Александр 5 25. 12. 2010

Алмазова Анна
Увы мне и ах! Я и в самом деле не смогла написать ни единой путной строчки. Мир, стоявший перед глазами, ни за что не укладывался на бумагу, будто мало ему было белых страниц, зато этот проклятый мир беспощадно проник в мое воображение, иногда заменяя реальность.
Особенно часто я видела его. Его, его улыбку, его глаза... Меня преследовал его запах, цвет его волос, его голос, его смех, его рыдания, он был везде! И три дня до встречи с Александром прошли как в кошмаре. Я не могла ни спать, ни есть, все думала, думала, думала...
Мишка после субботнего разговора боялся ко мне приближаться. Наверное, выглядела я в те дни ужасно – мне даже не хотелось причесываться и краситься. Благо, что молодая кожа и без косметики выглядела неплохо, а волосы были чистыми, а это, по словам французов – является лучшей прической.
Исчезла моя ироничность, и даже Димка не осмеливался меня трогать. Напротив, как ни странно, он был предельно внимателен, и посматривал в мою сторону со странной смесью любопытства и сочувствия. Это Димка-то!
На этот раз из кабинета в назначенное время никто не вышел. Я застыла перед белыми дверями, не зная – остаться или уйти, как двери растворились сами собой, и Александр, посторонившись, произнес:
– Это вы, Рита!
– У меня не получилось, – опустила я глаза.
Наверное, стыд, который я в тот момент ощущала внутри, отразился и на моем лице: Александр, отобрав сумку, буквально силой подвел меня к знакомому креслу.
– Вы даже забыли о своей язвительности, Рита? Что случилось?
– Не могу больше! – взорвалась я. – Лучше не стало, стало хуже! Этот мир сводит меня с ума! Он везде – теперь и днем! Я сравниваю его с нашим каждую секунду! Мне страшно, понимаете! Вы! Это вы виноваты – раньше я могла сдерживаться, а теперь – не могу! Вы! Не просите меня описать! Это невозможно!
– Разве? – иронично улыбнулся психолог. – Вы пробовали?
– Да! – с вызовом ответила я.
– Жаль, – опустил голову Александр, – я так надеялся, что у вас получится. Но не надо так переживать, Рита, мы попробуем иначе. Может, просто расскажите? Может, тогда получится лучше?
– Я... попробую.
Этот Александр своими играми довел меня до такого состояния, что я было попробовать что угодно – только бы все не оставалось таким, как сейчас... Не могла я жить в одном мире, а думать о другом. Не могла любить, и не быть в состоянии даже прикоснутся к нему, сказать ему хотя бы слово. Не могла любить призрака...
– Спасибо, что не сопротивляетесь, Рита. Вы очень смелы.
Александр положил на стол какую-то коробочку и нажал на кнопку.
– Запишем? Не бойтесь, Рита, я отдам вам запись. Вы можете перекинуть ее на компьютер и прослушать, когда будете одни. Попробуйте написать с записи. Потом наговорить на диктофон и снова написать. Может, так получится лучше?
– Зачем вам это? – внезапно спросила я, подозрительно покосившись на диктофон. Не записывал ли он меня раньше?
– Это моя работа.
– Мало ли у кого какая работа! – спросила я, выросшая в советском обществе. В том самом, где некоторые работали, но большинство – делали вид, что работают. – Многие ли относятся к работе серьезно?
– Я отношусь. Рита, к чему эти вопросы? К чему недоверие? Я действительно хочу вам помочь. Я – ваш друг. Помогать таким, как вы – мое признание.
– Каким это, таким? – со злым подозрением спросила я.
– Запутавшимся, – невозмутимо ответил Александр своим мягким голосом. Теперь я даже ненавидела его голос. – Каждый из нас иногда нуждается в чужой помощи. В этом нет ничего постыдного. Вы мне верите?
– Да! – сказала я и с удивлением поняла, что говорю правду. Только сейчас я заметила, что на столе горит свеча. Красивая свеча – толстая, зеленая и на маленьком подсвечнике, с мягким, едва ощутимым ароматом.
