Чвсть 1, гл. 1. Недочеловеки С. А. Грюнберг

Андрей Благовещенский
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ЧЕЛОВЕК НА ВЕСАХ

Глава 1

№ 104231

1.
Через решетчатое окно Жаку был виден дворик, вернее, усыпанный речной галькой проход между двумя кирпичными бараками. По дворику сновали люди в полосатой одежде заключённых.
Их движения были вялы, голоса звучали надтреснуто. Впрочем, все звуки стирались шорохом шаркающих по гальке деревянных башмаков.
Неожиданно сквозь неясный шум прозвучала мелодия итальянской песни «О, моё солнце». Её выдувал на губной гармошке кто-то из заключённых. Песнь росла и цвела, как цветок на пустыре.
Люди прислушивались удивлённые, со вновь родившейся надеждой. Улыбки блуждали вокруг глаз,
движение во дворике остановилось, многим в это мгновение приснилась давно забытая женская ласка.
Вдруг нежную призывную мелодию срезал вырвавшийся из соседнего барака вой. Вой был страшен, он повис в воздухе мертвящей угрозой. Заключённые сбились в кучу. Кто-то придумал объяснение: в бараке, где помещалось хирургическое отделение больницы, производилась, мол, перевязка после операции, бинт прилип к послеоперационному шву, его отрывают от шва, и это очень больно. Многие из новичков-заключённых, которые наполняли дворик, с радостью ухватились за эту версию. Она освободила от преследовавшего страха, на несколько мгновений уползшего в свою берлогу.
На самом деле доктор Вевис в это время анатомировал без наркоза живого человека.
Время было обеденное. Люди принесли с собой миски и ждали с нетерпением момента, когда можно будет предаться наслаждению приема пищи. Наконец, принесли бочки с супом. Удар половника о пустую миску оповестил о начале раздачи. Очередь установилась не сразу. Более опытные заключённые выжидали в надежде, что им останется гуща на дне... Получив свои порции, они садились спиной к стене. Другие ели стоя, поставив миски на подоконники. Бывало, что дневальные сбрасывали миски с подоконников. Пострадавшие не протестовали, ибо на стороне дневальных были правила внутреннего распорядка, они отправлялись за получением добавки, выклянчивая её у капо , который обыкновенно оставался непреклонным и разгонял голодных половником: должен же был он удовлетворить «законных прихлебателей» – мойщиков посуды да всяких там придурков, коим был положен «нахшляг» .
Заполнявшие дворик заключённые принадлежали к прибывшему накануне «транспорту».
Они не были размещены по баракам и не получили ещё номеров. Глядя на них с высоты своей койки у окна, Жак Берзелин понял, как ему повезло. Он сразу же попал в «оздоровительный» барак. Правда, блаженство длилось всего три недели (как раз сегодня эти три недели подходили к концу).
В тот унылый мартовский день они долго простояли у ворот. Мимо катились гружённые мешками двуколки. Их тащили запряженные цугом заключённые. На мешках восседали люди с жёлтыми повязками, они подгоняли заключённых бичами. Из ворот выбежал карлик в одежде заключённого, в лакированных сапожках. Он бросился на стоящих в первом ряду «цуганов» и стал их бить своими подкованными сапогами по ногам, визжа и гримасничая. Это продолжалось до тех пор, пока один из дежуривших у «брамы» эсэсовцев не отозвал его свистом, как собаку. Карлик подполз к эсэсовцу хныкая, тот прогнал его пинком ноги.
Наконец, перед ними открылись ворота. В одном из бараков их обрили и погнали голыми через весь лагерь в баню. Однако баня была на замке, и им пришлось долго ждать, пока её открыли. Люди жались друг к другу и тряслись от холода. Наконец, перед ними открыли баню, обдали горячей водой и заперли в бане на ключ. Под вечер явился щуплый рыжеватый заключённый в очках, сгибаясь под тяжестью весов, которые тащил на спине. Локтем правой руки он прижимал к телу большую конторскую книгу в чёрном переплёте. Он обвёл присутствующих близоруким взглядом, который придавал его веснушчатому мальчишескому лицу измученное выражение. Двое других заключённых внесли белый столик с поставленной на него табуреткой и, оглядываясь кругом, почему-то засмеялись. Вслед за ними появился человек в белом халате, по-видимому, врач-эсэсовец. Эсэсовец уставился бычьим взглядом на голых цуганов, сплюнул и встал у окна в позе вельможи, рассматривающего в присутствии художника, заказанный им портрет.
- Подходи по одному!—крикнул рыжеватый.
Очередь установилась быстро, всем захотелось поскорее закончить эту процедуру. Заключённые дрожали от нервного возбуждения. Когда очередь дошла до Жака, рыжеватый что-то долго приводил весы в порядок.
- Кто?—спросил он Жака, передвигая гирьку.
- Военнопленный.
- Солдат?
- Какая разница.
- Перебежчик?
Жак поднял свою изуродованную руку.
- Чем?
- Осколком.
- Когда?
- В сорок первом.
- Где был с тех пор?
- Сидел в тюрьме.
- Поможешь мне потом отнести весы. Рост – сто семьдесят два, вес – пятьдесят шесть четыреста, - прибавил он громко. – Следующий!
Врач приложил стетоскоп к груди Жака, повернул его за плечо и ударил по пояснице. Когда
Жак оделся, выхватывая из кучи принесённого тем временем белья и обмундирования штаны, рубашку и куртку (примерять их было некогда), ему стало скучно, как на именинах у тёти Ванды, когда были вручены подарки и приходилось ждать угощения. Он подошёл к рыжеватому, который, справившись с взвешиванием и измерением роста, заносил что-то в конторскую книгу. Внезапно тот поднял лицо и улыбнулся улыбкой мальчишки, только что «отколовшего» удачный «номер».
- Так мы тёзки. Ты, оказывается, Жак, а я Яша.
- Одно и то же самое люди по разному называют.
- Ха! Я вижу, ты философ!—Он взял конторскую книгу подмышку и ухватился за весы.
- Дай, я сам!—Запротестовал Жак
- Ты на себя слишком много не бери, - возразил Яша.—В лагере надо притворяться более слабым, чем ты есть. Откуда знаешь так хорошо немецкий?
- Длинная история.
- Ладно. Длинные истории на потом.
Они понесли весы вдвоём. Яша по дороге то и дело щурил глаза, приветствуя знакомых. Они вошли в один из бараков и, поднявшись на несколько ступеней по лестнице, попали в большую палату, уставленную деревянными трёхэтажными койками. На койках лежали или сидели люди, тупо глазевшие в пространство. Жак и Яша прошли по проходу между койками и остановились у застеклённых матовым стеклом дверей, на которых висела надпись: «Не рассказывай сказок, говори дело!»
- Ты меня здесь подожди, - сказал Яша и втащил весы один за перегородку.
Жак огляделся. Палата представляла собой зал метров сорок в длину и десять в ширину. Свет в него попадал через широкие, застеклённые мелкими стёклами окна. С потолка свисали гирлянды искусственных цветов. В простенках между окнами висели плакаты. На одном из них была выведена подпись: «Верстовые столбы к свободе – послушание, прилежание, правдивость, скромность, аккуратность и услужливость». На другом плакате была изображена огромная вошь и человеческий череп. Третий плакат поведал о том, что юмор заключается в способности смеяться вопреки всему.
- Всё в порядке!—крикнул Яша в приоткрытую дверь.—Останешься здесь. Твоё место у четвёртого окна наверху.
Жак хотел выразить свою признательность, но Яша отрезал:
- Ложись. Лежи и помалкивай!


