По обе стороны колючки. повествование в фрагментах

Мария Сидорова
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Каждый пишущий тщится, как говаривал классик, перевести на язык родных осин Её Величество Жизнь. А дело это ой какое непростое. То есть однажды мы, может, и рассмеёмся, - как тот знаменитый дзен-буддист, монах из притчи, вдруг осознавший перед смертью, что всё только игра – не более, - но случится это явно не сегодня.

Игра, как известно, проста тогда, когда поймёшь её правила. До этого она кажется абракадаброй. Зато поймёшь суть – и получишь наслаждение от самого процесса.

Фишка в том, что понять-то – как? Особенно если ты кипишь в котле бытия и сам участвуешь в броуновом движении, а не смотришь на него, как пишут в умных книжках, «мудрым взглядом созерцателя».

ОДНАЖДЫ ВЕЧЕРОМ

Смеркается… Маленькая Лида идет по мягкой опилочной дороге лесного поселка. Ходила на станцию. Там два раза в день останавливается рабочий поезд. 4-5 вагонов.

Лиде кажется, что в поезде едут люди, живущие другой, захватывающе интересной жизнью, и она внимательно и серьезно смотрит в окна вагонов.

Потом рявкает паровоз - всегда страшно и неожиданно, раздается медленное «ччууххх», «ччууххх» - и поезд трогается.

Лида возвращается домой. Вдруг она слышит тихий зов. Даже не сразу поняла, что это ее зовут.

- Девочка!

Она оглядывается. Еле видный в сумерках зэк шагах в десяти от нее умоляюще протягивает конверт:

- Брось в почтовый ящик, пожалуйста, девочка!

Конверт мягко белеет в темноте. Зэк совсем не кажется страшным, он даже присел на корточки, чтобы шеститилетней малышке не было страшно. Но сердце Лиды начинает колотиться от ужаса. Сколько раз она слышала от взрослых страшные слова «связь с зэками»! страшные истории про бандитов! Она торопливо, почти бегом спешит по мягким опилкам домой. Наверно, он вор. Это письмо сообщникам! Хорошо, что его планы сорвались! Так думает Лида. Она незаметно – так ей кажется – оборачивается и украдкой глядит на ужасного человека.

 Тот устало поднимается. Обреченным жестом сует конверт за пазуху (это потом, когда Лида вырастет, она назовет жест обреченным. А сейчас она торопится домой).

Зэк долго стоит неподвижно, глядя девочке вслед.

Дома она никому не расскажет о случившемся и будет гордиться тем, что предотвратила преступление. Правда, что-то ее тревожит. Что зэк не такой. Не злой. Не выругался вслед. Не кричал.
Потом Лида вырастет. Узнает про хрущевскую оттепель. А однажды, совсем случайно, увидит на рельсах, ведущих в поселок ее детства, дату: 1937.

Где он теперь, тот человек? И чему помешал свершиться ее страх?
Она поедет по рельсам, ведущим в тридцать седьмой.

КУПРИЯНИХА

Куприяниха – здоровенная баба, ядрёная, вечно с папироской в зубах и матом во рту. За что-то отсидела срок и после освобождения так и застряла в посёлке. Мужичок её – из Куприянихи три штуки таких сделать можно – вообще безликая особь. Правда, троих детей супруге соорудил незнамо как: слушая Куприянихины громогласные маты, перемежаемые редкими знакомыми по словарям словами, представить трудно, как на такую леди можно взгромоздиться, да ещё сохранив при этом любовный пыл для пролития семени на обильную почву жизни.

Младшему пацанёнку Куприянихи Кольке четыре года.
- Моему парню витамин, наверно, каких не хватает, - размышляет вслух Куприяниха, сидя на завалинке магазина, выдохнув клуб дыма от беломорины. – Говорит, мамка, дай затянуться. Дам ему – споко-о-ойный такой станет. Так я, иной раз заорёт, – раскурю ему папироску и суну. А он четыре затяжки сделает – и играет, ти-и-ихо. А так всё орёт, зараза.
Железа, что ли, какого нету в ём?..

Колька крутится неподалёку – хилый, бледный. Ну скажите, чего ему приспичило родиться у этой гром-бабы? Раз душа сама выбирает себе плоть, родителей и так далее, родился бы в семье каких-нибудь белых воротничков хотя бы. Ан нет – растёт тут, в северной тайге, на картохе да на «Беломоре» вместо «витамин».

Бабы - кто улыбается, кто глядит с опаской на Куприяниху и на дохляка Кольку.. Последние, как правило, из недавно приехавших в посёлок и с местными нравами незнакомых.


ЗА ЧТО?

Таких, как Куприяниха, тут много. Только причины, по которым они оказались в этих краях, неподалёку от столицы знаменитого в сталинскую эпоху Карлага, разные. Сроки отсидки и время освобождения тоже.

Куприяниха вряд ли по пятьдесят восьмой. Поговаривают, за хищения сидела. Хотя не факт. Впрочем, советская лагерная система хищением и вынос зерна в сапогах называла, а зона любой цветочек умела превратить в репейник, равно и ортодокса в манкурта.

В 1947 году в Карлаге появились "указники", отбывающие наказание по Указу от 6 июля того же года о борьбе с хищением социалистической собственности. Среди них очень мало было действительных преступников.

Например, парень восемнадцати лет нарвал яблок в совхозном саду - 20 лет лагерей. Если бы рвал яблоки в саду колхоза — было бы 5 лет. Колхоз — это общественная организация, а совхоз — государственная.

Другая реальная история – типографский рабочий попросил у начальника разрешения взять несколько листов чистой бумаги (комнату дома обоями оклеивал, вот и понадобилась зачем-то). Начальник разрешил. Но парня с бумагой задержали на проходной, и начальник, испугавшись за себя, ото всего открестился. Стоила бумага согласно составленному акту 60 копеек. Парню она обошлась в 20 лет лагерей.

Разными путями попадали в Карлаг жители больших и малых городов. Сегодня причины, по которым родина отваливала щедрые сроки, кажутся чудовищными. Например, учителя пения, «старца 78 лет, который ставил голос многим выдающимся певцам, арестовали — за что бы вы думали? — за космополитизм. Он никак не мог согласиться с тем, что русская вокальная школа выше итальянской, и отстаивал преимущество театра Ла-Скала».

Об этом свидетельствует в своих воспоминаниях Анатолий Эммануилович Левитин, бывший священнослужитель (диакон), затем учитель русского языка и литературы ШРМ, получивший в 1949-м десять лет лагерей за антисоветскую деятельность.

«Деятельность» выражалась в некоторых высказываниях ("Это же факт, что вы обычно называли нашего вождя обер-бандитом", - сказал следователь, и Левитин сразу понял: на него настучал человек, которому он доверял).

То, что ты отсидел, в посёлке не повод для обструкции. Может, была на заре туманной юности Куприяниха румяной дивчиной, песни ридны украиньски спивала, баба она голосистая, а потом посадили дивчину в эшелон – везли сюда, в Архангельскую область, в тридцатые эшелонами по тыще пятьсот – тыще восемьсот человек - и прощай, родная криница, здравствуй, лесоповал!

Вот всеми уважаемая Нина Израилевна Гуревич (даже за глаза её зовут исключительно по имени-отчеству) загремела в лагерь с остатками лавины, именуемой «делом врачей». Здесь она и состарилась, - и нет человека в посёлке, которого бы она не лечила. А что у неё на душе – никто не знает. Каково ей переносить одиночество душевное – Бог весть. Все разговоры с местными – только на уровне внешнего: быт, болячки, огородик.

При Нине Израилевне даже Куприянихина речь становится не столь колоритной, а в воздухе невесть как разливается почтительное уважение. Хоть субстанция и невидимая, но – поди разберись! – имеет место быть.

ТАША И ВОЛОДЯ

Миловидная скромная Таша стоит с краешку и в бабьих пересудах, как всегда, не участвует. Она выглядывает своего Володю – яйца сегодня дают в магазине, по десятку на нос, - значит, им, двое детей у них, Валерик и Людочка, сорок штук причитается. Володя поможет товар до дому донести, он у неё нетипично внимательный.

