Живая, но мертвая. Глава седьмая

Василий Репин
 Глава седьмая. 22 августа.
 
Снизу послышался топот; но уже на этаже, справа, - фальцетом:
- Ну, гениально. Молодчик. Ну, Артем…
- Идиот! я же сказал!..
- Все, все! вырвалось. Извини. Пардон.
- Если еще раз вырвется, - злобно рявкнул журналист, - я тебе язык вырву.
Идиот виновато промолчал.
- Открывай двери и жди. Тут жди. Живо! – почти без точек бегло произнес журналист.
Идиот загремел ключами.

Вот оно что! Вот оно что! Так, так, так. Очень хорошо. Ввиду этой, решающей, случайной (ха!), надеюсь, что последней встречи я многое поняла, достаточно для того, чтобы сделать кое-какие выводы. А поняла я следующее:
Первое. Журналист А.Злобный встретился мне случайно. Увидел знакомую ему машину и подошел. О моих планах и намерениях он, наверное, не подозревал, по крайней мере, тогда. Хотя…
Второе. При себе у него был фотоаппарат с огромным, дальнозорким объективом. И теперь я понимаю, что тогда он делал то же самое что и я. Он следил, и следил он за тем же, за кем и я. За зданием, за Семеном Карпычем и за предстоящей инкассацией, то есть, я хочу сказать, за привозом вот этих денег. (При этих словах я лучезарно улыбнулась и, счастливая, похлопала по греющей колени и еще более самое самолюбие сумке.) Но вот откуда он вел свое наблюдение? Он подошел ко мне… но прежде перешел дорогу. Это точно, я помню. На противоположной стороне улицы рядком стоят высокие, шестиэтажные дома. Очевидно, что оттуда, с одного из них, с крыши. Дивный обзор. Как же, как же: у меня еще тоже была мыслишка такая, ну, оттуда попасти, но вовремя обленилась, иначе бы произошло принеприятнейшее знакомство, пораньше случившегося, и как бы оно закончилось – одному Богу известно. Да и не женское это дело вовсе по крышам как приблудная кошка лазить.
Вывод: журналист мечтал ограбить контору Семена Карпыча.
Третье. У него был и покамест, я очень надеюсь, еще есть еще живой информатор. Не знаю уж, какими пряниками журналист завербовал Ванечку, но то, что завербовал, ну это очевидно. Принудил, так сказать, к сотрудничеству: шантажом ли, должком каким старым, посулил что? – врать не имею на то права, моя бумага вранья не терпит, да и не знаю. Но коротко можно предположить, в лице Ванечки журналист имел очень ценного и полезного собеседника, столь необходимого его намерениям, равно как и ему самому. Отсюда вытекают основные предположения. Узнав, что доставили деньги, Иван звонит Злобному и сообщает о факте привоза. Код сейфа каким-то образом они узнали заранее, и имеется он и у того и у другого. После Иван перезванивает журналисту, чему я случайно стала свидетелем, и согласовывает удобное время налета; из того, что поняла, видно, что они договариваются на полночь. Далее они обсуждают, отключать или не отключать что-то (я так предполагаю, что речь шла о видеообзоре), но Злобный почему-то запрещает отключить это «что-то», но почему? – пока не ясно. Хотя… гм… по сути дела, запись со всех четырех камер можно аннулировать, т.е. стереть – и шито-крыто. Я бы, например, так поступила. Но а Злобный - не дурак! И еще: Ванюша был явно не согласен в оценке своего вклада в их, как он, наверно, думал, общее дело, и отсюда не согласен был со своей денежной долей, наверняка обещанной ему Злобным. Вот поэтому недостающую сумму он вознамерился присовокупить самолично, но к моей радости ему не позволили этого сделать его напарник Ян и, отчасти, глобус.
По-третьему пункту мне худо-бедно ясно, но вот в четвертом я заблудилась, как подводная лодка в степях Украины.
Итак, четвертое. Как я не старалась напрячь мозги, но так и не смогла себе объяснить, зачем ему понадобилась Онуфриева Евгения Георгиевна. Для создания семьи? Идиотизм: дуры-бабы - что та, что другая - на кой они ему сдались! Вздумал интервьюировать ее? Для «Криминальной хроники» - ха! ха! ха! – не смешите меня. Ведь не горяченького же матерьяльца ему захотелось? Не адреналина же ему мало? О, журналисты, называющие себя ими! Как знать!

- Гадина-а-а! Гадина-а-а! – разнесся по коридору неистовый ор Злобного. – Гадина, мать ее! – еще раз, но уже под меньшим гнетом эмоций, выплюнул он, и совсем уже спокойно, и в то же время громко и ясно, добавил: - Тащи сюда Труху. Но не переиграй: послушать его хочу.
Идиот сразу же понял Злобного – чего не скажешь обо мне, - и лестница тотчас сотряслась.
- Черт… Ведьма!.. Гадина!.. Как?! Как??? Как мальчишку! Су… - не унимался Злобный, - …ка!
Широкие, тяжелые шаги вновь поднялись по лестнице, и по коридору, и сквозь двери – и залетели ко мне в ухо, ударились о перепонку, и далее – по нервам прошмыгнули в мозг.
С мычанием что-то глухо шмякнулось об линолеум.
- Сдерни пластырь.
- Ай!..
- Тссс! Где она?
- Кто?
- Где она, я тебя спрашиваю?! – взревел Злобный.
- Да не знаю я, о ком вы говорите? – противно заскулил Ванька.
- Эх, Труха, лучше скажи… - грозно вмешался Идиот.
Ванька-Труха обреченно всхлипнул.
- Не лезь. Говори: где баба? Молодая языкастая баба? От которой… пахнет… духами? Подумай и говори.
«О, Боже мой! Царица небесная, прости грешницу! Проклятые духи! Чертовый «Жадор»! Узнал! Понял! Унюхал, гад!» - тарабанили мои виски. Голова сразу же заболела, чувства обострились, но заговорил Труха - и мне стало совсем не до чувств; кроме одного, кроме слуха.
- Честно, честно, честно. Не убивай… п-прошу… - заплакал Ванька.
- Мерзость. Нужен ты мне, - брезгливо процедил Злобный, и добавил: - Я – вор, а не убийца.
После этих слов, замолчал. Воцарилась гнетущая тишина, и эту тишину осмелились нарушить только пульсация вен в висках и тревожное биение моего сердца. И Труха, и Идиот разбудить эту тишину боялись, поэтому оба мучительно переживали.
Наконец их муки излечил Злобного сказ, неожиданный и короткий:
- Дальнейшее по пьесе. Как говорил. Расскажешь все, только ничего не выдумывай. Снеси его вниз. Уходим.
- Но… - сбасил было Идиот.
- Иди, я сказал! – рыкнул на него Злобный. И почти по-человечьи: - Выйдем – все узнаешь.
Идиот поспешно исполнил волю Злобного: без препинаний и кротко зачавкала его обувь, почуяв тяжелую и едва посильную ношу. Журналист же с уходом медлил; он не спускался и молчал.
- Черт, - наконец-то выдавил он, - черт знает что, и здесь ее дух! Недавно ушла… Ну, что ж, за ней должок. Теперь мне и Сирень не арбитр – тут уж мое дело! Ха! Знал бы он!... Дама неопознанной масти! Ну, что ж, Роза Суданская, до встречи!
Сказал многообещающе, насмешливо, с издевкой. Его, по звуку дорогие туфли молодцевато сбежали вниз по ступеням розового мрамора. Они элегантно прошаркали по холлу, остановились где-то возле аппаратной стойки, сказали, «э-хе-хе-х! работенка!», с еще большим весельем проследовали дальше и шли так до тех пор, пока воздушный дружеский поцелуй фасадной двери любезно не проводил их на улицу. Цок! – шаркнула обувь. Чмок! – захлопнулась дверь.
Безмолвие наступило внезапно, резко, по-дурацки непонятно, а с ним и мысли мои – и засуетились и занервничали.
«Бежать надо».
Не тут-то было. И не так все просто, как сказать. Решиться надо, прежде чем… «Бежать, бежать, бежать!» Но меня как привязали: и встать не могу, и двинуться даже. Намертво. Как муха: прилетела на сладкий клей, ткнулась хоботком – и не в радость он ей стал, и не нужен вовсе. Рада бы улететь, да, видать, не судьба уже. Вот и я вроде нее… «Сейчас?.. Или подождать? Выждать малость. Нет! Сейчас же! Сию минуту! Бежать! Долой! Прочь!» Но, черт, не могла, не могла, хотя и хотела; как будто сказали мне «замри» - я и послушалась. «Надо, надо, надо!» Не могла. «Рано! Рано еще! Еще пять минут».
Воцарилась вездесущая тишина. Она отхлестала мне пару-тройку крепких и звонких пощечин, приговаривая при этом: «Никаких «пять минут». Встала и пошла. Быстро! Вот расселась! Вставай, давай! Быстро, быстро! Иди!» Так сказать, выгнала без всяких церемоний. Однако и правильно сделала – подействовало сразу. Встала и пошла, быстро и не оглядываясь, и не пугаясь никого.
Дошла до лестничного марша. Свернула и осилила лишь половину спуска, на площадке остановилась, стушевалась и растерялась, и все по весьма объективным причинам: Осторожность, Страх, Трусость.
Сколько не напрягала я слух, сколько не ганашилась в ловле хоть единого звука, что-либо услышать не могла, почему и нервничала. Я сразу и хотела и не хотела что-нибудь расслышать: тишина мне уже основательно наскучила, приелась, надоела, но что я могла с ней поделать? Кругом, отовсюду, везде – безмолвие, безмолвие, безмолвие.
Но свобода – сладкая, влекущая и возбуждающая, манящая и желанная – звала меня к себе. Звала громко, настойчиво, но учтиво, ласково и, пожалуй, даже кокетливо, и зов этот был настолько могуч и приятен, насколько сильна, полнообъемна и бесценна, насколько приятна бывает человеку жизнь в самые радостные ее мгновения. И что в сравнении с этим «тишина»? и что «страх»? и «трусость» - что тогда? Пустые, никчемные звуки, слова.
И обольстила меня свобода тогда, и заманила, и совратила. Не устояла, не убереглась. Пошла в ее протянутые руки, ко мне протянутые.
За стойкой охранников никого не оказалось. У меня возникло два вопроса: чем, интересно знать, занята охрана? и – пишут ли видеокамеры? Так как за стойкой в данный момент я никого не обнаружила, то я поспешила этим воспользоваться: зашла с правого фланга, взглянула на мониторы. Оказалось, что нет, то бишь не пишут. Все четыре монитора транслировали мелкую двухцветную рябь, все четыре камеры были парализованы. Но кто их именно отключил?.. Но это уже третий вопрос, это сейчас не должно меня заботить, это теперь не имеет ко мне никакого, собственно, отношения, и в данный момент этот вопрос мне не интересен. Куда более меня знобил интерес иного содержания (о чем, впрочем, я уже упомянула выше): где, черт возьми, охранники?!
В эту самую секунду я услышала слабый, жалобный стон. Стонала на ладонь приоткрытая дверь, вернее, не сама дверь, а то, что скрывалось за ней. «А взглянуть-то стоит; одним глазком», - комариным писком, но, однако, весьма заманчиво предложил интерес.
Я решила так: рекомендацию сочту уместной, приму к действию, но только лишь доподлинно.
«Всего лишь одним глазком», - дала я свое согласие.
По дуге обошла стойку. Взяла вправо, и бочком, вдоль правой же стены и почти прильнув к ней спиной, украдкой подступила к двери с надписью:
 «Охрана».
Рискуя вывернуть себе шею, я заглянула в щель между дверью и косяком. Углядеть смогла только две пары обуви: высокие кирзовые ботинки и почти такие же приикренные берцы из свиной кожи; и те и другие были черного цвета, и те и другие – расточительно, но зато намертво были увязаны между собой клейкой, красного цвета, лентой.
«Господи, не проси меня помочь им. Помоги сам, - предвосхищая Божий гнев, обратилась я к Всевышнему. – А мне пора. А мне надо. Не сердись».
На волю! На волю! На волю! Закинула на плечо сумку и – на волю. Сперва на цыпочках, мелкими дрожащими шажками, потом галопом, ну а затем уж и рысью вылетела из превратки обворованного заведения. «Вон! Прочь отсюда! На волю! И подальше, подальше!» - как нагайкой подгоняла себя я. «Но! Но! Пышшшла-а-а!» - нетерпеливо орали мозги. «Чмок!» - послышалось в спину, - это уже меня с поцелуем проводила гостеприимная наивная дверь. «Э, лапатуля, не соответствуешь ты своему предназначению!» «Чмок!» - ответила другая, чем, сама того не осознавая, подтвердила свою и подружкину профнепригодность.
Свобода! Свобода! Ура-а! В легкие, через ноздри, через рот ворвалась свобода и заполнила их без остатка, до предела. Свобода была ободряюще прохладна, пахла недавним дождем, озоном, тополем, липой, к языку прилип сладкий вкус пионов и еще чего-то терпкого. Горечь смертельной усталости смешивалась и, в конце концов, отступала перед ядовитой солью неудовлетворенности, перед разочарованием, перед бессмыслием свершившегося преступления.
Но дышать было некогда, тем паче философствовать, а вот размять засидевшийся в разных фокусах организм – самое время. На желтой от фонарей улице было фантастически хорошо, к тому же, пустынно и очень тихо. Улица спала. Я пошла по мирно спящей и ничего не подозревающей улице, и от фонаря к фонарю, и вперед и назад отбрасывала свою причудливую тень.
У тени на плече, на плечевом ремне, висела черная сумка. Вне всякого сомнения, она спешила, и со стороны эта одинокая гражданка походила на студентку, спешащую на электричку отправлением 0 часов 32 минуты.
Студентка перешла мокрую и золотистую мостовую и, совершенно не обходя мелкие лужи, прошла тротуаром некоторое расстояние. Так она дошла до арки и, не раздумывая, прошмыгнула в разлом дома; туда же свернула ее тень, след в след.