– У вас больше нет вопросов?
– Нет.
– Вы успокоились?
– Да.
– Согласны на запись?
– Да...
Александр нажал на кнопку диктофона и зажглась красненькая лампочка. Запись началась. На мгновение мне стало неудобно, но вскоре чувство дискомфорта исчезло.
– Начнем. Расслабьтесь, Рита. Здесь вы – в безопасности. Ничего и никто не причинит вам вреда. Смотрите на огонь, – Александр придвинул свечу немного ближе ко мне. От сладковатого аромата пошла кругом голова. – Теперь откиньтесь на спинку кресла и расслабьтесь, дышите ровно. Закройте глаза, вдохните аромат, не бойтесь, – это всего лишь благовония. Они вас успокоят, но не более. Представьте, что вы плывете по реке, каждая ваша клеточка расплавляется в прохладе и чистоте, волны ласкают ваше тело, поют вам ласковые песни... Представьте себе свой сон, самый первый, тот, где вы увидели его. Представили?
Его голос был тихим, ненавязчивым, как бы частью меня. Я расслабилась, тело стало казаться эфемерным, все поплыло и я пошла за мягким голосом, погрузилась в давний сон. Но на этот раз рядом был Александр. Я скорее чувствовала его, чем слышала, хотя он ко мне и не прикасался. Но его присутствие убрало весь страх и эмоции. То, что когда-то тревожило, было теперь приглушенным, будто я смотрела кино, в то время как в первый раз все воспринималось остро, как в реальности.
– Да, – наконец ответила я, когда картинка перед глазами стала явственной.
– Где вы?
– Я стою на дороге.
– Хорошо, но мне не ясно. Помните, я слышу вас, но не вижу того, что видите вы. Вы готовы мне рассказать? Быть моими глазами?
– Да.
– Какое время года?
– Весна, ранняя весна.
– Вам так не нравится, что сейчас вокруг осень?
– Не люблю осень. Но ту весну не люблю больше.
– Погода хорошая?
– Нет, идет дождь. Знаете, такой паршивый, мелкий, что больше похож на туман, чем на дождь. И ветер. Противный ветер, столь сильный, что если дождинки бьют в лицо, то коже больно.
– Дорога – широкая?
– Нет, обычная деревенская дорога. Две песчаные борозды и травяная лента посередине.
– А вокруг – лес? Город?
– Ни то ни другое. С одной стороны – огромное поле. Еще черное, вспаханное. Разделено на прямоугольные участки. С другой – река.
– Широкая?
– Да нет, метров так в десять. Дорога делится на две части: одна идет по полю, другая – по мосту. Странный мост. Из дерева. Поставлен на таких, вроде пирамид, сооружениях, усеченных пирамид. И все – из бревен. Никаких досок.
– Мост прочный на вид?
– Нет. Пешком я бы через него пошла, но не на машине...
– Там есть люди?
– Нет, пока нет. Но это и не важно – они не видят меня. В том мире я – как привидение. Я все вижу, слышу, чувствую, но ничего не могу сделать. Это так... тяжело... Картинка расползается.
– Успокойтесь, Рита, помните, что это всего лишь сон. Вы можете на него влиять. Если захотите. Но не теперь, теперь вы просто рассказываете. Я слушаю. Вы успокоились?
– Да.
– Картина вновь ясная?
– Да.
– Что вы видите?
Слезы внезапно потекли по моим щеками, слова полились друг за другом, полились сами собой. Потом, когда я слушала дома всю свою болтовню, эмоции уже были гораздо глуше, спокойнее... Настолько глуше, что я даже не понимала – что именно могло меня тогда довести до такого состояния? Обычный сон?
“Мне больно. В последнее время мне всегда в этом мире больно, но не так, как сейчас. Сейчас я плыву на волнах своей боли, плыву над деревней и плачу, плачу от убогости увиденного, будто я сама в этом виновата. Я не могу этого видеть. Как? Тут даже кошки страшные – тощие, с огромными головами, и несчастные глазищи на обтянутом кожей черепе!
