Три дня Искариота

Дмитрий Лукьянов
1.
Здравствуйте. У Вас есть вопросы? А я сразу вам скажу, что все четверо неправы. «Как так?», - воскликнут успокоенные люди. «Знаем-знаем», - ухмыльнутся знатоки, пошевелят бровями: « дело в том, что их вовсе не четверо, а...».
Да, конечно, их не четверо. Даже не пятеро, если со мной, хотя кто меня принимает в серьез сегодня? Сегодня даже Он выглядит как-то странно.
Вот давеча, то есть недавно. Стоял на остановке. И вдруг на тебе – знакомое лицо. Мне стало неловко, если честно. Я отвернулся, будто нет меня, а тут и мой автобус подкатил, как по заказу.
Отвернулся и уехал оттого, что все же неправ был тогда, что уж там. А Он не заметил, шел себе с плеером, только бананы из ушей торчали. Весь такой в фенечках, в клешах, с куриной лапкой...даже слышно было из бананов Моррисона. Не стареет, значит. Ничего-ничего, на моих ногах тоже кеды.
А что? Я тоже не сильно старый. Мне жить с каждым годом все легче и легче. Да что уж там, теперь меня и не стыдит никто, время такое, равнодушное, уверенное.
По правде сказать, за всю жизнь меня стыдил только один человек.
Однажды зимой, где-то в пустых тульских полях я замерз и уснул в сугробе. Пьяный был, не без этого. Меня растолкал какой-то мужик, крепкий такой, сытый, да еще в доброй шубе. Вижу лицо породистое - нескладное, а красивое. И бородища завидная.
Я и говорю:
- Что ж это Вы, Лев Николаич, меня тревожите?
Он как уколет меня глазами, да так, что я в сугроб еще пуще зарылся и жду, что же со мной теперь будет, как бы не вдарил. Не побил, то есть.
Он поглядел-поглядел:
- Дурак ты, братец, - говорит, - что ж ты погибаешь так бездарно?
Я молчу. А он своё гнёт.
- Неталантливо ты, брат, погибаешь.
Тут я залепетал:
- Так ведь нет таланта-то, хороший барин. Ученик я негодный, а без ученья таланты гроша не стоят.
- Стыда у тебя нет. А талант у каждого имеется, - тут он свой большой нос почесал, бороду пальцами-граблями поскреб, как неумеха-гимназистка пианино, и выдает такую штуку:
- Ты, брат, пойди со мной в пустынь, к монахам.
Здесь уж я осмелел, из снега вылез, снег с сапог - раз, шапку-рвань на макушку – два, спирт свой выдохнул и сказал:
- Ну уж нет. Мне там неудобно станет, с монахами-то.
Спасибо, говорю, а жить мне там никак нельзя, в святых пустынях этих.
Толстой от моего спирта поморщился, глазами какой-то пустой стал, словно при покойнике стоял, думал-думал, бороду скреб-чесал, и отвечал:
- Ведь я сам иду туда за стыдом-то. Чтоб понять, наконец, за что стыдиться-то надо. Чтоб, значит, мой стыд там настоящим стал.
Я ни в какую.
- Вы уж, граф, прощайте меня, а мой единственный стыд до того настоящий, что я и смерти не боюсь, с моим-то стыдом помереть нельзя, до того он натуральный. Своим стыдом только и жив.
Тогда Толстой дал мне рубль и ушел по снежной дороге. Направо белое поле, и налево белое поле, небо синее, а он тащится себе за синий горизонт, под шубой горбится, как черная птица. Где-то там он умер вскоре, за тем синим горизонтом.
А я, раз уж сна меня граф лишил, побрел тихонечко, и к весне добрался до Тулы. На рубль купил себе газету и пряников, а там и яблони зацвели, в природе праздник настал.
А теперь, вот, и вам рассказываю.
2.
Сначала у меня не было натурального стыда. И в пятницу не было, и в субботу не прибавилось ни капли. Он возник много позже, когда я праздно брел по тому же городу. Зной был нетерпимый, душил меня и давил на грудь. Камни от жары сухо трещали, горячий ветер поднимал песок, и мелкие вихри обжигали ноги в моих бедных сандалиях. Мужчины в городе потели, из них текло сало, а они смотрели на все вокруг больными глазами, оцарапанными солнцем до кровавой пленки. В каждой уличной тени – под навесом, под пальмами, просто за углами домов темнели их мокрые, плотные тела.