Таша попала за колючку шестнадцати лет – не усторожила закрома родины в голодном колхозе: Руфина, соседка, украла килограмма три овса у лошадей на конюшне своим ребятишкам. Сроки получили обе, только Руфину в другие края увезли. Севернее. А Ташин грех потянул на Карлаг.

Частенько Таша соседку вспоминала - как выла она после суда, пятерых ведь с бабкой оставляла, на верную смерть. Дивилась Таша: сынок Руфинин Проня, пионер, в сельсовете про мать сказал, что не первый раз она овёс принесла. Помог следствию, словом. Путёвку в Артек дали. В газете написали – мол, наш Павлик Морозов. А Руфина ничего, не ругала его, обнимала, жалела. А он отодвигался всё, так и не обнял мать, когда увозили.

Как-то они там теперь… Выжили? Не узнаешь. Мать Ташина померла, тётка не пишет, Бог ей судья… Пуганая ворона куста боится.

А Володя… Судьба Ташина, наверно. Когда его немцы загребли в полицаи, ему семнадцать было. После войны он оказался здесь в лагере, с Ташей познакомился. Дело молодое – забеременела. А тогда беременных отпускали. Освободился Володя – стали жить. Намыкались, натерпелись – может, поэтому дружнее семьи в посёлке не было.

Здесь не принято судачить о прошлом, перемывать кости бывшим лагерникам. Если и спросит кто про кого – расскажут, но без злорадства и осуждения – просто и эпически спокойно.
Володя и Таша, как и Куприяниха, родом с Украины.


ХОХЛЫ И ВОВКА

Хохлов в посёлке примерно половина немногочисленного населения. Есть и потомки тех, кого ссылали сюда в тридцатом – больше девяти тысяч привезли в район, выкинули на снег. Живите! Если сможете.

Было же ниспослано свыше это вавилонское столпотворение за что-то или зачем-то?! Разве понять нам, простым смертным? Кто сделал именно этот ход в жизненной игре – Бог? Дьявол? Вопрос для нас, грешных землян, риторический.

А и всё-то население райцентра тогда было около двух тысяч! Бедные «враги» стали обживаться: ставили на снегу «шалаши» - скаты из свежесрубленных брёвен, сверху накидывали толстый слой лапника. Селились человек по сто. Позже строиться начали.

Так возникли спецпереселенческие посёлки – народ в них жил неленивый.
Вкалывали у себя на родине, вкалывали и тут – за обещание государства восстановить их гражданские права.

Потомок одного из таких – со славной фамилией, широко известной нынче в России и тем более в Украине - доработался до того, что стал Героем Соцтруда. Потому что лес возил без продыху. От темна до темна на своём лесовозе.

Лида училась с будущим Героем пару лет в одном классе, после того как он остался на второй год и пришёл к ним в седьмой. Он – звали его Вовка – был безнадёжно безграмотен, списывал у Лиды диктанты и в дни таковых был чрезмерно ласков. Иногда конфету шоколадную обещал, а один раз даже принёс.

Ещё Лида помнит, как цыганистый вихрастый Вовка всё напевал одно время, сдвинув и без того сросшиеся на переносице густые брови:

Ты не плачь, не горюй…

Однажды Лида его поправила – думала, он про царевну Несмеяну поёт и слов не знает:

Ты не плачь, не грусти,
Как царевна Несмеяна, -
Это глупое детство
Прощается с тобой…

Он с каким-то странным любопытством поглядел на соседку по парте – будто сказать что хочет, - но смолчал. А через пару дней Лида услышала, как Вовка на улице всласть орёт полный текст, не подозревая, что кто-то есть рядом:

Ты не плачь, не горюй,
Посмотри на мой х…:
Он, как старый Барбос,
Волосами оброс.

Ну всё! Лида покраснела и чуть не провалилась под землю от тройного ужаса.

Во-первых, содержание… срам! особенно для девочки, в семье которой никто грубого слова не скажет.

Во-вторых, опозорилась! Он-то! А она-то! Учить вздумала!

В-третьих, даже при её буйном воображении представить спетое она не умела – виделось что-то смутно-безобразное.


ДВЕ ЗОНЫ

На рельсах дата – 1937-й. Год становления собственно Карлага, каким он вошёл в историю.
В этих лагерях, как в доме Облонских, смешалось всё. Бывшие полицаи и власовцы, кавэжединцы всех профессий, колхозники, работяги, учёные, художники, артисты, священники, сектанты, поэты, писатели, музыканты, врачи, дикторы радио, убийцы, мелкое ворьё, проститутки…

Братья и сёстры славянских корней, и не только русские, украинцы, белорусы – были и поляки, сербы с неожиданно звучными для здешних мест фамилиями; татары, немцы, евреи, кавказцы всех национальностей… Кого только не было!

По одну сторону рельсов – зона за колючей проволокой, высокие заборы, по углам и периметру - вышки с солдатами. Вдоль заборов – аккуратные мосточки в две-три доски. Солдаты с собаками обходят зону каждое утро. Собаки откормленные, сильные. Ребятня их боится, поглядывает с опаской, когда солдат, с трудом удерживая поводок, каким-то полубегом движется за своей овчаркой.

Летом поселковые ребятишки забираются на чердак какого-нибудь барака, чтобы поглядеть, как там, в зоне. Они видят чистые дорожки, клумбы. Дома - крепкие – гораздо новее, чем те, в которых живёт сама ребятня. Зэки в серых робах ходят по дорожкам. Разговаривают. В общем, ничего особенного. Только как-то культурнее, что ли, чем в размызганном по болоту посёлке.

Между забором и внешним рядом колючки, разделяющим две «зоны», – так называемая «запретка» - какие-то странно воздушные мотки проволоки высотой с метр – наверное, чтобы во время побега зэк запутался в ней ногами. Поговаривали, что по периметру пущен электрический ток, но все знали, что это только разговоры.

По другую сторону проложенных зэками рельсов - место обитания «вольных», или, на языке зэков, «вольняшек».

Собственно, здесь та же зона – только грязи больше. Серые ветхие бараки, покосившиеся сараи и заборы… Всё противного серого цвета.

Все здесь обитающие – заложники собственного бесправия и нищеты. Среди них много бывших крестьян, еле унёсших ноги из голодных северных колхозов. Женщины работают уборщицами, поварихами, посудомойками; элита – в конторе кассиршами, бухгалтершами или телефонистками; совсем уж недосягаемы для простых смертных женщин по своему статусу продавщица и заведующая столовой.

Мужики или лес рубят, или шоферят, или в охране. Надзирателями. Местные продыху не знают – все держат скотину и летом косят сено, копаются в огородах, заготавливают дрова. Нужда заставляет.



ПОСЧАСТЛИВИЛО

В то благословенное время, когда отсидевшая своё Куприяниха добродушными матерками гармонизирует пространство на радость местной пацанве, местные снабжаются хуже зэков.

Для лагеря привозят мясо, рыбу – треску, иногда жирную селёдку, зубатку. Есть нормы снабжения, и, согласно этим нормам, положено сколько-то рыбы, сколько-то мяса; другой вопрос, всё ли это попадает в зэковский котёл.

А в местном магазине – заходи и пой песню про то, как «родина щедро поила меня берёзовым соком, берёзовым соком». Можно уточнить: в трёхлитровых банках. Поила, а закуска – килька да хлеб два раза в неделю. Так что местные выживали на подножном корму.

Однажды зимой Таша шла с дежурства на коммутаторе в одиннадцатом часу вечера. Впереди смутно темнела фигура человека какого-то с узлом ли, мешком – не видно в темноте. Тропинка, естественно, одна – и спотыкается наша Таша о какое-то полено не полено, а не пойми что.

Нагнулась. Подняла. Зубатина солёная! Почти метр длиной! Таша после лагеря и куста боится – не то что дефицитной рыбины. Шасть к соседке:

- Зина! Погляди-ка, чего я нашла! – рассказала, что да как.