Это мир ненормальный. На одном из заборов сидит такой вот кот... вычесывает блох, которые черными и рыжими струйками пробегают по плешинам в его шерсти. Вон и другой... Тот, что меланхолично ходит по траве, и перебегает дорогу прямо перед моей тенью. Черный кот перед моей тенью...
Мне жутко! Я чувствую, что дождь усиливается, становится холоднее... Холод, какой холод, я знаю, что холодно, но на самом деле холод на меня не действует – кожа не вздымается пузырьками, не бледнеет, потому что у меня нет кожи! Я даже не знаю – какая одежда у меня в этом мире. Тут я просто наблюдатель, я – незримая тень, что плывет над дорогой... что чувствует, хоть и не может чувствовать...
Ужасно, но раньше меня это устраивало. Мир снился мне с детства. И быть тенью в нем когда-то было удобно, необычно. Это могло удовлетворить мое любопытство, при этом безнаказанно. Я могла проникнуть везде, увидеть все, но в ту ночь мне не хотелось здесь быть. Хотелось видеть другое, как нормальные девушки – яркое, теплое, доброе! А здесь? Плохая погода, грязь кругом, нищета, покосившиеся дома – все такое серое! Мрачное! Отсюда хочется уйти как можно скорее, но я не могу! Это странное невидимое течение, от которого меня воротит, несет и несет меня вперед по улицам, где даже дома походят на выкрашенные в черное склепы. Я вижу собак. Разве это собаки? Это облезлые шкуры с костями, и ни одного человека, будто все вымерло...
Вот появилась и деревенская площадь. Столь чистая, что это даже странно в этом закоулке голода. А на площади – первый человек. Это полуголый костлявый малыш со вздувшимся от голода брюхом.Кожа у него прозрачная, тонкая, глаза – светло-голубые и бессмысленные, а из глаз крупным градом катятся слезы... Даже плачет он странно: без звука. Просто сидит под дождем на холодном песке площади и плачет...
Я тяну к нему руки, но мои ладони проходят сквозь него, будто их и нет! Я всего лишь наблюдатель... Хочется помочь, но я не могу... Даже двинуться, убежать не могу.
Но есть здесь и другие. Вот за моей спиной раздаются торопливые шаги, и худой юноша, на вид лет семнадцати, с такой же прозрачной кожей и синими глазами проходит через меня, подбегает к малышу и кутает его в рваный плащ. От короткого прикосновения чужой, одурманенной отчаянием души мне становится жутко, как и от вида юноши.
Как можно не замерзнуть в этом длинном неопределенного цвета залатанном халатике, похожем на римскую тунику, в грубых сандалиях на босую ногу! Сам он дрожит, а ребенка все кутает, прижимает к себе и спрашивает – почему тот плачет?
Я думала, ребенка обидели, или плачет от голода, но малыш плакал... по луже... Чудесную лужу, рассказывал он на своем детском неясном языке, милую лужу посреди площади, в которой было так здорово было шлепать голыми ногами и пускать берестяные кораблики, такую родную лужу, где были потоплены несколько крыс-ведьм, теперь присыпали.
Мне стало жутко и стыдно. Снова из моих невидимых глаз посыпались слезы – неужели это создание, опухшее от голода, еще способно оплакивать лужу? Старший мальчик улыбнулся, страшно улыбнулся, безнадежно, покопался в складках одеяния и всунул в худую ручку ребенка неумело смастеренную дудочку. Малыш, мигом забыв о своем горе, куда-то убежал, оглашая окрестности пронзительными звуками, а паренек остался на площади, с грустью смотря вслед ребенку.
