Вот такая любовь

Ли-Инн
Нет, все-таки интересно – сколько еще раз ты будешь шмякать меня мордой об асфальт, и сколько лет я буду это терпеть? Да-да, я все знаю – и о долге перед семьей, и о нравственных устоях, и о непоколебимых принципах. Только от этого мне не легче. А тебе? Сомневаюсь. Эх, ты…

Ну что ты смотришь на меня, как язвенник на горчицу? Смотри – не смотри, ситуэйшн от этого не изменится. А помнишь, как все начиналось? Я писала тебе трогательные стихи и обмирала от счастья, случайно столкнувшись с тобой где-нибудь. А ты морщился, словно вместо ожидаемого пива хватил стакан касторки, и вежливо отшивал меня. То есть, вежливо, но с тем же результатом – шмяк мордой об асфальт. Эх, Олежек-Олежек, честная твоя душа. Ну, просто чересчур честная. До невыносимости.

Так, или примерно так думала я, пытаясь разломать казенный стул методом качания на двух ножках. А Олег глыбой невозмутимой серьезности восседал на казавшемся крошечным при габаритах седока стуле. Еще в комнате был зав отделом Евгеньич, неодобрительно косившийся на мои эксперименты со стулом, серьезнейший Федор Петрович и склеротичная Клара Владимировна. Полагаю, что никто из них не одобряет моего отношения к казенной мебели. Наша контора не отличается сказочным богатством, и лишних стульев в ней не водится.

Закурив сигарету, я искоса глянула на Олега, увлеченно принявшегося рассказывать Евгеньичу очередную политическую новость. Черт с тобой, говори о политике, о чем хочешь, говори, только не убегай в свой кабинет. Ты же знаешь, что он для меня - табу.
Клара Владимировна глянула на меня, как рублем одарила. Старая перечница искренне считает, что курить в общем отделе позволено только ей. Федор Петрович сердито засопел погасшей года три назад трубкой. Его Клара одолела, бросил. Так, по привычке носит во рту пустую трубку. От меня подобного не дождаться.

Бронзовая пепельница Евгеньича изобиловала моими, наполовину недокуренными чинариками. Когда я волнуюсь, курю часто, но, не докурив, бросаю. «Перевод деньгам» - говорит Евгеньич. Я с ним согласна, но сейчас мне не до денег. Я бы отдала всю свою зарплату за пять лет вперед за три твоих слова, Олежек. Догадываешься, каких? Нет, не «пошла» и не «к черту». Хотя, очень может статься, что именно это ты и хочешь сказать.

Ты убираешься в свой кабинет в конце коридора, и до тебя теперь десятки тысяч верст. И три непреодолимых пропасти. Я сразу теряю интерес к политике и уныло погружаюсь в порядком надоевший отчет. Цифры, цифры… Кто их столько понавыдумывал? Найти бы негодяя и повесить на устрашение прочим. У меня кровожадное настроение, но, видит Бог, не я в этом виновата.

Евгеньич продолжает разглагольствовать о слухах, вычитанных им в оппозиционных газетках. Моего зав отделом, как паровоз, так сразу не остановишь. Серые муравьи цифр мельтешат перед глазами, сливаются в грязные узкие столбики. Что они, черти, там, в машиносчетном, тонер экономят. И без того ни черта не вижу.
 
Стащив с натруженного носа, тщательно протираю очки. Ах, Олег, Олег! Нам бы с тобою не по пыльным кабинетам – в опостылевших бумагах копаться, а – на природу, под стожок, глядишь, и вышло бы что-нибудь поинтересней квартального отчета.

День тянется невыносимо долго. Кто это сказал, что рабочий день состоит из восьми часов? Из восьмидесяти восьми – так вернее. А в конце его ты, Олег, пройдешь мимо нашего отдела, кивнешь, прощаясь, и исчезнешь из моей жизни до завтрашнего утра. Боже мой, это же, сколько веков пройдет, пока наступит утро?

Собираюсь домой, беру из шкафа зонт, под которым могут укрыться восемь сделавших его китайцев. У меня гигантомания, люблю все большое. Потому, наверное, и на тебя, Олег, глаз положила. Все-таки, ты в нашей конторе самая крупная фигура. Шварценеггер отдыхает.