Женщины тоже потели, их никому их не хотелось. Со злости они шипели как змеи и прятали грязные волосы в огромных платках. Всем хотелось только пить и спать.
Я купил у торговца воды. Он насыпал в мою ладонь большую сдачу, много монет. Вода была мерзкая, пахла тиной. Но в жару вся вода пахнет тиной и покрывает стенки кувшинов живой зеленой слизью.
Я не был разочарован водой, потому спокойно продолжил путь по раскаленным до треска камням.
Сзади зазвенел детский голос, но он не привлек моего внимания, пока кто-то не дернул меня за рукав.
Это был мальчик, с умным лицом, жирными кудрями и черными глазами-маслинами.
- Вы потеряли монету, - робко сообщил он. В раскрытой ладошке он держал какой-то грошик.
- И что? – удивился я.
- Это ваши деньги.
- Ты отдаешь мне мои деньги? – удивился я еще больше.
- Да, - мальчик смутился. Наверно, он испугался. Он стал глотать части слов, голосок стал тихим и тонким.
- Подожди-ка, мальчик. Эту монету уронил я, но ты ее нашел. Она у тебя и ты хочешь мне ее отдать?
- Да...- мальчик всхлипнул, и глаза маслины сочно заблестели, - да, я бежал за вами и звал вас, чтобы отдать вашу монету, вы ее потеряли. Но если позволите, я оставлю ее себе...
Тут я выхватил у него свой потерянный грош, на который нельзя было купить даже глоток воды, и быстро зашагал прочь.
Сзади раздался слезный вой мальчика.
Люди на улице встревожились, закричали мне вслед, как из-под земли возникли стражи, в миг избили меня палками, назвали вором и отняли все деньги. Я лежал в крови на камнях, и кровь текла и запекалась и дурно пахла. У меня было жестоко разбито лицо и распорота кожа на руках и на ребрах. Зеваки окружили меня плотным кольцом и смеялись и шептались. Алый глаз солнца уставился на меня с хищной жадностью, выпаривая из сломанного тела слабо бьющийся ручеек жизни.
Ко мне подошла женщина в грязном нищенском платке на таких же грязных волосах, развязала его и стала вытирать им багровые сопли с моих глаз и щек. От нее остро пахло потом. Пока она гладила мою кожу, обильно слюнявя окровавленные пальцы и платок, я на мгновение разжал кулак. В кулаке лежал темный кружок грошика.
И вот тот день я захотел повеситься.
Почему именно повеситься?
Это довольно легко.
Повеситься физически гораздо проще, чем порезать себе вены, проткнуть сердце ножом или сделать харакири, о котором, конечно, тогда никто не знал в плавящемся под солнцем Иерусалиме.
Но даже повеситься я не смог. Мне не хотелось жить, но это нежелание не могло превзойти страх перед болью. О, каждый вечер я молил Его, чтобы смерть пришла ко мне без боли, но, разумеется, это было моей напрасной глупостью.
Я постоянно носил с собой кусок веревки и искал дерево, но, отыскав ствол подходящей высоты и сук нужной крепости, в голову врывались сотни испуганный мыслей о том, что я не могу повеситься без табуретки, а табуретки у меня собой, естественно, никогда не было. Табуретку я не брал с собой, отговариваясь тем, что по пути на улице меня могут принять за безумца, унизить, позвать стражей порядка... Отговорок было больше, чем в море капель. А утопиться казалось мне еще более неприятным, чем зарезаться.
Вообще, это полная чушь, та сказка про осину, с дрожащими листьями. Во-первых, осин там не найти. А во-вторых, осина хорошее дерево. От сырости и холода осиновые бревна каменеют, и там, где нет камня, из проклятого дерева делают фундаменты и мосты. Какое же оно проклятое дерево, если на нем стояли и росли города?
Но душа у меня с каждым днем все темнела и темнела, пока не стала черной, как тот грош в ладони у мальчика с глазами-маслинами.
Наконец, выход нашелся. Я решил повеситься на мосту: веревку привязать к перилам, надеть петлю и шагнуть вниз. Мне казалось, что если я смогу хоть на секунду отвлечься от страха, то сделаю шаг.

