Простая судьба

Любовь Старцева
  Светало. Разбудили Ивана не петухи. Не спалось… одолели раздумья:
– Ишь, распелись окаянные. Им что? Почитай, у каждого по стае. Вон, у Лапачихи... хромый! А и тот туда же, цельна стая! И ничё. Вот ведь, как оно. Да-а, кому – можно, а кому – срам на всю жизню. Эх, жизнь моя. Опять же, ежели с другой-то стороны глянуть, так и вовсе не худо. Ить каждый мужик позавидует. Трёх баб обслуживаю! Да не как-нидь, а всю свою по сознанью мужицкую часть. Да-с. С одной-то стороны и мастак, а с другой - чёй-то сквалызит. Два мужика в одном кабы, а то и боле. Робят, вот,   нарожали. Все три. Не боженькой ли оно всё даётся? Ить от Бога! Стало быть, не виноватый я. Он-то сверху всё видит. Что, затак посылает робят? Всё стараюсь. Знаю, ждёт. Вот и сполняю, вон, Софийка-то сызнова брюхата. Заказ, стало быть, сполняем. Однако, надо-ть вставать да и домой. А где дом-от? И тута не чужой.
Осторожно перелез через сонную Марью:
– Пойду я.

Вышел в сенцы. Зачерпнул из кадки воды. Медный ковш начищен-надраен до блеску, как положено:
– Однако, знатная хозяйка Марья-то. А водица-то... сколь добра! Ить вот супротив ежли браги, так и мозги прочищает. Та-то кабы мутит-перемешиват… дурь-то, прости меня, грешного, и заводит. А уж водица родимая! Да-а, землица-то не только кормит, а и поит. А своя родная кормилица и есть своя. Она самая и есть.

Тихонько притворил за собой дверь. Распрямился на крыльце – двери в домах рубили по-северному, невысокие. Потянулся до хруста в суставах, аж голову вскружило, да мороз по коже.

Солнце уж поднялось над лесом, протянувшимся за полем ровной полосой. Ласковой прохладой обдала босые ноги утренняя роса.

Деревня делилась на четыре части: вдоль на два ряда и поперёк горушкой на две стороны. Так и говаривали, мол, да на том краю. Летом длинная лужайка меж рядами ровно зарастала травой спорышем, низкорослой ромашкой. Вдоль изб по вытоптанной тропинке да уезженный телегами след. А за избами со всех сторон поля просторные. Сеяли там и рожь, и ячмень, и овёс, и горох… Лён рос! И цвели васильки, ромашки да всякие полевые. Красотища! Простор и воля! Дышишь полной грудью и… не надышаться. Жаворонки поют. Как же здесь всё мило-дорого! И названье-то у деревни красивопевучее… Раменье! С любовью придумано.
Добрые люди здесь живут испокон веку, простой русский народ. Неприхотлив, да трудолюбив. И прост, да хитёр. Наивен, да умён. Душа у него чистая, как та водица. Живёт по-своему, немудрёно-незатейливо, вдали от мирской суеты, от больших праведных и неправедных дел – своего за делом-то хватает. И радость своя да веселие. Горе горькое стороной не обходит – навещает. Ни радио, ни свету. Долгими зимними вечерами при керосиновой лампе, а то и под лучину прядут девки пряжу, рукодельничают на посиделках-беседах да поют-распевают частушки ли озорные, песнь ли задушевную про любовь. Захаживали и парни, тогда «беседа» заканчивалась плясками под гармошку.

– Эх, любовь ты любовь, разносолая. Ну, никак без неё. Тоже Бог велит: «Возлюби ближнего своего»! А ежли по деревне-то, почитай, все ближние, совсем не дальние? Вот тут и поди-разбери. Да, вишь, как ещё сказано-то: «Не прелюбодействуй». Мудрёно-то как. Вроде оно и понятно, а первое… ясней будет.
Ивана не покидали тревожные мысли. Вот так виноватость да сомнения по всей жизни и шагают рядышком. И сам порой понять не может, кто виноват. Человек он был не злобливый, приветливый. Надо сказать, деревенские-то все такие. Друг другу доверяли, избы на замки не закрывали, а вставляли в скобу батог, что значило «нет никого». Уж без хозяина не зайдут в избу.
И всё же отличался Иван особенной обходительностью. Может, потому бабы его и любили? Был он грамотный, за что ещё и уважали по всей округе, вёл счетоводство, почитывал Библию, где было много чего непонятного, в том числе и «отдельные» заповеди.

В Бога верили уже не как раньше. Советской власти было чуть более десяти лет. На горушке ещё стояла деревянная часовня. Как рассказывают, на том веку деревня горела. Сгорела вся дотла, осталась целёхонькой эта самая часовня, так и возвышалась одна посреди страшного пепелища. Говаривали всякое, призадумывались и вновь отстраивались на том же месте.

Случай был смешной с двумя мальцами с Большого Двора. Меж деревнями полтора километра: Раменье в сорок семь дворов, с часовней, а на Большом – всего десять домов. Отправились Евлошка с Никишкой в лес по ягоды. Ребята окружились, забрели не в ту сторону. Долго плутали и совсем измождённые вышли через морошечник прямо на часовенку. Не бывали они здесь, а слыхивали про дальний большой город Москву. Тут и обомлели:
– Кажись, Москва!? Церква стоит. Домой-то как? Не добраться...
Ох, и поревели бедные, пока уразумели, где есть.