2.

После обеда Жак со своей койки наблюдал за дневальным, как тот поливал водой проход между койками и скрёб стеклом мокрые доски пола. Дневальный был грузный мужчина с красными, напоминающими ласты, руками. Он стоял на четвереньках и в своей полосатой куртке был похож на какое-то животное триасового периода. На нижней полке сидел молодой парнишка. Он водил пальцем по изодранным страницам иллюстрированного журнала и повторял вполголоса, словно убеждая кого-то:
- Сверху двадцать, снизу пять, слева шестнадцать, справа семь... Нет! Сверху двадцать четыре, слева шестнадцать, справа одиннадцать, слева...
Он поднял голову и уставился на голые ступни Жака.
- Старый, эй, старый!
Жак не сразу понял, что это относится ктнему. «Неужели я произвожу впечатление старика?»—подумал он. Спросил, словно просыпаясь:
- Что, Костя?
- Ты у меня хлеб спёр!—Тихо, но внятно сказал Костя.—Отдай мне хлеб!
Жак оглянулся. Никто не обратил внимания на слова Кости. Дневальный продолжал скрести пол, не отводя глаз от досок пола. Жак порылся под подушкой, достал завёрнутый в тряпицу кусок чёрствого хлеба, остаток от вчерашней пайки и протянул его Косте.
- На, но знай, твоего хлеба я не брал.
Костя взял хлеб, стал его крошить, раскладывая крошки кучками по одеялу. Жак вскрикнул с испугом:
- Что ты делаешь!?
Вместо ответа Костя пытался встать на голову, но его ослабевшие руки не выдержали тяжести тела, и он рухнул на пол посередине выплеснутой дневальным на половицы лужи. Костя тихо засмеялся и покачал головой. Постепенно его лицо стало принимать напряжённое выражение, он выглянул в окно, приподнимаясь на своей койке.
- Старый, эй старый! Что это? Где это? Почему так...? Люди полосатые ходят... и смеются, как клоуны... и прожекторы по ночам... Цирк?
- Да, цирк, Костя.
- А я не хочу! Не хочу,-- закричал вдруг Костя, пряча своё лицо в подушку.
Жак сполз со своей койки, подсел к Косте и положил ему руку на плечо.
- Не надо так, Костя. Ведь рыжие на то, чтобы шутить!
Но Костя его не слушал. Он теперь кричал, размахивая кулаками:
- Собаки! Их человечиной кормят!
Жак, как некогда во время репетиции, стал мучительно искать слово, интонацию, которые помогли бы актёру найти образ и следовать по извилистым тропинкам режиссёрского замысла:
- Ты же пойми, Костя, они ничего не могут с нами сделать. Ведь им не хватает для этого воображения. Они могут представить себе жратву, ну, скажем, голую бабу. Дальше им фантазии не хватит. А у тебя, у меня, у всех нас волшебная палочка. Стоит нам до неё дотронуться, и всё! Вот видишь – на реке пароход. Он нас ждёт, завтра мы уплываем... с берега нас не достать. Пока всё тихо, только канаты поскрипывают, вода плещется, рыба дремлет... Мы спустимся по откосу вниз, в траве незабудки, а над ними стрекозы. Они, играя, сталкиваются друг с другом, как будто им мало места. Мы знаем, это не стрекозы, а рыцари, закованные в кольчуги и латы. Они на турнире, всё посматривают вниз на незабудки, не улыбнутся ли они им. А за такую улыбку можно ведь всё отдать, правда, Костя?
Он уложил Костю, прикрыв его одеялом.
- Спит?—спросил скребущий пол дневальный.
- Спит.
- Несчастный парнишка!
- Т-сст!


3.