На писклявую, уже далекую “музыку” отозвались воем несколько деревенских собак, пара женских криков, а молодой человек вернулся к оставленной, было, тощей кобыле. Кобыла была столь же страшной, как и те кошки. Ее грива оказалась покрытой чем-то вроде струпьев, а задние ноги чуть ли не волочились по земле. Хозяин дал ей на раскрытой, грязной ладони кусок морковки, и кобыла, подняв голову, вроде как попыталась заржать, сделав при этом на морде характерное выражение, но не смогла. Видимо, и этого ей, старой и негодной, было уже не дано. Не хочу этого мира! Не хочу этого сна!"
- Все хорошо, Рита, я с вами... продолжайте.
"Юноша ласково похлопал ее по крупу, и, схватив за повод, повел за собой. Мне стало больно и стыдно. Так стыдно, что если бы я была здесь человеком, я сама бы впряглась в эту телегу, только бы не видеть лошадиных страданий! А кобыла все же шла. Шла, едва передвигая копытами, послушно тащилась вслед за своим юным хозяином, и с трудом сдвигая по площади едва нагруженную телегу.
Юноша тоже жалел лошадку. Жалость была написана на его лице, жалостью были наполнены его ладони, державшие узду, и было видно, что он старался щадить и без того старое животное, и уверенно ведя кобылу к небольшому дому на краю площади.
Странным был тот дом. Навевающее покой среди непролазной нищеты: слишком огромное для полуразвалившейся деревни здание было построено из все той же древесины, но убогим не казалось. Стрельчатые окна были богато украшены россыпью тонкой резьбы, особенно красивы были распахнутые тогда ставни, остроконечная крыша уходила ввысь и была уложена свежей соломой, здание кольцом огибала аккуратная галерея, а ступеньки дома были тщательно подметены и выкрашены темной краской.
Это было единственное здание в деревне, не выкрашенное, как остальные в черный цвет, теперь я это явственно видела. От одного взгляда на это здание мне стало легче дышать – так много любви вложили в него неведомые мне строители, будто обиженные жизнью и людьми, они надеялись на справедливость неведомых богов.
Таким мог быть только храм, и мое подозрение подтвердил все тот же парень, вошедший в низенькую дверь с особым почтением. Сама проникнуть в храм я не решалась. При всей своей невидимости и внешней неуязвимости я чувствовала исходящую от храма силу, но род этой силы определить не смогла. И испытывать на себе ее действие мне не хотелось, будто эта неведомая сила сама мысленно предупреждала меня об опасности.
Так и осталась я стоять на площади вместе с меланхолично переставляющей копытами кобылой, стояла и не знала – зачем я здесь? К чему мне этот дождь, этот ободранный юноша, этот страшный в своем страдании ребенок, к чему эта бедность? Разве моя жизнь полна любви? Разве я сама не страдаю? Разве мне не одиноко? Стояла я там под дождем и по моим невидимым щекам текли невидимые слезы. Потому что все мои проблемы были ничем по сравнению с их проблемами... Мне стало стыдно за свои переживания, так стыдно, что я не сразу заметила, что кобыла куда-то исчезла, дождь закончился, а площадь наполнилась людьми.
Вы когда-нибудь боялись людей, только их увидев? Я – боялась. Испугалась затравленного вида страшно худых мужчин с пропитыми лицами, испугалась тощих, не стройных, а именно тощих, не менее пропитых женщин, испугалась их ветхой одежды, бледности их проступающих через лохмотья тел, их затравленных взглядов, и несоответствия того, как они выглядели и тому, что они делали. Они накрывали столы, готовясь к празднику. Сначала на площади возвели что-то вроде огромного шатра, куда внесли вышитые подушки, слегка потертые, но сносные на вид, ковры, низкие столики. На столиках аккуратно постелили тщательно выстиранные темно-красные скатерти, принесли, должно быть, поколениями хранившиеся в деревне расписанные блюда, и заполнили их свежей деревенской выпечкой, поднятыми с подвала заготовками, собранной накануне в лесу перезимовавшей клюквы, сушенными и маринованными грибами, мясными блюдами из зарезанным недавно свиней... Поставили на стол кувшины с мягким медом, молоком, березовым, клюквенным, яблочным и кленовым соками, старой доброй брагой, крепкими наливками, целебными настоями... Пахло все это изумительно, и в моей душе вновь запели нотки ностальгии по простой, но полной определенных прелестей, жизни предков, но как не сочеталось это изобилие с видом деревенских жителей!