Я открыла заднюю дверцу и равнодушно закинула на сиденье сумку, а когда села рядом с Кристиной, та спросила, косясь на поклажу:
- Это и есть тот самый кабанчик?
- Да, - виновато ответила я. – Он самый.
- Ну, и как? – опять спросила она, и уточнила: - Прошло-то?
- Прошло, - ответила я. – Как по маслу.
Кристина задумалась. Ее мучили какие-то разногласия.
- Что-то, Катька, ты рано? – укорила, наконец, она, подозрительно при этом прищурившись.
- Так получилось, так получилось.
Я повернула ключ и двигатель сразу же податливо заурчал. Ни свет, ни габаритные огни включать не стала, а только лишь отжала педаль сцепления, вдавила в коробку скоростей вторую скорость и посмотрела на свою милую подельницу, по которой я так ужасно соскучилась.
- Ну? В Похвистнево? На историческую вотчину предков? Так сказать, стелись моя тропинка серебристым светом?
Подельница кивнула, одобрила.
- Ну, тогда с Богом.
Кристина «отмотала» стекло; я тоже. Душно. Многочисленные камушки, разные веточки, листья и другой уличный сор затерлись, и захрустели, и заломались под широкими немецкими шинами, и уже дошумели до арки, когда я услышала вдруг пронзительный и противный визг, визг других, как в последствии оказалось, английских шин. Я как перед черной кошкой вдавила педаль тормоза. Наша машина замерла. Другая промчалась мимо арки и тут же истерично остановилась. Автомобиль я не разглядела, однако догадалась, что это был «ягуар» А. Злобного. Но зато через секунду я услышала голос, вернее, крик «вора, а не убийцы», который и подтвердил правоту моей догадки.
- Ну же, вон, быстрее! Быстре-е! Телишься как морфинист. Бля, ведь там же была, там! Мал шанс, да он есть… Ищи везде; дословно – везде. Понял? Везде. Только бы не опоздать, не опоздать… может, успе…
На букве «ю» его голос захлебнулся; но не затих совсем, а еще какое-то время что-то бубнил, и разобрать это «бу-бу-бу» я уже не могла, несмотря на ночное безмолвие и хорошие акустические данные узких самарских улиц.
- Бу-бу-бу, - что-то сказал Злобный. – Бу… бу.
- Гур, гур, - что-то сбасил Идиот. – Гур… у-у-у…
- Шарк, - возразила обувь.
- Цок, - согласилась другая.
- Хлюп, - брызнула одна из них.
Совсем недолго продолжалось это бурчание, и только оно прекратилось, как опять воцарилось гробовое безмолвие. Впрочем, нет, не верно. Было не совсем тихо. Я напрягла слух и поняла, что тихонечко гудит силовой агрегат той машины, где, собственно, сидим мы с Кристиной. Какая ерунда: со мной всего лишь случилась так называемая переконцентрация слуха, о которой я где-то и когда-то слышала.
Исчезли только голоса – и я пулей вылетела из машины, добежала до арочного угла и остановилась. После чего грудью прижалась к стене и предельно осторожно выглянула на улицу.
«Ягуар» стоял тут же метрах в пятнадцати от меня; стоял как раз возле знака «Остановка запрещена». Пахло плесенью и мхом; на этот раз пахло от зеленой, облупленной и испорченной грибком арочной стены. Я еще раз внимательно посмотрела туда, куда ушли голоса, но журналиста Злобного и его сопутника Идиота я так и не увидела. Скрылись, стало быть, в учреждении Семена Карпыча.
Медлить я более не стала: добежала до машины, прыгнула в нее и тронулась. Тут же вырулила из арки на улицу и укатила в совершенно неизвестном для своих искателей направлении. И пусть теперь вспоминают лихом, и пусть вспоминают, как звали. «Еще немного, черти полосатые, и вам меня уже не достать. Еще немного…»

Не много времени нам пришлось плутать окольными путями, пока не выехали на Московское шоссе (благо, в городе я более-менее ориентировалась), а там, под эскортом тишины и изредка встречающихся машин (преимущественно таксомоторов), мы доехали до разъездного кольца. Кристина махнула рукой вправо.
- Туда, - со знанием дела сказала она.
Я и сама убедилась, что «туда». Ибо «туда» был указатель:
 Оренбург - …
 Бугуруслан - …
 Похвистнево – 148 км.
- «Туда», так «туда», - сказала я и повернула вправо.
Какое-то время мы ехали по совершенно темной, узкой и совершенно ухабистой дороге. В свете фар то и дело мелькали какие-то особняки. Судя по их роскоши и безвкусице, то были дворцы цыганских наркоборонов. Ковры и паласы, висевшие на грубо сколоченных между собой жердях, красовались прямо на улице, возле каждого особняка, и так же как дома они медленно проплывали мимо нас. Создавалось впечатление, будто бы цыгане все разом решили устроить генеральную уборку во всех своих цитаделях, и все разом решили выбить свои циновки. Но я-то догадывалась, что это были непростые цыгане, а ковры эти и паласы были для них всего лишь прикрытием для своего грязного ремесла.
Но вот перестали мелькать цыганские особняки, не встречались больше ковры с паласами, и мы как-то очень внезапно выехали на пост дорожной милиции.

- Что-то поздновато вы к тетке собрались… мм… госпожа Лимаева? – сказал синевыбритый гаишник, представившийся как Окладников, пристально разглядывая мои фальшивые документы. «Легенда, как пить дать, слабовата», - досадуя и стыдясь, подумала я. После чего я высунула в окно голову и внимательно посмотрела на излишне любопытствующего милиционера.
- Постучите по дереву… или сплюньте через левое плечо… три раза, - играя свое недовольство, сказала я, и на личном примере продемонстрировала, сплюнув в окно: - Тьфу, тьфу, тьфу.
Один из плевков попал на начищенный до блеска носок правого ботинка занудливого Окладникова. Но он этого не заметил. Он оторвался от документов и спросил, с непростительно глупым выражением лица:
- Это еще зачем?
- Затем, что тетка присмерти. Потому и торопимся. И вовсе-то не «поздновато».
Зануда перестал быть занудой, сразу же вернул мне документы и виновато сказал:
- Извините, не знал.
- Бывает, - отмахнулась я.
Окладников не знал, что бы еще такого сказать умного и мне приятного, подумал немного, помялся с ноги на ногу и, разумеется, слегка согнулся в поясе.
- Дочка? – спросил он, подразумевая зевающую Кристину.
- Ага, - подтвердила я.
Окладников вновь впал в состояние переживания своей неполноценности, и, пожалуй, отчаялся, заблудившись в мыслях, но не найдя ничего лучшего, как попрощаться, он учтиво отмахнул честь и пожелал нам счастливого пути.
«Прошла», - подумала я о легенде. «И этот позади», - вслед подумала я то ли о посте, то ли об Окладникове. Эти две приятные мысли уютно согрели мое нутро и я – счастливая, усталая, сонная – поехала прочь, прочь, прочь…
 Не проехали и километра, а Кристина уже клевала носом и сладко посапывала. Две тонкие пряди ее светлых волос сползли на лицо и от ее дыхания, как на качелях, едва заметно колыхались.
По возвращении к машине она сразу же, и не прерываясь по пустякам, отрапортовала мне доклад. Начала с того, что бдила все мое отсутствие не смыкая глаз, да и спать ей, в общем-то, «вот нисколечко не хотелось». Сказала, что за все время ничего страшного, необычного и, уж тем более, противоестественного не произошло, а если бы все-таки это случилось, то она «обязательно бы заметила». В целом, она «вела себя хорошо», из машины не отлучалась и «даже ни разу не сходила в кустики». Соврала, конечно.
Ну а теперь спала. Глядя на нее, мне еще сильней захотелось спать. Но я не могла этого себе позволить, мне надо было ехать, мне стоило уехать как можно дальше от этого города.
«Спи, мое горе луковое, спи, радость моя, спи, солнышко мое ясное, спи, счастье мое, спи, жизнь моя, сладко спи», - стараясь не потревожить и не разбудить Кристину, приговаривала я про себя и медленно откидывала назад спинку кресла, в котором мирно спала моя девочка. Спинка уперлась в заднее кресло. Кристина, почуяв комфорт, отвернулась от меня, подложила под щечку сложенные вместе ладошки, свернулась калачиком и сонным голосом прошептала «спасибо». Я же очень тихо включила «сиреневый диск» и сосредоточилась на дороге.
Я ехала уже по широкой, гладкой и мокрой от дождя автостраде. В ярком свете фар белела разметка, мимо мелькали нужные и ненужные мне указатели, столбы, какие-то строения; тот же свет обжигал всевозможные дорожные знаки. Дорога была пустынна, и только лишь я, спящая Кристина и чужой «немец» разбавляли ее одиночество.
Показался большой разъезд.
- Мне прямо, - сказала я себе и поехала, руководствуясь указателем: поднырнула под огромным мостом и – вперед, вперед, на северо-запад.
Широкая автострада закончилась, так же как и началась, и я продолжила свой путь по узкой двухрядной дороге.
… Мимо проплывали маленькие населенные пункты, а то – просто одни названия: села, колхозы, совхозы… деревни, деревни, деревни…
… Иной раз изредка попадались автозаправочные станции. На одной из них я заправила своего «немца» и отправилась дальше, дальше…
… Мелькали пастбища, поля, многолетние парни. Мелькали запруди, заливные луга, болотца, маленькие безымянные речушки и ручьи, некоторые и вовсе были без воды, высохшие, и представляли собой русла и овраги, всклень заросшие бурьяном из осоки и камыша, а те из них, где все же текла еще живительная влага, отражали теперь на своей поверхности ночное, уже проясневшее небо, редкие бархатистые облака. Звезды и полная, вызревшая луна даже улыбались мне как-то очень весело и, пожалуй, чуть-чуть игриво.
И опять, и опять мимо моих усталых глаз в свете фар семенили все новые и новые детали придорожного ландшафта. Мельтешили чьи-то одинокие пасеки, огороды, заросшие кустарником и метровым сорняком, убогие дачные массивы, ухабистые железнодорожные переезды, никому не нужные полуразрушенные коровники, заброшенные птичники, уж лет с десяток как разворованные свинарники и возле них – большие, вонючие озера нечистот; только вот их-то как раз и не тронули, оставили как есть: стоят себе, дымятся, преют – и пусть. И везде все это хозяйство по сути дела бесхозное. Нет у него хозяина. Хотя, это не совсем так: хозяин, конечно, есть, но есть только де-юре, а вот де-факто его как раз и нет, и пока не предвидится, а когда предвидится - трудно сказать, мы этого не ведаем. Но вот отец мой знал, и я так думаю, что знал наверняка. Комментирую аграрную действительность, после просмотра очередных «новостей», он как-то заключил: «Щедра земля русская, но дуракам досталась». Нету, говорит, в России хозяев, покуда дураки кругом, и уж смешно даже предполагать, что дураки у нас когда-нибудь переведутся или, что еще невероятнее, когда-нибудь станут хозяевами своей земли. Какой, говорит, из дурака хозяин.
Я не спорила с отцом. Хотя и очень мне неприятно было себя дурой осознавать, но сейчас-то я вижу, что отец был прав. Воочию вижу.
Проехали –
 Мало-Малышевку…
Проехали –
 Кротовка…
Позади –
 Отрадное…
Позади –
 Кинель-Черкассы
 250 лет.
В двух последних названиях были посты ДПС. Проехали оба без помех. Впрочем, иначе и быть не должно, ведь и тот и другой были бездушные и темные, никому не нужные и заброшенные, - без людей, без машин, без интереса.
Я, тем временем, уже ехала по совершенно темной, душной дороге, которую по обеим сторонам сопровождали две нескончаемо длинные, преимущественно березовые лесополосы.
Никакого разнообразия. Никакой пестроты. Мелькают стволы деревьев, изредка – дорожные знаки и километровые указатели, стелется и подныривает под капот серый-серый асфальт. Все серое, сплошь серое. В глазах уже давно песок вперемешку с чем-то липким и вязким. Глаза ноют, болят от жара и слипаются, слипаются…
Нет, так дальше нельзя. Я не должна дальше ехать в такой мучительной истоме и чудовищной беспечности. Я не одна, со мной спящая кроха. В моих руках ее жизнь. Она – моя Жизнь. Теперь…
… А жить уж очень хочется; молода ведь еще. О, Господи, как же мне хочется жить! Ведь матерью еще не была. И женой не была. Но этого и не надо, бог с ним, с мужем. А матерью – хотелось бы…
Мечты! грезы! зыбь! А вот спать-то взаправду хочется – наяву, по-настоящему. Уж больно я устала, сильно устала: дремсануть бы чуток, кроху, самую немного, а то невмоготу уже, невозмотуга страшная…
«Спать, спать, спать», - шептала мысль.
«Сон, сон, сон», - шуршали широкие шины.
… Все, хватит. В люлю.
Решила так: заручаться мнением внутреннего голоса не буду, да и смысла в том нет, потому как дрыхнет уже давно. Сделаю проще: съеду в какую-нибудь лесопосадку, подальше от трассы, свернусь калачиком, так же как Кристина, и буду спать, покуда не проснусь. Утомила меня дорога. Все утомило.
Только подумала это, как съезд по мою сторону обозначился: широкая березовая посадка, а посередь нее – просека. Свернула вправо и поехала. Медленно, но целеустремленно проехала так вперед, метров двести. Опять же справа, в зияющем просвете между взрослыми кронами деревьев, показалось звездное небо и какое-то поле: «стало быть, поляна или выезд куда». Именно так и оказалось: свернула туда, метров десять прохрустела по палому хворосту, выехала на небольшую полянку и сразу уперлась в беспредельный поперечный ряд размежеванных общественных огородов.
Можно легко догадаться, что огороды в тот момент меня совсем не интересовали. У меня хватило сил и здравого смысла, чтобы убрать машину с приогородной дороги: «А вдруг?.. Лешего черти носят», - промелькнула мысль. Кроме того я осилила разворот и убрала «немца» вспять к просеке, и у самого ее края остановилась между двумя могучими березами.
«Какие ж они здесь огромные», - подумала я про березы и тотчас заснула.