- А! Это Марья продукты заключённым получила на склад, дак по начальству рыбу понесла.

- Дак наверно, надо ей снести рыбину-то.

- Ты не с ума ли сошла? Она и не заметила, как потеряла, а ты придёшь её воровкой выставишь.

Словом, Таше – да и Зине повезло: поделили зубатину, а утром с картошкой и поели зэковской рыбки.

- Эх, - вздыхала Таша и через два года, - боле уж мне так не счастливило.


***
Таше «не посчастливило» и под старость. Жили они с Володей ладно, детки росли послушные, ухоженные. Мечта у Володи была – как выйдет на пенсию, на родину вернуться. Скопили за годы денег.
Поехал он в родные места, купил дом.
Перебрались.

Только начали обживаться - односельчане дом сожгли. Не простили предательства. Как ни говорил Володя, что своё отсидел, вину искупил, - впустую. Не распространялся он, конечно, никогда, много ли крови на нём было, чем он такую ненависть к себе вызвал – но в посёлке его жалели. Слова худого про него никто сказать не мог. Добро людям делал, да. Зло – нет.

Там, в родной станице, начал было строиться снова – записку подкинули – мол, и не начинай зря. Не жить тебе тут. Не уедешь – убьём. Вернулись Володя с Ташей в столицу Карлага, знаменитое Ерцево.

СИНЕГЛАЗЫЙ ПЕТЕРБУРЖЕЦ ВАНЕЧКА

А Ванечка отсюда и не уезжал. Вчера я узнала, что он умер. Узнала случайно. Так же случайно возникал в моей жизни сам Ванечка.

Но вот – умер. И это заставило как-то резко повернуться к прошлому. Вот, бывает, идёшь – окликнули – и голову повернул резко. Аж шее больно. Так и я сейчас. Боль и растерянность. Что же ты, Ванечка?

Может, это т ы просишь?.. Чтобы я рассказала о тебе то немногое, чего не расскажет никто?

Когда я видела Ванечку – было это обычно летом, несколько лет (в прямом смысле лет – июлей, августов), – он был уже немолод. Или это с вершины моей юности так казалось? Во всяком случае, густо небрит, чёрная непроницаемая щетина, смятый беззубый рот где-то в её зарослях, а над этим всем вдруг - синей живой молнией – нездешний взгляд.

Обычно Ванечка брел в каких-то разношенных тяжелых кирзовых сапогах за стадом орущих на все голоса овец. (Слово «отара» на севере не прижилось). Он то гнал их утром на пастбище, то вечером, собрав немалое своё стадо в сорок (плюс-минус ещё несколько) голов, возвращал в загон.

Никогда он не казался мне интересным – как все поселковые мужики, замызганный, молчаливый. Под пятой у своей горластой Марьи. Она местная элита. Завскладом! Он никто. Работяга. Слушался её безропотно.

У них была дочка – дурочка. В школе не училась. К тому моменту, когда я узнала про Ванечкино существование, она шила тюфяки в местной швейной мастерской. Пришивала к ним нелепые бантики. Стягивала этими бантиками неловкие ватные мешки, чтобы вата не сваливалась в ком.

Было дочери Ванечки и Марьи – почти сказочных Ивана да Марьи – лет семнадцать тогда.
Такая же безобидная, как отец, она никогда не вмешивалась ни в какие разговоры – только улыбалась.

Марья, высокая, тощая, работала на своем складе; дочка, такая же тощая и высокая, – только этим и похожая на горластую мать – ездила на пятьсот весёлом рабочем поезде в мастерскую; Ванечка ходил за овцами, летом косил, по осени ездил сдавать овечьи шкуры. По этому случаю принаряжался – в мятый, но относительно новый пиджак.

За все годы существования в одном времени и пространстве я не перебросилась с Ванечкой и парой фраз. Кроме «здравствуйте», конечно.

Правда, один раз меня занесло в дом к Ивану да Марье: спросить, не прибился ли к их стаду наш загулявший барашек. Тогда меня поразила чистота и скромный деревенский уют. Никогда бы не подумала, глядя на лохмотья хозяев дома на улице, что они так чисто живут. Может, поэтому удивление запомнилось.

А потом кто-то рассказал мне Ванечкину историю.
Восемнадцатилетний студент одного из ленинградских вузов. Красивый, тоненький, синеглазый. Из интеллигентной петербургской семьи. Историю изучал.

Как, почему он попал под молот сталинских репрессий?.. Поди узнай теперь! Но – попал. Почти мальчишкой. Отсидел срок на севере.
Сломался?
Смирился?
Что могло соединить книжного мальчика и шумную деваху из деревни?

За долгие годы Ванечка лишь однажды был в Питере. Что там, как, почему никаких связей с прошлым – можно только домысливать. Многословностью он не отличался. Скорей всего, не осталось близких.

Жизнь была перерублена мечом судьбы пополам.
Кто знает, может, никогда и не жалел Ванечка о себе прежнем… Жил как природный человек, не мудрствуя лукаво. Вставал с солнцем и с ним ложился. Трудился на земле, ходил за скотиной, жалел неудачную свою дочку, переживая заранее, как она станет жить одна.

Нет больше Ванечки.
А в моём воображении он всё идёт по солнечной дороге в жаркий июльский день, опираясь на посох… «Здравствуйте!» - говорю я ему, он вскидывает на меня яркие синие глаза и с улыбкой кивает в ответ.

СКОЛЬКО ВЕРЫ И ЛЕСУ ПОВАЛЕНО…

Север был местом ссылки ещё в шестнадцатом веке.
По преданию, Иван Грозный выслал на территорию будущего Каргопольлага пленённого во время взятия Казани татарского хана. Поселение, где жил Ширван-хан с прислугой и стражей, носит название Ширыханово. А там, где стояли стрелецкие посты охраны хана, возникли деревни - в частности, Хмелевое, которое стало так называться потому, что стрельцы выращивали хмель.

Поляки же ссылались в эти края со времен императрицы Екатерины II, так что Иосиф Виссарионович в 1940-м году лишь возобновил традицию, прервавшуюся было в связи с появлением железнодорожной станции Коноша, через которую шляхтичей стали возить подальше - в Шенкурск и Сольвычегодск.

Ерцево Коношского района известно во всём мире. Чья только судьба об него не споткнулась! С 1939 года в этом посёлке находилась головная контора Каргопольлага. Собственно, точнее было бы говорить о Каргопольской лагерной системе, так как лагерь охватывал не менее ста тысяч человек и делился на три отделения — Ерцевское, Мехренгское и Обозерское, включавшие в себя множество лагерных пунктов.

В каждом пункте было около 700—800 заключенных. Ерцевское отделение включало 17 лагпунктов. Зэки, как и спецпереселенцы, исправно поставляемые государством, выполняли важную задачу – заготавливали лес.

В рассекреченных документах в Интернете приводятся данные о численности ерцевских заключённых. Количество потрясает, потому что население посёлочков, пристроенных к зонам, было ничтожно мало. Вот несколько цифр:

Все данные по Ерцевскому отделению на первое января – различается только год:

1938-й - 15 217
1939-й – 30 069
1940-й – 27 432
1941-й – 25 218
1942-й – 12 402
1943-й – 24 892
1944-й – 15 758
1945-й – 19 125
1946-й – 17 155
1947-й – нет данных
1948-й – 21 239
1949-й – нет данных
1950-й – 20 237
1951-й – нет данных
1952-й – 23 305
1954 — 17 999
1955 —10 246
1956 — 10 294
 1957 — 11 980
1958 – нет данных
1959 — 11 447
1960 — 8 354

Конечно, основная масса заключённых работала на лесозаготовках. Но зэки и на железке вкалывали, и дрова в Москву поставляли, и ширпотреб делали, одежду-обувь для нищих масс шили, автодороги прокладывали.

В Ерцевской больнице лечили людей врачи с мировым именем, в Ерцевской школе преподавали образованнейшие люди.
Кое-кто, отсидев срок, так и остался в посёлке, потому что возвращаться было некуда.

