И один в поле воин

Наталья Стомонахова
 МАКЕДОНОВА РОЩА

Македон стоял у кромки поля, на котором, словно ершики для мытья бутылок, торчали саженцы лиственницы. Их еще три года назад надо было высадить на делянке, но начальники не хотели тратить деньги на материал, который не приживется, и саженцы остались расти в питомнике плотным частоколом. Он тогда не расстроился – место у речки было хорошим для небольшой лиственной рощицы. И вот теперь пришла беда. Весной лежневка упрется аккурат в питомник – и всё, не будет уголка Сибири!
Македон скинул рубашку, поежился – конец августа, а уже прохладно. Надев китель с лычками лесника прямо на майку, поспешил к реке. Намочил рубашку в воде, вернулся к посадкам. Достал из ивового куста старую штыковую лопату и стал выкапывать деревца, складывать на мокрую рубаху. Когда выкопал с десяток саженцев, завернул корни в материю и пошел с дорогим грузом в лес, к островку, что приютился между каменной грядой, лесным озерцом и морошковым болотом. Остаток дня копал на взгорке островка ямки, опускал в них саженцы. Потом ободрал бересту с поваленной березы, смастерил из нее два ведерка, похожих на воронки, и стал бегом носить воду из озерка в ямки, поливать корни и засыпать их землей. Засумерничало, работа на сегодня была закончена. Завтра он придет сюда с Лешкой – сыном.
За две недели Македон с сыном перевезли таким макаром все саженцы из питомника на постоянное место жительства – на островок. И, пока не наступили утренники, ходили каждый вечер поливать. Однажды сын спросил:
– Пап, зачем тебе это нужно? У нас леса хватает…
– Я когда жил в Сибири… там лиственные леса – красота. Трогаешь веточку, а она шелковая… Ха, а ты еще не видел, как они цветут. Шишечки белые и розовые, девочки и мальчики – на цыпляток похожи… Вот вырастешь, женишься, приведешь сюда сына – и он тоже Сибирь увидит.
– Пап, а семена где взял? В лесничестве ж одни сосновые.
– Я сосновые в Хвойном, у соседей, на лиственничные обменял. Их туда для эксперимента завезли. Ну, мы часть семян и заменили с Петром... Обидно мне, Лешка, было, когда меня наше начальство ругало за это, а сосну-то из лесничества так никто и не забрал. До сих пор семена в стеклянных банках на полках в конторе пылятся.
– Вот пересадим мы их, а приживутся ли?
– Куда им деваться!

На следующий год стало ясно, что пересаженные деревья прижились, правда, не все. Но на место погибших Македон высадил карельскую березу, позаимствованную у приятеля, лесника, в питомнике.
Один год сменял другой и за двадцать лет деревья выросли и вошли в силу. Чем выше они вырастали, тем больше они приносили радости ему. Да и людям. Бывало кто-то из поселковых начнет рассказывать, как после сбора клюквы, после кружения по хлипким болотам, усталые, ступали на твердь островка да сидели в роще, отдыхали под молодыми, но уже смолистыми лиственницами на земле, усеянной духмяной хвоей – и такая тишь да гладь на душе... Македон только довольно крякал при таких речах.

Лес он любил. И зверя поганого не брал. Увидит до первого снега куницу или белку – не тронет. А как выпадет снег, да зверь очистится – ну, тут его, Македонов час пробил.
В один из январских дней ушел на лыжах в лес проверять капканы и пострелять белку. Сразу же на опушке Тайга взяла след куницы. Та поднялась к макушкам деревьев и пошла верхом в сторону болота. Собака изредка потявкивала, удерживая зверька, подсказывая направление хозяину. Между лесом и лиственничной рощей была болотная плешина, и куница, не смея идти по ней, засела на макушке одного из деревьев. Македон это понял по повизгиванию Тайги. Чем ближе он подходил, тем больше было его волнение, азарт. Остановился передохнуть. И тут до него донеслось повизгивание пилы. Македон прислушался – кто-то пилил в его роще. Опрометью кинулся на звуки, отдающиеся с каждым ударом прямо в сердце. Выбежав к болоту, двинул по снежной целине. Тайга в недоумении кружила вокруг елки, где засела куница, не зная, бежать ли ей за хозяином или держать зверя.
Македон увидел их сразу. Один мужик пилил ручной пилой карельскую березу, что росла возле болота, а другой обрубал сучки с уже срубленного, лежащего на снегу ствола.
– Сволочи, что творите?!
Македон бежал легко, словно и не было за его спиной пятидесяти лет, вещмешка с капканами и ружья шестнадцатого калибра.
Мужики выпрямились, и тот, что обрубал сучки, выматерившись, крикнул в ответ:
– Твою мать, что, твое рубим?
– Мое! Воры! Засужу сволочей!