Пробудилась вся разбитая, взлохмаченная, размочаленная телом, но приятно удивилась, что отдохнуло и ободрилось мое накануне поистрепанное сознание. Теплое августовское солнце веселилось где-то на предполуденном месте.
«Высоко, - щурясь, подумала я. – Одиннадцать часов пополудни…»
 Слегка ошиблась: 10.32. – блестел циферблат часов. Я потрепала волосы, потерла лицо, и завершила сей утренний намаз протиранием ладошками только что проснувшихся глаз. Под глазами опухло, но сами глаза уже не болели.
Но вдруг под ложечкой чем-то больно укололо.
- О, Господи, больно как!..
Уколола меня никто иная, как своя же мысль. Опоздавшая и в то же время искрометная, резкая, неожиданная, потому-то очень скверная и больная.
«Ты опять одинокая дура…»
Все очень просто: я с запозданием поняла, что Кристины рядом со мной нет, и вообще ее нигде не видно.
Я вовремя опомнилась и сообразила, что глуплю, что все это чушь и всего лишь нервы.
- Глупости, - сказала я себе. – Пописает где-нибудь в кустиках и придет. К тому же, она жаворонок…Все ж пойду, погляжу.
Как суслик оглядела местность: со спины – березы, вперед посмотреть – расчлененное на огороды поле, справа – двухколейная грунтовая дорожка, она же уходит влево, разделяя березовое полесье и огороды…
- А это что, черт возьми?..
Слева, шагах в пятидесяти от меня, у подножия берез, стелились заросли из карагача, акации и побегов клена. Они были густые и непроницаемые, и из-за них, и поверху, и ввысь винтообразной вязью завивалась тонкая струйка сизого, густого и даже какого-то осязаемого дымка.
- Тетку ее в душу! Амазонка, блин! Кого там жарить собралась?.. Беса непоседливого?.. Чертенок, а не ребенок…
 Так ворчала я, идя на дымок. Так, ворча, и пришла… и оступилась сразу, и растерялась, увидев немую, но до боли симпатичную сцену.
У костра, клокочущего и цокающего своими многочисленными язычками, на обтесанном полене сидели двое. Он и она. Старик и ребенок. Они сидели перед костром, бок о бок друг к дружке, молчали и завороженными и отрешенными взорами пожирали огонь.
Голова Кристины была прислонена к стариковой руке, ее счастливые и спокойные глаза радостно блестели; в них отражались огненные косынки и зарождающиеся и тут же гаснущие искорки. Ее перепачканные в угле ручки обвивали колени.
Старик был очень стар, отчего почтенен, и очень маленького роста. На бревнышке, рядом с Кристиной, он был едва выше ее, и тем паче ниже, что сутулился. Его черные, вороновы глаза сразу выделялись во всем его облике: две черные пуговки – бездонные, беспросветные и, по моему ощущению, живые как сама жизнь. Они все поглощали, все впитывали – и солнечный свет, и огонь, и все остальное, и ничего не отдавали взамен, но в то же время они как-то особенно и необыкновенно радостно грели и истинно понимали тебя – в них смотрящего и в них же отражающегося как в зеркале. В них была могучая вековая мудрость, в них была искренность, которой я не видела даже у священнослужителей, но самое главное, что давали эти необычайные глаза – это надежду и веру.
Редкие, цвета подвенечного платья волосы когда-то были зачесаны назад, а теперь непослушно лежали кое-как, а две тонкие прозрачные пряди полумесяцами ниспадали на высокий, изрезанный множеством морщин лоб. Все лицо его было изрыто и изъедено мелкими и большими признаками старческого организма; словно паук сплел на его лице свою посмертную маску.
Я любовалась этим удивительно прекрасным лицом и восторженно соображала:
«Что такое красота?.. Тело ли?.. Душа ль?.. Нет, нет, не тот случай. За что я уже люблю этого старика?.. А ведь и слова друг другу еще не сказали… ни разу еще взор свой не поднял на меня – все в костер глядит. Увидела раз и покорена сразу, и глаз не могу оторвать – любуюсь, как художник-портретист. Какой образ! Так, наверное, и Васнецов впитывал как я теперь. Уж и Илья Ефимович не прошел бы мимо старика, непременно бы задержался около, с целью поглядеть, да запомнить, да не упустить бы чего, деталь какую важную стариковскую – маленькую, но существенную. Ох, как жалко будет, если забудется. А то и к себе, в креслице пригласит: уважь-де, старик, дюже понравилось мне лицо твое, образ – чудо! – редко встретишь такой, а коли повезло, коли повстречал, то грех большой будет, если мимо пройду… попозируй для мя пару-тройку этюдов. А по уходу уж я не обижу: десять целковых за сеанс дам. Не все ж мне родичей писать».
Вот такой вышел портрет старика: самобытен, прост и величав собою, грубоват в меру, но этим-то и притягателен, этим-то и подбивал клинья под мое обожание им.
Одет старик был в брезентовый плащ с капюшоном, в длинный до пят, выцветший от солнца и от дождя почти в белый цвет. Обут был в адидасовские кроссовки на шерстяной носок.
Задержавшись на стариковом лице, засим, оценив его одеяние, мой ненасытный взгляд вперился в его руки. Они были худые, жилистые, тупопалые и как бы обрубленные, и так же такие же морщинистые и щербатые, как и его лицо, только, помимо прочего, в венозно-варикозных синяках и усыпанные пигментационной росой. «Эх, вот на таких вот руках, стало быть, и держится наша Россия!» - мысленно воскликнула я и сию же минуту влюбилась в эти руки, ни чуть не меньше, чем в лицо. За что? – Не знаю.
Была, правда, одна мелочь, которую я не могла не заметить: на обеих его руках имелись татуировки; на правой кисти синело: «не встречал еще маринаду, какой делает моя Люся!», а на левой гласило признание несколько иного характера: «только Люсина власть для меня всласть!»
В руках старик теребил отчищенный от коры, гладенький ветловый прутик. Он по-прежнему продолжал с интересом созерцать огонь и этим прутиком то и дело беспокоил его: копошился в нем, забрасывал в костер с треском отлетающие головешки. Тем же прутиком ловко подкидывал мелкие хворостинки, которые тут же во множестве валялись у его ног, и эти хрупкие былинки и эти веточки прямехонько попадали в пасть ненасытного пламени.
Нарушить эту идиллию я не отважилась. Но и не стала ждать, пока мне скажут обидным тоном: «не стой, как истукан, - в ногах правды нет», и присела на корточки тут же где и стояла, без приглашения, без одобрения того сидящих.
- Словно, как живой, - желая приобщиться к познанию пока непостижимого, сказала я про огонь. Кроме того, надо было как-то намекнуть, что я тоже здесь.
- Фи! Какой же он еще?! Живой и есть! – тут же встрепенулась Кристина, обидевшись на мое дурацкое «словно» и глупейшее «как».
Старик промолчал и только лишь улыбнулся уголком обветренных губ; от беснующегося пламени он так и не оторвал свои черные глаза.
Я еще раз вдумчивее посмотрела на огонь, осмыслила взгляд:
«Устами ребенка глаголет истина. Правда, правда: какой тогда, как не живой? Мертвого огня в природе не бывает. Угас огонь, затух, умер – так это уже и не огонь вовсе. И не надо быть медиумом или чем-то вроде, чтоб понять это».
 Не долго я переживала и мучилась в молчании неудачное начало своего вживление в коллектив. Старик наконец-то перестал разглядывать костер и осчастливил меня своим радушным, удивительно ясным и очень добрым взором. Он посмотрел на меня пристально, и, как мне показалось, даже чересчур откровенно. Глаза его улыбались.
- Ждали мы вас, Екатерина Анатольевна, - сдобным тенором заговорил старик, - пока проснетесь.
И я опять недоумевала: откуда совершенно незнакомый мне старик знает мое отчество? «Ну, имя – понятно – Кристина представила. Но отчество?! – бунтовало мое сознание. – Отчество?! И уж она не могла его сказать, ибо сама не знает… нет, не знает… Чудеса какие-то».
- Аристарх Каземирович Тутов, - с неким официозом тем временем представился старик. – Будемте знакомы.
При этих словах он аккуратненько отложил в сторону ветловый прутик и протянул мне для рукопожатия руку. Я привстала и почтительно пожала ее.
- Дочка ваша много добрых слов про вас мне шептала, - после рукопожатия сказал Аристарх Каземирович. – Садитесь рядышком, места всем хватит… (Я послушалась и села рядом с Кристиной.) Вот… Славная у вас дочурка, славная. А вас-то как шибко любит, ой, шибко! Да что это я вам это говорю: почитай, сами знаете… Э-хе, - вздохнул он, - старость – не в радость. – Помолчал и к чему-то добавил: - Вот, значица, в России покамест живу…
Засим старик умолк, ну а «дочурка» не преминула воспользоваться случаем; молвила звонко и хвастливо:
- А мы с дедом картофель печь будем!
И, задрав голову, пропела:
- В костре-е.
Пропела и замотала головой.
- Нет, не в костре – в углях. Тебя ждали. Правильно, дед?
- Верно, внучка, верно. Молодую картошечку запечем. Вот костерок только догорит, угли поспеют, и запечем. Проголодались небось?
- Угу, - сказала Кристина.
- Ага, - поддакнула я.
- Момент, женщины, момент, - заторопился Аристарх Каземирович, суетливо взялся за свой прутик и принялся царапать им негаснущее пламя и швырять туда-сюда пышущие жаром головешки. – Скоро уж… Скоро уж кидать пора… Секундочку, детки, секундочку, хорошие.
- Мы, дедушка, не торопимся, - скромно вымолвила я, глядя на стариковскую суету, а саму себя спросила: «Что, интересно знать, он тут делает? Шалаш, вон, из веток и жердей соорудил, куском прорезиненной ткани накрыл сверху, берданку, вон, на бревнышко со своей стороны прислонил. Живет, что ли, здесь?.. Может, на диких коз охотится?..»
А Кристина, в отличие от меня, не мучилась подобными вопросами. Она уже знала, что к чему, владела, так сказать, информацией из подлинных рук, и, как будто в унисон моим мыслям, сказала, звеня словами:
 - Картофель у деда прут.
Я сразу не поняла о чем речь и, взглядом требуя пояснений, посмотрела на нее. Но пояснений не последовало: она надула щеки, давая мне понять, что в рот набрала воды, мол, будет достаточно и того, что сказала.
Старик, видя мое непонимание и неудовлетворенное любопытство, в предвкушении своего же монолога открыл рот. Судя по тому, с каким воодушевлением и желанием он стал потирать шершавые ладони, можно было предположить, что рассказать только что уже рассказанное Аристарх Каземирович не только не против, но даже весьма рад.
 - Ой, правда истинная, ой, верно-то! – очень эмоционально начал он. – Роють, Екатерина Анатольевна, еще как роють. Ворують, нерадивые людишки, картошечку-то, а поймать паразитов пока не сподоблюсь… проворные, мать их яти. Вообразите… (Старик пошарил рукой за пазухой плаща, достал оттуда крохотный, в желтой кожаной корке, блокнотик, раскрыл его на нужной страничке и, близоруко тыкаясь в него загорелым носом, стал зачитывать.) «Августа месяца, семнадцатого числа, сего года – три куста по третьему ряду от начала. Намедни (дня три тому) был первый случай воровства – один корень в середине огороду…» - Аристарх Каземирович отстранил блокнот и прокомментировал: - Думаю пробу сымали. Хм, ну, дальше: «Восемнадцатое число – пять кустов с первого и второго ряду». По вкусу пришлась, раз вернулись. А то! С Урала у меня и с Кубани: сам семена привозил… ну да. Э-э: «Двадцатое – аж девять! Плохи дела. Вчерась Христос избавил. Хотя бы и не было больше клубнекрадов этих дотошных». Шабашь покамест; нынче записей не было. Первая ночка у меня караульная. А застигну… этих… (Он указал пальцем на растущую в поле картошку.) за этим делом (И снова ткнул туда же.) – без соли уж не отпущу… не отвертятся. Кстати, Екатерина Анатольевна, соли-то нет у вас, часом?
- К сожалению, нет.
- Это я к тому, что картошечку спечем когда – с солью-то слаще будет. Ну да ничего: соль-то у меня имеется. В избытке. Вот только зарядил я ее всю в патроны, на случай известного рецидива, не докумекал оставить малость для посола. Не беда: выпотрошу один патрончик - и соль будет. А хлебушек имеется. Картошечку нарыл у себя, по случаю вашего прибытия. Спали вы еще. Думаю: проснетесь и оцените. Хорошая картошечка – молодая пока, сладенькая, рассыпчатая. Отведаете. Скоро уж. Вот уж кидать пора.
Старик растормошил тем же ветловым прутиком седое и румяное углище и, вытаскивая из глубоких карманов своего плаща по одной - две картофелины, бросал их в угли и ими же сверху присыпал. При этом, чуточку ганашась, но совершенно без злобы в голосе, продолжал делиться наболевшим.
- Что делается-то, ох, делается! Картошечку – и ту ворують. Они ее растили? Сажали? Окучивали?.. Они ее обрабатывали «Децисом-Экстрой» от колорадской напасти?.. Ан нет же. Кого там! Эти на чужое зарятся, на готовенькое; этим так сподручней. Своровал – и средства на горькую сэкономил. У этих так принято… Э-хо-хо! Беда, беда… Вона она какая уже – розовенькая, ровненькая вся, крупная. А коли дальше так пойдет – всю ведь выроють. Отсюда и стерегу. А как иначе-то? Сроють ведь, сроють, эх, беда! Нету у нас закону в государстве. Не приучены в России в ладах с совестью жить. Не умеют пока. А ежели умеют, то не хотят. Эх, народ! Темнота!.. Больно мне, Екатерина Анатольевна, смотреть на все это, ужасно печально делается.
Высказав, он хмыкнул этак угрюмо и недовольно; встал и направился косолапой походкой к своему шалашу. Вернулся Аристарх Каземирович с рюкзаком видавшим виды, расшнуровал его, бережно и, пожалуй, ритуально достал краюху ржаного хлеба и нож кустарного производства с эбонитовой ручкой. Со словами: «Помогите мне, Екатерина Анатольевна, хлебушек нарезать, будьте добры», - все это протянул мне. Я охотно согласилась и стала исполнять его просьбу.
- Глядя на вас, как вы хлебушек режете, сразу как-то сыт становишься, - лукаво улыбнулся старик глазами. Я смутилась от этих слов, покраснела и ничего не нашлась ответить. – Только женщины так ласково это могут… с любовью, играючи. Ох, ведь женское это дело! В чьи же, как не под ваши стряпухины руки испечен бывает?.. Вот и моя сударушка, царствие ей небесное…
 Его восхваления прервал веселый собачий лай, который как ополоумевший снежный вихрь налетел на старика, языком облобызал его лицо, при этом чуть не свалив старика с бревна наземь. Потом так же радостно и звонко облобызал Кристину, засим – словно мы с псом не виделись бог весть сколько – меня. Обслюнявив все мое лицо, пес успокоился, боком отскочил к Аристарху Каземировичу, лег на все лапы, вскочил опять, после этого вскочил на задние, гавкнул и, не отрывая от старика своих карих собачьих глаз, замел по траве хвостом.
При внимательном рассмотрении этим чудным существом оказался молодой еще кабель, принадлежащий по своей конституции, великолепной стати и скрученному в калач хвосту к породе «лайка». Красив пес, ничего не скажешь: острые, торчащие треугольником черные уши, белые «очки», окаймляющие, как я уже сказала, карие пытливые глаза, белая и пушистая грудка, в форме перевернутого верх тормашками купола церкви. Шерсть у пса была пушистая, местами серо-серебристого окраса (как лапы и хвост), а в преимуществе своем – ярко белая.
Старик глянул на пса и сделал фальшиво строгий вид.
- У, бешеный, - обозвал он собаку, потрепал того за ухом, и уже нам сказал: - Познакомтеся с этим прохвостом. Дюже смышленая псина… и хороший товарищ. Бекас у него кличка.
Слушая своего хозяина, пес, после каждой его фразы то вправо, то влево ронял голову. А когда услышал свое имя, то громко гавкнул, чем, наверное, и выразил свое почтение нам; да и похоже это «Гау!» было на русское «здрасьте».
- Да уж успели познакомиться, - вытирая с лица бекасовскую слюну, сострила я.
- Всю обляпал, - отряхивая свой любимый джинсовый комбинизончик, поддержала меня Кристина.
- В деревню, в лавку бегал. За солью посылал, - как будто между прочим, пояснил нам старик. – Ну, Бекас, поди сюда. Куды тебе там Нюрка соль припетрушила? Соль-то дала Нюрка-то?..
Аристарх Каземирович осмотрел у пса ошейник и извлек клочок бумаги; он был прицеплен к внутренней стороне ошейника большой канцелярской скрепкой.
- Ну, кареглазый прохвост, сознавайся, где тя черти носили? – тыча в песий нос бумажкой, журил старик. – Отчего соль не принес? Сызнова, чай, гусей на пруду гонял? За старое принялся? У, я тебя! – Аристарх Каземирович пригрозил псу кулаком. – Ведь и записку ему давал – ан не принес…
Мне неудержимо захотелось прочитать, что в ней написано, и я не удержала свое любопытство, не совладела со своей прихотью и спросила:
- Можно?..
- Можно только Машку за ляжку… - тут же ответил Аристарх Каземирович, но спохватился и сконфуженно стал оправдываться: - Ой, простите, Христа ради. Думал, пес сказал… Вот олух, вот олух! Не серчайте на старика, нате, нате, читайте.
Я виновато и неловко успокоила старика, сказала, что и со мной такой конфуз иногда случается, что не обижаюсь вовсе и не сержусь, а напротив, даже рада, что сие услышала, что надо бы запомнить эту фразочку – авось, когда пригодится. Взяла протянутую мне бумажку, поблагодарила и развернула ее.
На ней красной шариковой ручкой, корявым, но вполне разборчивым почерком было выведено:
«у. Нюрка! Дед Аристарх послал меня к тебе за солью. Ты уж не отказывай ему, дай малость. И присобачь ее куды-нибудь к ошейнику. Не принесу – облает. Выручай.
С трепетом пред тобою породистый пес Бекас».
Это «псово» послание меня рассмешило от души и до слез. Я хохотала весело и звонко, то вроде бы переставая, то, подумав о нем опять, начинала снова все более чувственно хохотать. Когда, наконец, взяла себя в руки и прекратила свой необузданный и невоспитанный смех, когда вытерла слезы и могла что-то выговорить, - сказала дребезжащим голосом:
- Ну вы, дедушка, шутник. Надо же такое собаке приписать! А как вы ее очеловечили! Браво, браво!..
- Так они, Екатерина Анатольевна, будут не глупее нас с вами. Они-то все понимают, и сказать могут, только вот мы ихний лай понять не в силах. Не можем мы уразуметь их собачий сказ, не дано нам этого. Вот скажите мне, Екатерина Анатольевна, в чем провинилась собака, что она родилась-таки собакой, а, допустим, не человеком?..
Этот неожиданный вопрос застал меня врасплох: я сдвинула брови, но так ничего путного и не придумала.
- Так ничем же! – не дождавшись пока я «рожу», воскликнул старик. – Ничем, как есть это слово!.. А человек, чем виновен, что из утробы матери явился опять-таки ребенок, а не кутенок?.. Философия! – указав пальцем в небо, чересчур трепетно и, налегая в этом слове на «о», изрек он. – Вот, глядите, уважаемая Екатерина Анатольевна, глядите… - изменив тембр голоса, он присовокупил: - Какой такой проказник сподобит меня сёдня патрон расколупывать и соль оттуды вынать?..
Породистый пес Бекас брюхом лег на траву, вытянул голову на передние лапы, изобразил жалобное выражение своей собачьей морды и виновато заскулил.
- Видите, видите, - тряс подбородком старик, - все понимает, все-е!.. хитрюга! Похлеще кота будет. - И уже Бекасу: - Не скули, не наваживайся с народом.
Тут и картофанчик поспел.
- Пора вынать, - заключил старик и ветловым прутиком стал выкатывать из углей по одной картофелине. Всего оказалось двадцать две запеченные картошки. – По семь штук и одну Бекасу; а потому одну только, что соль не принес. – И откатил нам с Кристиной четырнадцать черных, кое-где треснутых и перепачканных в пепле клубней.
Бекас свою сразу же съел, съел как есть с кожурой, вернее, даже не съел, а проглотил целиком. Удовлетворенно обтер языком нос и губы от сажи. Ну а мы…
… Ох ты, боже мой! С каким блаженным аппетитом, с какой злостью и жадностью стали мы уплетать стариковскую запеченную чудо-картошку! Старик выпотрошил из патрона 16-ого калибра солевую начинку. Соль ссыпал горкой на «песье» послание и у нас начался полуденный банкет.
Старик, Кристина и я сосредоточенно, дотошно и слегка торопливо приступили к колупанию черной, местами слегка обуглившейся кожуры. Первая размундирила свою картошку Кристина, обильно ее посолила и в два укуса отправила в рот. Затем – я. Затем – Аристарх Каземирович. По тому, как каждый из сидящих на обтесанном полене принялся отчищать второй запеченный овощ, не прожевав до конца и не проглотив еще первый, можно было предположить, что картошка всем безумно понравилась, но ее еще толком не распробовали.
Ели с чувством, с толком, с расстановкой. Процесс принятия пищи протекал не дословно по ниже написанному, но все же примерно так: картошка… соль… кусок ржаного хлеба, и т. д. – пока не была съедена последняя картошка.
Во время всего кушанья никто не единожды не проронил ни слова - на столько все были увлечены и целиком поглощены этим обрядом. Нервничал, захлебывался собственной слюной и изредка завывал только породистый пес Бекас. И все от несправедливости по отношению к нему, и глядя на нас, чавкающих и жующих. «В чем же моя вина, что я родился породистым псом, а не обыкновенным человеком?!» - наверное, этим в эти минуты изводил себя Бекас и от своего бессилия – негодовал.
Пес таки дождался. Собачья справедливость восторжествовала: свою последнюю картошку старик не доел ровно на половину и с руки отправил ее прямо в собачью пасть. По примеру этого бескорыстного благотворителя пошла и я, и кинула к бекасовым лапам свою надкусанную картошку. Тот, довольный, облизнулся. Кристине, впрочем, ничего другого не оставалось, как расстаться со своей укусаной картофелиной. Она навесом кинула ее Бекасу, тот слету ее проглотил, при этом громко лязгнув зубами. После этого пес улыбнулся, а нашумевший в его голове вопрос - «В чем же моя вина?..» - его больше не беспокоил.
Аристарх Каземирович докосолапил до шалаша и вернулся оттуда с пивным бочонком, наполненным холодной ключевой водой. Сам полил нам на перепачканные в саже руки и, когда я и Кристина их вымыли окончательно, попросил меня и ему полить. После того как руки наши были чисты, Аристарх Каземирович налил в эмалированную кружку воды и протянул ее Кристине. Та жадно выпила ее всю. Я же сочла вежливо отказаться. Старик настаивать не стал, а напился сам.
- Бекас напьется у ручья, - пояснил он нам и посмотрел на Бекаса; собака прищурилась на хозяина, гавкнула и тотчас убежала.
Кристина, не в силах усидеть ровно, уронила голову на мои колени, от приятной тяжести в желудке она сытно вздохнула.
- Уютненько покушали, - еле ворочая языком, сказала она. – Я вся какая-то измученная от такого завтрака.
Я мысленно с нею согласилась. Будучи счастливой, я поцеловала ее в лоб. Под прессом того же чувства вспомнила, зачем, собственно, я еду в Похвистнево, и о том, что нам уже пора.
- Прощайте, - сказала я старику после того, как поблагодарила его за великолепную кухню.
- Может, свидимся еще, - предположил старик.
- Ну, тогда до свидания…