Многие из бывших зэков уехали в столицы, откуда были родом, - правда, не сразу, им долго было запрещено проживать в больших городах. Многие эмигрировали. Из достоверно известных мне мест эмиграции могу назвать Австралию, Германию, Израиль, Канаду, Польшу. И, естественно, Белоруссию, Украину, страны Балтии, тогда входившие в состав СССР.

Любой из местных расскажет вам с непонятной в общем-то для нормального человека гордостью, что в Ерцеве сидели

и знаменитая певица Лидия Русланова,

и актрисы Татьяна Окуневская и Зоя Фёдорова,

и Алексей Каплер, первый возлюбленный Светланы Сталиной, кинокритик, сценарист, на протяжении ряда лет ведущий «Кинопанорамы» («Новая газета», 03.07.2006, рубрика «Специальный репортаж», материал Вячеслава Игнатьева «Насиженное место»).

Однако далеко не все знают, что за колючкой Карлага провели часть жизни
профессор-китаист Владислав Сорокин;
Павел Гладкий, основатель первого этнографического журнала в Харбине, учёный, член Британского Королевского Географического общества;
художник Виктор Тоот – живописец и график;
писатель Александр Гладков;
Даниил Натанович Аль, доктор исторических наук, профессор, автор более ста научных исследований, публикаций и научно-популярных книг; писатель;
Учёный-австраловед с мировым именем Владимир Кабо;
архимандрит Иосиф (Софронов),
архимандрит Иоанн (Крестьянкин).

Наверняка никому неизвестно, что через Ерцево пролегала часть жизненного пути Анны Васильевны Книппер (Тимиревой), возлюбленной Александра Васильевича Колчака и его гражданской жены.
 После гибели адмирала она арестовывалась пять раз, отбывала заключение в тюрьмах Иркутска, Новосибирска, в Забайкальских лагерях и в Карлаге.

Бывший зэк, а потом известный учёный Владимир Кабо, занесённый судьбой в Австралию, остроумно сравнивает Ерцево с Афинами времён Перикла:

«Здесь собрались самые блестящие умы советской столицы - их перевезли сюда, в Ерцево, где в них, очевидно, ощущался недостаток: ранее эти места славились только комарами.
Я встречаю здесь Зорю Мелетинского, с которым познакомился еще в Прохоровке на Днепре, в 1938 году. Я был еще школьником, а он - уже студентом ИФЛИ и даже мужем подруги моей сестры. Теперь Зоря - сложившийся ученый: в Москве, у профессора Сергея Александровича Токарева, хранится его рукопись - "Герой волшебной сказки". Токарев сохранил рукопись заключенного автора, и благодаря этому она не была уничтожена госбезопасностью. Много лет спустя она будет опубликована, а потом, одна за другой, выйдут и другие книги Елеазара Моисеевича Мелетинского, посвященные теории и истории эпоса и мифа. Они станут эпохой в развитии науки, а имя их автора - известным во многих странах мира; но это будет еще не скоро.

А пока он заведует складом белья в больнице для заключенных и живет в тесной каморке, набитой кипами постельного белья от пола до потолка. Мы уходим с ним за бараки, ложимся на траву недалеко от запретной зоны, что тянется вдоль забора, и там, на солнечном припеке, он рассказывает мне о новых направлениях в науке - о структурной лингвистике, о семиотике; он всегда был чуток ко всему новому в науке. Родители шлют ему из Москвы последние журналы по языкознанию и этнографии.

Я встречаю здесь Изю Фильштинского, арабиста, моего университетского преподавателя - я уже говорил о нем.
Здесь я знакомлюсь с таким же, как я, студентом Московского университета, Славой Стороженко, в будущем - выдающимся экономистом и общественным деятелем.

А кто этот человек с огромным лбом мудреца, там, на скамейке, в садике с цветущими маками, около бездействующего фонтана, недалеко от столовой для заключенных? Это - Григорий Померанц, будущий автор блестящих философских и публицистических эссе - в одном из них он сам вспоминает об этих беседах у фонтана.

Сейчас, в небольшой группе заключенных, он развивает свои мысли о мире и истории, они станут основой его будущих сочинений. Но ведь и философия Древней Греции тоже рождалась в таких вот непринужденных беседах...».

Пишу это с наивной надеждой: вдруг кто-нибудь отзовётся, вдруг… И список пополнится новыми именами невольных северян.

ОТСЕКЛИ МЕНЯ СЮДА, СЛОВНО ЛЕЗВИЕМ

…………………………………Отсекли меня сюда, словно лезвием,
…………………………………От весёлой необъятной страны.
…………………………………Предоставлена мне тут келья скромная,
…………………………………По-монашески простая еда.
…………………………………А судьбу мою вершат люди с ромбами,
…………………………………Проведут её незнамо куда.
…………………………………Непонятно мне, кому не потрафила –
…………………………………В тонкой папке ничегошеньки нет,
…………………………………Разве только три моих фотографии:
…………………………………Фас и профиль, комсомольский билет…

…………………………………Марк Соболь. Старинная песенка. 1975

…………………(Справка: в 1935-м семнадцатилетний Марк Соболь свой день рождения встретил во внутренней тюрьме на Лубянке).


1. ОДИН ИЗ МНОГИХ

…Передо мной две фотографии. На первой, мутноватой, не очень чёткой, студент мединститута Вадим Александровский снят, видимо, в период отбывания срока. Лицо какое-то удивительно современное, живое. Умный взгляд, полуулыбка доброжелательная…

На второй фотографии Вадим Геннадьевич совершенно седой. Белоснежные усы, бородка… Точно так же падает на лоб прядь волос – уже седых. Но взгляд по-прежнему доброжелателен, полон интереса к миру.

Между двумя снимками – жизнь. Или значительная её часть.

Родился Вадим в 1924 году в Волгограде (Царицыне). В начале войны окончил курсы военных телеграфистов, потом Военно-морское медицинское училище в Баку. Служил во флоте. В 1944-м поступил в Военно-морскую медицинскую академию.
А вот госэкзамены сдать не довелось. Арестовали в сорок девятом - за то, что не одобрял постановление ЦК ВКП(б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград» и травлю Ахматовой и Зощенко.

Два суда, десять лет по 58-й, Каргопольлаг.

В лагере Вадим работал врачом. Был условно-досрочно освобожден в марте 1955 года, реабилитирован, восстановлен в Военно-морском флоте и определен на 6-ой курс той же Военно-морской медицинской академии.

После её окончания до 1965 года служил на Северном флоте, а затем 28 лет проработал в поликлинике Академии наук в Ленинграде. Жив ли?..

Читаешь это всё и мучительно сознаёшь: ускользает главное. Что чувствовал человек? какие нити его судьбы оборвал арест? чьи глаза снились ему в бараке, когда засыпал? каково ему было просыпаться, если вдруг – нечаянно – во сне был дома, среди близких и любящих? И – вечный вопрос – зачем? зачем именно ему предопределена такая судьба?

Сколько таких перемолотых жизней на счету невзрачных с виду северных посёлков! Канули в Лету – бесследно. Даже кругов на воде не осталось.

Стендаль говорил, что воспоминания похожи на фреску, частицы которой полностью невосстановимы. Это так. Но если художнику удастся восстановить хотя бы один фрагмент фрески жизни – один-единственный – разве мир не станет немного лучше?..

2. ОДНА ИЗ МНОГИХ

Диктора пермского радио Нану Кашлявик отправили в Карлаг по решению Особого совещания при НКВД на десять лет – «за принадлежность к шпионско-диверсионной организации».

Нана и не подозревала, за что она так сурово наказана. Только в Каргопольлаге из допроса оперативника она впервые узнала, в чем суть её террористической и шпионско-подрывной деятельности: "…во время важных радиопередач диктор Кашлявик "искажала" звук или прерывала их, вела несоветскую работу в коллективе…".

Следователь сфабриковал протокол, где она якобы признавалась в том, что передавала главному шпиону секретные шифры радиотелеграмм, что собиралась взорвать радиоузел и т. п. Протокол лежал на столе, пока энкаведешник задавал Нане стандартные вопросы по биографии.