– Мужик, чеши отсюда, пока не кончили! – Тот, что рубил березу, наклонился и поднял обрез, прижал его к бедру.
– Да стреляный я, так что самопал убери-и! – спокойно, увещевающим голосом сказал Македон.
В ответ прогремел выстрел. И Македон словно споткнулся обо что-то, ноги его обмякли, и он кулем повалился навзничь, одна нога выскочила из крепления лыжины, а вторая так и осталась на ходу, протянув его еще на полметра. Прогремел еще один выстрел только уже не такой громкий – будто где-то далеко ударил гром. Взвизгнула Тайга. И все стихло.
Сколько так пролежал на снегу, он не помнил. Очнулся оттого, что Тайга лизала ему лицо. Живот пекло, он дотронулся рукой – ватник был теплым, мокрым и липким. Македон поднес руку к лицу – она была в крови. Погладив той же рукой лайку по голове, как можно строже и на сколько хватило сил скомандовал:
– Тайга, домой!
Собака виновато заскулила и не послушалась, улеглась рядом. Он собрался с силами:
 – Домой, девочка! Домой!
 Дятел долбил клювом по дереву, а отдавалось в мозгу. Но с каждым ударом звуки становились как будто тише. Ветер качал макушки деревьев, и Македон видел их, улыбался им. Каркала ворона. Крупными ласковыми хлопьями падал снег прямо на лицо. И мир вокруг становился все нежнее и все безмолвнее...

Когда его нашли, он как будто чуть улыбался, и его открытые глаза смотрели прямо в небо. Похоронили Македона на поселковом кладбище, поставили памятник – всё, как положено. А болото, где он погиб, и рощу на берегу прозвали Македоновыми.
С тех самых пор, сколько лет уже прошло, ни жена, ни сын в ту сторону не ходили ни разу. За грибами да за ягодами за реку отправлялись, либо уж совсем за «тридевять земель» – в Хвойный. А этой осенью ягод было мало, и только на болотах у каменной гряды можно было собрать клюкву. Лешка вышел за поселок, прошел по дороге с километр, вошел в лес и просекой протопал до большого болота, усыпанного клюквой. Набрав корзину, он разместил ее в рюкзаке и двинул обратно. Оттого, что давно не был в этой стороне, запамятовал все тропки-дорожки, стал кружить от болота к болоту. Беда этих мест была в том, что все болота походили друг на друга, да и островки твердой земли были схожи. Правда, один островок выделялся – на нем росли лиственницы и карельская береза – и мог, как хороший ориентир, вывести заплутавшего грибника или ягодника из топи. Вот к нему-то и вышел Лешка.
– Леший меня привел!
Сел на валун возле пенька, на полметра торчавшего над землей, и закурил. Огляделся вокруг. Крупные ягоды клюквы краснели на седом мху. Пахло болотом, ягодами, деревьями… А еще отцом и детством. Лешка заморгал и уставился на березовый пенек, на срезе которого еще виднелись кольца, воскликнул в удивлении:
– Так это ж не карелка!
Опустился на колени, стал внимательно рассматривать древесину. Обычная береза, не карельская, только вот рисунок необычный. Выходит, убили отца из-за простой палки?!
Лешка сел прямо на пень, снова закурил, переваривая открытие. Смотрел на корявые соседние березки, и думал, какая же из них настоящая карелка. Когда-то в детстве отец сказал ему, что деревья, как и дети, родятся одинаковыми, а что из них вырастет – этого никто не знает.
Осенний ветерок гулял в макушках деревьев, и их покачивание убаюкивало. Справа хрустнула ветка. Лешка обернулся, но никого не увидел. Только две маленькие хиленькие березки на пять листов трепетали неподалеку от пенька. Неужели от корней пошли? Не может быть!
Алексей достал нож из ножен и принялся рыхлить землю, выдирать росшие вокруг кусты-сорняки. Решил было соорудить из веток небольшой заборчик вокруг березок, но почти сразу передумал: вдруг сорняки дадут корни – задушат еще «неоперившиеся» деревца. Высыпал ягоды из корзины в рюкзак. Разобрал первую поперечину корзины, наломал палочек и заботливо огородил ими малышей.
Закончил работу уже почти в темноте. Но сейчас это его уже не волновало. Лешка знал теперь дорогу домой!
А чуть подрастет кроха-сын – он приведет его сюда, вдвоем они подсадят еще березок. И будут здесь, в Македоновой роще, расти в добром соседстве не только сибиряки, но и карелки.


______________

 Александра Стомонахова

 ОДИНОЧЕСТВО

Вот уже неделю стояли сорокаградусные морозы, от которых промерзало железо и ломалось, как стекло. Топить приходилось три раза на дню.