Я смотрела на полные животного голода глаза деревенских мальчишек и мне становилось мучительно стыдно за свои лишние килограммы. Я смотрела на вожделенные глаза мужчин и женщин, вдыхающих запах дорогого спиртного, и мне становилось стыдно за то неведомое мне общество. Стыдно и страшно. Страшно от безысходности в их глазах, от дыхания бедности, еще более явственного на фоне этого странного пира. Они были готовы сорваться к столам, но что-то их еще держало, правда, я не могла понять что. Пока не увидела старосту.
То, что это был староста, я догадалась почему-то сразу. Коротенькие ножки уже немолодого мужчины были плотно обтянуты штанами из доброго синего сукна, маленькие ступни мягко утопали в большеватых меховых сапогах, отвисшее брюхо жестко обнимала вышитая по вороту рубаха, стянутая на том месте, где полагается быть талии, широким поясом, украшенным сложным узором мелких медными бусинок. Нос у старосты утонул в мясистых щеках, глазки спрятались под кустистыми бровями, а полные маленькие ручки, с круглыми ладошками и мясистыми коротенькими пальчиками, то и дело подносили мокрый платок к покрытому испариной лбу.
Староста поймал взглядом слишком близко подошедшим к столам мальчишкам, столы оставили в покое, деревенские были разогнаны страшными криками, перемежающимися с бранью. Этот человек знал свое дело. Он каждому нашел работу и пообещал раздать все остатки после пира. Обещания подтвердились людьми, которые разнесли между деревенскими кувшинами с брагой и корзины с хлебами. Деревенские перекусили, облизнулись, вздохнули, бросили последний взгляд на лакомства, и ушли по своим делам.
Мне стало легче. Теперь, не видя голодных взглядов, я могла внимательней следить за старостой. Этот у меня жалости не вызывал – что толку жалеть человека, которому живется вовсе неплохо?
– Боги милостивы, – услышала я странное приветствие и, оглянувшись, увидела интеллигентного на вид молодого человека с неестественно белоснежным лицом в длинном идеально белом балахоне, перехваченным на тонкой талии поясом, по виду золотом. Вообще всем своим видом человек сильно отличался от деревенских и принадлежал, несомненно, в местной элите, но мне от напоминал моего знакомого поэта: стишков и самомнения много, а ума ни капли...
– Боги милостивы, – не оборачиваясь, ответил староста. Голос у него был злым и уставшим. – Люди злы. Не к добру решил к нам твой братец наведаться... Еще и не знаем когда... Сегодня не приедет, завтра все новое надо, а взять-то неоткуда...
– Чего ты боишься? – иронично спросил тот же голос. – Это меня проверяют, не тебя...
– Я боюсь? – прошипел староста, погрозив кулаком тому же мальчишке. – Тебе-то что, жрец, ты у нас бранеон, севший задницей в лужу, а мне поля пахать надо! Кого я пошлю? Мелкотню? Или старух? А у нас голодуха, коли ты не ведаешь! Люди мрут как мухи, под весну жрать нечего, бунт назревает, а с городов только и спрашивают, как очередной воз с зерном. А где мне его взять-то?
Разговор мне начал нравиться... И был как-то смутно знаком – будто подобное я слышала не раз. Только вот где?
– Сам-то не голодаешь!
– А ты мне не тычь! – взорвался старейшина, отирая лоб. – Я – свободный, а не захр, у меня сын – кузнец. Я с деревни лишнего зерна не взял, а вот твоя братия все больше и больше требует, все брюхо набивает!
– Не боишься гнева богов?