На улице с самыми серьезными намерениями накрапывает дождь. Беззаботно даю ему промочить меня до нитки, а потом раскрываю зонт. Может, пневмонию заработаю, и ты, как председатель профкома, притащишь мне в больницу кулек нелюбимых мною апельсинов. Хоть и за счет профсоюзной кассы, но зато из твоих рук. Но нет, ты, скорей, пошлешь ко мне кого-нибудь попротивней, Клару, например. Или Боталкина. А уж с апельсинами – это точно.

Моя фантазия растет вширь и ввысь, и я уже вижу себя в реанимации, на функциональной кровати для тяжелобольных. Впрочем, нет, в реанимацию посетителей не пускают. Ну и что? Ты все равно стоишь перед ординаторской и канючишь:
- Позвольте хоть взглянуть на нее, для меня это так важно…
В конторе не насмотрелся. Конечно, что на меня смотреть – служака, как служака. Да и не придешь ты ни в больницу, ни в реанимацию. Рожей не вышла.
 
А фантазия моя не знает границ и пределов. Вот ты – у серого каменного надгробия, на котором высечено мое имя. Господи, да какое, к лешему, каменное надгробие? Дай Бог, чтобы моих сбережений хватило на деревянный крест, на котором местный Микеланджело коряво выведет мою фамилию. Итак – ты стоишь перед моим деревянным крестом с грустной, подобающей случаю миной и букетиком каких-нибудь хризантем («она так любила их при жизни!»). То есть, я. Стоишь, и, как дурак, сожалеешь о том, чего уже не исправить и не переделать. А я ехидно таращусь на тебя с ближайшего облака, зажав под мышкой лиру и нахлобучив нимб набекрень, и злорадствую. Теперь-то, действительно не передумаешь. Поздновато.

Опомнившись, я спускаюсь с небес и захожу в ближайший гастроном за колбасой. Любовь – любовью, а есть-то все равно хочется.

В магазине густо пахнет отравой от тараканов, и желание есть колбасу из этого благословенного заведения мгновенно улетучивается. Можно ограничиться захиревшим в холодильнике сыром пенсионного возраста, не таскаться же под дождем по магазинам. Приняв решение, я вхожу в расписанный исконно русскими словами подъезд. И тут меня осеняет идея. Я не умру от пневмонии, на меня нападут грабители, а когда я буду (вся в бинтах и гипсе) лежать в травматологии, ты уж наверняка явишься взглянуть на мои фингалы. Не думаю, чтобы они очень украсили меня, но – может быть тебе так больше нравится? Положишь на тумбочку непременные апельсины, присядешь рядом и спросишь:
- Ну, ты как?
- А вот так. – Отвечу я, отворачиваясь.
Стоп. То есть, как это – отворачиваясь? В гипсе особо не повертишься, да и с чего бы вдруг «отворачиваясь»? Я посмотрю на тебя сквозь треснувшие стекла разбитых (вряд ли уцелеют, а других у меня нет) очков, и ты, Олежек, сразу все поймешь, и расскажешь мне о том, каким же дураком ты был все эти годы, если не заметил моей несокрушимой любви к тебе. И ты скажешь (дрогнувшим от волнения голосом):
- Алиса, я тоже очень люблю тебя. Только отстань ты от меня, Христа ради…

Нет, это что же получается – снова мордой об асфальт? Не взирая на все мои, героически полученные травмы? По-моему, моя фантазия уж чересчур разгулялась. К такому финалу я не готова. А к какому готова?

Вечер, свечи и цветы на столе, и ты, Олежек, элегантный и собранный. Шампанское в красивых бокалах, на мне – романтическое платье с открытыми плечами, низким декольте и большим вырезом на спине. Выпито шампанское, ты берешь меня за руку и особенным голосом говоришь:
- Ну что, дорогая моя, идем?
Я представляю себе широчайшую постель, этакий сексодром три на три, и… с ужасом выдернув руку из твоей ладони, спасаюсь бегством, в спешке ломая каблуки модельных туфель…
Вот такая она у меня, моя жестокая любовь…