О, этот Похвистнево! О, этот однофамилец! Только мы в него заехали, только лишь проехали высокий столп – «Похвистнево. 1888-1988», проехали равнодушных гаишников – и сразу же, как из ведра, пошел дождь.
- Тут всегда так, - сказала Кристина под шорох «дворников». – Везде сухо, у нас грязь.
- А где у вас сухо и можно принять душ, - спросила я, а для ясности добавила: - Где у вас гостиница?
Выяснилось, что Кристина даже не предполагала, что в ее городе может быть гостиница, и под конец даже обиделась:
- Ну не знаю я! Я здесь по гостиницам не шастала. – (Сказала, как будто их здесь не одна, а целая куча.)
Пришлось расспрашивать народ. Первый встречный горожанин оказался вовсе не горожанин, но прожевал он, как оказалось, не в гостинице, а квартировал у девяностолетней бабки, и где находится гостиница, разумеется, не знал. Второй была тучная тетка лет сорока и с рыжими волосами. Она хотя и считала себя коренной, но, так же как и бабкин квартирант, о местонахождении гостиницы не имела представления. Третья, молодая (моих лет) зловредная особа вообще не стала со мной разговаривать, а только лишь окинула меня и машину почему-то брезгливым и недоверчивым взглядом и сию минуту подозрительно обособилась восвояси. Спас худой и очень высокий юноша, так что, дабы хоть как-то видеть его лицо, мне пришлось вылезти из машины и задрать голову.
- Здравствуйте, любезнейший. Ну, вы-то мне хотя бы скажете, где?..
- Какого года? – нетерпеливо прервал он.
- Простите?
- Машина – какого года?
- А бог ее знает. Мужнина. Молодой человек, вы все же мне ответьте…
- Внимательно.
- … где у вас тут постоялый двор?
Тот нахмурился.
- Нет у нас постоялого двора, - сказал он, обидевшись. – Гостиница – есть, а постоялого двора – нету.
- И вы знаете, где она???
- Конечно.
- Ну, слава тебе, Господи!..
- Я покажу. Поедемте, - сказал он и залез на заднее сидение без моего позволения на то. Залез-то он - залез, но с невыносимым трудом, и при этом его коленки стали подпирать ему подбородок.
По небольшому городку, который, в сущности, можно было от начала до конца проехать за пять минут, мы колесили не менее получаса. Наш гид приоткрыл со своей стороны окно и своими длинными перстами махал между мною и Кристиной, указывая повороты. «Налево… Налево… Опять налево… Теперь прямо… Влево», - с довольным видом руководил он, а промеж распоряжений улыбался и рукой отмахивал приветы почти каждому встречному пешеходу. Наконец-то приехали к тому месту, которое уже проезжали раз, в самом начале этой экскурсии, и сверни бы я тогда направо, а не по распоряжению гида налево, - то немедленно к нужному месту и подъехали бы.
- Вот она. Гостиница, - изложил последователь Сусанина, указывая тонким пальцем на двухэтажное здание красного кирпича.
- Decadence какой-то.
- Вы это о чем, тетя?
- Какая я тебе тетя?! Выходимте. Приехали.
- А я???
- Что – «я»?
- Доставьте меня, откуда взяли!
- Ну, уж нет, юноша, дойдете. Спасибо за экскурсию. Желаю удачи.
- Мы вам не общественный транспорт, чтобы развозить куда угодно, - дополнила меня Кристина и, когда гид, насупив брови, стремился избавить нас, неблагодарных, от своего общества, в затылок ему прокричала: - Наглежь! Таксисток нашел! Час по колдобинам возил, аж голова кружится!
 
В гостинице «Уют» с провинциальным боем и отнюдь не интеллигентным нахрапом мы взяли-таки двухместный номер: ну, конечно же, пришлось слюнявить пальчики. Свой многочисленный женский скарб (включая сумку набитую деньгами) в несколько заходов, с перекурами и, что самое главное, самостоятельно (!) снесли наверх, на «бельэтаж», в номер 10.
(!): в штате обслуги носильщики, швейцары, коридорные, горничные и другой персонал – не значатся; равно как и администратор. «Я не администратор, я тетя Тая». И еще, полюбуйтесь: «У нас вещи не носят. Холуев не держим – демократия. Вам надо – вы и несите». Или: «И чаевые у нас не приняты. Не ради денег работаем». А на мой вопрос – «Ради чего тогда?» - был дан ответ: «Мать уже, а глупая… Чай, известно: ради людей». Но чаевые все ж таки взяла.
 Я не собиралась здесь, в гостинице и, собственно, в городе долго задерживаться: заберу, думаю, у злой тетки Кристинино «Свидетельство о рождении». Возьму с нее расписку: мол, не нужна девочка мне вовсе, претензий не имею, забирай ее и вытворяйся отседова, и катись восвояси. Вот возьму только у нее эту бумагу и уеду тут же, уеду вместе с Кристиной куда подальше. Куда – пока не решила: может – в Ессентуки, может – в Париж. Поэтому вещи разбирать не стали, запихали кое-что в шкаф, а что не поместилось – сложили тут же возле него грудой. Взяли только лишь чистое белье, полотенца, шампунь, мыло, зубные щетки, пасту «Колгейт» и пошли принимать душ, и пошли прихорашиваться.
Из душа мы вышли чистые, как будто бы отдохнувшие и очень даже хорошие собой. (Скажу между прочем: душ здесь совсем не там, где я его себе представляла; я наивно предполагала, что он будет в номере, а он оказался «… прямо по коридору, до упору».) Так вот, пока мы, очень даже хорошие собой, шли «прямо по коридору», но уже из душа, между нами завязалась замечательная беседа, похожая на беседу двух разновозрастных женщин, шествующих к себе домой из общественной бани. Разговор имел продолжение и в номере.
Кристина. Гм… Кать, тебе, наверное, мужик нужен?
Я. Какой мужик? Зачем мужик?
Кристина. Ну, это… как это… для дела.
Я. «Для дела!» Все, больше никаких дел! И никаких мужиков! Да и о каких мужиках ты говоришь, когда мы с тобой вдвоем – м-м-ма! Карамелька! – парочка что надо. Пусть катятся ко всем чертям!.. мужики твои. А если что – и вдвоем справимся, не впервой уже будет.
 Кристина. Ну, вот, опять до тебя, Катька, как… как до черепахи доходит…
Я. Как до жирафа, ты хотела сказать.
Кристина. Жираф – длинный, а черепаха – медленная. Медленно ты, Катя, смыслишь. Я слышала, что женщине вроде тебя… ну, твоего возраста… в общем, женщине, чтоб лучше жилось, с мужичком нужно… ну, как это… ну, в общем, ни мне тебя учить, сама должна знать, как это называется.
Я. Отвратительная, гнусная ложь… Да уж! Надо же такое ребенку сказать! Нет, Кристина, мне мужик не нужен, потому как, хочу сказать тебе по секрету, все как раз наоборот: это вовсе не нам, бабам, нужны мужики, а им нужны мы, женщины, и как раз для того, как ты верно выразилась, «чтобы лучше жилось».
Кристина. Ты обманываешь меня. Я видела, как ты смотрела на Сирень.
 Я. Глупости! Сирень мне друг, но не более того. Давай оставим эту тему, прошу тебя. У меня уже лицо горит.
Кристина. Ой-ой-ой, лицо у нее горит! А то смотри, Кать, а то я присмотрю тебе кого-нибудь из местных…
Я. Не надо! Не смеши меня. Ознакомь-ка меня лучше с вашими достопримечательностями. Устроишь мне экскурсию по городу. Начнем с банка и со столовой: и доллары поменять надо и отобедать пора.
Так, или примерно так, протекал наш разговор после душа. Зайдя в номер, мы улеглись на две, параллельно расположенные друг от дружки, койки. Лежали валетом, лежали навзничь и, рассматривая побеленный потолок, вели эту, прямо скажу, неприятную для меня беседу. После того, как я намеренно направила разговор в другое русло, Кристина наконец-то угомонилась и согласилась показать мне город, хотя заметила, что восторгаться в нем, в общем-то, нечем.
- Банк тут близко, - соскочив с койки, сказала она. – И поесть я знаю, где можно. В кафе. «Бабьи слезы» называется. В «Березку» не пустят: я оттуда поросенка жареного как-то унесла (поминали там бандюгана какого-то). Нет, в «Березку» не пустят. А в «Бабьи слезы» - можно. Там горькую пьют и блины подают. – Кристина почесала ладошкой нос и заключила: - Туда поедем.
Против такого анонса наших передвижений я возражать не стала, но, услышав Кристинину исповедь про жареного поросенка, я нахмурилась и мысленно задалась вопросом: «А стоит ли вообще куда-либо ехать? Безопасно ли это? Покушать, к примеру, и в гостинице можно, без «Бабьих слез» обойдемся. Какие еще сюрпризы уготованы для меня в этом захолустье? Ведь так и побить могут… с такой-то напарницей. Могут ведь; запросто побьют, как дважды два. И слезы наши бабьи не помогут. Только бы не по лицу и сапогами не пинали. Ну уж нет, так просто я не дамся, и Кристину не позволю! Надо бы пистолет купить, револьвер какой-нибудь. Ну, все, едем». И вслух повторила:
- Едем. Сушим волосы феном, причесываемся, кому по возрасту положен макияж – его накладывает, кому не положен – одевается, пьет сок и, за беседой со своим медвежонком, коротает время, дабы дождаться, пока я наведу марафет на своей физической оболочке. Быстро, но без паники делаем все выше сказанное, и тут же отправляемся по согласованному маршруту. Дополнения будут?
- У меня нет, - ответила Кристина.
- У косолапого тоже, - она же сказала за медвежонка и, в знак одобрения мною сказанного, они оба кивнули.