Вера накинула на плечи старый клетчатый платок и вышла в сени за дровами. Натасканные из сарая еще с осени дрова высохли и хорошо горели. От мороза стена в еерка ре звякнула, словно в нее кто-то постучал.
– Господи, ну и мороз. Хоть бы стены устояли. – За неимением собеседника она взяла в привычку говорить сама с собой вслух, чтобы не забыть звуки человеческой речи. – За все свои пятьдесят лет не припомню таких морозов. – Вера перекрестилась.
Ее дом, построенный еще прадедом, был старым, добротным, но к утру все же выстывал. Вера поежилась и вошла в кухню. Сложила в топке дрова, подожгла газету, в которую была завернута береста. Несколько секунд наблюдала, как огонь с треском поедает растопку, и, уловив в прохладной кухне густой дымок от горевшей бересты, засунула факелок между поленьями. Огонь сначала затих, дыхнув горьким дымом, а потом заскакал по березовым поленьям, прожорливо обгладывая их и бересту. Вера потерла ладони, зябко передернула плечами, поднялась от печи и, скинув только валенки, юркнула под одеяло. Из-за навалившихся морозов весь дом натопить было трудно, и она уже с неделю как перебралась в кухню на диван.
Мороз словно богатырской палицей стукнул в угол дома, раскатисто пробежал ею по бревнам избы, а потом несколько раз, уже тише, постукал в угол между окном и дверью в тамбур.
– Так еще и маленького морозика привел? – снова вслух сказала Вера. – Ой! Что это я? Какой морозик?!
В том же углу опять тихо стукнуло: мол, да я это, я – морозик. Вера прислушалась, тот же тихий стук в углу повторился.
– Нет, это не мороз. Леший возьми, кого в такую погоду нелегкая несет?!
Вера, сунув ноги в валенки и накинув на плечи тулуп, снова вышла в сени. Крикнула:
– Кто?
Никто не ответил.
– Кто там? Отвечай, не то уйду!
За дубовой дверью кто-то попытался ответить, но получилось лишь мычание. Вера открыла дверь и ахнула. На ступеньках крыльца сидела маленькая женщина в стареньком, заношенном до дыр пальтеце и бережно прижимала к себе что-то, замотанное в кучу тряпок.
– Ты сумасшедшая? Шляться в такую погоду?! Откуда взялась тут?
Женщина закатила глаза и повалилась на спину. Тряпье сползло с ее скрюченных рук, белые обмороженные руки без рукавиц разжали сверток. Вера успела подхватить его. Где-то внутри него слабо пискнуло. Ребенок?! Вера кинулась в избу с живой ношей. Поленья в печи пылали, весело потрескивая, в кухне было уже тепло. Положила сверток с младенцем на диван, накрыла краем одеяла. Выскочила в сени, на крыльцо. Вера была крупной женщиной, и втащить маленькую женщину в дом ей не составило труда. В кухне она, не раздевая, повалила ее рядом с ребенком, накрыла другим краем одеяла и снова выбежала из дома.
Не замечая, что от мороза горят колени, руки, и лицо, Вера бежала через огород к соседке Ивановне. Деревенские боялись ее и не любили, а промеж собой звали – Лихоманкой. Вера ее не боялась, но и не любила, но иногда заходила к старухе – приносила ееркаиспеченный пирог с яблоками или звала помыться в баню.
– Ивановна, Ивановна! – забарабанила Вера по оконному стеклу.
 Лихоманка выглянула в окошко, махнула рукой и исчезла.
– Что стряслось-то, помер кто? – крикнула уже из сеней.
– Помрут! Помоги, Ивановна. Баба какая-то с дитём. Замерзли. Как ледышки бесчувственные.
– Беги, я живо, – Лихоманка проворно побежала обратно в избу одеваться и за снадобьями, которыми славилась в округе.
Вера не помнила, как добежала до своей избы. Сердце бешено стучало, гудело в ушах. В голове только одна мысль – лишь бы не померли. Уж кто-кто, а она знает: если заснут – уже не проснутся.
Дома, скинув у порога тулуп и валенки, Вера вбежала в кухню. Слава богу, ребенок был жив, пищал, как слепой новорожденный котенок. А вот женщина, с белым мраморным лицом, не шевелилась, и, казалось, не дышала. Вера несколько раз ударила ее по щекам. Женщина заморгала ресницами, но глаз не открыла. Вера стала бить ее по лицу и срывать с нее одежду. Женщина реагировала слабым морганием глаз только на пощечины.
– Открой глаза! Ну, кому говорят, открой! Сдохнешь, если не откроешь глаза. Ты не можешь умереть, у тебя ребенок. Он умрет без тебя! – Вера трясла женщину, как боксерскую грушу.
– Кто ему даст умереть-то, Вера. Ты б ее раздела совсем. – Вера не слышала, как в дом вошла Лихоманка.
– Ивановна, ребятенка, может, в первую очередь?
