою версию заключительной сцены пушкинской «Русалки». «Пушкин пожимает плечами»,— ремарка Набокова, ставящего после неё заключительную точку. Мы не знаем, как откликнулся бы на сочиненную за него сцену наш великий поэт, встреться он с Набоковым вне времени у гранита Невы. А может, такая встреча произошла, и о ней Набоков оставил краткую запись, не раскрывая содержание беседы:

Нева, лениво шелестя,
Как лета вьется. След локтя
Оставил на граните Пушкин.

Место встречи — чудный город, причуда, узор Бога или дьявола? Не правда ли, в холодной и совершенной красоте Петрополя проступают пушкинские линии гармонии и почти нечеловеческого совершенства?

Санкт-Петербург — узорный иней,
ех 1ibris беса, может быть...

Примечательно слово «иней» в набоковском поэтическом словаре. «И ель сквозь иней зеленеет»,— писал Пушкин в стихотворении «Зимнее утро» (1829). Иней у Набокова — вдвойне прозрачен. Это — холодное дыхание потусторонности, за которым проступает совсем другая реальность. «Увижу инистый Исакий», — и он переносится по воздуху в родной город в стихотворении «Лыжный прыжок» (1926). Исаакий в голубоватом инее будто заколдован дымкой снов, роящихся вокруг него. В стихотворении «Исход» (1924), провожал взглядом Исакий и Медный всадник, плывущие куда-то «в изумленье неземном», Набоков различает и призраки старинных деревьев, укутанных инеем безмолвия: «...к Господу несли свой чистый иней призраки деревьев неживых».
Иней — охлажденный Вечностью туман, поволока жизни, облачко дыхания на магическом кристалле, охраняющая человеческое сознание от пытливого вглядывания в будущее.
Иней, испаряясь, уносит с собой земные чаяния на обретение родины наяву:

И поднялся, и по равнине
в ночь удалился навсегда
лик Божества, виденье, иней,
не оставляющий следа...

Что остается на чужбине? Пространство сна, пространство дара среди нарастающих потерь.

Как благодарен силам неземным,
что могут мертвые нам сниться, —

восклицает Набоков-Сирин, обращенный во сне в иную, творческую, «вторичную дремоту», где он встречается с обликами близких ему людей: «Не изменился ты с тех пор, как умер».

Оттого так фантасмагоричен мир его произведений, кажущийся дневному сознанию порой излишне прохладным и призрачным. Но за ней — реальность воспоминаний и грез, в которой черпал силы художник. Не так ли у «солнечного» Пушкина в минуты ночного заклинания, плача по милой тени, рождается жаркая сила, растапливающая иней надгробных плит:
Явись, возлюбленная тень...
Приди, как дальняя звезда,
Как легкий звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье...
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой: сюда, сюда!
«Сквозная тень грядущих дней», — пишет Набоков об отблесках пушкинских созданий, мелькающих порой в почти бестелесном воздухе белых ночей. Это то пространство, в котором нет времени, ибо оно едино для всех, созидающих мир поэта — читателей «будущих веков» и Набокова, вслушивающегося в «чистейший звук пушкинского камертона». В сущности, это и есть Рай, каким его мыслит художник — творческих снов, объединяющих все человечество. «Городок портовый... перенесенный в рай», принимает измученные души.

Там, в этом городе, оживает то, что казалось обращенным в хаос навсегда:

…я слышу, как в раю
о Петербурге Пушкин ясноглазый
беседует с другим поэтом...

И дом, похищенный волнами забвения в «Медном всаднике», или испепелённый огнём, внезапно вспыхнувшим сквозь авторское сознание в «Домике в Коломне», начинает оживать, строиться, заселяться... Словно нет никакой чужбины: «А за садиком строился дом,— пишет Набоков на страницах “Машеньки”, своего первого романа. — Он видел желтый деревянный переплет,— скелет крыши,— кое-где уже заполненный черепицей» (1, 111).
Там, на витках одухотворенной спирали, происходит встреча и перекликание. Ставший музеем, оживает дом, в котором родился Владимир Набоков. Восстанавливаются набоковские усадьбы.
Наш дом на чужбине случайной,
Где мирен изгнанника сон,
Как морем, как ветром, как тайной,
Россией всегда окружён, —
писал Набоков в стихотворении «Родина» (1927).

Сегодня Пушкин и Набоков встречаются в Пушкинском Доме. О чем они разговаривают — неведомо нам, тщетно пытающимся приоткрыть завесу, отделяющую живых от ушедших в мир теней. Но, быть может, они нас слышат...


А.О.Филимонов. А.С.Пушкин и В.В.Набоков. Сборник докладов международной конференции.Дорн, СПб., 1999. С.76-87

1) Блок А.А. Собр. соч. в 6-ти т. Т. 6. М., 1971. С. 99.
2) О генезисе стихотворения «Благодарю тебя, отчизна…» см.: Долинин А. Три заметки о романе Владимира Набокова «Дар»//Набоков ВВ. Рго еt contra. СПб., 1997. С. 697—740.
3) Набоков В.В. Первое стихотворение. Звезда, 1996, №11. С.49
4) Там же.
5) Старк В.П. Пушкин в творчестве Набокова. Набоков В.В. Pro et contra. Спб., 1997. С.780.