В валютном отделении банка у меня без зазрения совести приняли пятьсот краденых долларов, зачем-то заискивающе улыбнулись и даже сказали: «приходите еще». Я побожилась, что обязательно приду и, радуясь своей безнаказанности, под предводительством знатока местного общепита отправилась в «Бабьи слезы».
«Бабьи слезы» встретило нас по-бабьи весело и слезливо, что, собственно, соответствовало названию сего кафе, и потому было логично. Из посетителей был мужик в клетчатом кепи отвратительно-грязного цвета. Он в одиночестве спал за столом. Сидел он на деревянном табурете, его руки висели плетнями, а голова сакраментально покоилась на столе возле недопитой бутылки водки, нетронутого корейского салата и одного, надкусанного раз блинчика.
«Правду сказала, - подумала я. – И водку пьют и блины подают. Ведь день еще, а уже квасят на вынос тела».
- Ну! А я что говорила! – отследив мой взгляд, прокричала сквозь музыку Кристина и за руку потянула меня к столику, стоящему ближе всех к выходу.
- Я, обычно, за этим ем. Зал хорошо видно, и если что… ну, пока миловал, тьфу, тьфу, тьфу, - пояснила она мне, когда мы уселись, сплюнула три раза через плечо и тем же числом постучала по столу.
Другими и последними посетителями являлись две пышнотелые бабы лет этак сорока, главными достоинствами которых были неимоверного размера бюсты и живость характера, подогретого к тому же сорокоградусной. Бабы эти под громкую и залихватскую:
 Напила-ася я пья-ана!
не жалея своих ног и, уж тем более, туфель, очень эмоционально и на издыхании последних сил отплясывали еще неизвестный мне доселе танец…
 Не дойду я до до-оому!
Лицом к лицу необузданно мотали простоволосыми патлами, да так, что едва не бились лбами…
 Довела-а меня тропка да-а-льняя!
И топали, топали…
 До вишнё-о-вого саду!
Получалось феерично, по-шамански самоотреченно и дико, совсем не в такт, но зато весело. И любо-дорого посмотреть, и глаз не оторвать. «Так, наверное, ведьмы пляшут, - подумала я и перекрестилась – свят, свят!
Кадышева замолчала, музыка стихла, но тетки этого не замечали и продолжали отбивать каблуками сатанинский «там-там», и истеричные, взмыленные, с присущей бабам безголосицей хрипло и визгливо орали:
- Напила-ася…
- Я пья-аана…
Тут очнулся мужик в грязном кепи. Он отлепил половину своего небритого лица от липкого стола, окинул баб мутным и раздраженным взором и, брызгаясь слюной, прокричал писклявым голосом:
- Хорош сигать! Молоко расплескаете!
И тотчас уронил голову на прежнее место. Бабы, от такого к ним внимания, взвизгнули в голос и, словно сговорились, разом снизу подхватили груди и подтянули их к подбородку.
- Ни дайду-у я…
- Да до-му-у…
И снова завизжали. Засим заорали опять, опять пустились в пляс, то и дело поддерживая при этом непослушные груди. На нас же никто не обращал внимания; до нас никому не было дела: за все время к нам никто не подошел и не поинтересовался, что мы будем кушать, и что мы будем пить.
Мне надоело созерцать пьяный фольклор и я оглядела помещение. За так называемой барной стойкой никого не было, и только с лицевой деревянной стены на нас взирали и как-то нехорошо улыбались несколько резных девушек, кои были в сарафанах и кокошниках. У всех у них непременно имелись в наличии жирные косы и походили они скорее не на косы, а на колосья пшеницы гигантских размеров. Да: еще у этих молодух, у этих раскрасавец были чисто выбритые лица. Честное слово, не вру: их лица были изумительно выбриты, под синеву. Этот деревянный «экспрессионизм» был здесь единственным нечто, которое если и не радовало глаз, то хотя бы на это можно было с минуту посмотреть и, так сказать, отвлечься от общей серости. Весь оставшийся антураж этого заведения был убог, но благо хоть не вразрез логике: несколько столов, несколько стульев, несколько лавок. Где-то был магнитофон, потому как музыка все-таки значилась. Вместо штор или, на худой конец, занавесок – были чугунные решетки; вместо вешалок – подоконники или кое-где торчащие гвозди. Это, пожалуй, все что было. Теперь, чего не было. А не было вот чего: если коротко, то много чего, включая бармена и официантов.
- Если ты ждешь, что к тебе кто-то подойдет, то с голоду помрешь, - сказала мне Кристина. – Здесь принято наоборот. Это тебе не Белокуриха.
- Что еще за Белокуриха?
- Есть такая деревня. Там медом бесплатно угощают, местные россиян туристами называют и улыбаются им всегда.
- Была?
- Нет. Слышала, мама рассказывала.
- Хочешь туда, в Белокуриху?
- Ха, еще бы!
- Меду бесплатного поесть?
- Ага.
«Эх! – подумала я. – Свожу ее как-нибудь в Белокуриху. Мечты должны осуществляться, тем паче детские. Заодно сама погляжу, что это за Белокуриха такая, где жизнь как медовуха. Надеюсь, что скоро мы ее увидим. Скоро. Ну а теперь хорошо бы поесть…»
И мой нетерпеливый желудок прямо-таки повел меня на поиски затерянного персонала.
- Ты думаешь, что все же стоит предупредить их, что мы пришли? – спросил мой желудок.
- Им будет приятно, - ответила Кристина.
Официанткой и барменшей оказалось одно лицо в образе маленькой и хрупкой зеленоглазой девушки. Из-под голубенькой шелковой косынки, повязанной только на волосы так умело и привлекательно, что и я бы так не смогла, виднелись две темно-русые пряди волос, ниспадающие по бокам на розовые и мокрые от слез щечки. Платка у девушки не было, и поэтому слезы она вытирала краешком зеленого фартука, надетого поверх белоснежной блузки, под ворот которой прямо на шею был повязан малиновый шелковый бант. Еще на ней была черная ситцевая юбка длинной чуть выше колен. Я отыскала ее по плачу и жалостливым мольбам.
- Ми-лень-кий… миленький, - щебетала она. – Сладенький мой… - И между слов то всхлипывала, то целовала чью-то мужскую руку. – Ну как ты не поймешь!.. не изменяла я тебе, не изменяла.
- И как же это, по-твоему, называется? – грубо спросила рука.
- Дурачок, я же тебя люблю! Тебя!.. Ты посмотри на него!.. разве я могу тебе с ним изменить?!
- Изменила же.
- Опять «изменила». Не изменяла! Не изменяла!......
- Я же видел…
- Что ты видел? Что?
- Ты хочешь, чтобы я рассказал это?
- Не надо!.. Ты видел не совсем то, о чем подумал… Вернее кое-что, конечно, было, но совсем не то…
- «Кое-что»?! И это ты называешь «кое-что»!
- Глупенький, да я же о тебе тогда думала. И мечтала о тебе. А его я просто использовала, и то один единственный раз…
По всей видимости, у девушки иссякла фантазия. Она замолчала и от досады на себя, от обиды на то, что у нее кончились слова и что она зашла в тупик, девушка вполне правдиво заревела. Но вдруг она как ужаленная встрепенулась; стерла фартуком слезы, но не все: несколько слезинок оставила, - наверное, для убедительности последующего изъяснения.
- Я же его твоим именем называла! Ты же слышал, слышал! Помнишь, ласковый мой, помнишь?.. Про тебя думала.
- Ха! Довод нашла! Может, мы с ним тезки? А?
- Откуда я знаю, кто вы с ним! Я, между прочем, вообще не знаю, какое у него имя. Теперь, сладенький, ты веришь, что я говорю правду?..
«Сладенький» помолчал немного, ухмыльнулся чему-то и решительным на словесные издевательства тоном молвил:
- Теперь, сладенькая, я поверил в то, что ты дура…
Он дождался, пока «сладенькая» начнет всхлипывать, и прибавил:
- …И доводы у тебя дурацкие.
Девушка обиделась на все это и заплакала громко и щедро, не жалея слез, не жалея времени, не жалея сил. Не заботясь о том, что она на работе, что ее, может быть, ждут посетители, которые голодны, а отсюда и злы. Не думая, что на нее могут накричать, могут оскорбить, и даже выгнать с работы взашей. Все это меркло по сравнению с тем, что она только что услышала. То – все мелочи, пустяки. Мужчина уходит! Вот оно – большое женское горе, которое и разделить не с кем, и одной не осилить; которое, как море, и не выпить до дна, и не выплеснуть в помойную яму. Только лишь – плач, мучайся, терпи.
Девушку мне почему-то стало жалко, хотя, в общем-то, она и не заслужила к себе жалости. И все же я вмешалась и помогла помочь ей.
Я ступила на поле брани и сразу же, в дверях, налетела на «миленького», «сладенького». Он отскочил от моей красоты (что уж там скромничать!) и остолбенел. Я окинула его судейским взглядом, подошла к обиженной им девушке и прижала ее к себе.
- Не плач, родная моя, не реви, - ласково, как старшая сестра – младшей, сказала я. – Ты сильная, я знаю. Стерпишь и обидные словечки его, и уход переживешь. Все забудется, вот увидишь. Пройдет время, и помиришься со своим горем, и уж не горе это будет тогда.
- Я же люблю его, - в самое ухо жалобно и тонко заскулила девушка. – Правда… люблю.
- Знаю, что любишь – сама любила. И, как видишь, жива, и даже благоухаю. Но нельзя же перед ним унижаться и потакать во всем; нельзя! И пусть этот твой сомневающийся катится ко всем чертям! Устроил тут, видите ли, анкетирование: «изменяла?» - «не изменяла?». Да если бы и изменяла! – что с того?.. Сам-то, поди, как кабель: за плетень – каждой сучке веретень.
- Я??? – изумился «Отелло». Я же не обратила на это местоимение никакого внимания; продолжала, все более распаляясь.
- Другого найдем, нового. Да они пред тобой штабелями лягут. Будешь ходить по ним, шпильками тыкать в бок тому, кто приглянется, и спрашивать: «Любишь ли?». А они тебе все хором будут отвечать: «Любим, любим, сударыня, любим, единственная».
Девушка перестала реветь и даже заулыбалась.
- Ну, так-то лучше. Так что пусть все же он катится, куда раньше посылала. А если уйдет, то тем более пусть катится. Чуток поживешь – другого наживешь. Знать, сестричка, он тебя не достоин, а если достоин, то извинится и на коленях будет просить твоей милости.
- Я… достоин… - нерешительно… нет, пожалуй, застенчиво сказал белокурый чубатый юноша.
Я испытующе посмотрела ему прямо в глаза. В отличие от своего короткого сказа, смотрел он решительно, и даже малость нахально, и отводить глаза в сторону не собирался. Я посмотрела на его искушенную грехом подружку; она зачем-то кивнула мне. После этого молчаливого совещания я сказала непосредственно чубатому:
- Пока иди с богом. На коленях еще успеешь постоять. Завтра. Отношения выяснять со своей возлюбленной тебе, братец, не нужно. Это мой тебе совет. А вот извиниться тебе все же следует. Но это завтра, понял? – завтра. Вот и будет время подумать, в каких словах душу свою изливать. Не печалься. Иди. Дай нам посплетничать.
После того, как юноша ушел, ушел, как мне показалось, в полном недоумении, зеленоглазая красотка сразу же приступила к сплетням. Но сперва она успела радостно вскрикнуть, успела чмокнуть меня в щеку и, виновато стирая пальчиком с моей щеки свою помаду… в общем, вот то, что она успела сказать:
- Ну, ты, подруга, даешь!!!
По известным причинам меня сразу же оскорбили все эти четыре слова. Но я промолчала. Сжала зубы от гнева на обидчицу, и даже прикусила губу. И пропади оно пропадом это горлобесие, это сосущее желание что-нибудь поесть. Если бы не оно, эх, если бы не оно!.. Иначе бы я объяснила этой стервочке, что такое «грех прелюбодеяние». И в трех-четырех словах разъяснила бы ей, чем он страшен. Стерпела. Не записала на свой счет до боли знакомый грех…
А сказала следующее:
- Нет, подруга, это ты меня послушай. Хотя, что тебя учить!.. взрослая уже девка. Одно лишь скажу: если любишь – люби, а не любишь – оставь его в покое; будь честна с ним и себя не обманывай. А теперь, будь вежлива, накорми нас, мы с дочерью есть хотим.
Пока я говорила, зеленоглазая кивала мне то и дело, а напоследок кивнула даже чересчур ретиво, можно сказать, по-восточному поклонилась, и тотчас побежала исполнять мою волю. Я же направилась в зал к ожидавшей меня Кристине.
Очевидно, она не скучала без меня, потому как улыбалась и мило беседовала с каким-то мужичком. Человек этот сидел напротив Кристины и ко мне затылком. Увидев его, я нахмурилась, сразу же вспомнила наш давешний последушевой разговор, и еще пуще опечалилась.
Молча и не взглянув даже на этого непрошенного мужика, я обошла стол и села на свое место.
- Мам, познакомься, это Илья.
- Кристина, Боже мой, опять ты за свое! Я же, кажется, тебе уже говорила!.. Как? Илья?
Меня словно кто-то уколол в позвоночник, вследствие чего я резко повернула голову.
Он сидел рядом со мной, рука об руку, выпучив на меня глаза, и с приоткрытым ртом. Это был он; тот самый. Илья. Ни какой-нибудь одноименный Илья, а именно тот Илья, которого я имела счастье знать. Та же осанка, те же глаза, только вот, наверное, похудел малость, и повзрослел, возмужал… и не брит почему-то.
Черный, промокший до нитки плащ, а под ним неизменно белая рубашка, которая так же вымокла и липла к телу. Худой, бледный, с мокрыми, вьющимися как куча змей волосами. Без зонта, без кепки… но он, он!
Нашел?.. Как хотелось бы верить. Верю, что нашел.
Так, с минуту мы смотрели друг на друга. Все вокруг для меня сразу стихло: и орущие пьяные бабы, и Кристина о чем-то беззвучно шевелила губами; все, все звуки в одночасье исчезли, растворились, сгинули. Меня как Господь лишил мира звуков за все мои злодеяния и пороки. И только зрение оставил: «Смотри!». Не смотрела – пожирала: каждый дюйм, каждую щербинку, каждый изгиб. Любовалась, как с кончиков змеиных хвостов на лицо, на стол, за шиворот, на мгновение зависали, а потом падали дождевые капельки. Любовалась.
В глазах начали скапливаться слезы, и Илья стал медленно расплываться передо мной в своих очертаниях. Испугалась. Больно ущипнула себя за руку. «Не уходи, не уходи! Останься! Ведь ты же живой, ты тут, ты мне нужен!» Не помогло. Слезы застилали глаза и Илью я уже не видела. «Ты же нашел меня! Сам нашел!..»
Мне стало очень страшно. Страшно оттого, что все это – всего лишь видение, которое и видеть уже не могла. Я поднялась из-за стола. Услышала, что рядом опрокинулся табурет, не мой табурет. Услышала, услышала! И наконец-то сообразила вытереть слезы…
Здесь он, живой, стоит, как и я… рядом.
Я обхватила его шею руками и прижалась к нему, мокрому насквозь, всем своим телом. Подумала, что уже не выпущу его из своих объятий, успокоилась. И вновь тихонько заплакала.
Так стояли мы долго. Обнявшись, молчали на пару, и только я плакала. Плакала, но была счастлива. Была бы моя воля, и я бы вот так вот вечность стояла б. И слов никаких не надо. Это – я. А Илья… Илья из скромности не решался что-то нарушить, боялся ласково предложить присесть, боялся заговорить не о том и не вовремя, и единственное, на что он отважился, - это кротко, очень осторожно, едва прикасаясь к моим волосам, гладить их самыми добрыми руками в мире.
Наш идиллистический покой, наш безмолвный медленный танец осмелились нарушить небезызвестные уже пьяные бабы. Они то ли нам хвалу выразили, то ли ими двигали какие-то другие, неизвестные мне силы, но на этот раз бабы заорали громче, чем когда-либо прежде. Словом, как назло, они прямо-таки дико завизжали еще неиспользуемый, но, безусловно, имеющийся в их репертуаре жанр:
 Время сдвинулось на час!!!
 Суета на глобусе!!!
 Раньше он стоял в постели!!!
 А теперь – в автобусе!!!
И разом:
- Й-эх! эх! эх! Ай-я-а! Уу-ох! Ох!..
Засим понеслась другая частушка, похлеще этой, потому и цитировать не буду. За ней - еще и еще одна. Одна «лучше» другой.
- Вот дурные, - высказалась Кристина про баб.
От их блеющего музицирования опять проснулась грязная кепка.
- Фальшивите, мать вашу! – взвизгнула она.
Я же перестала плакать и рассмеялась.
Тут, запыхавшись и в пене, к столу поспела зеленоглазая.
- Весело у нас, правда? – сказала она, отдуваясь, и на стол стала скидывать с подноса тарелки. – Все самое лучшее: грибочки, блинчики… Поняла – водочку убираем… Борщец опять же. Чуть попозжа второе будет – не отощаете! Для вас старалась… Правильно сообразила, что на троих накрываю?.. – (Я кивнула; на этот раз – утвердительно.) – Ага! Работает соображалка… Дочка ваша?.. ух, какая прелесть! – Склонилась надо мной и у самого уха прошептала: - По-вашему сделаю; как сказали давеча: любить его буду. Спасибо пребольшое… - Зашла с другого уха, и еще тише, в адрес Ильи: - Како-ой!
Моя голодная улыбка спугнула зеленоглазую за стойку бара.
- Если что – кликните, - крикнула она, убегая. – Ксенией меня зовут.
Я глянула мельком на мокрого и озябшего Илью (он разглядывал клубящуюся паром тарелку с борщом) и сразу же обругала себя за то, что так необдуманно отмахнулась от предложенной было водки.
- Есть будешь – даже и не спорь, - это было первое, что я сказала Илье.
А уже зеленоглазой крикнула:
- Ксения, водку неси!
- А-а, передумали! – ответила та из-за стойки. – Рюмок сколько? – две, или три?
- Одну давай.
- Одну, так одну; мое дело маленькое.
И Ксения, отчего-то безмерно радостная, сию минуту исполнила мой заказ.
Я откупорила бутылку, до краев наполнила стопку, и со словами:
- На, пей. Согреться тебе надо, - протянула стопку Илье.
Он охотно, но без слов выпил, обтер ладонью сухие губы, и только после этого решил что-то сказать.
- Поешь сперва, потом скажешь, - остановила я его, и сама приступила к трапезе.
Илья с голодным упорством, обжигаясь, но настойчиво и жадно стал хлебать ложкой горячее варево.
Не ела только Кристина. За столом она сидела хмурая, под столом болтала ногами, на столе, возле тарелки с борщом, покоились ее руки с плотно сжатыми, белыми кулачками. Смотрела она отнюдь не в тарелку: вглядывалась то в меня, то в Илью; вглядывалась сердито.
Наконец-то ей надоело испытывать себя на терпеливость и она сказала тоном не наигранно-раздражительным, а тоном правдивым, естественным, который, по сути дела, требовал от нас немедленных пояснений.
- Ну?.. голубки… кто объяснит мне, что значат ваши обнимания? – и так как и я и Илья на нее не среагировали, а упрямо продолжали смотреть в свои тарелки с борщом, она саданула по столу своей ложкой, да так отчаянно, что немного расплескала свой же борщ. – Ну?! Или я уже не в счет?! Вы разве знакомы?..
- Да! – поспешили мы в голос. – Знакомы!
- Ну, дела-а! А я-то думаю: что он все допрашивает меня? «Одна, что ли?» - С мамой, говорю. А он-то обрадовался сразу и давай знакомиться со мной; а про себя думаю: подозрительный типчик!
Илья поперхнулся борщом.
- Кристина, никогда не смей обзывать под руку. Видишь, человек кушает, - наставила я.
- Да я же по-доброму. Кушай, Илья, кушай… Хороший парень; он мне сразу понравился. Наш: мокрый весь, голодный. Как тебя угораздило!
- Кристина! – возмутилась я.
- А что?..
Я из-под стола показала ей кулак, погрозила. Кристина увидела.
- Все. Знаю. Больше не буду. Молчу.
Но молчала не долго; продолжила тут же:
- Да не спеши ты так, Ильюшка! Ешь спокойно. Мы с мамой ведь не торопимся… и тебя не подгоняем. Мы с мамой эту лахудру целый час ждали, и тебя подождем.
 И кивнула на зеленоокую Ксению. Та суетилась за стойкой. За всем она бдила неустанно и внимательно, особенно за нашим столом. Улыбалась, пританцовывала, что-то напевала для себя же, и, безусловно, видела, когда Кристина на нее кивнула. Что же сказал ребенок, Ксения, разумеется, не слышала, да и не могла этого слышать по определению. Во-первых, голосили пьяные сильнее раннего бабы; во-вторых, буйствовал на всю таверну голос певицы Кадышевой; в-третьих, Ксения находилась от нас все-таки далековато; и в-четвертых, в ее прозрачных ушках торчали наушники от плеера, из чего явствует как белый день, что «лахудра» наслаждалась какой-то другой музыкой. Она широко и вольно улыбнулась нам и возобновила натирание тряпкой стаканов и рюмок.
На Кристинины наставления Илья согласился. Он хотел было сказать «да», но так как его рот был целиком занят, у него получилось нечто похожее на «угу». Пережевывая и торопливо глотая, он мотнул головой, взял бутылку, плеснул себе в стопку до краев и, не ставя водку на стол, уже бодрым и немного хмельным голосом поинтересовался у меня:
- Ты как? – при этом хитро подмигнув бутылке.
И потому как я была так же увлечена едой, а говорить с набитым ртом вроде как считается дурным тоном, то мне не оставалось ничего лучшего, как рукой отмахнуться от предложенной им выпивки.
- Неужели в завязке? С тех пор? – удивился Илья, улыбнулся лукаво, и добавил: - Вот что значит «сила воли»! Мне бы такую!
Сказал и выплеснул содержимое стопки себе в горло.
- Все, Илья, тебе хватит… пока хватит. – (Я подвинула водку к себе.) – Ты хотел мне что-то сказать? Не раздумал?.. Тогда слушаю.
Илья опять вдруг стал серьезным и даже хмурым. Он молчал какое-то время, смотрел куда-то вбок, как бы сквозь стены, потом достал из кармана плаща сигареты, из другого – зажигалку, и прикурил. Илья повернул голову ко мне и заглянул в мои глаза. Смотрел он прямо, и не моргая, твердо, уверенно. Но в его глазах виднелась боль, и усталость… и еще что-то чувственное, необыкновенное, яркое, но, к моему сожалению, пока неизвестное мне, неведомое, тайное. Но что это что-то?
- Это любовь… Я люблю тебя, Катя.
Помолчал и спросил:
- Будешь моей женой?
- Ну, дела-а! – сказала за меня Кристина.
А я молчала, и не знала, что сказать, и уж тем более, что делать.
Я положила в пустую тарелку свою ложку, распрямила спину, поправила прическу (как-никак предложение делают) и, немного еще помедлив, дала свой ответ:
- М-м… Знаешь, дорогой мой Илья, есть замечательное стихотворение замечательной Окне Рацок, которое в нескольких словах объясняет нашу женскую суть. Впрочем, что это я пересказываю, – слушай:
 Любуясь юною женой
 Адам спросил однажды Бога:
 «Зачем, Создатель, красотой
 Ты наделил ее премного?
 Она прекрасна, как рассвет,
 И меркнет райское блаженство
 В сравненье с нею. Дай ответ,
 К чему такое совершенство?»
 «Чтоб ты любил ее, мой сын», -
 Ответил Бог, весьма польщенный,
 Тогда первейший из мужчин
 Сказал, немного огорченный:
 «Что ж Ты ума ей не додал,
 Иль на обоих не хватило?»
 Господь с усмешкой отвечал:
 «Чтоб и она тебя любила!»
- Великолепное стихотворение! – признался Илья. – Не слышал.
- Как же? А только что? – улыбнулась я.
- Ах, да! значит, слышал. – Он тоже улыбнулся, и этим я добилась того, чего хотела: не грустить по неосуществимому, не мучиться из-за того же, а продолжать жить, жить сколько отведено, жить - не смотря ни на что, жить вопреки всему. Илье же, вероятно, очень понравилось это стихотворение, и он даже решил спросить: - Кто она – Окне Рацок?
Я ответила:
- Такая же необыкновенная дура, как ветхозаветная Ева, такая же, как и я, только, в отличие от нас с Евой, она еще поэтесса.
Но Илья был неподкупен. Его, может быть, и удовлетворил мой ответ, и все же он продолжал гнуть свою линию, то есть оказывал на меня самое настоящее давление.
- Если я правильно тебя понял, стихотворение и есть твой ответ? Стало быть, ты согласна? Ты станешь мне женой?
Боже мой, ведь он многого не знает, он ничего не знает. И что мне оставалось делать?.. Сказать все как есть? Но не сразу – издалека?
- Я люблю тебя, Илья. Это ты верно понял. Но сам подумай, какая я тебе к черту жена? Какая?!
- Любимая. У меня другой не будет. Никогда не будет. Мне ты нужна.
- Илья, милый, я же не одна – у меня Кристина.
- Замечательно. Отцом ей буду.
- Что?! А вы у меня спросили?! Во, блин, чуть не подавилась из-за вас… Впрочем, я согласна. Продолжайте, интересно очень; только погромче, пожалуйста, а то из-за этих галдежек плохо слышно. – И уже бабам крикнула: - Эй, вы там! Потише можете орать?! Не одни же! Народу отдыхать мешаете!
Ксения по Кристининой мимике, по губам, по жестам прекрасно поняла Кристинины недовольства. Ксения среагировала моментально: она подошла к бабам, кратко им что-то сказала, и они тут же, при ней, торопливо собрались и организовались к выходу, по пути бескомпромиссно захватив под руки спящего детину в грязной кепке. Тот, недовольный тем, что его кто-то будит и куда-то увлекает, орал, брыкался, выкручивался из цепких бабских оков, наконец, упирался ногами в пол, но все же продолжал продвигаться в том же направлении, что и его пышногрудые сопроводительницы. Поняв, что делает только лишние движения, и, выяснив, что из его сопротивления получается мало толку, мужичина решил пойти по другому пути: так сказать, затронуть своих конвоиршь за живое. И он тонко, звонко и чувственно запел:
 Таганка! Я твой навеки арестант
 Погибли юность и талант
 В твоих стенах…