– Ты разворачивай, я гляну, решим, – Лихоманка разложила свои склянки с настойками на кухонном столе. Вера раздела младенца.
– Девочка. Хорошенькая, – Лихоманка осторожно потрогала малышку своей сучковатой старческой рукой. – Вон из той зеленой банки попить ей дай. Да холодный отвар-то, разбавь столовую ложку с кипятком. Кипяток-то есть?.. Две ложки… Заверни ее в сухое и под одеяло запихай… Да наперво разотри шерстяной рукавицей, – командовала старуха.
– Сейчас, сейчас, – лихорадочно все повторяла Вера, исполняя приказания соседки. Быстро налила в миску ложку отвара и две кипятка, попробовала сама и стала вливать елышке в рот. Девочка все сглотнула и захныкала. Вера, натерла его сухой шерстяной рукавицей, завернула в свой платок и накрыла малышку одеялом. Та все не унималась, хныкала, но плач ее сейчас только успокаивал.
– Помогай мне. Пусть пока поплачет, послушаю, не застудила ли легкие. еерка, гляди, напрудит тебе, подсунь под попку что-нибудь, – Лихоманка уже намазывала руки женщины вонючей мазью. Закончив, обернула их полиэтиленовыми пакетами. – Тряпки есть?
Вера сбегала в комнату, принесла простыню, ножом сделала надрезы, разорвала на шесть полос.
– Ее в больницу надо. Руки отрежут, иначе гангрена пойдет. Ноги спасем, – Лихоманка принялась за ноги.
 Вера помогала. Они вдвоем обмазали женщину почти целиком и обмотали простынными бинтами. Наконец Лихоманка сказала:
– Ну теперь беги к соседу, «скорую» вызывай. Пока приедут, с тобой побуду… Беги, беги, пока я дамочке питье готовлю.
Пока Вера бегала к «богатому» соседу, бывшему бухгалтеру из райпотребсоюза, у которого единственного имелся телефон в доме, Ивановна колдовала над отваром. Вера вернулась – пытались вдвоем напоить им больную.
– Ух, зубешки-то как сцепила. Разожми ей рот ложкой, да не сломай зубы-то…
Вера исполняла, а старуха заливала женщине в рот понемногу отвара из ложки.
– С девочкой все будет хорошо, выходим. А вот с мамашей …
Вера вдруг как отключилась, смотрела на малышку, которая уже не плакала, а смешно покряхтывала, и ничего вокруг, кроме нее, не видела.
– Вера-а… Вера, Вера! Что так смотришь? А? Что задумала-то? По глазам вижу. Не-ет, еерка, в ентом деле я тебе не помощница. Ты «скорую»-то вызвала?
– Не работает телефон у Василь Петровича, обрыв связи. Придется в Маяковку или в Зимовье бежать.
– Давай, подкрепись сначала, перед дорогой, нутро согрей… А то не добежишь, тоже вся еерка ь… Чаю поставь.
Вера достала из шкафа чашки, сахарницу и полузасохший пирог. Включила электрический чайник. Пока он кипел, сходила в сени, принесла поллитровую банку молока и розовый пакетик.
– еерка, что в пакете?
– Соска.
– Откуда?
– Осенью Вавиловна просила привезти. У нее ягнята, как родятся, титьку не берут, из соски кормит. А этим летом ярку поменяла, вот и не понадобились ей… Что с женщиной-то делать будем? Вдруг и в Зимовье телефон не работает? – Вера смотрела на Лихоманку так, словно от той зависела жизнь женщины.
– Схороним, коли помрет, – спокойно ответила старуха. И приказала: – Посмотри в карманах, может какой документ есть у этой дамочки.
– А почему – дамочка? Пальтецо-то дранное у дамочки.
– Ты гляди не на одежу, на кожу. Больно уж ручки да ножки холеные. А ногти ее видела? Может, и ребенок не ейный.
– Да, видать эти ножки по коврам ходили, а ручки кроме расчески ничего в руках не держали, – Вера оглянулась на женщину. Та лежала – как мертвая. – Спящая красавица.
Вера пошарила по карманам ее драного пальтеца – ничего не нашла. Торопливо допила чай, оделась, достала из сеней финские сани и вышла на дорогу. Ее хутор стоял на границе области: справа деревня Зимовье – меньше километра, слева – поселок Маяковка, до него два километра. Вера повернула налево и заскользила на полозьях по укатанному большаку. Обратно она торопилась и бегом толкала перед собой сани, только иногда вставая двумя ногами на полозья, чтобы отдышаться.
– Ивановна, Ивановна, «скорая» сейчас приедет!