На койке исхудалого больного сидел Марк Маркович. Марк Маркович был врачом, сыном известного до революции адвоката, крещёного еврея, белоэмигранта, женившегося на француженке. Марк Маркович учился в Париже, ему было двадцать шесть лет, когда пришли немцы. Он не надел жёлтой звезды, но и не скрывался. При аресте его били, однако, не очень, больше для смеха, потому что Марк Маркович убеждал своих мучителей, что расовые различия не дают права представителям одной расы издеваться над представителями другой.
- Вы меня слышите? – кричал Марк Маркович и тормошил больного.—Вы меня слышите? Как ваша фамилия? Отвечайте! Громче! Не понимаю!
Больной качнул головой.
- К-кекс!
- Как вы сказали?
Внезапно, как будто он только что обрёл дар речи, больной заговорил быстро, словно боясь, что не успеет высказаться:
- Лимонный кекс. Жорж. Кайзерштрассе, 17. Позднее – улица легионов. Львов – Лемберг.
- Так-так. Адрес. Ну, и что?
- Кекс продавался завёрнутый в фольгу. Специальность Жоржа. Сколько денег Жорж на этом кексе заработал – одному Богу известно!
- Какое это имеет отношение к вам?
У больного заслезились глаза.
- Да? Имеет. Стоит у соседнего столика, юбка короткая, длинные ноги, туфли на высоких каблуках, курит сигарету в длинном мундштуке и щурит глаза, словно дым от сигареты их ест. Понимаете? Я её ущипнул за икру. Она не как другие: «Не балуйтесь». Просто отвернулась и ушла, стуча каблуками, словно меня и не заметила. Она до этого выступала, танцевала и просто пела, а теперь ходила между столиками и собирала деньги. Я пошёл за ней и, чтобы отомстить за невнимание, скомкал фольгу, в которую был завёрнут кекс, лимонный кекс от Жоржа, и бросил ей на поднос. И снова она ничего не сказала, а взяла блестящий шарик и кинула под столик. Потом, когда гости разошлись, одни к девушкам наверх, другие ещё куда0то. она подсела к моему столику и заговорила по-еврейски, назвала паршивым мальчишкой и выговаривала, что я посещаю такие заведения и знакомлюсь с такими женщинами, как она... что, если бы она была моей матерью, то спустила бы мне штаны и всыпала «горяченьких».
- Она была еврейкой?
- Что вы говорите! Какая еврейка?! Звали её Мария. В Галиции многие украинки знают еврейский язык. Это вас удивляет? Так пусть вас это не удивляет. Но слушайте дальше...Ко мне подсел хозяин – толстый еврей в пикейном жилете, сказал, что для него большая честь и так далее, потому что мой отец всеми уважаемый доктор и я, когда вырасту, тоже наверное буду доктором – мне было тогда шестнадцать лет – и если я интересуюсь Марией, то он постарается, хотя это очень трудно, потому что Мария очень строптива. И потом, это будет стоить денег. Я сказал, что деньги у меня есть. У меня уже тогда зародилась мысль украсть фамильный перстень, который хранился как реликвия: две соединённых для благословения руки, а между ними красный камень в виде капли крови. В семье перстень называли перстнем царя Давида... Но какое мне было дело до царя Давида?!..Была война, и в город по временам приходили то русские, то австрийцы. И Мария, тоже попеременно, спала с офицерами – то русской, то австро-венгерской армии. Для солдат были другие заведения.... Я украл перстень и понёс его к ювелиру, и тот дал мне за него 140 гульденов...
Больной поперхнулся и закашлял.
- Вам трудно говорить? - спросил Марк Маркович.
- Ничего.
Он помолчал, как будто собираясь с мыслями. Потом продолжал, прерывая свой рассказ плевками под койку. Марк Маркович ничего не говорил: случай был интересный, он думал о причинах слюнообразования...
- Я не стану вам рассказывать, как хозяин Марии выманил у меня деньги. Короче говоря, ни денег, ни Марии у меня не оказалось. Она уехала в Будапешт с каким-то офицером-мадьяром.. Я перед самым абитуром бросил гимназию, пробрался в Будапешт и нашёл Марию. Она мне даже обрадовалась и согласилась, если я не буду совать нос в её дела, жить со мной. Какая это была жизнь?! Я могу сказать только: я погряз в неё, как в болото.. Чаще всего я ночевал у её дома, на улице, Но иногда она подпускала меня к себе. И я был счастлив! Денег у меня не было, их как-то надо было доставать. Я научился ремеслу шулера....В семнадцатом году оказалось, что Мария должна родить. У меня не было полной уверенности, что ребёнок будет от меня, хотя я очень хотел, чтобы это было так.. А тут она ещё сказала, что от каких-то родственников есть завещание на будущего ребёнка, но если он родится в законном браке, что ради ребёнка она согласна стать моей женой.. Да я бы согласился назвать Марию женой и без этого завещания!.. Родилась девочка. Мария крестила её в униатской церкви в Будапеште и назвала Лилиан. Наследство Мария получила. Она оказалась страшной мотовкой. Дома могла ходить в рваном халате, но на людях одевалась, как принцесса, сорила деньгами. А для себя я должен был добывать деньги сам. С моей профессией, за которую я в то время по неопытности часто бывал битым, это было нелегко. Мария ничего делать не хотела, говорила, что кормит, и этого с неё хватит. В Венгрии тогда случилась революция, и мои дела пошли совсем худо. Мария съехала с дочкой с квартиры. Куда – я не мог узнать. Однажды я увидел её в обществе какого-то красавчика, который выглядел так, словно был вырезан из журнала мод. Я схватил её за руку, она стала кричать, что я украл её сумку, Моё счастье, что тогда была революция и никакого порядка не было, Я сказал, что меня обвинили враги революции как пролетария, и меня отпустили. Позже я узнал, что Мария познакомилась с одним финансистом, и тот увёз её в Швейцарию. Мне удалось напоследок крупно выиграть, и я поспешил за ней... Она жила со своим финансистом и девочкой, которую звали Лили, в Уши на Леманском озере. В туже гостиницу я тоже въехал с чемоданом, на котором было больше наклеек, чем на письмах из Германии, где была инфляция. Я застал её одну, она была удивлена моей внешностью, сказала, что ей надоело жить со своим пижоном и что я могу себя поздравить, что нашёл её в такую минуту. Она даже всплакнула. Я предложил ей покататься на моторной лодке, и она согласилась. Счастье, что дочки не было с ней, она играла в саду с нянькой. Я взял пару бутылок коньяку, сам выпил, дал Марии выпить и угостил моториста, Не знаю, как это случилось, лодка при повороте зачерпнула воду, Мария и я полетели за борт. Мы не умели плавать. Меня вытянул из воды моторист, а Мария утонула.
Он замолчал. Потом, через некоторое время спросил:
- Скажите, доктор, как по-вашему... есть загробная жизнь?
- Не знаю.
- Должна быть. Иначе такая жизнь, как моя, просто...бессмыслица.
Он вдруг обмяк, как воздушный шар, из которого вышел газ.. Марк Маркович уставился неподвижным взглядом на перекладину верхней койки.
- Скажите, а с вашей дочерью что стало?
- О. моя дочь! Если хотите знать, она знаменитость.
- Вот как! Кто же она такая?
- Когда меня при аресте спросили, нет ли у меня родственников, и я назвал имя моей дочери, гестаповцы переглянулись, и один из них спросил другого: неужели та самая? Они не смели меня пальцем тронуть, когда узнали, что я отец Лили. У неё был любовник – знаете кто?! Сам...
С Марком Марковичем происходило нечто странное. Он открывал и закрывал рот, как живая рыба на кухонном столе. Наконец, он выдавил из себя:
- Лили Брон... Она здесь. В женском лагере.
Больной схватил Марка Марковича за руку и сжал её с неожиданной силой. Он выпучил глаза, потом замотал головой и прохрипел:
- Проклятие на мою голову!
Он откинулся на набитую соломой подушку. Подушка зашелестела, словно в ней гнездились змеи.
- Шприц! – крикнул Марк Маркович, но никто его не слышал. Он побежал за перегородку в процедурную и поспешно наполнил шприц. Когда он вернулся к койке больного, тот лежал, вытянувшись, по его телу пробегали судороги, слюна на его губах то пузырилась, то опадала. Это была агония. Марк Маркович подождал немного, послушал сердце, приподнял веки, потом натянул на лицо умершего одеяло. Вернувшись в процедурную, он выдавил содержимое шприца через открытое окно на улицу.