3.
Надо заметить, что мой стыд был независим от меня. Я чувствовал себя моллюском, в котором растет жемчужина. И у жемчужины была конкретная миссия, работа.
Однажды я понял, что мое самоубийство не будет иметь смысла там, где нет Его рядом. Только с рождением моего настоящего стыда в Человеке появилась душа, в его жизни смысл, а в мире божий промысел. С моей смертью пропал бы мой стыд, и хотя моя смерть и являлась заключительной частью работы моего стыда, присутствие Его служило необходимым условием ее выполнения. Когда Его не стало рядом, стыд мой стал уменьшаться, увядать. Люди лишались души и смысла жизни, ими завладела злая тоска раннего средневековья.
Я не мог допустить, чтобы стыд исчез вовсе, и потому отправился на поиски Его, и в конце своих странствий нашел Его здесь.
Да, это странное место, но только здесь Он может жить. Нет, это не страна и не общество. Это территория состояния. Я бы сказал, русского состояния, еще точнее – Russian condition. The Russian condition.
Я поселился недалеко от него, через пару дворов, хмурых, пролетарских. Стыд снова ожил, как вовремя политый цветок, и стал расти, и потащил за собой весь мир, как паровоз беспомощные вагоны. Планета вспыхнула революциями, потом желтым огнем электричества, соединила свои пространства воздушными, морскими, железными дорогами, и, наконец, создала новое пространство, материк Интернета.
Работа моего стыда подходила к последней стадии.
Я задавался вопросом, что будет с людьми, когда петля сломает мою шею и миссия будет выполнена. Наверно, планета должна была заболеть жестокой войной и уничтожить саму себя. А может, лишившись душ, люди превратились бы в своеобразных животных. Вариантов много.
Недалеко от дома, где я поселился, соответственно, недалеко от Его дома, был хороший, подходящий мне железнодорожный мост. Внизу шумела вонючая речка, отравляя растущие по берегам ивы. Ветви ив, опускаясь в бурлящую воду, покрывались масляной пленкой и мертвели. Около речки часто играли дети, зимой они скатывались на санках к кромке берега и лихо заворачивали в последний момент. В холод над водой стоял плотный дурно пахнущий туман, и в ядовитом мареве мельканье серых силуэтов детей казалось бесовской игрой. А жаркими летними днями дети шумно купались, брызгались, захлебывались, визжали, распугивая уток и бездомных собак.
Но случилось непредвиденное. Я снова не мог повеситься. Снова страх перед болью уничтожал все разумные аргументы. Стоя в очередной раз на краю моста и надевая петлю, я понимал, что пришел снова напрасно. В решительный момент сердце начинало дико стучать по ребрам, легким не хватало воздуха, дрожали колени и виски покрывались обильными бисеринками пота, а пальцы вцеплялись в перила так сильно, что казалось, железо сомнется, и костяшки разорвут тонкую кожу. Тело слабело, я сползал на шпалы и долго лежал, глядя на голубой лед поднебесья. Надежд на заветную секунду не осталось.
Тогда и произошла со мной история странных трех дней.