Запыхавшаяся, вбежала в избу, плюхнулась на скамеечку возле печки, не раздеваясь. Сидела так какое-то время, отогреваясь. Потом встала, подошла к дивану. Стала разглядывать женщину и ее малышку. Женщина, видно было, не жилец. А малютка, со своими розовыми щечками, курносым носиком, пухлыми губками и светлым пушком на головке, спала безмятежным младенческим сном и была похожа на ангелочка.
– Не отдам! – вдруг сказала себе, по своей всегдашней привычке – вслух, забыв, что не одна в доме, рядом Лихоманка. Неожиданно соседка поддержала ее.
– Ну, ну, угомонись. Приедут – ясно будет… Все ж-таки решила не отдавать?.. Ну, коль решила не отдавать – не отдавай. Думаю, греха большого не будет. Ежели на сиротство – не отдадим, – старуха улыбнулась и хитро посмотрела на Веру своими лисьими глазами. – Слышь-ко, голуба, заверни потеплей девчонку да отнеси ко мне. А то неровен час приедут доктора, а она запищит. Что тогда говорить будем? Чей? Тебе уж поздно рожать, а мне и подавно.
Вера завернула в овечий зипун малышку и понесла в избу к Ивановне, крепко прижимая к груди – словно кто-то ее мог отобрать у нее. В чужой избе она по-хозяйски развела огонь в печи, нашла манную крупу в банке, молоко и поставила вариться жидкую кашу. Помешивала ее в кастрюле, стоя у плиты и все говорила, говорила… рассказывала, уже не себе, а малютке, как нашла ее, как спасала, как они будут жить дальше… И, конечно, не слышала, как приехала неотложка, чтобы забрать умирающую в городскую больницу. Как старый фельдшер расспрашивал Ивановну, что да как, а молодая врачиха все вздыхала и сетовала, что не довезут неизвестную до города.
___________



 Александра Стомонахова

 СОВЕТНИК

Федор прошел по полу, стараясь не скрипеть половицами, заглянул в комнату. Соня сидела в кресле-каталке и смотрела в окно: на дорогу, реку и на весенний лес на том берегу, своей серо-зеленой окраской напоминающий камуфляжную форму. А лучики нежаркого еще солнца скакали по комнате, слепили ее, она закрывалась рукой. Федор улыбнулся, тоже посмотрел за окно, на небо, сегодня оно было завораживающе голубым. Такое небо он видел однажды. Он нахмурился и, все так же тихо ступая по половицам, вышел из дома во двор. Достал из кармана пачку сигарет, спички. Закурил, сел на ступеньку крыльца, пуская дым колечками в землю – ему больше не хотелось смотреть на небо.
В сарае заблеяла коза, пора доить. Торопливо докурив, затушил окурок в пустой консервной банке, служившей пепельницей. Вернулся в дом, вымыл руки, взял полотенце, маленький подойник, стоявший на полке навесного шкафчика, налил в него воды, вышел во двор и направился к сараю, где нетерпеливо блеяла коза, а ей вторили овцы. Федор повесил подойник и полотенце на гвоздь перед входом в сарай. Взял стоявшие тут же вилы и принялся ими выдергивать из привезенного накануне стога сено, бросать в сарай, а потом раскладывать по кормушкам. Животные жадно зачмокали, пережевывая сено. Сняв с гвоздя подойник, слил из него воду себе сначала на одну, потом на другую руку, вытер руки краем полотенца, повесил его шею и вошел в сарай. Переобулся в стоящие у порога калоши, прихватил стоящую тут же маленькую табуреточку и вошел в загончик к козе. Та мекнула в предвкушении облегчения, но продолжала жевать сено. Федор сел на табуреточку, обмыл вымя козы, обтер его полотенцем и принялся доить. Выдоив козу, вернулся в дом, оставив на ступеньках калоши. В кухне, процедив молоко через марлю, налил в почти прозрачную белую фарфоровую чашку и понес Соне. Тихо подошел к ней сзади, хотя знал, что она слышит. Присел на диван и протянул ей чашку.
– Соня, пора молоко пить.
Она отрицательно покачала головой.
– Сонечка, пока парное, выпей. – Он взял ее руку, лежавшую на подлокотнике, вложил в нее чашку.
– Я ничего не хочу! – Она зло сунула чашку ему обратно в руку, молоко выплеснулось на пол и ему на брюки.
– Сонечка, прошу выпей, – Федор поставил чашку на широкий подлокотник, встал, собираясь идти за тряпкой. – А я сейчас затру.
– Посмотри, наш с тобой автопортрет, – она придвинула к себе маленький, удобный для рисования в сидячем положении столик – с красками и откидной, как у стула, спинкой. На столике лежала готовая акварель. Федор поднял спинку столика и поставил на него еще не высохшую картину. На ней была нарисована большая ваза, скорее похожая на кастрюлю, на подоконнике, а за оконным стеклом – безумно голубое небо. В вазе, среди пучка осоки, белый ландыш с подломленным, но не сломанным стеблем прижимался листьями к репейнику – с толстым стеблем и с клокастыми, в крапинку листьями. Сердце Федора заколотилось, кровь прилила к вискам и застучала молоточками.
