Жена и танцовщица

Григорий Паламарь
Жена и танцовщица.

Но чем-то великим и
трудноуловимым кажется топос
А.

Утром я повернулся к жене, пренатально свернувшейся на второй половине тахты. Настало время, когда нам уже неудобно спать рядом, каждый отворачивается в свою сторону света: я – на запад, она – на восток. Если посмотреть сверху, то мы спим буквой ха.
Сделал привычное глиссандо в ее ногах, которое ее уже не трогает, словно это ветер летом на юге загадочно проходит между ее вот выбритых ног, словно она на приеме у гинеколога.
– Да выключи же ты будильник! – она говорит мне так по-взрослому. Она больше реагирует на будильник, такой отвратительный китайский звук: пи-пи-пи-пи-и-пи. Пи-пи-пи-пии-и-и…
Будильник как будто мне говорит: все. Настало утро. Пора вставать, иди в туалет по-маленькому. А ведь было время, когда я просыпался просто с желанием поесть. И было еще такое время, когда я впервые дотронулся до ее волос – и обомлел, коснулся ее уха – и она задрожала, а я затрепетал.
Тогда она была пианисткой. Она мне звонила и говорила, что выступает вечером, будет играть сонату Танцмана. И я до концерта только курил на крыльце филармонии, не пил ничего, а уж потом только мы спускались по лестнице в кабак по названию «Канава», обсуждали там все. То есть сперва я приходил на крыльцо, курил на нем между колонн и смотрел на проезжающие авто и мотоциклы байкеров. В здание заходили музыканты, за этим зданием садилось солнце за линию горизонта, наступал вечер. Тогда я сочинил еще, помню, такое хокку. И не то, что бы оно красивое или на что-то там претендует, но это надо было сочинить, как самурай сочиняет, когда делает себе сэппуку. Оно не обязательно должно быть красивым, оно было таким:

Солнце садится за крыши
Прыгнула в Свислочь лягушка
Мой ганджубас

Потом я заходил в зал, где все знали друг друга, а я никого не знал. Все себя вели культурно, все улыбались и тихо разговаривали. Я вел себя еще тише, вообще ни с кем не разговаривал. Потом выходил этот, камердинер или конферансье, я их всегда путаю, и объявлял то, что он объявлял. Это была такая пропитая женщина в мятой юбке и с большими грудями, гротескно перекособоченная в разные стороны, грудным голосом и с явным безразличием она говорила, к примеру, с большими антрактами между словами: Людвиг… Ван… Бетховен… исполняет… И так далее. Выходила пианистка, вытирала платком клавиши, играла. Потом были аплодисменты, артист или артистка, по-разному, в зависимости от ситуации, вальяжно кланялся; неожиданно соседка рядом заорала: браво!! Я слушал музыку.
Потом мы выходили на улицу и курили вместе, к ней подходили ее знакомые и целовали в щеку, говорили комплименты. Для меня было странно, но музыканты обсуждали только технические моменты исполнения. К примеру, ноту «ля» во втором такте.
Она спрашивала, есть ли у меня деньги, но у меня их никогда не было. А потом – бух в «Канаву».
Но в тот вечер мы пошли в видеосалон, заказали отдельную кабину. Я ей пообещал, что сброшу деньги ей завтра на мобильный телефон, что завтра у меня появятся деньги – поэтому мы себе разрешали все.
В гастрономе мы купили бутылку «Советского шампанского», джин-тоник, пиво, ананасы в банке, крабовые палочки, майонез. Я не буду говорить, какой мы смотрели фильм, это неважно, потому что тогда мы первый раз поцеловались, опрокинув бутылку шампанского на пол. Оно растекалось по полу с белым шипением, а мы сползли на пол с кресла в это белое шипение и целовались, скажу еще раз, в первый раз.
А теперь, когда я трогаю ее, я понимаю, что она мне близкий и родной человек, что мы всегда будем вместе. И вот как она стала таким близким человеком, настолько близким человеком, что я больше не люблю ее, я не знаю.
Ведь первый раз, когда я привел ее домой, у меня даже не встал от волнения, я растерялся и не мог приноровиться. Я уложил ее на пол и даже медлил раздевать. Мне было стыдно, что у меня не получается с первого раза попасть, я ей сказал:
 – Давай сама.
Мы очень долго и серьезно возились, как подростки, а потом у меня было ощущение, что я попал на другую планету. После первого раза я думал, что больше у меня не получится.
Но я ошибся. Наше сближение началось на третью ночь, на третью ночь она начала становиться родным человеком, которого я больше не люблю.
Через несколько лет мы поехали к ее родителям, чтобы я с ними познакомился. Мама ее была учителем истории, а папа милиционером-пенсионером. Теща накрыла очень большой стол, хотела произвести хорошее впечатление, мол, я буду судить о жене по ее матери. А что мне судить, если мы уже два года до того вместе жили квартирантами на съемной квартире.
Палыч был очень пьян и устроил мне перекрестный допрос. Жена сказала, что когда Палыч пришел попросить руки ее матери, то ему с порога налили стакан самогона, а уж потом стали только речь вести. Палыч выпить мне ничего не предложил, скорее всего, сам выпил за всех, но налил тарелку супа и стал проверять мои внутренние качества. Настойчивость и упорство он проверял так:
– Ты перец будешь?
– Нет, спасибо, - я так отвечал.
Потом через каждые две минуты он задавал тот же вопрос:
– Так ты не сказал: будешь перец?
– Нет, я говорил, что не буду.
– Нет ты мне конкретно скажи: будешь перец или нет?!
Потом его положили спать, а мы пили чай с вареньем в этой незнакомой кухне и незнакомом городе, где я все схватывал в общем, не замечал царапин и пятен на желтых обоях. Люстра в кухне мне казалась не насиженной мухами, а такой, как она была куплена в магазине, я не знал, где находится мусорное ведро. Я был как маленький ребенок, мне приходилось всего просить, чтобы мне помогали. Я не знал, где взять ватную палочку, а потом я не знал, куда ее выкинуть.
Я боялся сходить в туалет. Звук смываемой воды мне казался громче обычного, даже бумагу я отрывал как можно тише. Но самое ужасное: я переживал, чтобы после меня не сильно воняло…
Потом я боролся целый час с самим собой, когда мы смотрели телевизор, чтобы попроситься в ванную и принять душ.
Я зашел в эту комнату с голубым кафелем, незнакомыми зубными щетками в стакане, тихо открыл воду. Разделся и начал тихо себя поливать, взял мыло. А на этом куске мыла с одной стороны припечатался промежно закрученный волосок или Палыча или тещи, я уж не знаю. Я взял гель для душа, а потом подумал: ведь все равно могут подумать на меня, и отковырял все ногтем.
Так постепенно мы стали очень близкими людьми с женой. А потом я случайно нашел ее дневники, начал читать о ее до меня жизни, отчуждая ее тело от себя. Там она описывала все, как было. Мне было больно читать, как ее ****и другие мужики, но я не мог остановиться. Она тогда поехала к маме, а я лег на тахту, задвинул шторы, и начал умирать.