- Номер 104231 экзит, сказал он, не поворачиваясь, Яше, который чертил на развёрнутом листе бумаги.
- Я уже отметил.
- Ты всегда забегаешь вперёд, Яша.
- Можно было ожидать. Пеллагра четвёртой степени плюс стенокардия.
- Твоего русского, - сказал после паузы Марк Маркович, - придётся выписать. Он уже больше трёх недель здесь.
- Почему – моего? Он такой же мой, как и ваш.
Снова пауза.
- Ты мне не доверяешь, Яша?
- Почему вы думаете, что я вам не доверяю?
- Что за еврейская привычка отвечать на вопрос вопросом.
- Подумаешь! Вы ведь тоже еврей!
- Зачем грубить? Вам же, как врачу, известно, что идиоту не следует об этом напоминать.
- Иногда следует.
- А если учесть, что мой отец крещён...
Яша посмотрел насмешливо на Марка Марковича и пожал плечами.
- Для тебя и твоих единомышленников я просто сын белоэмигранта. Хотя мой отец защищал революционеров.
- Мало кого приходится защищать адвокатам...
- Вы всё упрощаете
- Тонкости оставим напотом, хорошо?
- Какие же это тонкости? Человеку приклеивают ярлык. Что наци, то же и коммунисты!
Они помолчали. Марк Маркович ходил по комнате. Яша чертил. Внезапно Марк Маркович остановился и спросил:
- У тебя есть связь с женским лагерем, Яша?
- Что значит – связь? Вы сами знаете, я езжу в женский лагерь за лекарствами, потому что там находится центральная аптека.
- Ты знаешь заключённую Лили Брон?
Яша прищурил глаза, выражение их оставалось настороженным.
- Кто она такая?
- Танцовщица.
- А вы откуда её знаете?
- По Парижу
- С какого времени? То есть...я имею в виду...это было до немцев?
- Если это можно назвать знакомством... Мы встречались в 1938 году.
- И больше ничего о ней не знаете?
- Я уже сказал. Познакомился с ней случайно. Если вообще...
- Что вы хотите этим сказать?
- Я хочу сказать, что всё...- судьба.
- Бекицер!
- Ну, так... Возвращался я как-то после лекций домой. В метро. Передо мной сидела какая-то девушка и читала. Я взглянул на корешок книги. «Анна Каренина» во французском переводе. Наша, подумал я.
- Почему вы подумали «наша»?
- Потому что молодые люди и девушки во Франции этих толстых русских романов не читают.
- Может быть, она не была француженкой?
- Я тоже так подумал... Она сошла на станции д’Анфер Рошеро. Мне нужно было ехать ещё одну остановку, но я сошёл тоже. Поднимаюсь за ней по лестнице, передо мной маячат её ноги с сильно развитыми икрами, пружинистые, свободные. Ноги танцовщицы, подумал я. Она вышла на площадь свернула к бульвару Араго. На этом бульваре стоит тюрьма, в которой обезглавливают преступников, по другую сторону – тихие особнячки. В них живут люди среднего достатка, мелкие раньте, судейские чиновники, врачи. Перед одним таким особняком она остановилась, позвонила. Ей открыл слуга в стёганом жилете. Я слышал, как он сказал: «Бон суар, мадмуазель Лили!»
На начищенной до блеска медной дощечке я прочёл потом имя: Анри Абрабанель, приватье . Фамилия-то какая! – Арабская?
Он задумался, вздохнул и продолжал:
- Я ей написал. Не помню, что я ей писал, наверно, какой-то вздор... Но, представь себе, она ответила. Писала, что приехала недавно в Париж из Швейцарии, где обучалась танцу, Живёт у старика, своего дяди. Впрочем, дальше без всяких обиняков: что имеет много свободного времени, что одинока, хотела бы познакомиться с Парижем, но не знает, с чего начать. Что меня заметила и хотела бы сверить приятное, но, к сожалению, мимолётное впечатление с действительностью... Лёгкость знакомства должна была меня отрезвить, но я находился в таком состоянии, что ничего сообразить не мог... Мы встретились. Я шёл с ней рядом, но смотрел не на неё, а на её отражение в витринах. Я нарочно пропускал её вперёд, чтобы окинуть её взглядом. Есть люди, у которых лица, руки, ноги взяты как будто на прокат. Они боятся ими действовать, чтобы не попортить. У Лили всё тело принадлежало полностью ей. Каждым движением она как бы подчёркивала, что может ими распоряжаться по своему усмотрению... Её походка напоминала перекаты речных волн через пороги. У неё был низкий, но ломкий на высоких нотах голос, как у мальчишек в переходном возрасте. Вообще она мало говорила и улыбалась одним подбородком. У неё была привычка двигать нижней челюстью, как у кролика, когда он жуёт... Так мы встречались два или три раза. Однажды я увидел объявление: вечер танцев Лили Брон. Я купил билет, мне досталось боковое место, я видел только половину сцены и её, когда она выбегала на эту половину. Мне каждый раз казалось, что она выплывает из небытия, чтобы снова погрузиться в него... и, действительно, она исчезла, перестала отвечать на мои письма. А караулить у особняка, в котором она жила, я не посмел.
- Всё?
- Вроде бы всё... Нет, я увидел её ещё раз... Я шёл по бульвару Сен-Мишель и вдруг заметил её в нескольких шагах впереди. Она шла, сняв шляпу – серый фетр с голубой лентой. Прядь её длинных каштановых волос выбилась, она её заправляла нежным и невыразимо изящным движением. На секунду я увидел отражение её серых, чуть раскосых глаз в зеркале витрины. Она остановилась, чтобы посмотреть на выставленные сумки. К тротуару подъехала машина, на радиаторе которой торчал флажок из жести со свастикой. Это было как раз после Мюнхена , и немцы разъезжали по Парижу в своих машинах с кровавыми флажками с замкнутым в белом кругу пауком-свастикой... Из машины вылез длинный немец с покатыми плечами и головкой страуса. Он подошёл к Лили, она бросилась от него, он схватил её за локоть и стал ей быстро что-то говорить, а машина с жестяным флажком медленно ехала за ними... Я тогда понял, нет, скорее почувствовал, что мне следует броситься на этого немца, биться с ним, отобрать у него Лили и отвезти её в безопасное место. Но вместе с тем я подумал, как будет выглядеть такое вмешательство с моей стороны, вмешательство человека по сути дела постороннего, которого она приближала к себе может быть от скуки, может быть просто так, чтобы вызвать чью то ревность, а в общем безразличного ей, чужого... И Лили склонила голову, когда немец открыл перед ней дверцу машины. Так прекратилось моё знакомство с Лили Брон. Но недавно я узнал, что она здесь, в женском лагере. И воспоминание о ней служит мне своего рода талисманом, а сознание, что она где-то рядом, оберегает меня от всей этой жути и даёт мне силу терпеть, надеяться, выжить.
Яша с удивлением посмотрел на Марка Марковича. Он видел его впервые таким. Но в его рассказе было что-то приподнятое, что Яше претило, и ему захотелось осадить Марка Марковича в его любовной исповеди.
- Поэзия! – сказал он, вкладывая в это слово всю свою мальчишескую нетерпимость ко всему выспренному.
- Ты не понимаешь, - пытался оправдаться Марк Маркович.
- Да, я не понимаю, - упорствовал Яша.- Если хотите знать, всё это оттого, что вы были единственным сыном. Вы мне этого не говорили, но я догадываюсь, - и как будто желая подкрепить этот выпад примером, он продолжал.- У моей матери было шесть душ детей. Отец умер, когда мне было пять лет. Мать кормила нас тем, что набивала подушки и перины гусиным пухом. Гусиный пух был повсюду, плавал в пище, забивал нос и уши... Старшему брату удалось пробраться в Советский Союз, он учился там и работал. Он выхлопотал нам визу, но наступил 1938 год, в Словакии образовалось правительство Тисса, и нас перестали выпускать. То есть, у кого были деньги, мог уехать... в Америку. У меня был хороший почерк, один нотариус взял меня к себе, но потом уволил как еврея. Я попал сюда, а что с матерью и сёстрами... не знаю. Может быть, их уже нет в живых... Но, когда мне бывает трудно, я думаю, что есть на свете такая страна, как Советский Союз, и мне становится легче. Если хотите, это тоже своего рода... талисман. Только не такой, как у вас – без всякой поэзии. Вы из СССР убежали, а я всю жизнь хотел быть там.
Марк Маркович смотрел во двор. Он слушал, но не слышал. «Почему ко мне все лезут с какими-то переживаниями? – думал он.- Как будто мне своих не хватает!»