Потом женщина расписалась на подсунутом листе, будучи уверенной, что расписывается за биографические данные.

Л. Г. Ширинкина и В. М. Ширинкин пишут:
«Можно только догадываться, что пережила и перечувствовала эта женщина в лагере, где была своя формула жизни и бытия. Рассказывая иногда об этом, она курила одну папиросу за другой.
Вспоминала жуткие морозные дни на лесоповале, где плохо одетые заключенные застывали как сосульки;
работу в лагерном медпункте, где приходилось лечить уголовников-членовредителей;
как участвовала в организации театра из заключенных, в котором был оркестр из бывших профессиональных музыкантов, а театральные костюмы кроила без лекал и шила портниха, ранее работавшая в ателье для кремлевских обитателей.

В репертуаре театра были даже пьесы из классического репертуара. В дни представлений "артисты" могли не выходить на работу, что несколько облегчало их участь».

Любопытно, что вместе с Наной отбывала срок женщина, которая какое-то время (очень недолгое) была шофёром у Сталина. От сумы да от тюрьмы…

Родители Наны Кашлавик, добиваясь её освобождения, писали Берия, Кагановичу, Вышинскому, Калинину, даже «родному товарищу Сталину». Маленькие дочки Наны обратились в Президиум Верховного суда СССР: "… Мы теперь совсем сироты - у нас нет ни папы, ни мамы, папа умер в 1931 году. А маму отняли у нас ни за что. Зачем нас лишили самого дорогого - взяли от нас нашу маму? Теперь у нас осталась одна бабушка, а дедушка с горя умер. Помогите нам вернуть нашу маму".

Благодаря усилиям семьи дело Наны было пересмотрено – уникальный для того времени случай.. Произошло это в 1939-м, однако освобождения женщина ждала пять с половиной долгих лет. Домой вернулась в июне сорок третьего.

Подробнее о трагической судьбе Наны Кашлявик можно прочесть в книге «Говорит и показывает Пермь».

Самое печальное, что первопричиной всех мытарств стал донос директора радиоузла А. Шаврина – агента по кличке Граф…

***
Трагический парадокс эпохи: заключённый Владимир Кабо, будущий учёный, лежит летним вечером на закатном солнце в дальнем углу ерцевской зоны среди травы и розовых цветов иван-чая, читает книгу Карсавина о культуре средневековья.В это время Карсавин, блестяще образованный представитель старой русской интеллигенции, умирает в таком же лагере - ещё дальше на Севере…


ЖЕНСКИЙ ЛАГЕРЬ И ЛЮБОВЬ. HONOLULU MOON

Сам посёлок Ерцево был железным сердцем Карлага, от него шла артерией железнодорожная ветка, на ней тромбами – лагпункты. Кроме номера почтового ящика, у каждого – название, иногда имеющее явные финно-угорские корни: Ширбово, Совза, Чужга, Лухтонга… Остальные наименования более-менее прозрачны: Боровое, Мостовица, 37-й, Круглица.

Круглица… О ней стоит сказать несколько слов. Долгие годы на Круглице был легендарный женский лагерь (там, по свидетельствам очевидцев, отбывала часть срока в далёкие теперь уже годы певица Лидия Русланова ).

Располагался лагерь рядышком с железнодорожными путями - на холмах. Из окон пятьсот весёлого рабочего поезда (два-три, иногда четыре-пять обшарпанных пассажирских вагонов, один почтовый) содержимое зоны было видно как на ладошке.

О дерзких зэчках ходили жуткие легенды: мол, бедным солдатикам-охранникам к ним не войти – и грудь им наглые бабы показывают, и обниматься лезут.

А летом к каждому поезду – ходил он через Круглицу два раза в сутки, и его появление становилось событием – лихие зэчки выходили с аккордеоном и под него наяривали весёлые песни.
Ах, с каким азартом пели эти юные и не очень женщины! Как жизнерадостно смеялись – солнцу, что ли, радовались?

И даже самая печальная песня в их устах была через край полна весёлого злого отчаянья. Для местных это был импровизированный десятиминутный концерт, тревожащий душу смутной мечтой о красивой жизни, где есть любовь, поцелуи, дальние страны…
Так и смотрели друг на друга:

с одной стороны колючки – пассажиры убогого поезда,
с другой – взобравшиеся на тесовые крыши-скаты картофельных ям, уходящих глубоко в землю, - одинокие женщины.

И веселиться, если честно, поводов было одинаково мало и у тех и у других.

Но – ослепительное горячее солнышко, но – серебряно рыдает аккордеон в руках женщины с кудрявыми, распущенными по плечам волосами, но – песня, звонко-счастливо-отчаянная – бьёт по сердцу:

Колёса, колёса, колёса стучат, говорят на ходу,
Месяц за тучи зашёл.
Как я хочу, я хочу, рассказать не могу,
Как мне с тобой хорошо… -

Вот она, эта песня… Я нашла её в сети. И в момент – резкое погружение в т о состояние. Тревоги и любви.

Хотя слушаю я песню в не слишком совершенном исполнении, да и поёт её мужской голос… (вот ссылка, читатель, если захочешь: http://music.lib.ru/k/kulikow_s_k/alb3.shtml - здесь можно найти «Колёса» в исполнении Сергея Куликова).

И не аккордеон рыдает – звенит гитара. То исполнение было лучше. Или это мне кажется – оттого что в детстве трава зеленее, дождь дождливее, да и метель метельнее?

Сколько сердец должно было содрогнуться за годы, чтобы и сегодня каждый слышал в простых наивных словах своё отчаянье, свою нежность, своё «не вернёшь»!..

 «Автор текста и музыки неизвестен», - написано на странице. Да, имя – неизвестно. Но душа автора пульсирует в сбивчивом ритме, в бесхитростном слове…

А искры вылетают из топки паровоза
И, где-то замирая, гаснут у столбов.
В глазах твоих тревожных уж вспыхивают слёзы,
А губы шепчут: "Что же делать мне с тобой?"

На тихом полустанке сойду через двадцать минут,
Поезд умчится с тобой.
Лишь огоньки, огоньки на прощанье мелькнут,
В сердце останется боль.

А искры вылетают из топки паровоза
И, где-то замирая, гаснут у столбов.
В глазах твоих тревожных уж вспыхивают слёзы,
А губы шепчут: "Что же делать мне с тобой?"

Быть может, сойдёшь ты со мною вот в этой глуши,
Поезд умчится, пускай!
Чтоб не сказал, не сказал на прощанье: "Пиши!"
Чтоб не сказала: "Прощай!" –

…Рявкал паровозный гудок, кинжально рассекая время на счастливое «было» и безжалостно-серое сегодня. Поезд трогался. А песня рвала душу. И аккордеон пел,
пока поезд не скрывался за поворотом.

……………………………………………………………………………………………
Потом Круглица стала местом ссылки «тунеядок», внесших немалую смуту в патриархальные северные семейства: не один мужичок завёл себе юную полюбовницу. Девки были видные и голосистые, как на подбор. Они там коров доили, свиней откармливали да картоху растили. Кое-кто женихов нашёл из местных. Детей наплодил.

Ещё позже на Круглице создали колонию-поселение, где в одной комнате могли проживать, например, проворовавшийся директор совхоза и вор с высшим образованием, не один год благополучно кравший со товарищи в Питере картины Малевича и переправлявший их за границу.

  Стальные щупальца с клеймом «1937» тянулись всё глубже в тайгу, чтобы смести её с лица земли к концу двадцатого века подчистую.

А люди, которых дьявольской метелью занесло в дикие для них экзотические места, - сейчас я не про уголовников, читатель, – я про тех, на чьём месте могли оказаться и мы с тобою, если б карта судьбы легла иначе, - люди умудрялись здесь жить, любить, рожать детей, смеяться.