И в этот самый момент он разлепил свои сонные веки. Словно, переходя дорогу, он глянул сначала налево, потом направо, признал в бабах все-таки баб, а не милиционеров, и, успокоившись, пропищал:
- С вами, буренки мои, да хоть на край света!
И тотчас стало тихо. Ксения вернулась за стойку, а мы вернулись, собственно, к тому, о чем говорили прежде.
Илья опять смотрел на меня и ждал моего окончательного ответа. Но я молчала. Что ему сказать? Правду? Правду, от которой не то что замуж, - в петлю пора? Кому нужна такая правда! Пропади она пропадом! Я даже думать о ней боюсь, себе боюсь признаться. Вот пишу уже сколько, а ни разу не упомянула, не назвала ее по имени – правду эту; что горе-то теребить, пускай спит, пока спится… до поры до времени.
 Эх, время, время! Может быть, только забыла о нем, а оно уже напоминает о себе: пора! пора! Да и о каком времени я говорю?! Смешно ведь, смешно! Прикурила только лишь сигарету, затянулась раз, - и не сигарета это уже – бычок, окурок. Секунда, две, одна только затяжка всего, а сигарета уже прожила свою жизнь, из формы в форму перешла. Вот и жизнь моя, как эта сигарета, такая же молниеносная: раз – и все, уже прожила…
Наши взгляды встретились, и я первый раз в жизни отвела свой взгляд первая.
- Илья, - сказала я, смотря на свои ногти, - Илья, ты меня очень мучаешь… Я не могу стать твоей женой.
- Почему? Мы же любим друг друга.
- Да… любим… но, тем не менее, не могу. Есть одно «но»… но это моя тайна. О, Боже, что я говорю?! Боже, Боже, Боже!
Илья накрыл ладонями мои непослушные руки.
- Успокойся. Мне известна твоя тайна. Теперь она и моя тайна. У тебя СПИД.
- Ты знал…
Сказала и лишилась чувств.