– Что молчишь? Ну что ты все молчишь?! Ну, обматери меня, по лицу съезди! А! Не можешь калеку трогать?!
– Соня, хорошая картина получилась, – стараясь не выдать своего волнения, Федор взял акварель с импровизированного мольберта и поставил на книжную полку, где уже стояли – одна на другой – несколько картинок. Молча вышел в кухню.
– Федька, сволочь, порви ее! Слышишь! – Соня смахнула со столика краски, чашку с остатками молока с подлокотника и заплакала.
А Федор, достав из шкафа хрустальную вазу, вышел на крыльцо и с силой бросил ее о большой камень, притащенный им во двор лет пятнадцать назад – именно для этих целей. Ваза, ударившись о камень, разбилась на мелкие осколки. Федор сунул ноги в калоши и пошел к поленнице с березовыми дровами. Набрав охапку, вошел в обшитую вагонкой баню, новенькую, с большим предбанником, скорее походившую на дом, чем на баню. Бросив дрова к печке, топившейся из предбанника, присел, открыл дверку и стал смотреть на догорающие поленья. Большие угли пыхтели и трескались, будто в них внутри были спрятаны маленькие петарды. Федору вдруг показалось, что в огне мечутся и корчатся маленькие человечки. Он перекрестился. Потом подложил в печь поленья и вышел на улицу. К бане подошла Васильевна, соседка, – их бани стояли рядом.
– Федор, я стряпню поставила. Как из бани придете, принесу, – она присела на ступеньку, расправила передник.
– Спасибо, тетя Вера, – Федор сел рядом и закурил.
– Да чё спасибо, чай не чужие. Что смурной? Сонька совсем свела с ума? Али терпимо? Да не пускай ты тещу, гони, а то совсем Соньку задурит. Помощи от тещи все одно нет, и не будет, – Васильевна вздохнула и погладила по плечу Федора. – Устал поди, извелся весь.
– Да, устал, теть Вера. Ой, как устал.
– Так, почитай, пятнадцать годков… и все на один день похожи. Другой бы давно женку с такими выкрутасами в богадельню сдал… Федя, может на месяцок куда в больницу определишь, а? Тебе тоже отдых надобен.
– Нет, – он строго посмотрел на соседку.
– Ну, нет, так нет. Только сколь уж годков минуло, ей бы подобреть пора, а она еще злее стала. Хошь бы прониклась, ты вон и работу, и квартиру – все бросил, в деревню переехал…
– Тетя Вера, ей в деревне легче.
– Зато тебе в городе с такой легче было б. Тут среди стариков сам состарился.
– Ну, как снег сойдет, дачницы понаедут – молодые, одинокие… – Федор горько усмехнулся и с тоской посмотрел на лес за рекой.
– Тьфу на тебя, балабон. Только языком чесать. Ты их только помани – они на тебя сами бросятся. Потому как ты мужик. Надежный!
– Сволочь я, вот и надежный, – потемнел лицом.
– На все воля божья. У каждого свой грех и плата по греху… Я вон и померла бы, да он не берет к себе, и там я не нужна, – Васильевна разглядывала свои старческие скрюченные руки, обтянутые тонкой кожей. – Никому я не нужна, – повторила на выдохе.
– А мне? Я без тебя, Вера Васильевна, пропаду. Вот и выходит, что не пришло твое время, – Федор аккуратно приобнял за плечи старую женщину, а она, почувствовав его заботу, улыбнулась.
Несколько минут сидели молча.
– Соньку в баню понесешь, так я пирогов принесу и избу помою, ты только чайник горячий оставь, – Васильевна встала с крылечка и пошла. Пройдя несколько шагов, обернулась. – И «боцмана» оставь в коридоре.
Федор улыбнулся, тетя Вера «боцманом» называла ведро с тряпкой из веревок – такими на судах моют палубу. Посидев еще немного, Федор пошел в дом за Соней. Через полчаса он уже бережно нес ее на руках в баню. Она была похожа на фарфоровую куклу и, кажется, могла разбиться при падении как кукла. Неожиданно она тихонько сказала:
– Федя, давай посидим на крылечке.
Он остановился, сейчас она была для него той, прежней Сонечкой – тихой и как будто чуть-чуть испуганной.
– А ты не замерзнешь? – Он посадил ее на ступеньку и сел рядом.
– Нет.
Соня накрыла маленькой рукой его большую руку. Федор несмело обнял ее свободной рукой за плечи и затаил дыхание, боясь, что она капризным движением сбросит эту руку со своих плеч. За последнее время он ни разу не позволил себе ни обнять, ни приласкать ее по собственному хотению, только если она этого просила.