Бывший студент Фрид, москвич (после освобождения он приедет в Ерцево с режиссёром Миттой искать натуру для съёмок фильма, действие которого происходит в Сибири), гулявший по карлаговским лежнёвкам в тридцатые, пишет в своих воспоминаниях, что Чужга, например, в его памяти ассоциируется с гавайским вальсом-бостоном:

Honolulu moon, now very soon
Will come a-shining
Over drowsy blue lagoon...


Странно, конечно, на первый взгляд. Но если вспомнить, что автор был молод и полон жизни – ничего удивительного. И над Гонолулу, и над Мостовицей луна одна…

 Тот же Фрид рассказывает, что друзья не раз досадовали на него за приятные воспоминания о лагере : «Тебя послушать, так это были лучшие годы вашей жизни. Писали стихи, веселились, ели вкусные вещи...».

А что! И веселились. И любили. И стихи писали. И тот же Фрид в лагере впервые ананаса с хурмой попробовал. Ананас мама прислала. Хурмой друг-грузин угостил.

Когда в ерцевской зоне показали американский фильм из жизни Иоганна Штрауса «Большой вальс», зэки, которые сначала ворчали – мол, лучше бы хлеба прибавили – были потрясены.

Но послушаем одного из зрителей:

 «…фильм — полный дам в турнюрах, мужчин в жилетах в обтяжку и жабо, сияющих люстр, сентиментальных мелодий, танцев и любовных сцен — окажется для меня почти образом потерянного рая былых времен. Я еле сдерживал слезы и чувствовал, что весь горю; сердце стучало и подкатывалось к горлу; я трогал холодными руками пылающее лицо. Зэки смотрели фильм не шелохнувшись; в темноте я видел только широко раскрытые рты и глаза, жадно впитывавшие все, что происходило на экране. «Какая красота, — взволнованно шептали зэки, — живут же люди» (вспоминает Герлинг).

Человек везде остаётся человеком. Душа-то свободна! Её-то «два красивых охранника» ни под каким конвоем «из Сибири в Сибирь» не поведут!

 «…Сегодня исполнился год, как меня нет с вами. Год тому назад мне казалось, что все потеряно, что жизнь сломана. Теперь я верю в то, что жизнь только начинается, что все впереди..." – пишет отцу и матери из Ерцева в 1950-м двадцатипятилетний зэк, которому суждено через много-много лет оказаться в Австралии. И ещё – он же: «…Я открыл окно, и свежий утренний ветер принес аромат леса и тишину, нарушаемую лишь звонкими голосами птиц. Солнце медленно всходило над крышами бараков... И голос истины - он слышен только в тишине".

БОГУ – БОГОВО, СЕРДЦУ – СЕРДЦЕВО

Пятидесятилетие Ерцевской средней школы – праздник всеобщий. Всероссийский. И не только: среди Лидиных одноклассников были потомки сербов и поляков, латышей и немцев.

Гудит поселковый клуб. Яблоку негде упасть! Во всех проходах стоят, счастливчики пристроились на приставных стульях. Откуда только не приехал народ!

…Вот седовласый выпускник читает со сцены переполненному залу:

Богу - Богово, сердцу – сердцево:
Так и тянется сердце в Ерцево!

В ответ - рёв аплодисментов! Такой единодушной реакции современной попсе не видать! А старик с молодыми глазами рассказывает:

- Вхожу в вагон, поезд «Москва – Архангельск», кричу: «Кто тут в Ерцево на юбилей?!» – и сразу четверо с разных сторон: «Я! Я! Я!» Всю ночь проговорили! -

новые аплодисменты! Наших везде полно!

Когда духовой оркестр грянул «Школьный вальс», в душу хлынул такой шквал чувств, что она задрожала, как натянутая струна. На глазах – слёзы. Не сдержаться.

…Февральской ночью – мягкой, совсем не морозной, бесснежной - бродили по посёлку большие и не очень группы бывших учеников и учителей – чем старше выпускники, тем меньше их приехало.

Не могли наговориться! Кто десять, кто двадцать, а то и тридцать лет не видал однокашников. В темноте улиц то там то сям вспыхивала музыка, где-то рыдал аккордеон. Смутно видимые в полутьме группки людей подходили друг к другу, знакомились, «опознавали» кого-то, уточняли год выпуска. Радовались лицам учителей.

Вспоминали! Вспоминали тех, кто не дожил. Молчали опустошённо.

Вспоминали смешные школьные романы со щемящим концом (а сколько переживаний было!). Уроки в бедных чистых классах. Учителей. Учительскую. Интернат.
Оглядываясь назад, удивлялись совсем не замечаемому прежде убожеству интернатского быта: двухэтажный барак, комнаты на восемь-десять человек, солдатские койки и тумбочки времён очаковских и покоренья Крыма, столовку – как стояли с алюминиевыми мисками к раздаточному окну, уборные со страшными сквозящими дырками…

- Эй, а помните, как в тумбочке мышиное гнездо нашли и вытряхивали его со второго этажа?

- Я помню, мы маленького мышоночка – сантиметра четыре – под банкой жить устроили.

 - Коль, помнишь, ты меня учил в два пальца свистеть, у меня не получалось, а получилось, когда уже звонок на урок прозвенел и физичка зашла?

- Валю Зининого в Чехословакии убили. Она поэтому и не поехала. Душу травить…

- Он спился. Так жалко его. Умный парень… Нет, не женился. С матерью живёт.

- Помнишь, я один раз на алгебре весь урок фигу анфас рисовала на промокашке, потом сдала тетрадку с роскошной реалистической фигой, а математичка обиделась? Хотя мне и не до неё было – меня творческий процесс поглотил.

- Он мать избил сильно… Пила она, ну и… Она так и не оправилась, умерла.

- Срок дали?

- Нет. А кому заявлять-то.

- А Колька и раньше по своей рации со всем миром разговаривал! Его радиолюбители всех стран знают.


Утром ходили в школьный музей. Было так трогательно видеть бережно сохранённую память… И думалось с благодарностью о бедных учителях, в нищем своём быте нашедших время всё это собрать… А ещё – с грустью и волнением – думалось о том, что вот и мы уже часть чьей-то памяти…

Среди свежеподаренных выпускниками – писателями, журналистами, учёными – книг обнаруживали фотографии своего выпуска…
Узнавали себя, радовались – и пронзительно ощущали, как по жилам течёт время.
Нет Витьки. Погибла Таня. Убит Виталька.

А мы? Сколько осталось нам?

Запомнились грустные слова старого-старого учителя:

 - Я не знал вас, по сути дела. Я вас не знал. Это во мне болит.

Но и мы не знали Вас, Учитель. Наверное, это неотвратимая дистанция между учеником и учителем во все времена. Ничьей вины. Только острое сожаление: целые миры – мимо.

СВЯЗЬ С ЗЭКАМИ

Слова «связь с зэками» звучат устрашающе: за это могут выселить, выгнать с работы. «Связь» выражается и в том, что принёс пачку чаю на зону, и в том, что зэк уединился – в каптёрке, в санчасти, на сенокосе – с женщиной.

Уж какая там любовь… Мужик по бабе соскучился, баба, от своего пьяницы домашнего уставшая, на могучий зов плоти ответила. Про немногочисленные романы тут же узнаёт весь посёлок – что, где, когда - не знают только мужья, рога которых становятся всё ветвистее.

Иной раз проспится такой Отелло, послушает доброжелателя, отлупит от души Дездемону – и опять в туман. Она же синяки изживёт – и за своё. Но, как правило, подобные лавстори мимолётны. Иногда «роман с вольняшкой» - так это называлось у зэков – занимал не более часа. А если затягивался… Редко заканчивался хэппи-эндом типа «они жили долго и умерли в один день».

Вот один сюжетик, написанный жизнью. Без имён и подробностей.
Зэк освободился и женился на красивой вдове, к которой похаживал ещё будучи за колючкой. У неё было двое детей – мальчик и девочка. Пока дети росли, всё было нормально. Местные любовались: красивая пара получилась! Статные оба, видные, он непьющий, не трепло какое. Она скромная женщина. А когда её дочери исполнилось пятнадцать, отчим стал с ней жить. Что уж там было за стенами их дома – не знал никто. Поползли тихие жутковатые слухи. Потом у неё умер сын – он был старше дочери. Пришёл из армии – и якобы перепил дурного вина. А может, узнал лишнее и вступился за сестрёнку? Никакого расследования не было. Тайга! Кому надо? Потом втроём они уехали. Наш герой женился на дочке, разведясь с её матерью. Та вскоре умерла.