– Опять страшишь богами, жрец, зря страшишь! Тут свободных-то на всю деревню только трое: я, ты, да женка моя! Боги! Сам меня совестишь, а у самого одежа-то какая! Комната малеванными холстами, да вышивками заставлена! Продай и накорми их! За каждую твою тряпочку, да висюльку на шею, вся деревня летами есть может!
– Мне не свойственна филантропия, – равнодушно ответил жрец, и тотчас добавил:
– Не время сейчас на мечах сходиться. Может, ты и избавишься от меня. Этого ты хочешь?
– Не хочу! – ответил староста, убивая впившегося в руку раннего комара. – О, бестия! Уродился таки раньше времени! Кровосос несчастный! Ты годишься, жрец. Этакого негодного для храма жреца поискать еще надо!
– Ты слова-то выбирай!
– Зря горячишься, жрец. Думаешь, мы твои бзики столько лет ради твоих красивых глазок терпели? Да на тебя все соседние старосты молились – это надо же, за последние годы – и не одного передвижения вверх.
– Кого передвигать? Этих пьянчуг?
– Ты, жрец полегче, – тихо ответил староста. – Эти пьянчуги на норов-то круты. Сам не заметишь, как на кулак напросишься или на нож в спину. А ножи-то у нас тупые, боли много... Свинок только мучить... Кузнец-то далеко и берет по-страшному!
– Сына попроси. Сам же говорил...
– Говорил? А кто к нему всю эту железяку повезет? Ты в своем наряде, лебедь белая? На нашей кляче? Да она на полдороги копыта откинет! Ай, да что с тобой!
Староста махнул рукой и отправился орать на незадачливую девку, разлившую кувшин с молоком. Белую лужу аккуратненько присыпали песочком, раскрасневшейся девице приказали убраться, но я ничего этого не видела.
Потому что в тот момент мир перевернулся перед глазами, земля пошатнулась, все поплыло, и я поняла, что пропала. Пропала надолго, может даже навечно. Потому что я увидела его, и эти странные, синие как грозовое небо глаза вонзились мне в сердце ледяной стрелой. Мне казалось, что я перестала дышать, потому что и не надо дышать – хватает лишь этого щемящего чувства в груди. Потому что я полюбила! Не так, как мои легкомысленные подруги, нет, так, как пишут в книгах.
Если бы он приказал сложить к его ногам всю землю, я бы сложила... или умерла... Умерла бы за улыбку на этих тонких губах, за тень милостыни в этих глазах, за его тоску, за каждое движение его руки-музыканта. Умерла бы под его длинными ногами, умерла бы за одно прикосновение, за возможность любоваться его сильной фигурой, которая даже в этих лохмотьях выглядела внушительнее нашего чиновника. Потому что теперь я знала, что такое любить, любить пылко, отчаянно, когда душа томится, а глаза просят, просят его глаз. И теперь поняла, почему любовь называют проклятием, и... счастьем. Господи, оказывается, эти вещи совместимы!
Все поплыло под моими глазами пока он, держась как король, проходил по этой деревенской площади. Он был одет в обноски, как и большинство крестьян, с непокрытой головой, на его груди была нашита огромная заплатка, у правого колена хитон был разорван, на рукаве замерло пятно от сажи, но я не променяла бы этого человека даже на президента успевающего банка. И девушки, мимо которых он проходил, чувствовали себя так же. В их просящих глазах читалась дикая тоска, отзывающаяся в моей душе укорами доселе неизвестной мне ревности. Как же я их ненавидела, завидовала им! Завидовала их впалым щекам, их материальным телам, их возможности коснуться этого чуда пусть даже мельком, украдкой!
Но мое божество было неумолимо. Оно плавно проходило внезапно похорошевших девиц с величием неприрученного зверя, оно проплывало между ними, как проплывает ветерок между колосьями пшеницы, и оно склонилось перед жалким жрецом, похожим на моего друга-поэта:
– Ты звал меня? – мягко спроси мой милый, но его глаза странно заблестели. Может от солнца, как раз в это время выглянувшего из-за облаков?