4.

Старосту барака Шпаковского в лагере прозвали «Хлыстом» за его порочную гибкость и злую въедливость. Особенно придирчив он был к своим подчинённым.
Вот и теперь, появившись в палате, он набросился на моющего пол дневального:
- Так моют полы?! Я тебе покажу, как мыть пол! Ты думаешь, что сможешь спрятаться за моей спиной, когда тебя будут выписывать на газ?!.. Не выйдет!
Привстав на носки, так как был ниже ростом, Шпаковский стал бить дневального по лицу, приговаривая: «Ду шпекегэр!» . Дневальный споткнулся о ведро с водой и упал. Шпаковский пнул его ногой и закричал голосом кастрата:
- Будешь знать, свинья!
Марк Маркович, нервно поёживаясь, приоткрыл дверь в палату.
- В чём дело?
- Какие люди, пане доктоже! – запричитал Шпаковский. – Стараешься создать им условия, а они только и думают, как бы подгадить!
- Не кричите так, здесь больные.
- А я на них хотел на... - не унимался Шпаковский и прибавил под видом оправдания: -Сейчас будет Вевис здесь.
Все засуетились. Марк Маркович стал прибирать в шкафчике, Яша сложил бумаги и спрятал их в ящик стола, Шпаковский извлёк из кармана лоскут бумаги, скомкал его и принялся протирать окно.
- Почему ты не дал ему сдачи? – спросил Жак дневального.
- А почему я должен давать ему сдачи? – спросил тот.
- Как же? Человек бил тебя...
- Это бил меня не человек. Это бил меня Он рукой человека, - дневальный показал глазами вверх.
- За что Он стал бы тебя бить – набожного еврея?
- Ему есть за что бить каждого человека, - дневальный отошёл в сторону, продолжая скрести стеклом доски пола.
Молодой человек с ниточкой подбритых усов и цветным шёлковым фуляром вокруг шеи подошёл к Жаку и, показывая головой на ползающего на четвереньках дневального, спросил:
- Как вам нравится этот тип?
Жак пожал плечами.
- Вы не знаете? Что ему помешало бы дать сдачи Хлысту? Чувство неполноценности. В чём дело? Откуда у этого быка чувство неполноценности? Он онанирует? Возможно. Но я думаю, что причина другая. Евреи говорят на чужих языках и не могут выразить свою душу. И это произошло с евреями, которые придают исключительное значение слову. Идиш? Это же не язык, это суррогат языка. А ведь у евреев язык, свой язык, да ещё какой язык! Но они забыли его, и язык умер, потому что язык умирает, когда он не в употреблении. Вот причина чувства неполноценности у евреев!.. Простите, я не знаю, говорю ли я с евреем или нет... Вам всё это может показаться странным. Я хочу вас спросить, знаете ли вы Австрию? Я имею в виду не Остмарк , даже не Австрию Дольфуса , а прежнюю Австрию... Нет? Так вы, вероятно, не знаете, кто такие Валентины. У Валентинов из года в год была одна и та же ложа в Бургтеатре, рядом с ложей канцлера! Валентины-мужчины носили исключительно бельё, сшитое на заказ монашками, женщины одевались у Пакена . Доктору Валентину, сеньору принадлежал Ролс-Ройс, купленный на выставке в Сен-Ремо, Валентину-юниору, то есть мне – Кадиллак, первый владелец которого, кардинал Спонтелли продал его, чтобы избежать злословия, будто машину ему подарил Рокфеллер в благодарность за услуги, оказанные в нефтяных делах... Чтобы дополнить картину, скажу ещё, что Валентинам принадлежала дача на Семеринке и дворец в Вене. Валентинов можно было увидеть в кругу выдающихся деятелей политики и культуры.
Самые красивые женщины в обеих столицах считали для себя за высокую честь... Ну, да... принцы крови соперничали, чтобы сорвать улыбку с уст наших дам. Наш незабвенный кайзер Франц-Иосиф
предложил моему отцу титул барона, но мой отец ответил : «Я слишком горжусь, что я подданный Вашего Величества , чтобы у меня ещё хватило гордости на титул барона». Эти слова моего отца облетели всю Вену, всю Австрию. Скажите, была ли у нас причина чувствовать себя неполноценными? И всё же это чувство нас точило... Я спросил у отца: «Мы евреи?» Отец ответил: «Между нами – мы евреи». «Вы сказали это, отец, как будто вы торгуете пуговицами поштучно. Что это за язык?! Разве так говорили наши предки?» «Я не знаю, как говорили наши предки, но я думаю, что они говорили лучше меня». «Они говорили лучше уже потому, что говорили на иврите». «Ну, если ты так думаешь, возьми себе учителя и попытайся научиться говорить на иврите, я для этого уже слишком стар». Я так и сделал. Я взял учителя и изучил иврит. А потом уже самостоятельно занимался. Теперь я знаю иврит, как мало кто его знает. Сам профессор Зингмейер консультировался у меня по спорным вопросам древнееврейского языка. И всё же иврит остался для меня мёртвым языком. На антикварные стулья смотрят, но на них не садятся. Для чего существует мёртвый язык? Что он может выразить, кроме мёртвых понятий? Когда я говорю об этих вещах, я невольно волнуюсь, волнуюсь, потому что не могу выразить, что меня волнует. Вот откуда у нас появилось чувство неполноценности! Язык у нас атрофирован, и никакая физиотерапия не поможет.
Валентин махнул рукой и побрёл усталой походкой по направлению к процедурной. Там он присел на лежанку и, сделав скорбное лицо, промолвил:
- Дайте мне успокоительного, доктор. А то у меня спазма гортани.
Жака передёрнуло от гадливости: с подобной извращённой мерзостью ему ранее не приходилось соприкасаться. Он механически вытер руки о куртку и посмотрел на них, словно боясь, что на них что-то ещё осталось.
Шпаковский положил руку на плечо Валентина:
- Это оттого, что мы тонкие натуры, пане Валентине!


5.

Обершарфюрер Рюльке любил появляться внезапно, как чёрт из табакерки. Предвестник грозы, он полыхал зарницами деланного гнева.
- Ви?! Вас?! - закричал он, увидев Валентина на лежанке.
Марк Маркович, давая Валентину запить таблетку брома, счёл себя обязанным пояснить:
- Нервный припадок, господин оша
- Нервный припадок... – передразнил его эсэсовец. – Я тебе дам нервы, шлявинер ! Марш! Бегом!
Валентин сорвался с лежанки.
- Сразу вылечил! – загрохотал эсэсовец.
Шпаковский подобострастно хихикнул.
- Сегодня явится господин эсэс-оберарцт доктор фон Вевис! Понятно?! Что б был порядок! Шпаковский!
- Есть, господин оша!
- У вас имеется, чем прополоскать горло?
- Для вас, господин оша, всегда найдётся!
Шпаковский движением головы указал Марку Марковичу на шкафчик с эмблемой Красного Креста. Марк Маркович налил в мензурку какой-то прозрачной жидкости.
- Мы должны благодарить господа Бога, что он послал нам такое начальство, как господин оша! – вывел фиоритуру Шпаковский.
- Без воды? – спросил эсэсовец.
- Самая малость. Ещё глоточек, господин оша?
- Можно.
- Как господин эсэс-оберарцт сегодня? Какое у него настроение?
- Шут его знает. Вчера, под вечер подошёл состав с жидами из Словакии. Как обычно, женщины, старики, дети. Выдали им по кусочку мыла и по полотенцу, в баню, мол. Две газовых камеры, по двести человек в каждой. Оказались лишние. Так лишних прямо в печи...
Он передал мензурку Яше и вытер усы тыльной стороной руки. Яша побледнел и уронил мензурку. Она разбилась о пол.
- Раззява! Убери! – Шпаковский подтолкнул кусок стекла ногой.
Яша взял в углу заменявшую совок дощечку и метёлку и стал подметать осколки разбитой посуды. Для удобства или по другой причине он при этом опустился на колени. Но вдруг он прекратил своё занятие и стал дуть в пространство.
- Откуда пух? Всё полно гусиным пухом!
- Тоже с нервами не в порядке? – спросил эсэсовец, морща нос.
- У него в Словакии остались мать и сёстры, - сказал Марк Маркович. – Всё о них вспоминает.
Что-то дрогнуло в лице эсэсовца, но он тут же сумел придать своему лицу уставное невозмутимое выражение.
- Блокельтестер !
- Есть, господин оша, - отозвался Шпаковский.
- Пойдём-ка к твоим нормальным сумасшедшим.
Они вышли. Шпаковский с довольным видом, что эсэсовец удостоил его высокой чести, подвёл его к койке больного, который, выпятив губы, что-то бормотал...
- Разве можно так распускаться? – с упрёком сказал Марк Маркович, как только они остались вдвоём.
- Вы только никому... – попросил Яша по-детски.
- Можешь быть спокойным, врачебная этика обязывает...
- Спасибо, - Яша протянул руку Марку Марковичу. – Я бываю, может быть, несправедлив к вам. Так уж извините.
- Ничего. Я понимаю. Это бегство. Бегство в безумие. Со всяким может случиться...
- Я не побегу, Марк Маркович. Можете быть уверены, я не побегу.
- Не зарекайся, Яша! Ведь мы все здесь немного сумасшедшие.