4. (день первый)
Как всегда, я проснулся утром, примерно в восемь. За окном серело плоское московское небо, тяжелые тучи бетонными плитами висели в мокром воздухе, на проводах черные голуби жались друг к другу в тщетной попытке согреться.
Я оделся, взял инструмент для последней стадии работы - кусок веревки, с которым еще в Иерусалиме искал дерево, и вышел вон.
Двор встретил меня изморосью и пролетарской тоской, злой алкогольной тоской, с дрожью чахлых деревьев и суетой жадных ворон на помойке.
По пути ко мне обратился один из тоскующих. Он подпирал круглосуточный загаженный ларек, прислонившись горящим лбом к холодной жести стены.
- Мужик, мужик! – прохрипел он сожженным голосом, упершись широкими пролетарскими руками за ларек, - дай рубль.
Я остановился и дал рубль
- Дай еще десять, а? - прошипел он, исказив рожу жеманной и подлой улыбкой.
- Двадцать девять.
- Что двадцать девять?
- Я даю тебе еще двадцать девять рублей.
Мужик улыбнулся еще шире, сизые губы расползлись, обнажив желтые пеньки зубов.
- Брат, мужик ты брат мне, брат во Христе. Ты спас меня, мужик! Спаситель мой! – хрипел он мне в спину.
Я уже упрямо шел на мост.

Коммерчески успешно принародно подыхать
О камни разбивать фотогеничное лицо
Просить по человечески, заглядывать в глаза
Добрым прохожим
О, продана смерть моя...
 
Я добрался до речки и поднялся на насыпь. Внизу, поваленном дереве сидели дети, рядом с ними ходила большая тощая дворняга. Малыши гладили ее грязные космы, а собака иногда вдруг облизывала кого-нибудь. Они радостно визжали. Им всем хотелось стать облизанным дворнягой.
Я крепко привязал веревку к перилам, накинул петлю...и не шагнул, конечно. Страх простой физической боли сковал мое тело, словно жестокий абсолютный паралич. Мышцы одеревенели, дыхание сделалось болезненно глубоким, сердце долбило ребра, как заключенный стены камеры-одиночки.
Я бессильно опустился на холодную сталь рельсы и снял петлю.
Снизу дети играли с собакой, шумела ядовитая речка, вдали над высотками плелись бетонные облака, и изредка проглядывало сиротливое солнце, бледное, как желток магазинного яйца.
Вдруг раздался дикий рев и свист. По железной дороге прямо на меня мчался товарняк. Мышцы сократились с космической скоростью и сбросили мое тело с рельсы.
Оглушительно бились могучие колеса о рельсы, гремело железо, и мост дрожал, будто был сделан из хрупкого тростника, а не прочного камня. Все застыло в этом грохоте – и мое дыхание, и небо, и время. Грохот был дырой в вечность.

Товарняк скрылся за поворотом, грохот стих, и мост снова застыл в надежном спокойствии.
А я все так же лежал на стылом щебне, не шевелясь и не чувствуя холода. Скучное небо выпило мои глаза, и душа моя замолчала. Значит, и мне не зачем было говорить, шевелиться и молиться.
- Вам плохо? Вам помочь? - прозвенел детский голос в сонной, пресной тишине.
- А? – я оперся локтями на землю и немного привстал.
Передо мной стоял мальчик. Я сразу узнал его, это был мой знакомый с глазами-маслинами.
- Дядя, вам плохо? Может «скорую помощь» вызвать? – он боязливо глянул на петлю.
- Нет, не надо мальчик...- я отыскал в кармане купюру и протянул малышу, - держи. Купи себе и друзьям по мороженному.
- Здесь слишком много, - застеснялся он.
Тут я заметил, что даю ему 500 рублей.
- Бери-бери. Купи всем по мороженному.
Я вложил купюру мальчику в ладошку и сжал ее в кулачок:
- Иди.
Мальчик убежал. Издалека он прокричал звонким голосом:
- Я принесу вам сдачу, никуда не уходите отсюда! Я обязательно принесу деньги!
Я снова лег на щебень. Небо продолжило пить мои глаза, и душа не возвращалась. Через некоторое время снизу раздался смех и радостные детские голоса. Мальчик с глазами-маслинами раздал всем по вафельному стаканчику, и теперь пересчитывал монеты и купюры. Другие малыши ели мороженное и давали лизнуть тощей дворняге, а потом снова ели сами.
Мальчик стал подниматься на мост, я увидел это, перешел на другую сторону насыпи и скрылся в ивняке.