А в тридцать втором часовню разрушили. Раскатали-разобрали, и пошли вековые брёвна на новый скотный двор. Иконы разнесли по домам. Писал их богомаз Адам из Давыдово, красиво писал, на деревянных щитах из досок. Много икон было. Нынче нашли себе место в избах, висели в красных углах. Без того расписные, украшались они вышитыми полотенцами, кружевами да цветами. Без крестного знамения в избу не входили, за стол не саживались – это раньше, а сейчас подростки уже отказывались перекрестить себя. Ругались на нехристей матери, да ничего не могли поделать – новые веяния брали своё.

Да-а, есть от чего тужить Ивану, сомневаться. Было у него, сердечного, три жены: Татьяна, законная, венчаны и две жёны-полюбовницы Мария да София. У всех троих были от него дети. Бабы меж собой никогда не бранились, не сволочили друг дружку по деревне в сплетнях да суд-пересудах. Марья бывала замужем, ребёнка нажили, да судьба подвела – развелись. Жила своим двором. Софийка девкой была. И случилось же так, что на трёх баб оказался один суженый. Да и любовь ли это?
Никак не разберётся Иван в своих чувствах. Которая из трёх ближе сердцу и дороже? С каждой своё. Каждая по-своему мила да пригожа.

А начиналось всё так.
Были совсем молодые. Приглянулась ему Татьянка. Ох, и девка боевая! Ладная,  складная, работящая, на язычок остра, а до чего ж шустра. Стали в паре в хоровод вставать да всё стреляли глазами-то друг на дружку… пристрелялись. Обвенчались, сыграли свадьбу веселую, да и стали жить-поживать. Только б горя не знать, как повестка в армию пришла.

Служил Иван три года. Вернулся домой по весне. И встречает его жена беременной…
Вот, с тех пор и пошла маята. Ребёнка он принял. Но что-то оборвалось у него в душе, нет покою. Попивать стал. Редко, но допьяну. Не помогало. И вновь появившийся, уже свой ребёнок, не сгладил тяжкую обиду – всё та же ноющая тоска и пустота на сердце.

Тогда-то и появился «второй Иван», в нём же самом. Изменил он жене первый раз. Вроде как, маленько отпустило. Ан, нет. Только показалось. Но уж пошло, так пошло. Уже знала вся деревня. А уж когда живот у Софийки вырос до заметности…
По-первости Татьянка-то начинала пыхать, да своя же измена заставляла молчать, так она молча и сносила все басни бабьи да ночи без мужа. Притерпелась. Софийка тоже терпела,  дома житья не было. Грызла мать, бранились братья.

А Ивана понесло. Не напрасно сказано, страшно, мол, в первый раз, зато потом, как по маслу. Так появилась у него ещё зазноба Марья. Вроде как проверял себя мужик, на что хватит, иль в азарт вошёл? Деревенские-то не сильно и совестили:
– Бабы не мужние.
Взглядом их не судили, жалели всех. У простых людей завсегда всё проще.

Родила и Марья. Все три бабы ещё не по разу завернулись. Рожали тут же в деревне, в своих избах. И каждый раз Иван ждал чуда: полегчает. Да не тут-то было. Он всё так же напивался и с некоторых пор ещё сильнее стал страдать от давнего предательства молодой жены. Стал он бить её.

Шли годы.

В округе было пять деревень: Раменье, Перхино, Иванова Гора, Большой Двор, Пожарище. На пятый день Николу справляли в Раменье, приходили со всех деревень. Ох, и весело гуляли! Гармоньи наперебой заливаются. На горушке пляшут «звёздочку», с проходами, на дальнем краю – русского, кто какие коленца выдаёт. Пляшут, поют, а и пьяных-то сильно нет. Только Иван.

Знали все, чем заканчивается гулянье для Татьянки, и её предупредили в очередной раз. Дом был у них большой, в два этажа, но не достроен. Уж как ни жили, а и хозяйство вели, и строительством занимались. На второй-то этаж лестницы пока не было, пользовались приставной. В тот раз хозяйка наверху и схоронилась от ярого мужа. Детей он никогда не трогал, и старшего, не родного. Дожидались пьяного отца внизу. А он взял да полез наверх. Отчаяние охватило перепуганную бабу, не помня себя, схватила она топор, да и тюкнула по голове мужа. Тот рухнул. Благо, топор был тупой, удар не сильный – рана оказалась не смертельной, но  заживало долго. Да стал Иван маленько заговариваться.

Потом-то жалели его, сердобольного. Иногда посмеивались, слушая бестолковые россказни по пьяному делу, пил-то не меньше. А надломленная душа оставалась такой же доброй, не серчал он на людей.

Татьянку судили. Посреди деревни, прямо на улице суд был, с Коноши выездной. Все деревенские собрались, казалось, и собаки-то все тут. Не лаяли, будто и те понимали, что происходит, и что лаем ничьё внимание не отвлечь от действа. Присмирели мужики, притихли бабы, кто осуждал, а кто и плакал, детей жалел да их, непутёвых. Дали ей два года общего. Поначалу, сразу после суда, взял её на поруки брат, разрешили по причине грудного дитя, да вскоре помер её младшенький. Сидела она меньше срока.

Умерла и Софийка. Отошла на тот свет вместе с родившейся двойней, оставив двух сирот Маняшу да Евстолью.

Иван ушёл к Марье. Так и жил с ней, уже с одной.

Лишь на Татьянку таил великую злобу. То была уже не просто обида, хотел он отомстить за всё. Убить хотел. Однажды караулил с ружьём, поджидая на Чище, за деревней. Татьянка в ту пору возила зерно на мельницу и должна была возвращаться. Да, видно, не судьба. Уснул Иван, и проехала она мимо.
Вся деревня хохотала. Люди уже находили в их трагедии смешное. Жизнь берёт своё, и всё проходит. Да только… не всё бесследно.

07.02.00.

Фото автора