Романист расписал бы этот сюжет досконально, влез бы в психологию героев, показал бы, как тяжек для каждого из варящихся в котле этой гремучей смеси страстей его персональный крест… Да, всё так и есть – тяжек. Но я не хочу расписывать это. Всё равно ведь истинные причины всего, что с нами происходит, так глубоко запрятаны Её Величеством Жизнью, что не доберёшься. Мы можем только предполагать… Кто знает, для чего Бог привёл этого мужика в маленький северный посёлок… Может, гений рода, о котором писал Шопенгауэр, потребовал его сближения с этой девочкой. А может, сам дьявол испепелил его душу…

… С промзоны, где пилили доски, исчез осуждённый восемнадцатилетний мальчишка. Побег! Стали искать. Отправили солдат с собаками по окрестностям посёлка. Ничего! Никаких результатов! Двое суток искали, в другие города людей на поиск отправили.

Нашли. Без сознания. На промзоне. В сарае. Под досками. Со сломанным позвоночником. Его хотели изнасиловать – он сопротивлялся, пока спину не перебили. А на помощь позвать – не захотел, думаю. Жить и то не хотелось мальчишке – какой уж тут призыв на помощь! Да и кого звать? Подонков?


НЕ ДОСТАВАЙСЯ!

Жарко… Опилочная дорога парит (испокон веку тут болото было, в него вбухана масса опилок поверх проложенной давным-давно лежнёвки – так называют дорогу из брёвен и брусов в две колеи – под ход машины).

Татарин Сафин, плохо говорящий по-русски, хотя тут, под северным солнышком, и состарился, идёт домой из магазина. В рюкзаке за спиной шесть буханок хлеба, в руке авоська с тремя десятками яиц. В авоське дырка. В дырку по одному неслышно выскальзывают на дорогу яйца. Сафин не видит и не слышит – дорога-то мягкая, звуконепроницаемая!

- Эй, Анатолей! – кричит сзади какая-то бабёнка. Так тут зовут Сафина на русский манер. – Яйца-то все растерял!

Старик останавливается и поворачивается к ней. Потом приподнимает руку с авоськой – и видит, что от тридцати добытых в честно отстоянной двухчасовой очереди яиц остался пяток, не больше. В гневе – или отчаянье? – он швыряет остаток добычи на опилочную дорогу и топчет бедные яйца вместе с авоськой в лучших традициях русской классики:

- Так не доставайся же ты никому! – прокричал бы бедный татарин, если бы читал Александра Николаевича Островского.

Но он не читал. На курносом морщинистом лице злость на себя, на жару, на яйца, на весь мир. По белёсым седым бровям катится крупный пот. Сафин идёт дальше уже с одним рюкзаком.

***
Жизнь написала послесловие и к этому сюжету: добродушному Анатолию суждено было умереть раньше жены Нюры, которую он старался оберегать от непосильно тяжёлой работы (один сенокос – на корову-то накоси попробуй! – чего стоил). Нюра захворала: сначала прихрамывала, потом ей отняли ногу. Сын жил в Питере в квартире жены и в силу природной робости постоять за себя никогда не мог – не то что за матушку. Не увёз к себе беспомощную старуху. Мучилась она, став инвалидом, недолго…


ГНЕВ
…Однажды летней ночью в зоне Мостовицы начался пожар. Горели новенькие бараки. Зэки устроили бунт против вновь назначенного начальника, который и вольных своей пришибеевщиной уже успел достать. Пожар тушили до утра. Бунтовщиков увезли в другие лагеря. Начальника по-тихому убрали через месяц.

Случилось это во времена, которые позже назовут застойными.

В сорок третьем здесь же, за той же колючкой, был бунт власовцев. Об этом есть информация в мемуарной литературе – воспоминаниях бывших зэков. .Власовцы на несколько дней захватили власть. Были убиты несколько человек, в том числе нарядчик и комендант – посреди лагеря, около столовой.

Совсем по иному поводу в сороковые устроили «шумок» (лагерное название бунта) воры: они не хотели отправляться на штрафной лагпункт Алексеевку и забаррикадировались в одном из бараков. В зону нагнали охранников, началась стрельба. После того как двоих зэков ранили, блатные решили сдаться. Всех их в наручниках вывели по одному и отправили в другой лагерь.

Зона всегда жила на грани взрыва – не по тому, так по другому поводу. В числе бунтовщиков оказывались и самые правоверные в прошлом защитники коммунистической идеологии. Как это происходило? Вот один из многочисленных примеров.

В 1939 году после сентябрьского поражения Польши еврейская молодёжь из всех местечковых гетто устремилась к русской границе – искать спасения в Стране Советов.

Представьте себе толпы беженцев на нейтральной полосе вдоль Буга. Лютая зима. Пронизывающий ветер, мороз, снег идёт… Люди жгут костры, укрываются одеялами, перинами. По ночам стучатся в крестьянские приграничные халупы, предлагая за переправу через Буг золото, драгоценности, доллары…

Пограничники в тулупах встречают скитальцев либо огнём ручных пулемётов, либо спущенными с поводков овчарками. Иногда ночную нестойкую тишину рвёт очередь: кто-то не выдержал, побежал заснеженным полем. Убит. Рыдания, вопли у семейных костров, гнев – и снова тишь.

Многие из беглецов вынуждены были вернуться, оказавшись в тупике. Почти все они погибли в Майданеке, Освенциме, Бельзене, Бухенвальде.

Но немалая часть скитальцев всё же оказалась в Гродно, Белостоке, Львове, Ковеле, Луцке – ещё недавно польских, а теперь советских городах.

В июне 1940-го - после поражения Франции - началась великая чистка: сотни товарных эшелонов повезли в тюрьмы, лагеря и на поселение самый чистокровный люмпен-пролетариат. В основном это были евреи из городов и местечек Польши — рабочие, ремесленники, надомники, бродячие торговцы.

Очутившись в Каргопольлаге, они стали самыми яростными противниками советской власти. На работу выходили только для того, чтобы избежать расстрела. В лесу весь день грелись у костра, нормы выше первого котла не вырабатывали.

Вечерами же в зоне с голоду рылись в помойке - и быстро умирали в суровом северном климате – умирали «с нечленораздельными проклятьями на устах и огненным гневом обманувшихся пророков во взоре», вспоминает один из них - бывший заключённый Герлинг,
пятнадцатилетним мальчишкой свято веривший в марксизм и изучавший его в рабочем кружке.

ЛАУРЕАТ СТАЛИНСКОЙ ПРЕМИИ НА МОСТОВИЦЕ

Немного воображения, читатель… 1949 год. По деревянному тротуару столицы Карлага - а может, по опилочной дороге «лагпункта номер три», проще – посёлка Мостовица, - идёт, прихрамывая, опираясь на палку, высокий, полный, с неизменной трубкой в зубах человек. Это Александр Гладков, автор киносценария фильма «Гусарская баллада», лауреат Сталинской премии (ею была отмечена в 1943-м постановка комедии в стихах «Давным-давно»).

Не зря на Руси говорится: «От сумы да от тюрьмы…». Гладков был дружен с Арбузовым и Плучеком, Штоком и Мейерхольдом, которого считал своим учителем; был знаком с Пастернаком и Паустовским. А теперь мостовицкая фельдшерица гордится, что у неё завхоз – лауреат Сталинской премии, да ещё и поэт! Илья Соломоник, в то же самое время отбывавший срок на Мостовице, вспоминает, что Гладков сильно хромал и потому избежал общих работ.

Несколько позже Александр Константинович был переведён в Ерцево, где стал режиссёром культбригады, которая состояла из столичных актёров и музыкантов. Время от времени эта бригада объезжала с концертами или спектаклями лагпункты Карлага. Событие! Ещё бы: приезжали люди талантливые, яркие, остроумные. Гладков был среди них самой колоритной фигурой.