– Федор, ты прости меня. Иногда себя проклинаю, что извожу тебя. Иногда себя ненавижу, а когда и тебя. И не могу найти ответ, за что?.. Молчи, молчи, – Соня прикрыла ладошкой его губы. – Федя, знаешь, почему у нас детей нет? Я злая. Есть женщины и с большими увечьями, а Бог им дает детей. Увечье у меня внутри. Тебе надо от меня уйти. Феденька, не жалей меня, очень тебя прошу, оставь меня.
– Соня, я люблю тебя, – тихо сказал Федор, целуя ее руку. – Я договорился с одним художником, завтра твои картины в город повезу. Вернусь послезавтра. Потом и поговорим. Хорошо?
– Хорошо, – ответила Соня.
Федор подхватил ее на руки и понес в баню. Напарив и намыв жену, он стал париться сам, а она сидела на сплетенном из веток стуле и смотрела через стеклянную дверь парилки, как он, ее муж, еще крепкий и красивый, парится, и такая в нем чувствовалась сила, что Соня забыла о своем недуге… Потом Федор нес ее домой, прижимая к себе . За все последние годы боли, слез, обид и еле сдерживаемой ненависти это был самый счастливый его день.
Дома тетя Вера собирала обед на поднос, так как Соня обычно обедала в комнате одна.
– Васильевна, накрывай в кухне. И сама оставайся, чай пить будем, – сказала вдруг Соня.
Тетя Вера испуганно посмотрела на нее, перевела взгляд на Федора. Тот останоился было с тяжелой ношей посреди кухни, но тут же усадил Соню на каталку.
– А церемонию поднесете? – тетя Вера глазами-буравчиками сверлила Соню, словно хотела разгадать ее.
– У меня бутылочка имеется. Сейчас принесу, а ты садись, садись теть Вера, – Федор выскочил в коридор.
– Сонька, признавайся, чего удумала? – строго спросила Васильевна.
– Мириться пришло время, – Соня прищурилась и улыбнулась.
– Это ты ему ври, а меня не … – Она не успела договорить, вошел Федор с бутылкой вина.
– Вы что, еще и на стол не собрали?
Он достал рюмки, чашки. Тетя Вера разлила чай, и они сели за стол, посреди которого стояла тарелка с еще теплыми пирогами. Федор рассказал о козе, как та съела его полотенце, пока он ее доил. Соня улыбалась. Васильевна, выпив рюмочку, посетовала, что теперь в баню придется идти вечером… Все было, как и пятнадцать лет назад. Только Васильевна украдкой наблюдала за Соней, пытаясь понять ее намерения. Она не верила, что за один день человек может измениться. И жалко было Федора – что его может ждать завтра?
– Ну, спасибо. Пора и честь знать, – Васильевна встала и пошла к двери.
– Тетя Вера, я завтра в город, вернусь послезавтра, так ты зайди к нам, пожалуйста, – попросил Федор.
– Федя, мы договоримся с тетей Верой, – ответила за Васильевну Соня.
– Разберемся, – тетя Вера посмотрела на Соню, и непонятная тревога снова захолодила ее душу.
Утром Федор собрал картины и уехал в город, в душе надеясь, что сможет вернуться ночью. В городе он заехал к своему давнему школьному приятелю Фиме, и тот повез Федора в мастерскую к знакомому художнику. Художник посмотрел Сонины картины и ничего не сказал. Потом долго звонил разным людям, наконец, положил трубку, сказал, что обо всем договорился. И они втроем поехали в галерею на Большой проезд. По дороге художник долго объяснял, что это самая престижная галерея, а начинающим важно, кто их выпускает. В галерее их встретил хозяин и несколько человек. Они долго рассматривали Сонины картины, обсуждали, наконец, сказали, что принимают их, выставят через два дня рядом с картинами известного художника. Вышли из галереи уже поздно вечером. Отвезли с Фимой художника в мастерскую. Федор собрался домой, но Фима уговорил остаться до утра. Дома Фима достал из холодильника бутылку водки и закуску. Разлили.
– Давай за встречу, – предложил Федору.
– Давай. Сколько лет не виделись.
Выпили. Водка обожгла грудь и пустые желудки. Налили еще по одной. Немного захмелели.
– Федя, не хочешь, не отвечай. Я вот уже пятнадцать лет мучаюсь вопросом, куда ты делся тогда? Я тебя и Соню проводил в Анголу, а через месяц ты вернулся. Я видел, как ты шел по двору... Думал, вечером зайдешь. А ты пропал. А эта тетка, что живет в твоей квартире, на вопросы, где ты, как змея шипела.
– Это моя теща. Фима, еще вчера я не ответил бы тебе. А сегодня хочу все рассказать, – Федор выпил и замолчал, углубившись в свои мысли. Фима его не торопил.