Жена делала это даже со своим сорокавосьмилетним музыкальным доцентом, что задевало меня больше всего: смогу ли я себе в таком возрасте позволить восемнадцатилетнюю любовницу? Она написала, что была прекрасная погода, май, и «от нечего делать» жена стала «строить глазки» Яну.
Потом она как-то пришла к нему за книгой, тогда они поцеловались. Через двадцать страниц моего томительного и болезненного чтения Ян попытался снять с моей жены трусы в аудитории. И еще через десять я прочитал она написала: «Мне надоело мучить себя и Яна. Я приняла душ и пошла к нему». Самыми невыносимыми были для меня детали: жена удивилась, что, сняв ей трусы, Ян разделся в аудитории догола…; проникновение было легким и естественным…; жена удивилась, что он быстро кончил, а Ян сказал, что он ее просто «очень хочет»… ; «меняли позы»…
В следующий раз они поехали в лес – «вот это был настоящий секс!» А я думал: вот шлюха! Тебя ****и как последнюю ****ь в автомобиле! В третий раз жена восхищенно написала: «я не думала, что кровать в моей комнате так скрипит!»
Я продолжал лежать на тахте, но то, что было еще, я не могу даже описывать. Я курил-курил. А потом она приехала.
А я ей ничего не сказал. Ничего. И чтобы сделать ее тело себе незнакомым, я представлял себе, как будто она делает это с кем-то другим. И из своей зимней комнаты с компьютером и занавешенной шторой, с закрытыми, будто задремала, ее глазами, я мысленно переносился в тот май, в ту солнечную аудиторию, из которой видны студенты на берегах Свислочи, окруженные бутылками с пивом, эти «аккуратно составленные стулья» и «нежно уложенную на них» мою жену. Чтобы я быстрее кончил, она постоянно сдавливала мне соски, а потом она выдрачивала в прерванном коитусе сперму себе на живот, и я думал, что так же делали другие.
Потом она застукала меня с этими тетрадками, и вырвала нужные страницы. Она устроилась на работу, и мы стали редко видится, стали спать на тахте, если посмотреть сверху, буквой ха.
Поэтому, когда я вышел из здания своей работы, мне не хотелось идти домой. Полгода назад я начал делать заначки, где у меня было на немного пива. Я пересек дорогу, купил все, что нужно одинокому мужчине в ларьке: пачку сигарет и два литра пива.
Сегодня решил сходить на концерт в дом культуры, было написано, что «танцевальное шоу». У меня оставалось полтора часа до начала.
Я вошел в зимний сквер, напротив ДК, засыпанный снегом. И была такая удивительная погода, когда зимой тихо и совсем не холодно, от белой земли шли тепло и тишина. Над моей лавочкой звенел фонарь, и было непонятно, то ли он отражает свет от снега, то ли наоборот. Мне было все равно, где я находился, а это значило, что я не заблудился. И еще складывалось ощущение, что время мое идет так же, как оно идет на самом деле.
За десять минут до представления я занял свое плюшевое место в зале и, как я всегда делаю, провинциально оглядывался по сторонам. А через десять минут поменялся свет, включили музыку и начались танцы. Какой-то неуместный бразильский карнавал, потом омерзительные восточные танцы живота, но больше всего мне понравились обычные классические танцы.
Я еще тогда думал о том, что странно ведь как: наше тело должно в танце двигаться совершенно определенным образом, но если в пении я свой голос я изнутри себя, изнутри мозга, слышу, то в танце я вообще весь собственный объем тела и представить не могу. Я даже приблизительно его не вижу, приблизительно не вижу и не знаю, что я им точно делаю.
И тогда на сцене был номер, который меня впечатлил больше всего. В тусклом свете на задымленной сцене танцевали танго втроем девушка и два парня. Ее незнакомая мне красота в черном платье заставляла меня трепетать изнутри. Она танцевала то с одним, то с другим, не зная, бедненька, кого предпочесть. А потом – в конце – там был такой смысловой акцент: ее держали за руки, а танцовщица села на шпагат, словно не зная кого предпочесть, раздвигая ноги. Потом они убежали за кулисы, а она поднялась и замерла в своей томной и черной статуарности.
И вот весь под впечатлением после этого концерта, весь измученный эротической приподнятостью, я пошел в туалет за домом культуры на улице. Тогда уже совсем стемнело, и снег светил вверх от себя, а здания вокруг и деревья были темными и беспросветными, словно края огромной чаши окружали меня со всех черных сторон. А над этой чашей были такие маленькие звезды, когда я мочился на стену дома культуры, и они так трогательно мерцали в паре моего выдоха.
И тут в окне, возле которого я стоял, зажгли свет. Между жалюзи я увидел, как в комнату за окном вбежали танцоры. Они разговаривали и начали переодеваться, все вместе, мальчики, девочки. Они смеялись, но я их не слышал за окном, а вокруг них было разлито синее сияние. Моя танцовщица развязывала ленточки в своих ногах, и наклонилась, как у Дега, так что волосы с одной стороны опускались к пятке на стуле. И так для меня и застыла.