6.

Тем временем Шпаковский и эсэсовец стояли у койки «австрийского кайзера» – Казё или Казимира Первого.
- Сейчас же собрать всю мою армию, - распорядился Казё.
- Ваше монаршье величество собирается воевать? – спросил с озабоченным видом эсэсовец.
- Долой всех Пифке! Смерть Мармеладингерам ! – выкрикнул Казё.
- За что такая немилость?
Казё пожевал и сплюнул:
- Никакого вкуса.
- Я всегда оставался верным подданным вашего величества, - заверил эсэсовец.
- Ты что? Ты – тля!
Эсэсовец крякнул, Шпаковский нервно повёл плечами.
- Как это ты, Казё, имея столько солдат, попал сюда? – спросил он, когда эсэсовец перестал хохотать.
- Так же, как и ты. Я спал, и меня украли мои сапоги с серебряными шпорами.
- Но за что тебя посадили? – качая головой, спросил эсэсовец.
- Жидам воду возил.
- Больше ничего?
- Под хайрем , больше ничего.
- Ловя улыбку на лице эсэсовца, Шпаковский бил себя по ляжкам.
- Дай закурить, - попросил Казё у эсэсовца.
- Честное слово, забыл прихватить, - притворно ища по карманам, заявил эсэсовец. – Дай ему покурить, - он ткнул локтем Шпаковского.
- Я с двух лет бросил курить, - сострил тот.
- Так чего здесь шляетесь? Пошли вон!
Эсэсовец схватил себя за живот. Но вдруг его смех оборвался. Сначала издалека, потом приближаясь, раздавались команды: «Ахтунг!»
В палату вошёл фон Вевис. Не обращая ни на кого внимания, он прошёл в процедурную. Шпаковский, согнувшись, забежал вперёд, чтобы открыть перед ним дверь. Высокий, с покатыми плечами и маленькой головкой страуса, Вевис, смешно подпрыгивая, подошёл к окну и провёл рукой в белой лайковой перчатке по подоконнику.
- Почему здесь грязно? - оглядывая перчатку, спросил он скрипучим голосом.
- Крематорий близко, господин эсэс-оберарцт, - объяснил Марк Маркович.
- Чтоб этого безобразия больше не было!
- Слушаюсь, господин эсэс-оберарцт.
Вевис оттянул рукав мундира, словно желая взглянуть на наручные часы. Марк Маркович вынул из шкафа шприц, вставил иглу и наполнил шприц жидкостью из ампулы, которую предварительно разбил. Движения его были какие-то судорожные, он никак не мог попасть иглой в ампулу.
Фон Вевис вырвал шприц из руки Марка Марковича и сделал себе сам укол в предплечье.
- Признайся, мерзавец, - скосив глаза на Марка Марковича, сказал он, - ты охотно дал бы мне вместо морфия что-нибудь другое?.. Приготовить формуляры! – бросил он через плечо.
Яша поспешно вынул из ящика кипу формуляров, положил, подровняв, на стол, а сам стал около весов. Вевис снял фуражку и положил её перед собой на стол. Загнав в глазную впадину монокль, он стал просматривать формуляры.
- Все здесь? – спросил он у Яши.
- Все.
- Проверю.
- Проверяйте...
- Ви? Вас! Как разговариваешь, скотина!
Все ждали неминуемой, казалось, расправы. Но тут раздался звук, напоминающий скрежет тормозов.
- Ну и гусь! – сказал Вевис, показывая пальцем на Яшу.
-Гуси дают хороший пух, - сказал Яша.
Лицо Марка Марковича приняло напряжённое выражение.
- Отличный, - согласился Вевис.
- На пуховых подушках мягко спать.
- И тут ты прав...
- Но всё же... если на них долго лежать, то пух сбивается в комок.
Вевис кивнул.
- И пух может превратиться в камень!
- Запиши ты этого молодчика на пятницу. Пусть ему отсчитают двадцать пять. Может быть, и его зад превратится в камень, - обращаясь к эсэсовцу, распорядился Вевис.
Эсэсовец вынул из кармана записную книжку и стал её листать.
- Ближайшая пятница занята.
- Тогда на следующую. Ничего, подождёт, - продолжая изображать улыбку, кивнул Вевис.
Шпаковский залился смехом.
- Начинать! – крикнул Вевис.
Шпаковский выбежал в палату и при помощи пинков и зуботычин стал сгонять больных с коек и устанавливать очередь у дверей процедурной. Первым оказался больной с длинной шеей и с заострёнными кверху ушами. Шпаковский подтолкнул его к весам.
- Становись, мать твою!..
Больной, косясь на Шпаковского, обошёл весы. Шпаковский схватил его за шею и толкнул головой о чугунную штангу весов. Когда, наконец, Шпаковскому удалось загнать больного на весы, он подошёл к эсэсовцу, который с иронической улыбкой наблюдал эту сцену, и вполголоса сказал:
- Боится. Слыхал, наверное, в Бухенвальде в таких весах приспособление – выстрел в затылок. Под музыку.
Вевис повернул голову к Шпаковскому и блеснул моноклем.
- Ты знаешь, что бывает за разглашение государственной тайны, болван?!
- Виноват, господин эсэс-оберарцт.
- Твоё счастье, что тайна отсюда не уйдёт.
Инцидент казался исчерпанным.
- Жираф? – спросил Вевис человека на весах.
- Никак нет-с, ваше благородие, - возразил больной с длинной шеей. – Моя фамилия Красинский.
- Игра природы, - констатировал Вевис.
- Настроение – прима! – шепнул эсэсовец Шпаковскому.
- Вес - пятьдесят девять. Рост – один метр семьдесят шесть, - рапортовал Яша.
- Поправился на полкило, выписать! – Вевис передал формуляр Марку Марковичу. «Жираф» припал к его руке.
- Следующий!
Сцена повторилась. Если больной поправлялся, Вевис передавал формуляр Марку Марковичу, если сбавлял в весе – эсэсовцу. Больные реагировали по-разному на этот смертный приговор. Некоторые покидали процедурную с деланным или подлинным безразличием, другие плакали, падали перед Вевисом на колени, умоляли о пощаде. На таких набрасывался Шпаковский, бил, тащил к двери.
Очередь подошла к Жаку.
- Военнопленный? – спросил Вевис, рассматривая его формуляр.
- Военнопленный.
- Почему здесь?
- Нарушил тюремный режим.
Жаку казалось, что эти вопросы он слышит не впервые. Как будто то же самое уже однажды происходило. Жак наперёд угадывал воппросы и повторял ответы. Он не мог иначе, не изменив самому себе.
- Офицер? – продолжал свой допрос Вевис.
- Офицер.
- Звание?
  - Майор.
- Большевик?
- Да.
Яша недоумённо покачал головой. "Зачем это надо?»
- Жид?
- Не-ет... русский.
- Скажи своему тате, чтоб он тебя переделал.
Жак пожал плечами.
- Будущее человечество скажет нам спасибо, что освободили его от вас – человекоподобных.
- Что ж... Люди умирают от укуса гадюк. Почему такая участь должна меня миновать?
- Сейчас ты рассуждаешь, а через пару часов превратишься в пепел.
- Я знаю, что вы меня убьёте. Вы убиваете всех, кто зажёг огонь мысли и кто этот огонь поддерживает. Вы возомнили себя всесильными, потому что захватили топор палача. Силу вы заменили насилием, науку превратили в потаскуху, искусство в фиглярство. Вы выпустили из клетки гориллу, поставили её на пьедестал и требуете, чтобы люди ей поклонялись. Но люди не будут поклоняться заднице своей прародительницы.
- Ты хорошо говоришь. Ты был бы неплохим актёром.
- Я актёр.
- Тогда это твоя последняя роль.
Жак пожал плечами. Он не встал на весы, несмотря на то, что Яша с первых его слов стал его дёргать за рукав. В процедурной стало тихо, было слышно, как муха билась о стекло. Казалось, что молчание присутствующих нагнетает воздух. Он стал плотным, и дышать было трудно.
Наконец Вевис протянул формуляр Жака эсэсовцу. Все, в том числе и Жак, вздохнули с облегчением. Вевис с раздражением заметил, что его рука дрожала, когда он брал со стола следующий формуляр.
Жак не заметил, как вышел из процедурной, взобрался на койку и лёг.
- Старый, эй, старый! – спросил снизу Костя. – Что они там делают?
- Играют в судьбу, - Ответил Жак и приложил руку к сердцу. Оно билось, как у бегуна после продолжительного бега.
...Следующим оказался Казё. Он вошёл, приветствуя присутствующих кивком головы.
- Это наш австрийский кайзер, - с жестом зазывалы в балаган провозгласил Шпаковский.
- Уберите эту вошь отсюда! – презрительно скривив губы, произнёс Казё.
- Почему? – спросил Вевис, не отрывая глаз от формуляра
- Он бьёт людей, продаёт хлеб, мармелад и маргарин, лучшие места у окна и вообще ведёт себя, как паразит. Он доносит на людей и, когда ему нечего доносить, придумывает истории. В конце концов, сколько можно это терпеть?!
- Но в формуляре сказано, что ты сумасшедший, - включился Вевис в игру. Она открывала отдушину.
- Меня сумасшедшим не сделают! – Казё удивительно приятно улыбнулся.
Господин эсэс-оберарцт! – Шпаковский покинул свой пост у дверей. – Я осмелюсь доложить, у меня давно возникло предположение, сто этот тип только притворяется сумасшедшим с тем, чтобы под этим прикрытием вести разнузданную пропаганду против фюрера и Рейха. А если он действительно невменяемый, то не слишком ли много на себя берут все эти сумасшедшие, воображающие себя царями и полководцами?!
- Что ты сказал? – спросил Вевис, зловеще сдвинув брови и роняя монокль.
Всё еще не понимая, что он оступился и летит в пропасть, Шпаковский продолжал:
- Нельзя ведь допускать, чтобы причину недостатков в хозяйстве какие-то безумцы свалили с больной головы на здоровую.
- Где формуляры «обслуги»? – спросил Вевис у Яши.
- Снизу подложены.
Вевис перевернул кипу формуляров и, просмотрев один за другим, протянул эсэсовцу. Тот вопросительно смотрел на своего начальника, тщетно пытаясь обнаружить на его лице улыбку. Головка страуса с круглыми выпученными глазами стала похожа на химеру .
- Простите, - забормотал заплетающимся языком Шпаковский. – Моя фамилия Шпаковский... Родовое имение около Калиша... Я поляк. Я польский шляхтич. Вы не имеете права!
- Права? Чего захотел! – рассмеялся Вевис.
- Я состою старостой барака. Назначен ещё самим лагерфюрером, господином Либе-Геншелем... неизменно предан...
- Следующий! – произнёс Вевис, зевая. – Такая сволочь даже для моих опытов не годится.
Шпаковский оглянулся. Он смотрел в лица окружающих, и все лица оказались запертыми на засов. Он понял, что погиб. Рухнул на колени.
- За что? Я честно служил ... доносил... выполнял все приказания! Делал всё... всё!