– Соне было двадцать три, она только институт окончила. Помнишь, мы еще смеялись, что я тогда только прилетел из Африки, а ты из Арктики.
– Помню, тридцатилетие твое отмечали.
– Ну. Я ее встретил в тот день в трамвае… И понеслось. Поженились. Потом ты нас проводил в командировку… в Анголу.. Только тогда почти никто не знал об этом. Мы летели туда советниками. Я советником по техническим вопросам. Мой сослуживец по прежней командировке, Сергей, советником по военным вопросам. Он-то достал справку, что его жена беременна – оставил ее дома. Я и Соне предложил остаться, она не захотела со мной расставаться. Надо было настоять… Во всем я виноват, нельзя было ее брать с собой, надо было найти слова, убедить ее... Мы уже там узнали, что у нас будет ребенок... Три недели все было тихо, а на четвертую юаровцы пошли в наступление… Всю неделю нас держали на мушке. Серега приказал старлею забрать женщин и детей, там ведь были и с детишками, на бэтээре уходить в глубь страны... А старлей, сволоч, бросил всех с перепугу, ушел один… В тот день было такое голубое небо… я даже на картинах такого не видел. Первым снарядом убило Серегу. Потом Мишку и его двухлетнего сына. Я человек не военный, но привык уже к войне… А вот не мог смотреть на маленьких детей, на тельца их изуродованные, растерзанные, – Федор замолчал, продолжил не сразу: – А следующий снаряд был наш с Соней. У меня осколочное в ногу, а ее… ее в спину, перебит позвоночник… Когда привез ее домой, она жить не хотела. И мы уехали в деревню… Фима, я каждый день встаю и думаю: не возьми я тогда ее с собой, были б у нас и дети, и семья. Она мучается, простить меня не может. Я старше… и это была не первая командировка. Я себе простить не могу. И не знаю, что было бы лучше – смерть или такая жизнь.
Фима внимательно слушал, не перебивая. Потом медленно, словно взвешивал каждое слово, сказал:
– Раз Господь не забрал, значит, вы чего-то не поняли. Или не сделали. Федька, все в мире для чего-то. Ищи смысл в этом, и тогда, может, придет облегчение. И еще вернись к друзьям, вместе вернитесь. Вам будет легче. И, возможно, истину познаете через страдание.
– Фима, ты истинный сын раввина.
Они еще долго разговаривали, «уговорили» бутылку до конца. Легли только под утро, с намерением встать пораньше. Но проснулись, когда время подползало к полудню. Федор быстро оделся. Фима заставил его съесть бутерброд. Запивая бутерброд чашкой кофе, уже в прихожей, Федор неожиданно замер, потом обмяк и кулем осел на банкетку, стоящую под вешалкой.
– Федя, тебе плохо? – Фима, испуганно затопался возле Федора. – Федя, Федя, ты чего?
– Фима, она же со мной прощалась! Понимаешь?!
– С чего ты взял? Может, она поняла, что ничего вернуть нельзя и надо жить, как получается.
– Когда я уходил, она вроде как шутя попросила у меня прощения, потому что она, мол, меня простила. И попросила ее поцеловать. Фима, после ранения она ни разу не позволила себя поцеловать.
– Так что ты расселся-то? Домой езжай!
– Боюсь. А вдруг…
– Никаких вдруг. Думай только о хорошем.

Федор гнал машину, выжимая предельную скорость. А в его воображение одна страшная картина сменяла другую. До сегодняшнего дня, чего греха таить, он иногда, когда было совсем тяжко, хотел умереть сам, а иногда – чтобы умерла она. А сегодня он боялся только одного: что Сони может не стать. Оказывается, он не разлюбил ее, а наоборот, понял, что она всё, что у него есть – с ее издевками, ненавистью к нему, с капризами, с ее физической и его душевной болью... Он в один миг испугался потерять ее. Она ему нужна такая, какая есть, и другой ему не надо.
Бросив машину у калитки, он вбежал на крыльцо и замер, боясь войти в дом. И тут услышал из-за неплотно прикрытой двери, как Васильевна громко гремит кастрюлями на кухне. И было что-то умиротворяющее в этих обычных, бытовых звуках. Федор отошел от двери, опустился на ступеньку крыльца. Трясущимися руками достал из кармана пачку сигарет. Спички все ломались и не хотели гореть. Наконец закурил. Сигарета дрожала в руке. Он подносил ее ко рту, жадно затягивался, а потом выдыхал струйки дыма вверх, в голубое небо. Где-то там, в вышине, запел жаворонок, сообщая всему свету, что пришла весна и пора просыпаться от спячки. Федор решительно затушил сигарету в банке, поднялся, подешел к двери, мгновение постоял перед ней и, набрав в грудь воздуха – как перед погружением на глубину, открыл дверь, переступил порог…

________