5.
У моего подъезда стояла сутулая старушка с колючими глазами, склерозница бабушка Вероника. Под ее бедным советским плащом пряталась мерзкая собачка, трусливая безродная болонка. На плече у старушки было белое полотенце.
- Здравствуйте, бабушка Вероника - поздоровался я для вежливости.
- Здравствуйте-здравствуйте, - проговорила она, кольнув меня выцветшими зрачками, - а вы к кому сюда?
- Я здесь живу, бабушка, - улыбнулся я.
- Ты мне не ври. Такие же сволочи как ты весь подъезд загадили. Ироды!
Я рассмеялся.
- О нет, я не Ирод. Я здесь живу. Полотенце у вас красивое. Для кого шили?
- Для кого - для кого! Для хрена моего, - она рассердилась и плюнула на асфальт зеленой старческой слюной. Мерзкая собачка испуганно прижалась к ее ноге и нагло тявкнула на меня.
- Разумеется, что не для меня полотенце Вероники, - я раскатился теперь уже злым хохотом, хулигански чмокнул старуху в паутину морщин на щеке и ворвался в подъезд.
- «Скорую», вызовите мне «скорую», - раздался плаксивый стон снаружи, - сердце, мое сердце...
Целый день я лежал на диване, точно также как утром лежал на железной дороге. Между пасмурным небом и потолком не было никакой разницы. Мой стыд продолжал требовать выполнения миссии, моя душа-совесть желала того же, но страх перед короткой болью, перед последним чувством вставал у нее на пути непреодолимой преградой.



6.
Внезапно сонную тишину моей квартиры разбил бойкий звонок в дверь. Я вяло сполз с дивана и побрел открывать.
Это была бабушка Вероника. Она оттолкнула меня и зашла внутрь. Теперь она была в замызганном халате и стоптанных тапочках. На плече болталось то же белое полотенце
- Добрый вечер, молодой человек, - она приторно улыбнулась мне морщинистым ртом. Ее блеклые старческие глаза странно блестели.
- Добрый вечер, бабушка Вероника, - поздоровался я и насторожился.
- Что ж ты у подъезда целоваться лезешь, а теперь девушку за порог не пустишь?
Я совершенно растерялся, никак не ожидая таких последствий моей шалости.
- Да какая же вы девушка, - только и смог я пробурчать.
- Как какая! Вот такая, - Вероника подперла дряблые бока, выставив вперед огромную и бесформенную подушку груди, - между прочим, меня все девушкой называли, когда я больнице лежала, сердце лечила. Один молодой человек за мной так ухаживал, ах! А уж красив был – глаза синие, как форма у летчика, пиджак в орденах, высокий, пусть и с палочкой...Жаль выписываться было, вот уж неделю без него...
- Ветеран что ли? - не понял я.
- Пусть и ветеран, а настоящий молодой человек! И немцев бил и мне цветы дарил, и в очереди меня пропускал на анализы. Вот.
Вероника замолчала и уставилась на меня бесцветными зрачками.
Я почесал затылок.
- А мне-то что вами делать?
Тут Вероника развела руки как для объятья и томно произнесла:
- А ты полюби меня, мальчик!
Халат чуть распахнулся, немного обнажив сморщенную тяжелую грудь, пахнуло старческой вонью. Я дернулся назад.
- Ты что, бабка, сдурела?
 Она заплакала.
- Что ж ты, негодяй, целоваться лез? Или не мила я тебе? Или что?
- Мила, мила, - принялся я утешать бабушку, - просто ты для меня... слишком прелестная, не стою я тебя, Вероника...
- Правда-правда, слишком прелестная? – прошептала она. По серой коже ползли густые слезы и сопли.
- Правда-правда, - подтвердил я, взял с ее плеча белое полотенце и вытер ей лицо.
Вероника плакала и причитала, шамкая беззубым ртом. Потихонечку я вытолкнул ее за дверь и закрыл замок. Белое полотенце, обильно смоченное слезами, осталось у меня в руках, но я не хотел видеть старуху снова, и потому оставил его у себя, благо хозяйка нешуточно страдала склерозом.
Я прошел на кухню, бросил полотенце на вешалку и поставил чайник. За окном ползли те же свинцовые тучи, накрапывал унылый дождь, во дворе было пусто, только голуби смотрели с проводов в темную воду луж.
Вода согрелась. Я сделал чашку кофе с сахаром, и тут мое внимание привлекло оставленное полотенце. На белой вафельной ткани отчетливо проступало изображение. Я присмотрелся – это была морда старухиной болонки. Рука дрогнула, и горячий кофе выплеснулся мне на рубашку и штаны.
Я схватил полотенце и вытер им себя.