7.

Под вечер, когда стемнело, Марк Маркович, не зажигая огня, лёг на лежанку. Он подложил руки под голову и предался размышлениям.
Люди придумывают различные системы, разные схемы поведения, чтобы оправдать свои действия, свои заблуждения и пороки, - думал Марк Маркович. А ведь большинство людей носит на себе печать патологических отклонений. Идеи зарождаются на бульоне пороков, они распространяются наподобие эпидемий. Что представляет собой абсолютизм во всех его формах, если не стремление параноиков подчинить действительность их больному воображению?
Барокко? Ведь это попытка сделать искусственное естественным. Хагард отразил Англию своего века, жившую под психозом мазохизма, Достоевский был выразителем мазохизма русского. Нацизм – это приукрашенный культом «белокурого зверя» гомосексуализм, большевизм – проявление массовой истерии, вызванное средневековым подавлением личности, Люди приходят к фашизму или коммунизму не в силу логики фактов, а подчиняясь стихийному влечению темпераментов и нервических стимулов. Важнее, чем искать причинную связь явлений, определить характер и степень психоза...
Приход Яши прервал это раздумье. Закрыв за собой дверь, Яша долго к чему-то прислушивался. Наконец, он приблизился к лежанке, на которую прилёг Марк Маркович.
- Я хочу просить вас об одном одолжении.
«Наверно попросит, что бы я положил его в больницу, чтобы избежать порки». – Подумал Марк Маркович.
- Говори.
- Мне нужен труп 104231.
- Что ты задумал: - спросил Марк Маркович, приподнимаясь.
- Я задумал отправить труп в крематорий.
- Он и так туда попадёт.
- Да... но минуя душегубку.
- Я умываю руки.
- Они и так у вас слишком чисты.
Марк Маркович скривился, словно раскусил что-то кислое.
- Скажите пожалуйста, Вевис и тот немец в Париже?..
- Да.
- Теперь я понимаю, - сказал Яша...
- Что ты понимаешь?
- Ему нечего вас опасаться...
- Мне кажется, что теперь я мог бы его убить.
- Если успеете сделать это раньше, чем у вас возникнут сомнения, - теперь Яша говорил с явной издёвкой. Он даже улыбнулся довольный, что ему удалось так удачно сформулировать фразу.
- На самом деле я не такой человек, который считает...
- Я не знаю, какой вы человек, - прервал его Яша, - но лечить болезни термометром – не дело.
Марк Маркович так и не понял, что Яша хотел этим сказать. Он собрался спросить, повернулся к Яше, но тот уже вышел.


8.