– Не спешишь ты на мой зов, – язвительно прошептал жрец. – Опять старухе воду носил? Боги не любят таких, как ты. Ты портишь наше мироздание своими потугами на помощь. Если старуха дошла до нищеты – значит, она ее заслужила! Зачем вмешиваешься?
– Тебе виднее, – не спорил незнакомец. – Ты – жрец. Свободный. Я – захр.
Что такое “захр”? Имя? Статус?
– Хорошо, что ты это помнишь! На алтаре резьба сошла. Поправь!
Захр поднял голову и странно посмотрел на жреца. Его прямой взгляд встретился с серыми глазами служителя неведомого божества, и между ними пробежала искра ненависти. Впрочем, это было мне понятно. Слишком хорош мой красавец, чтобы вызвать любовь такого хлыща, как жрец, слишком горд, чтобы поклоняться. Но как их Боги такое допустили? Как я сама такое допустила в своем сне? Чтобы раб командовал над господином, глупец над умным! Впрочем, и это мне не в новинку… Не в новинку несправедливость… Но никогда раньше мне не было от этого так больно... Потому что за этого захра я волновалась и переживала больше, чем сама за себя, я теперь была им – я жила им, дышала им, существовала в нем. Как же больно! И сладко!
Я проснулась. Перед глазами стояло лицо моего Захра, слезы лились из глаз. Ну и как меня угораздило влюбиться в свой сон? В этот день я вновь пошла в церковь. И долго-долго стояла перед иконой, пока передо мной медленно сгорала моя свеча. Я не удержалась. Рядом горела другая. Но я так и не осмелилась перед Господом произнести свою просьбу вслух. Даже образ того, за кого молилась, вызвать не осмелилась. Впервые за всю жизнь мне стало страшно и тошно. Расхотелось жить. Захотелось заснуть вечно, только бы видеть во сне его лицо и не чувствовать этой тоски. И в то же время знала, не смогу больше без него жить, никак. Впервые посещение церкви, запах свечей, не вызвали у меня облегчения. Будто Господь не принимал меня. Или я его. В первый и единственный раз...”.
Я умолкла, и так и застыла с закрытыми глазами. Александр молчал. Я молчала, не осмеливаясь произнести не слова. Но глаза открыла. И изумилась бледности лица психиатра.
Я с удивлением почувствовала характерную сухость щек – так бывает, когда долго плачешь, и слезы высыхают сами собой, когда никто их не отирает. Но теперь мне было легче. Потому что образ любимого стал немного более расплывчатым, потому что рядом был человек, который знал...
– Странные у вас сны, Рита, – сказал, наконец, Александр. С каждым словом, вернее, с каждой буквой, он все более приходил в себя. – У вас действительно удивительное воображение. Это даже больше, чем я ожидал... Но вы слишком вживаетесь в образ. Давайте поговорим о вас, о вашей жизни. О том, что гнетет вас настолько, что вы выдумали новый мир. Разберемся с вашей настоящей жизнью, и, будьте уверены, наладится и та. Может, во сне ваш милый вас увидит, у вас состоится бурная свадьба, вы нарожаете ему детей, он потолстеет, отрастит пузико, станет похожим на того старосту, и окажется вам неинтересен, надоест. И не надо говорить, что вам надоело жить! Это ведь неправда, не так ли, Рита? Вы так защищали вашего друга!
– Я не знала что делать, – призналась я, – и как к вам попасть... Через мишкин заслон.
– Мишкин погранпост в туалете! – засмеялся Александр и я вместе с ним. Смех психиатра был заразителен, но мой – немного натянут. – Я понимаю.
Потом состоялся утомильный допрос. Александр был жесток – он цеплялся к каждой мелочи и понемногу выудил большую часть из моих секретов, даже тех, что я сама не очень-то хотела рассказывать. Вышла я от него уже поздним вечером. Вахтерша проводила меня удивленным взглядом, и я смело вошла под ночной дождь, чувствуя, как холодные струи стекают по щекам. Вновь захотелось жить. Боль стала терпимой. Но осталась.