Who wants yesterdays papers
Who wants yesterdays girl
Who wants yesterdays papers
Nobody in the world

After this time I finally learned
After the pain and hurt
After all this what have I achieved
I`ve realized it`s time to leave

Who wants yesterdays papers
Who wants yesterdays girl
Who wants yesterdays papers
Nobody in the world

Living a life of constant change
Every day means the turn of a page
Yesterdays papers are such bad news
Same thing applies to me and you

Who wants yesterdays papers
Who wants yesterdays girl
Who wants yesterdays papers
Nobody in the world

Seems very hard to have just one girl
When there`s a million in the world
All of these people just can`t wait
To fall right into their big mistake

Who wants yesterdays papers
Who wants yesterdays girl
Who wants yesterdays papers
Nobody in the world

7. (день второй)
Я проснулся утром, примерно в восемь. Все было как обычно, тусклый свет за окном, черный кофе на столе, петля на вешалке. Но вдруг взгляд зацепился за что-то непривычное. За зеленое яблоко на подоконнике. Сочное, светящееся жизнью оно казалось нереальным в серости квартиры, на фоне оконного стекла, усыпанного мелкими каплями, как дурная кожа угрями. Мне подумалось, что солнце превратилось в это волшебное яблоко и перебралось с неба ко мне на подоконник. Мне стало интересно, кто его принес сюда. Дверь была заперта, значит, Вероника не могла это сделать. Но кто тогда?
Каким же было мое удивление, когда в подъезде я спускался по лестнице и на каждой ступеньке находил по зеленому яблоку. В холодном полумраке они светились каким-то живым, настоящим светом, будто странные светлячки, или кусочки самого Солнца. Мне стало страшно. Я прижался спиной к стене и сполз на ступеньку. Мой ужас неумолимо рос, пальцы залезли в рот, и зубы часто защелкали по ногтям.
Яблоки светились в сумраке, жутким светом горела тусклая лампочка. По стенам плыли тени. Рыбаки и кресты, силуэты города, Голгофы, красивой девочки с полотенцем, на котором остался отпечаток его лица, и еще что-то...деревья, храм Покрова на Нерли, Булгаков, люди, толпы людей, и миллионы окон каких-то городов... И снова девочка, и атомный взрыв и журавль...потом на стене застыл силуэт огромного яблока, который быстро растаял.
Я все также сидел на ступеньке и дрожал от страха.
Дверь в подъезде распахнулась, и желтая лампочка осветила два странных создания. Приглядевшись, я узнал советский плащ бабушки Вероники. Но самое странное, что на голове у нее был противогаз! К ноге бабушке прижалось пугающее создание, повернуло ко мне чудовищную голову и издало агрессивный булькающий рев.
Я сощурил глаза, пытаясь понять биологический вид этого животного. Им оказалась та самая мерзкая болонка, одетая тоже в противогаз, меньшего размера!
Я рассмеялся:
- Здравствуй, бабушка! Что это ты выдумала?
- Брм-мр...- раздалось из-за мембраны фильтра.
- Что?
Старуха стянула противогаз на затылок. Крысиные хвосты седых волос прилипли к мокрому лбу. В сумраке казалось, что лицо ее слеплено из серого парафина.
- А такой я тебе нравлюсь? – вопросила Вероника.
- Да не очень...
- Как же так? Ты сказал вчера, что без противогаза я для тебя слишком прелестна!
Я опешил:
- Не может быть!
Но старуха уже потеряла разум и ринулась ко мне. В плаще и с жутким противогазом на макушке она была похожа на солдата первой мировой войны, восставшего из сырой могилы.
- Дай я тебя поцелую, птенчик! – ее безумное лицо исказилось беззубым оскалом.
Я сорвался с места, дверь подъезда громко хлопнула за моей спиной, но в пустом, застывшем дворе только вскинулись испуганные грохотом голуби. С неба капал унылый, мертвящий дождь.