Будущий учёный-австраловед Владимир Кабо вспоминал, как гуляли они с Гладковым между бараками и тот рассказывал о работе с Мейерхольдом, встречах с Пастернаком…

Александр Константинович подарил Владимиру на память об этих встречах книжечку стихов Бориса Пастернака «На ранних поездах» с дарственной надписью автора.

 «По словам Гладкова, - вспоминает В. Кабо, - его любовница, артистка одного из московских театров, имела несчастье понравиться всесильному шефу тайной полиции - Берии, и тот, чтобы устранить соперника, упрятал Гладкова в лагерь. Потом выяснилось, правда, что это не было единственной причиной его ареста - он любил собирать и читать книги писателей-эмигрантов, эмигрантские журналы. И пожаловался мне, что вот у Леонова, известного советского писателя, дома уже много лет стоят на полках библиотеки сочинения писателей-эмигрантов, комплекты зарубежных русских журналов, и Леонову это сходит с рук, а его, Гладкова, посадили...». (По многим другим воспоминаниям, причиной ареста Гладкова стала кража книг из Ленинки. Редких книг, недоступных в советской России).

В лагере он писал первую редакцию пьесы «Зелёная карета». Соломоник свидетельствует, что это был стихотворный вариант. Гладков надеялся, что пьеса поможет ему выйти на свободу – странная надежда: в пьесе не было ни слова о вожде народов. (На экраны же в 1967 году выйдет фильм «Зелёная карета», в основе которого полностью переработанный – уже прозаический вариант).

Но в то время Гладков писал и стихи. Были среди них горько-ироничные, жёсткие, грубые:

В жизни я своей дерьма
Нюхал много всякого —
Лишь больница и тюрьма
Пахнут одинаково.

И встает, чуть память тронь,
Этой — похоронной,
Этой самой, этой — вонь
Хлорки разведенной..

И, глаза прикроешь лишь,—
Вихрь видений страшен:
Кажется, что сам сидишь
Ты на дне параши...

Нету разницы большой,
Разобраться если,
Между жопой и душой
В этом божьем месте.

На границе райских тех
Самых сновидений
Берегут нас тут от всех
Детских эпидемий.

Вошь ползет — составят акт,
Подписей наставят:
Небывалый, дескать, факт,
И нельзя оставить...

Не дадут тут нипочем
Дуба дать до срока.
Посылают за врачом,
Чтоб лечил жестоко.

Чтобы не было казне
Форы иль просрочки,
Чтоб ни раньше, ни поздней
Не дошел до точки...

В душу пальцами суют,
В жопе что-то ищут.
За обиду же твою
Ни с кого не взыщут.

(опубликовано в «Новом мире»,1993, №6)

Однако были и произведения иного характера. Рукопись, бережно хранимая Соломонником, называется «Сто стихотворений из Северной тетради».

Одно из них (речь о нём впереди) кажется мне написанным от лица всех, чьи судьбы разбивались в разное время об острые скалы островов архипелага по имени ГУЛаг. И неважно, по какую сторону колючки был человек. Здесь, в глубинке Архангельской губернии, по-моему, бОльшая часть населения – бывшие зэки или высланные; ну, с поправкой на время – их потомки. Почти в каждой семье - семьях – не сам сидел, так отец, сын, сват, кум… Да, наверное, во всей России так.


ГОЛГОФА ВИКТОРА ТООТА

Если бы эти люди могли заговорить…
Но их голосом стал Александр Гладков, их глазами – Виктор Тоот, живописец и график, родившийся в Будапеште (1893).

 Был преподавателем и проректором Вхутеина. Получил срок за «контрреволюционную деятельность» - 8 лет ИТЛ. Из них два года провёл в лагпункте Ерцево.

Скудные северные пейзажи в их суровой красоте запечатлены на его картинах.

От одного – в чёрно-белой гамме выполненного рисунка – веет такой беспросветностью… Клубятся зыбкие чёрные тучи над чёрными пиками елочек…

Другой рисунок – одинокая берёза, ствол изогнут, и снежное поле, голубовато-белое, под таким же небом… недосягаемая мечта, прекрасный и холодный мир свободы.

Но описывать полотно живописца словами – пустая затея. Видеть надо, конечно. Своими собственными глазами.

И сколько говорят такие полотна человеку, хлебнувшему лагерной баланды! «Пасмурно», 1939; «Одинокая берёза», 1940; «Голгофа», 1940 – вот названия картин, созданных Тоотом в Каргопольлаге. Репродукции можно увидеть по адресу http://www.memo.ru/museum/rus/graphics/toot_l.htmтоот .


После освобождения Виктору Сигизмундовичу Тооту было запрещено проживание в крупных городах. Он поселился в Александрове, в 101 км от Москвы. С 1947 года работал художником фарфорового завода "Пролетарий" в Новгородской области.

А когда Тооту было шестьдесят два, родина вдруг обнаружила, что он ни в чём не виноват… Художника реабилитировали в 1955-м… Есть ли в языке такие слова, чтобы описать чувства человека, вдруг одномоментно осознавшего, что жизнь – а она ведь почти прожита! – могла быть иной?
Умер Виктор Сигизмундович Тоот в 1963 году в Москве.

Боже, Боже мой правый, сколько жертв!

…Один рисунок Тоота называется «Голгофа». Да, бывает и такая Голгофа – маленький посёлочек, лагерь за множеством рядов колючей проволоки, кругом - болота… Километрах в двух – речка размером с ручеёк. Знакомый мир, преображённый воображением художника или поэта, становится иным. Более значительным, что ли. Тревожен созданный Тоотом пейзаж… Хотя нет в нём ничего, что представляет себе среднестатистический землянин при слове «Голгофа».

ЧТОБЫ ПОМНИЛИ

Эльдар Рязанов в своих воспоминаниях ставит под сомнение тот факт, что сценарий «Гусарской баллады» написан Гладковым. Причина сомнения – Гладков так и не внёс в сценарий тех изменений, о которых его неоднократно просил Рязанов, будучи режиссёром фильма. То есть раз не смог, значит, не поэт, значит, привёз чью-то рукопись.

Тут, как говорится, не мне судить. Я только напомню читателям, что есть «Северная тетрадь». Вот стихотворение из неё.

Название – как обращение к потомкам: «Не надо бронзы нам – посейте там траву»

Мне снился сон. Уже прошли века
И в центре площади знакомой, круглой –
Могила неизвестного Зека:
Меня, тебя, товарища и друга…

Мы умерли тому назад… давно,
И сгнил наш прах в земле лесной, болотной,
Но нам судьбой мозолистой и потной
Бессмертье безымянное дано.

На памятник объявлен конкурс был.
Из кожи лезли все лауреаты,
И кто-то, знать, медаль с лицом усатым
За бронзовую славу получил.

Нет, к чёрту сны!.. Бессонницу зову,
Чтоб перебрать счёт бед в молчаньи ночи.
Забвенья нет ему. Он и велик и точен.
Не надо бронзы нам – посейте там траву.

…Минули годы. Нет Гладкова. Нет Тоота. Ванечки тоже нет. И миллионов безымянных, ставших травой и землёй. Ветер раскачивает заросли кипрея там, где стояли бараки. Столбы с колючкой покосились. А она ещё цепко впивается в одежду при каждом неосторожном шаге… Чтобы помнили.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Автор отдаёт себе отчёт в том, что тема неисчерпаема.

Цель автора скромна – рассказать лишь то немногое, с чем так или иначе соприкоснулась его собственная жизнь.

 Для автора, личность которого сформировалась в этом, если можно так выразиться, месиве межзонья, такое осмысление важно.

Автор будет благодарен каждому, кто может так или иначе сообщить что-то новое по теме. Работа над нею будет продолжена. Выясняется множество новых интересных фактов: некоторые герои оставили воспоминания о встречах друг с другом по ту сторону колючки. Теперь судьба разбросала этих людей по всему земному шару…