В углу палаты собралась группа «выписанных на газ» евреев. Они покрыли головы, кто чем мог, и молились. Жак видел, как к ним подошёл Валентин и что-то им говорил. Те как будто соглашались. Валентин снял с шеи цветной фуляр и обвязал им голову. Жак слышал, как Валентин нараспев стал читать слова молитвы. Сначала всё шло хорошо, но потом всё чаще молящиеся стали пререкаться с Валентином. Наконец, тот повернулся, подошёл к койке Жака, прислонился к ней, снял фуляр с головы.
- Что случилось? – спросил его Жак.
- Вы понимаете?.. Я им читаю предсмертную молитву, а они спорят, утверждают, что я неправильно произношу слова. Разумеется, я молитвы немного унифицирую: я изучал цефардит, а они ашкеназит. Но, главное, кого они собрались учить! Меня?! У которого сам профессор Зингмейер консультировался по спорным вопросам древнееврейского языка!
Он попятился и добавил:
- Извините, я забыл что и вас... это самое...
Тем временем Яша с другой стороны подошёл к молящимся и взял одного за локоть.
- В чём дело ? - спросил тот.
- Дело в том, - сказал Яша, - что нужно спасти одного еврея.
- Одного?
- Больше нельзя.
- Где он?
- Лежит на койке.
- Какая мицве спасать еврея, который лежит на койке в то время, как остальные молятся?
- Если вы его спасёте, тогда он тоже, может быть, будет молиться. Это и есть мицве, -
Яша замолчал.
- Что он хочет? – спросил сосед того, с которым Яша вёл разговор.
- Ему нужно спасти одного еврея.
- При чём здесь мы?
- Вы должны прихватить с собой труп. Готовый труп. Тот, который лежит на нижней койке. Важно, чтобы труп попал в душегубку.
- А если обман обнаружится? Будут бить...
Яша развёл руками – в каждом деле есть свой риск. Он почувствовал спиной устремлённый на себя взгляд. Старый высокий еврей смотрел на него огромными неподвижными глазами. Старик поднял руку, требуя внимания.
- Тихо! Если евреи могут спасти еврея, то евреи обязаны спасти еврея. Всё! – обратился он к Яше, кивнул и, возведя руки ввысь. Продолжал молиться.
Яша повременил, потом подошёл к окну возле койки Жака, но повернулся к нему спиной и стал раздумчиво гладить рукой свой коротко остриженный затылок.
- Ну вот, сказал Жак, - теперь всё кончено.
- Это не годится, - отозвался Яша, как будто говоря сам с собой.
Жак промолчал.
- Героя свалял! – продолжал Яша полушёпотом. – Ах, как замечательно! Высказался, убедил.
- Что теперь об этом говорить?! Нервы...
- Сам нервами двадцать пять заработал. Только я три года здесь, а ты три недели.
- Не всё ли равно, раньше или позже... Жить зачем? Чтоб ишачить на врага?
- Ты не хочешь жить?
Жак промолчал.
- А если хочешь жить, умей умирать.
- Что это значит?
- Умирать нужно умеючи, с пользой для дела, а не так, ради красивых слов.
- Терпеть оскорбления... подличать...
- Не подличать, но притворяться дурачком. Ты терпи и собирай силы. Нужно до времени кулаки прятать, чтоб они остались целёхоньки, когда наступит день, наш день! тебе это трудно? Конечно, легче подняться, как памятник, и речугу закатить. Почему ты назвал себя большевиком?
- На зло.
- Глупо. Научись быть большевиком. Думаешь, большевики были сразу готовыми героями? И им не приходилось стискивать зубы? Ты не маши руками. Я это говорю, чтобы ты понял, как надо жить!
- Я жил для искусства, стремился его силой донести правду жизни до зрителя. Теперь мне даже смешно об этом думать.
- Это не самое важное.
- Для меня это было самым важным.
- Если останется нацизм, не будет искусства, вообще ничего не будет.
- Моя фамилия Берзелин. На Берзелина наплевать – Будет Берзелин жить или умрёт, от этого мир не изменится.
- Берзелину, конечно, газовой камеры не миновать.
- Ты меня утешаешь?..
- Я тебя не утешаю, а говорю, что Берзелина, прежнего Берзелина, не будет. Но ты будешь жить.
- Мне сейчас не до разгадывания загадок.
- Просто сожгут другого вместо Берзелина.
- Я жертв не хочу.
- Посмотрите на этого рыцаря без страха и упрёка! Никто для тебя не собирается жертвовать жизнью. Всё дело в том, что твоя фамилия будет Брон. Самуил Брон из Львова, а не Берзелин откуда-то из Белоруссии.
- Честное слово...
- Не понимаешь? Тем лучше! Значит, и другие не поймут. Ты номер 104231. Номера у тебя на руке ещё не выкалывали? Хорошо. Дай твою руку.
Яша извлёк из кармана какой-то свёрток. В свёртке оказался флакон с тушью и полая игла. Он оголил руку Жака по локоть, откупорил флакон, окунул иглу в тушь и принялся выкалывать номер на руке Жака.
- Не бойся! Я навыкалывал этих номеров знаешь сколько! Слушай и наматывай себе на..., на что хочешь. Ты – Самуил Брон. 1900 года рождения, сын врача из Львова. Имя отца Аарон. Умер в 1932 году. Мать – Сара. Умерла в 1926 году. В 1917 году у тебя родилась дочь от одной, ну, девицы легкого поведения. Имя дочери Лилиан, проще Лили. Она сейчас здесь, в женском лагере О ней разговор особый... Вся твоя родня перебита немцами. Ты спасся, потому что научил одну важную нацистскую свинью мухлевать в карты... По профессии ты шулер. Чего морщишься? Мало ли, что немцы нам приписывают! Или больно?
- Не очень.
- Кончено. Теперь ты № 104231 и больше никто. Если станут вызвать по фамилии, оставайся на койке. Твой формуляр лежит у меня.
- Но какой я шулер? Я даже в карты играть не умею, игр не знаю.
- А ты хочешь быть одновременно и живым и майором Красной Армии одновременно?
Яша старательно завернул свои инструменты и, как будто ничего не произошло, ушёл, близоруко щурясь.
Потом всё было так, как много раз до того: в палату гуськом вошли четыре эсэсовца под командой Рюльке. Они встали по обе стороны дверей. Рюльке с папкой подмышкой раскачивался на своих коротких ногах.
- Аляунер.
- Есть!
- Будешь принимать...
- По фамилиям?
- У скота фамилий нет. Есть номера.
Палата загудела. Аляунер скомандовал:
- Выписанные на транспорт, становись по пяти. Лос, шнель !
Смертники стали сползать с коек и послушно становиться пятёрками. Многие еле держались на ногах. Они двигались, не сознавая, что двигаются. В головах стоял туман, глаза ничего не видели. Была только неимоверная усталость, оцепенение, жажда покоя. Их поддерживали товарищи. Никто не заметил, как двое смертников подхватили труп Брона и поволокли его в середину формирующейся пятёрки.
Внезапно из рядов выписанных на газ выбежал Шпаковский и, вихляя всем телом, приблизился к Рюльке.
- Господин оша! - прохрипел он. – Шрейбер Яша живого мёртвым подменил.
- Ви?! Вас?! – закричал эсэсовец. - Ихь верде дир бейне махен ду швейн ! Марш обратно!
- Фюнф, зекс, зибен, ахт... Алле! – считал Аляунер.
Когда последняя пятёрка покинула палату, Рюльке поманил пальцем Яшу:
- Молись твоей матери, шрейбер! – и вышел, негромко хлопнув дверью.
Тишина... Потом фырканье моторов, завывание удаляющихся машин... Снова тишина... Покой... Покой и тишина, потом кто-то закашлял, кто-то всхлипнул, затем все сразу, как по команде зашевелились.
В палату вошёл здоровенный, крутолобый заключённый с повязкой старосты барака № 9. Он сделал несколько шагов и нарочито бодрым громким голосом заявил:
- Я вновь назначенный староста барака. Я строг, но справедлив. Мне безразлично, кто передо мной – немец, поляк, русский, француз или еврей. Я знаю только одно: порядок. Кто будет поддерживать порядок, тому будет хорошо, кто нарушит порядок – пусть пеняет на себя! А теперь вот что... Поскольку дневной паёк выписан по утреннему составу, а потом половина выбыла на газ, то остальные получат двойные порции хлеба, маргарина и мармелада.
Радостное оживление.