Очнулась у себя в номере. Лежу на кровати, у изголовья которой на стуле сидит доктор; на коленях у него лежит старенький саквояж из коричневой кожи. Кристина стоит возле доктора; за ней – Илья, держит ее за плечи. Все трое смотрят на меня. Я постаралась улыбнуться.
- Ой, доктор, смотрите, она подмигнула мне! Илья, ты видел? Она воскресла, правда?
- Глупости, девочка, ваша мама не умирала. Она всего лишь переутомилась. Ей нужен покой; так что не кричите маме в ухо. Пускай отдыхает.
- Я в порядке, доктор. Мне уже лучше. Так что вы можете идти. Пропишите мне каких-нибудь успокоительных (они мне, пожалуй, пригодятся еще) – и идите. Оставьте меня с семьей. И спасибо вам.
Доктор нацарапал рецепт и передал его Илье.
- Вот. Это – порошок, а это – пилюли. Порошок – один раз в день перед едой, пилюли – три раза в день, но непременно после. Ясно?
- Да.
- Будьте добры, молодой человек, смотрите не перепутайте. Лечение – дело серьезное и обстоятельное. И еще: больной нужен покой, абсолютный покой…
- Хорошо, доктор, я понял.
- Если что – звоните. Вот моя визитка.
- Спасибо, доктор. Обязательно, доктор.
Илья заплатил ему. Доктор ушел, а я села на кровать и свесила ноги.
- Я потеряла сознание? Это правда?
- Это так, - сказал Илья, только теперь снимая свой черный плащ.
- Еще какая! – воскликнула Кристина. – Илья, дай я расскажу.
Кристина поведала мне, «как было все на самом деле». В общем, с ее слов, причиной моего обморока являлась тайна и страшное заклинание. «Илья сказал: «СПИД», а ты – «ты знал, ты знал!», и чуть не отдала Богу душу». Еще Кристина клялась и божилась, что видела, как у меня отлетела душа. Я тому удивилась, а Илья нарочито возразил, мол, никто вовсе не отлетал. Так Кристина с ним спорить стала.
- Я что слепая?
- Кристина, если бы душа, как ты говоришь, отлетела, то я бы ее тоже видел. Логично?
- Ильюшка, да ты же совсем не туда смотрел! Я же видела!..
- И куда я, по-твоему, смотрел?
- На усопшую. Ее все отхаживал.
- Ну, допустим. Тогда куда же ты смотрела?
- Куда-куда?! Я смотрела только вокруг! Ясно теперь?
- Только лишь «вокруг»? – доискивался Илья.
- Вокруг, а куда же?! Где еще можно душу засечь?!
- И на меня, и на маму ты не смотрела?
Кристина почувствовала подвох, но все же решилась блефовать до победного.
- Нет, - залпом выпалила она. – Не смотрела!
- Хорошо, - сказал Илья. – Теперь, будь любезна, объясни мне, моя всевидящая: если ты не смотрела на меня, не смотрела на маму, а смотрела только лишь «вокруг», то как ты тогда могла видеть, что я, как ты выразилась, смотрел «на усопшую и отхаживал ее»? Как?
Кристина помолчала немного, задумалась и, гордая за себя, выдала Илье ответ:
- У меня, как у голубки, хорошо развито боковое зрение. – И, торжествуя, подвела черту: - Так-то!
Илья признал свое поражение, сказал:
- Знаешь что, Кристина!.. К черту! С тобой, как я понял, спорить бесполезно.
«Моя школа!» - порадовалась я за «голубку». И удивилась, но уже другому: «Ну, надо же! Я потеряла сознание! Расскажи я об этом Рульке, так она бы мне не поверила… возможно, даже позавидовала бы… но, вероятнее всего, подняла бы меня на смех. Да, последнее для нее предпочтительнее – Рулька ведь!»
Илья тем временем не находил себе место. В расстроенных чувствах он выхаживал комнату из угла в угол, и все из-за того, что не сумел докопаться до истины, потерпел фиаско в споре, который сам же затеял, и с кем?.. с кем?.. – с несмышленым чадом, с противной, вредной, настырной, самоуверенной девчонкой, которой лет-то – ха! смех распирает – шесть-семь годиков, не больше. Уф, как стыдно!
Кристина с плюшевым медведем залезла ко мне на кровать, и мы втроем, молча, стали наблюдать, как мечется по комнате покоробленное самолюбие Ильи.
Уже через минуту мне стало его жалко, и я сказала:
- Хватит уж, Илья… Она у меня такая – привыкай. Ибо тебе ее растить предстоит, когда меня не станет. Тебе, Илюшенька, тебе: знаю, что справишься. Кристина дочерью тебе будет, «папкой» будет звать. Ведь, правда, будешь?
- Кого? Его? Папкой? Как бы не так! Меня в милиции так не допрашивали, как он только что! Пристал: не видела, говорит, я душу твою! Видела, Илья, видела!
- Будешь, Кристина, будешь. Помиритесь еще. Хорошим Илья тебе отцом будет, вот увидишь.
- Может, и буду, - с неохотой сказала Кристина. – Посмотрим, как он себя вести будет.
- А ты, - продолжала я, - вырастешь, встретишь хорошего человека, папа тебя благословит, замуж выдаст, и родишь ты для него внуков – девочку и мальчика – чтоб нянчился с ними.
- Да я и сама двоих-то осилю: что батю-то нянчиться заставлять? Пусть, вон, книжки читает, или кроссворды отгадывает.
- Эх, непосредственная моя, папе приятно будет!.. В общем, сроднитесь, разберетесь. Илья, хватит ноги стаптывать. Иди сюда. Сядь между нами и расскажи-ка нам свою историю: как меня нашел, как про болезнь мою узнал? В общем, все расскажи. А я потом про свои мытарства, пожалуй, тебе поведаю, и планами своими поделюсь. Итак, слушаем. Рассказывай.
Илья более не стал выказывать нам свой нрав, сел, как я ему предложила, между нами, вздохнул обреченно и стал рассказывать.
- Все началось в тот же день, когда мы с тобой расстались. Вечером, как обычно, я пришел на работу. Не успел еще переодеться, а ко мне уже бежит метрдотель и с пылу с жару приказывает мне подсесть за пятый столик. Спрашиваю: «Кому нужен?», а он мне: «Беги быстрее, сам узнаешь». Ну, хозяин – барин: побежал. За пятым столиком сидел очень важный и сердитый господин. Кстати, этот важняк чем-то очень на тебя похож. Бородка – эспаньолка, короткие седые бакенбарды, на мизинце левой руки – золотой перстенек с черным опалом. Дальше?..
- О, Бог мой!
- Да, Екатерина Анатольевна, да, любимая женщина! На этот раз вы догадались самостоятельно… гм, впрочем, как всегда. Ну, не буду томить твои ожидания, тем паче, что своего брата ты знаешь лучше, чем я. Это был он. Сергей Анатольевич Похвистнев (ударение правильно поставил?.. ага, правильно; ну, отлично). Итак, предо мной сидел, пил армянский пятизвездочный (замечу: выдержка пятнадцать лет), курил гаванскую сигару очень, очень солидный господин – Сергей Анатольевич Похвистнев, в белой шляпе и с пузатым портмоне.
Я, как любящая женщина, слушала своего словоохотливого возлюбленного, до оскомины стирала зубы, но слушала.
- Ты, Катенька, наверно, думаешь: «издевается, гад!» А все потому, что не имею права лгать: рассказываю, как воспринял, а то, что он твой брат, я на тот момент даже не догадывался, он позже назвался. Но обещаю тебе, от сих быть серьезней и аккуратней в выражениях, окромя всего еще и потому, что речь далее пойдет о вещах серьезных и не склонных к каким-либо остротам и легкомысленным отступлениям. Словом, я к нему подсел. Он выпил еще коньяку, пыхнул мне прямо в лицо сигарным дымом и, изучив меня как следует, говорит: «Я – Сергей Анатольевич Похвистнев, родной и единственный брат той женщины, которую ты минувшей ночью увел туда, откуда она не вернулась домой». Я же нисколько не испугался его сурового тона, и сказал то, о чем тут же как есть пожалел. Я сказал твоему брату, что никого никуда не уводил, и прибавил, чтоб оставил меня в покое и не мешал работать, мол, и так с ним опоздал уже. «Молчать!» - вдруг заревел он на меня. – «Слушай, щенок, и не перебивай». Ей-богу, так и назвал: «щенок». Ну, я не обидчивый, и не гордый: выслушал до конца.
- Сергей Анатольевич выложил мне все, что знал о твоем исчезновении. Начал с того, что ему позвонила твоя подруга и компаньонка по бизнесу Ирина, которую ты зовешь Рулькой. Подружка твоя поведала братцу о странном телефонном разговоре, что состоялся между вами. Якобы ты ей полностью сдала дела и в спешном порядке намылилась в Ялту, и самое главное, что Рулька уяснила из этого разговора, это то, что с тобой стряслась какая-то большая беда. Да, еще Рулька сказала, между прочим, что бумаги по передаче ей дел она получила через посыльного и вашего общего в прошлом одноклассника. Через человека с «неправедными занятиями и с явно не своей фамилией». Ван Гог, если я не ошибаюсь.
- Эх, стерва! – не утерпела я.
- Стерва-то стерва, но если бы не она, то я бы тебя и в помине не нашел. Теперь Ван Гог. Сергей Анатольевич, после разговора с Ириной, сразу же посетил его канцелярию, и у них с Ван Гогом состоялся, по выражению самого же Сергея Анатольевича, мужской разговор. Сам разговор он мне не пересказывал, заметил только мимолетом, что разговор был тяжелый и отнюдь не для девочек, в завершении которого Сергей Анатольевич получил «самую ценную информацию о Кате, которая тебе (это он мне сказал), которая тебе может весьма пригодиться». Вот эта информация.
Илья встал, подошел к плащу, что висел на стуле, и из его внутреннего кармана извлек лист бумаги с синими чернильными подтеками.
- Правда, информация эта расплывчата… - сказал он, садясь на прежнее место, - … весьма расплывчата, и все потому, что документ слегка намок. Но все же кое-что прочесть можно. Да даже если и нельзя, не беда – воспроизведу по памяти. - (Он развернул лист и показал его мне.) - Узнаешь почерк?.. Ага, братца… «Информация». «Ценная». «Первое. Похвистнева Екатерина Анатольевна, 1971 года рождения, уроженка г. Москвы, русская. Уехала в неизвестном направлении; предположительно – в Ялту. Второе. При себе имеет фальшивый паспорт на имя Лимаевой Валентины Олеговны, 1971 года рождения, москвичка; номер паспорта: 36 01, серия: 594444. Примечания: билеты (броня), регистрация, гостиница могут быть фиксированы именно по этому документу. Третье. (В скобках тут Сергей Анатольевич предостерег меня: «не сбрасывать со счетов»). В период с 1996 по 1998 года Катя жила и работала в Самаре. Место работы – фирма «Нефть-Инвест»; должность – кассир. Ген. директор фирмы – Свинкевич Семен Карпыч.» Коротенько, но, по-моему, исчерпывающе. Ну, как тебе свое же досье? По-моему, у тебя, Катя, талант к махинациям подобного рода.
- А по мне, так меня всю жизнь Иуды окружали. Ведь верила им, верила. Как себе доверяла. Ладно хоть брату меня сдали, а не в прокуратуру. И на том спасибочко; случай будет – поклон им отвешу. Ладно, Илья, продолжай… только, прошу тебя, без пафоса, пожалуйста, без пафоса.
- Как скажете, ниспосланная мне судьбою. Продолжаю, и по силам моим – без пафоса. Жуть как хотелось мне понять тогда, что, в общем-то, хочет от меня Сергей Анатольевич. Не долго мне пришлось ждать. И вот его слова, которые разрешили мое любопытство: «Мне, Илья, от тебя нужно только одно, - сказал он, когда передал мне твое вышеозвученное личное дело. – Найти мою сестру, и, как минимум, доставить ее в Москву и ко мне лично». Но это еще не все, слушай дальше. «Теперь, - продолжал он, - объясню почему. Ты мне нравишься, пацан, честное слово, нравишься. А знаешь, почему? – продолжал мне Сергей Анатольевич. – Не знаешь? Потому что ты ее этой ночью не оставил, не остался, так сказать, индифферентным к ее состоянию; я знаю, я многое, Илья, знаю, иногда даже лишнее и что не следовало бы». Я тогда набрался храбрости и сказал, улыбаясь: «А может быть, я ее не из благородных побуждений к себе отвез? Может быть, я ее вовсе из других намерений? Совратить, может, хотел?.. Откуда вам известно, что у меня в мыслях было? Вы же меня совсем не знаете», - говорю. А он просмеялся от души от этих слов и говорит: «У, пацан, зато я ее знаю! Не смеши меня, хватит молоть чепуху. Да и ты, говорит, не подлец». Сказал, как будто у меня на лбу написано, подлец я или не подлец! Семейка у вас, Анатольевых, я тебе доложу, - поискать еще надо…
- Попрошу!
- Не гневитесь, ниспосланная. Ни слова более не по тексту. Продолжаю. Значит, сказал он мне это все, достал из дорогого портфеля большой желтый конверт, по столу пододвинул его ко мне. «Бери, говорит. Там деньги тебе, на командировочные расходы, моя визитка для связи и фотография моей сестры». «Не возьму, говорю, деньги. Заберите. Это мое личное дело». А он услышал это и как шарахнет кулаком по столу; я аж вздрогнул. «Бери, говорю! Мальчишка! Не возьмешь – я тогда сам поеду. А поедешь и привезешь мне сестру – я тебя в ресторан к себе возьму». «Ну, уж нет! – думаю. – Я сам поеду. Такое счастье подвалило, само в руки идет, - и отказываться от него?! Нет, нет, и нет! Никогда! Сам поеду». Только лишь ты ушла, и я локти давай кусать. Вот дурак! Вот дурак! Зачем отпустил? Зачем? Как теперь ее искать? Где?.. Отчаялся, Кать; думаю: все, не увижу тебя больше; «уехала в неизвестном направлении», как Сергей Анатольевич в твоем деле изволил написать. А тут на тебе: брат твой родной мне такую услугу предлагает. Да дважды дураком был бы, если прошляпил бы командировку эту. Словом, конверт я взял, а сам-то думаю: «Как бы не так, посланец ты мой божий, как бы не так! Конвертик я твой возьму, покуда фотография мне нужна, а вот денежки и визитку даже и не трону: ни к чему они мне; оставлю все как есть, в целости и сохранности, а по прибытии своем – возверну, стало быть, хозяину. Поеду, найду любимую, но делать все буду по-своему, как сердце велит, не по заказу. Вы, господин хороший Сергей Анатольевич, живите как хотите, а я буду жить, как мне ангелы-хранители подсказывают, и идти я буду туда, куда мне Приснадева путь-дорожку мою освещает». В общем, при мне эти деньги; ни рубля не потратил. И, слава Богу, тебя нашел.
- По твоему рассказу, Ильюшка, ты еще никуда не выехал. Жутко интересно, что дальше было, в порядке очередности, не перескакивая. Рассказывай.
- Так вот, дальше. Стоило мне взять конверт, как Сергей Анатольевич сразу же подобрел и даже в чувствах от такой моей покорности по-отцовски потрепал меня за волосы. «Ну, говорит, в Ялте-то бывал?» «Нет, говорю, не бывал». «А в Самаре?» - спрашивает. «Нет», - отвечаю. «Не исключено, говорит, и там и там побываешь». Затем сказал еще, что отпросил меня с работы на неопределенное время, мол, не переживай – все пучком. Честное слово: чудак-человек! Как будто меня в том момент работа заботила! Засим Сергей Анатольевич порассуждал немного на отвлеченные темы, а в завершении нашей встречи дал напутствие: «Ну, Илья, иди с богом, но без сестры, однако, не возвращайся. Найдешь Катьку, вернешь в отчий дом, так и знай - озолочу». А я ему и говорю: «Сергей Анатольевич, боярин, кормилец ты наш (ну, это, конечно, от себя: не говорил этого), все золото мира ничтожно для меня и несоизмеримо по сравнению с сестрой вашей Екатериной Анатольевной. Коли найду ее – отдашь ли ты ее в жены мне? Благословишь нас, как брат родной, на супружество?» И что ты думаешь?.. Он дал свое согласие! Представляешь? Говорит: «Разыщешь ее – там и поговорим». В общем, думаю, что согласен будет: благословит, значит.
- Батюшка благословит… в церкви, - сначала подумала, а потом зачем-то сказала то же самое вслух.
- Правда? – воскликнул Илья. – Правда? Ты не шутишь?
- Нет, - спокойно ответила я, - венчаться будем. Здесь венчаться, в Похвистнево.
Илья заплакал.
- О, Небеса!.. Спасибо! Спасибо! Вы услышали мои молитвы!..
- Наши молитвы, - с грустью в голосе поправила я Илью.
- Да! Да! Наши молитвы, наши!
- Но, Илья, милый, успокойся. Об этом потом, после; сейчас продолжай.
Он вытер рукой скупую мужскую слезу, посмотрел на меня, посмотрел на Кристину, обнял нас (о, боже, как он пахнет! у меня папа пахнет почти так же: лесом, лугом, травой, полевыми цветами, медом, и, пожалуй, землей…), и после этого он возобновил свой рассказ:
- Помнишь, ласковая, ты спрашивала: было ли что-нибудь между нами той ночью?.. (Я поспешно кивнула, согласившись.) Когда Сергей Анатольевич передавал мне Рулькины слова про «большую беду», я, не знаю почему, но вспомнил именно этот твой вопрос. После того, как Сергей Анатольевич ушел, и оставил меня один на один с дилеммой - с чего начать? – этот назойливый вопросишка постоянно крутился около и еще долго меня донимал. Пытался отмахнуться от него, но он вновь и вновь приставал: «говори: было ли?»; «что у нас с тобой было?»; «что было, что?» Сначала думаю: «Вот привязался!», а потом как осенило: «Не спроста, Илья! Не спроста, родной! Если это не зацепка, то у меня напрочь отсутствует интуиция». Так решил, и стал размышлять над твоим вопросом и твоей же бедой. Ответ родился тут же, без особых усилий. Вот он – жесток, циничен, беспощаден: «она больна… больна чем-то ужасным… из-за чего можно к черту забросить любимую работу… не раздумывая оставить свой кров… свою родню… друзей… людей, которых любишь; из-за чего жизнь, которую ценишь, обожаешь, боготворишь, – теряет смысл». Я понял это, и ужаснулся дважды: тому, Что понял, и тому, что Понял. И после этого я уже знал, с чего мне начать… (Илья немного помолчал; его губы тронула улыбка, - очевидно, от какой-то своей же мысли.)
… Уже в Самаре, на набережной (это было вчера), ко мне подошла девочка лет двенадцати, славная такая девочка: рыженькая, сероглазая, с веснушками не по сезону. Так вот, значит, подходит и говорит: «Господин хороший, проводи до дома, хулиганы пристают». Какие, говорю, хулиганы, где они? Она обернулась, поизучала тыл, и отвечает: «Ну, не видать. А так преследуют, пройти мимо не дают». Ну, хорошо, говорю, пошли раз преследуют. Отошли мы шагов пять и она – не молчком же идти – разговор такой затевает: «Москвич, что ли?» - «С чего взяла?» - «Да от одного вида столицей разит!» - «А поконкретнее?» - «Одет – черти как: плащ, вон, задрипанный, джинсы, кеды, - безвкусица!» - «Плащ, к слову сказать, вообще-то новый…» - «А! не один ли хрен: говорю же – безвкусица. Так, понаплевательски к себе, только или в Москве, или в Лондоне одеваются». «С рыжими спорить без толку», - думаю, и не стал. «Ну, с Москвы приехал, - что с того?» - «Вот я про деньги и не спрашиваю: раз с Москвы – значит, есть. Другой вопрос: контрацептивы у тебя имеются?» Представляешь, Кать, представляешь?! Не с того не с сего!.. Уместный, на мой взгляд, вопрос задаю: «А тебе-то зачем?» Она возбудилась сразу, лицо такое серьезное сделала, нахмурилась: «Как это зачем?! Я что, умалишенная?! Не-ет! Нет, москвич, без презервативов не буду! Мне здоровье важнее. Стоит раз на авось понадеяться и – милости просим на Панова восемь». – «Куда-куда «просим»?» - не понял я. «Ах! Ну да: ты же не местный у нас. Поясняю: улица Панова, дом №8 – адрес областного венерического диспансера. Теперь усек «куда»?» Вот тогда я возмутился; хотел даже пристыдить ее: мол, ты осознаешь, чем ты таким занимаешься? лет-то тебе сколько? красивая, юная, жить только начала, а уже жизнь свою поганишь; умненькая вроде, а без царя в голове. Слушать даже не стала: значит так, вещает она, москвич, ты или сделку оформляй, или отваливай. Лекции свои будешь в детском саду читать, а я, говорит, для тебя недостаточная аудитория. Назидатель нашелся. Покупаешь, говорит, - покупай, а нет – так не отвлекай от работы. А после моего «нет» даже незаслуженно оскорбила: «Чую, правду говорят: «назови москвича «мужиком» - обидится, а обзовешь его «голубым» - не прогадаешь: улыбнется ласково, в друзья запишет». Видать, правда: москвичи только на «гей» откликаются». Уходя, эта рыжая блудница обернулась ко мне, улыбнулась весело и звонким детским голосом крикнула: «Гей, Москва! Будешь в столице – привет ей передавай от российских девок и российских мужиков!» Сказала и, смеясь, убежала прочь. Так сказать, нахамила мне, поглумилась над добротой души моей и оставила меня в недоумении над голубым самарским небом…
Эту историю Илья рассказывал без тени юмора, на полном серьезе. Я, в отличие от него, улыбалась, что, впрочем, зря, ибо вскорости пожалела об этом.
- Удивляюсь твоему оптимизму, - сказал он мне, - этому непонятному мне веселью, стойкости, присутствию. Не знаю, что тобой движет в эти минуты; мне же ни тогда, ни теперь – не до смеха. И не из-за того, что эта рыжая пошлячка приписала меня к педерастам, а из-за того, что она своей глупой болтовней разбудила во мне ужасающую, гложущую душу правду, правду о твоем здоровье…
- Это не оптимизм, Илья, - разорвала я недолгое молчание. – Просто-напросто я уже с этим смирилась. Теперь у меня нет здоровья… но есть ты, есть Кристина, и слава богу. Веришь - нет, сейчас у меня каждая прожитая минута с годом жизни соизмерима. Своего рода пятое измерение. Так что, Илюшенька, как ни крути, но в своем времени я вас еще всяко-разно переживу.
И замолчала сразу, сказав это, чем дала понять ему, что говорить больше не хочу: хочу слушать, что, собственно, и стала делать, когда Илья заговорил вновь. Внимала его повествование с интересом.
- В общем, - говорил Илья, - я намерился проверить свою мерзкую догадку. Позвонил в Центр профилактики и лечения ВИЧ, позвонил в городской венерический центр, везде встретил короткий и жесткий отпор: «информация закрытая, не разглашается». И тут мне на ум пришел мой старинный друг, мой институтский товарищ Димка Коржалюбов. Его конек – это компьютеры. Хакер, я тебе скажу, он отменный… и плут большой: ему любую базу данных сломать – все что два пальца, извини за выражение, в варенье испачкать (это когда со дна трехлитровой банки чайной ложкой его пытаешься зачерпнуть). Такой исполнитель! такой виртуоз! – сам не раз видел. Мимоходом через Стокгольм, Люксембург, Коста-Рику, Баден-Баден, Каир, Сингапур, наступив напоследок на один из Филиппинских островов, Димка умудряется прямехонько зайти в наше, родное, Министерство иностранных дел и в папку под грифом «секретно», с тремя, причем, защитами, кладет письмецо такого вот примерно содержания. «Господа! У меня свой конь – ахалтекинец; свои дрожки; конь, правда, стар уже возрастом, но еще – о-го-го! – хорош! Поэтому, достопочтенные господа, сделайте для меня милость, возьмите меня и моего Гусара к себе на работу, кучером; стало быть, послов или, на худой конец, резидентов ваших развозить по делам ихним государственным. Место своей службы желаю видеть в посольстве где потеплее: Гусар мой горячих кровей и простужен хронически. От вас: амортизация моей дрожки, овес для коня, ну а жалование для меня – как договоримся…» Ну и так далее. И таких вот навроде этого посланий, Катенька, у Димки было множество. Сему я был свидетель. «Это не шалость – это от жизни скучной и излишне серьезной, - говаривал он про свои незаконные эпистолы. – Нельзя так жить, как мы живем. Ведь жизнь – это несерьезное явление, и я не буду оригинален, если скажу, что жизнь – это игра: все это знают и понимают, отсюда и вывод, что жить надо играючи, как дети живут: естественно, энергично, с проказами и плутовством, и в то же время – без злобы и корысти, а только лишь ради веселья, ради забавы». Помнишь, Катя, ты мне что-то похожее говорила?.. ну утром, перед тем, как мы с тобой расстались?..
Я вспомнила, кивнула.
- Да-а, Димка еще тот лиходей, - восторгался Илья. – Харизматическая личность. Неспроста он еще со школьной скамьи на заметке у чекистов состоит, так сказать, под неусыпным их надзором. Они, говорит, меня смутьяном считают, инакомыслящим, и даже интеллектуальным террористом, а я, говорит, всего-то-навсего улыбка всех министерств и ведомств, не более, и добавлял восклицательно: «явная переоценка потенциальной угрозы». А в конце этой темы Димка всегда оперировал стихами Высоцкого:
 Я был душой дурного общества.
 И я могу сказать тебе:
 Мою фамилью, имя, отчество
 Прекрасно знали в КГБ. –
и от живота хохотал после их прочтения. Славный парень, славный. Он-то мне и помог тогда. Я ему позвонил, настоял на встрече. «Причиндалы брать?» - имея в виду свою технику, спросил Димка. «Сделай одолжение», - ответствовал я, и уже спустя полчаса мы сидели в его «уазике», это списанная некогда машина скорой помощи, а теперь же собственноручно начиненная Димариком электроникой (по секрету сказать, из резерва отечественного оборонного ведомства, то есть со слов самого же Димарика). «Этой требухе, - хвастался он мне, - иной разведполк нашей многомученической армии позавидовал бы!» Стояли мы тогда как есть на обочине Садового кольца, но это только видимость: на самом деле мы блуждали уже по кабинетам Министерства здравоохранения… «Как, говоришь, величают?» - «Похвистнева Екатерина Анатольевна». Близоруко щурясь на экран монитора, Димка в две секунды отбил тридцать четыре клавиши; отбил «ввод». «В дамках!» - по обыкновению своему заключил он, когда операция была завершена. – «Похвистнева Екатерина Анатольевна». Вот тебе ее личное дело. Ищи нужную информацию». И я, разумеется, нашел.
Илья встал, прошелся по комнате, и продолжил уже, сев на стул, на котором висел его плащ:
- «01.08. сего года. Результат лабораторного анализа на ВИЧ положительный. 15.08. сего года. Повторный анализ идентичен первому…» Так я узнал правду…
Он нервно встал со стула, подошел ко мне и обнял.
- Именно так, милая, - шептал Илья, целуя мои волосы, - именно так.
Но вдруг он опять встрепенулся, вскочил на ноги, и уже не говорил спокойно и нежно, как прежде, - не в силах сдерживать свои эмоции Илья уже кричал:
- О, Господи! Господи! Ну почему ты такая спокойная? Неужели ты не страдаешь, неужели ты не мучаешься как я?! Мне омерзительна твоя льдистость!.. эта покорность твоя!.. эта обреченность! Омерзительна, так и знай! Это уныние! Это грех!
- Гнев – тоже грех! – вспылив, воскликнула я. – Не смей кричать на меня! Ты нас пугаешь.
О, да – это была истерика, кою ни я, ни Кристина, верно, не ожидали. Илья был вне себя: он метался по комнате, задел и опрокинул стул, рванул ворот рубашки, словно сперло грудь и нечем было дышать, и пуговицы – две или три – покатились по полу. Такое его поведение было так беспричинно и невразумительно для меня, что мне стало не на шутку страшно – и за себя и за Кристину. Кристина же в недоумении хлопала глазенками и жалась ко мне.
Тем не менее, я нашла в себе силы, прогнала мрачные мысли, встала и по пути перехватила Илью, поймав его за рукав. Но не тут-то было: он вырывался.
- Илья, хороший мой, послушай…
- Нет! нет! нет! – он уже рыдал, он отворачивался от меня, стыдясь своих слез. – Я мразь!.. Я недостоин!..
- Молчи!.. Какая ты «мразь»?! Ты просто устал… ты очень сильно устал. Ты переживал за меня, мучился, страдал наконец. Это все нервы… нервы, мой милый, нервы. Пройдет. Тебе надо отдохнуть, выспаться… - как могла, успокаивала я Илью. А для себя подумала: «Ну, это, верно, от избытка чувств!.. И все-таки: какая же я пошлячка: человеку плохо, а я думаю черти что!» Но, обняв его, сказала: - Всё… всё, Илья, спать.
- Да… - еле слышно вымолвил он, - я устал.
Илья порылся в карманах брюк, извлек из правого ключи и, зачем-то побренчав ими у моего уха, сказал, так же меланхолично:
- Я пойду… Пойду к себе в номер… Ты права… спать.
Я вызвалась проводить.

Илья разместился в номере одного порядка с нашим, но этажом ниже. Не знаю уж, какой сулой ему удалось умаслить «неадминистраторшу» тетю Таю, - не исключено, и даже скорее всего, что тем же средством, что и мы, бишь деньгами, - но факт остается фактом: Илья жил в номере строго под нами, и только поэтому мог по праву причислить себя к самым счастливым из гостей города Похвистнева… впрочем, то же, в равной мере, относится и к нам с Кристиной и к другим постояльцам гостиницы «Уют».
- Вот мой чертог, - сказал Илья, когда мы подошли к двери с прибитой к ней деревянной цифрой «3».
Я взяла у Ильи ключи, потому как он почему-то дверь не отпирал, хотя ключи держал в руке, и открыла ее сама. Как кошка на новоселье зашла первая, включила свет, за руку провела Илью к кровати.
- Я разберу постель, а ты пока раздевайся, - сказала Илье, ну а себе – следующее: «Ей-богу: «дочки-матери»!»
Илья больше не капризничал: он разоблачился до исподнего и лег. Я же укрыла его одеялом и присела на краешек кровати.
- Не суди меня… если сможешь, - заговорил он.
- За аффект не судят.
- Зато лечат.
- И не лечат: аффект – это не болезнь, это временное состояние…
- Которое, если не лечить, перерастает в душевную патологию, кою и лечить-то уже бессмысленно будет: поздно. Мне как минимум сейчас психоаналитик нужен.
- Не глупи, Илья. Сон – твой психоаналитик. Выпей то, что оставил мне доктор; успокоишься, уснешь.
- Оставь; у меня аллергия на лекарства; сроду не пил. Впрочем, есть одно лекарство без аллергена…
- Это я, - сказала в высшей степени самоуверенно мое себялюбие. – Угадала?
- Ты знала! – подражая Кристине, воскликнул Илья, чем меня развеселил.
Улыбаясь, сказала:
- Ну, все, уважаемый пациент, на сегодня сеанс психоанализа закончен. Из-за вас я едва не забыла о своем долге заботливой и любящей матери – матери не по рождению, но по судьбе. Пора, пора, мой милый друг, меня ждет дочь.
- Одну минуточку, доктор… постойте.
- Я посижу, если вы не против.
- … Сам не знаю, что на меня нашло. Никогда ни на кого не кричал. Сроду не повышал голос. Тем паче – на женщин. А хотел-то всего-навсего сказать, думал сказать, что ты уже не такая, какой была в день нашей первой встречи, что изменилась… а тут вон – стыдобища! – помешательство вышло, безумие какое-то. Как избалованная девчонка, тьфу, противно!
- Ну, не заостряй, не заостряй. Отчего ж изменилась? Что по мне, так как была дурой, так дурой и осталась.
Илья даже не удосужился, вопреки моему ожиданию, опровергнуть мое убеждение, но на вопрос ответил, и ответил, на мой взгляд, хлестко и исчерпывающе:
- Была дурой (не буду тебя переубеждать), а стала… ну, юродивой, что ли… - И, как человек налицо воспитанный, извинился: - Прости, конечно.
- Ну, за сравнение это, Илюшенька, спасибо превеликое, почту за комплимент.
- Пожалуйста; что уж там… - застенчиво улыбнулся он. - Но я хочу пояснить, так сказать, последовательность этого наблюдения.
- Вникаю, - удостоила я и набралась терпения.
- В тот памятный вечер, когда ты пребывала за стойкой бара под моей опекой…
- Ну, прямо-таки «опекой»!
- Ладно, скажу иначе: когда ты являлась моей клиенткой…
- Инакомыслие – не есть зло; зло – это неграмотная подмена понятий, которая является губительным явлением как для письма, так и для речи.
- Но, Катя, боже ж мой! как можно! Я же на твой вопрос отвечаю!..
Я изящным движением махнула рукой: мол, ваш черед, сударь, все что хотела, я уже сказала, и от сих молчу, и вас внимательно слушаю. А сама, торжествуя, подумала: «Это тебе в отместку за «юродивую»». Но Илья мысль свою не посеял; возобновил свое пояснение как раз с прерванного мной:
- … Когда ты являлась моей клиенткой, когда эта самая барная стойка как государственная граница надежно разграничивала нас, наши статусы, наши судьбы, когда я и помыслить даже не смел о том, что ты, Катя, такая элегантная, возвышенная, недосягаемая, можешь даже не весть каким чудом оказаться в моей лачуге и тем паче спать на моей никчемной постели, когда вся эта утопия была всего лишь в метре от меня, - я явственно видел, сколь много в тебе было грусти, и печали, и боли. Я видел это собственными глазами, которые, поверь мне, понимают уже многое, потому как они повидали за барной стойкой уже многих людей, разных людей, и научились-таки кое-что уже понимать.
- Верю, Илья, - вставила я словечко. – Ты само проницание.
Он улыбнулся и для удобства поправил подушку.
- Ну, покуда я «само проницание», буду краток, так как не могу проницать, что вся говоренная мной только что чепуха тебе уже осточертела.
- Да нет же, нет! – опомнилась я.
- Когда ты тревожно забылась сном, ты плакала, во сне плакала. Комкала в руках простынь, впивалась в нее своими ухоженными ноготками. Ты безумно мучилась, страдала, а я терзался из-за того, что не знал, как тебя успокоить и чем тебе помочь. Я лишь гладил твои взмокшие волосы, платком вытирал твои слезы… Я не знал твою беду, которая не давала тебе покоя даже во сне. А я же ее тогда благодарил. Да, Катя, именно, благодарил твою беду… Если бы не она!.. О, тогда я был счастлив… счастлив…
Илья взял мои руки в свои, сжал их нежно, и заговорил вновь.
- Итак, тогда ты страдала. А я был счастлив. Теперь же ты безучастна к своему горю: весела, остришь по любому поводу, злословишь и даже издеваешься над своей судьбой, злой судьбой, высмеиваешь ее при каждом удобном случае, щедро, не скупясь, обливаешь свою судьбинушку сатирическими красками. А я… я не могу смиряясь смотреть на все это, на твою якобы жизнерадостность, на твою кажущуюся беззаботность, на твою натянутую и фальшивую оптимистическую ноту. Как будто ничего не произошло, ничего не изменилось, все осталось так же, как было раньше, все, абсолютно все: дескать, все хорошо, все прекрасно. Мне же сейчас, напротив, очень плохо… Мне… хуже… потому что… никогда…
Илья сказал это уже с сомкнутыми веками. Он стих. Он заснул. Я укрыла его по шею одеялом и тихо вышла из номера.

Когда я вернулась к себе, Кристина, не желая уступать Илье в каком бы то ни было соперничестве, мирно спала, распластавшись на кровати в невероятной фигуре, притом обняв медведя и вцепившись сладостно тому в ухо своими зубками. Как пить дать, они боролись и просто дурачились в мое отсутствие, да так, утомившись, и заснули.
В обоснованном и оправданном хаосе всех наших вещей я отыскала свою тетрадь (даже после встречи с Ильей мои планы остались прежними), взяла ручку и, с намерением описать события этого дня, подошла к столу. Возле него лежал опрокинутый стул, который Илья в порыве своего аффекта так неловко лишил опоры. Возле стула валялся его же плащ.
«Завтра заберет, - подумала я. - Все лучше: хотя бы на ночь глядя никуда не пойдет, мне спокойней… Однако: к чему ему плащ – Илья ведь; этот и дождя не заметит, в таком-то состоянии».
С этими мыслями я нагнулась и подняла его. Что-то весьма тяжелое с глухим стуком упало мне в ноги.
Я в очередной раз нагнулась и подняла уже черный шестизарядный револьвер. И не удивилась тому, что держала в руках, и не стала его разглядывать: оружие меня никогда не интересовало. Но не стала его класть в карман его плаща, а, брезгливо взяв его двумя пальцами за рукоять, открыла свою сумочку и отправила сей предмет в ее пасть.
«Завтра заберет…» - опять промелькнуло у меня, теперь про пистолет.
… И села писать то, что Вы, читатель, уже прочитали.