8.
Мой путь банально лежал к железнодорожному мосту.
Вязкая каша туч вдруг разорвалась, и выглянул голубой кусочек неба, а потом вышло и солнце, яркое, сочное и вежливо-холодное, как рукопожатие дипломатов. Из молочного тумана торчали острые ветки ив, были слышны грохот поезда и, гораздо слабее, рев речки.
Я был рад утренней уличной пустоте, горожане были на работах, трудом доказывая существование моего стыда.
Само утро казалось мне весьма удачным, даже торжественным, что придавало мне уверенности в победе над страхом.
Когда пронеслись бесчисленные вагоны товарного поезда, я поднялся на мост и глянул вниз. На берегу вокруг пустого бревна валялись пакеты от мороженного и конфет, но детей не было. Несомненно, это было еще одним верным знаком – сегодня я завершу свою затянувшуюся миссию.
Я привязал веревку к железному поручню перил, проверил работоспособность петли и в последний раз посмотрел на привычный, застоявшийся мир.
Небо освободилось от плена пасмурности, и теперь сильный, крепкий ветер гнал рваные тучи, заодно разодрав туман над путями. В сияющей дали из-за белых столпов высоток поднималось солнце, и мир казался свежим и юным.
И страх мой ушел. Я взял в руки петлю.
- Здравствуйте! – раздался чей-то негромкий, легкий голос.
Я оглянулся. Это был Он.
В сиреневой футболке и пестрой жилетке, в затертых джинсах и простецких кедах, с пацификом на груди и бесчисленными фенечками, как всегда (как и тогда) светлый и спокойный, Он стоял и просто смотрел на меня, заодно слушая плеер. Не думаю, чтоб Он переживал за меня, но и вряд ли был равнодушен. Словом, это был Он, хорошо мне знакомый и привычный.
Все же между нами возникла некоторая неловкость, вызванная долгой паузой в нашем общении. Она выразилось в обращении на Вы и хрупкой неуверенностью.
- Здравствуйте, - повторил Он и вытащил из ушей бананы.
- Да-да, здравствуйте, - поспешно ответил я и незаметным движением спрятал петлю за спиной.
- Погода сегодня удалась, не правда ли?
- Да...Что ни говорите, а все же небо делает нам неожиданные подарки.
- Ах, да... А ведь такие дожди были!
- И не говорите, я уж поверил было, что хмурые дни не кончатся никогда, ан нет, вот поглядите – солнышко нам улыбается.
- Ах, да... Знаете, верить надо в лучшее.
- Пожалуй, Вы правы. Верить надо в лучшее и в лучших. Я очень рад, что верю в лучшее...в лучшего.
- Да, я тоже, - Он улыбнулся, подошел к перилам и посмотрел в воду тем взглядом, каким все люди смотрят в воду – взглядом, поймавшим бесконечное.
Я уставился на далекое и холодное солнце. Мы заметно стеснялись друг друга.
Наконец он проронил:
- Вообще-то, я на работу спешил. Представляете, в наше время я смог найти работу по специальности. Делаю на станке пивные кружки для бани. Знаете, такие большие кружки из дерева, чтобы не обжечься. А то знаете, металл в бане нагревается невыносимо для тела, даже крестик приходится снимать. Да... а Вы зря это. Не надо. Напрасно. Напрасна ваша работа, пустое действие без продукта. Это я Вам говорю.
С этими словами он оторвал свой взгляд от зловонных волн, выпрямился и молча ушел.
Я не стал смотреть ему вслед.
Мой ум был полностью разбит его словами, и я не находил ни одного логичного объяснения. Мой стыд строил этот мир, и мне было странно, что придется оставить его недоделанными, как готовый дом без крыши.
Кроме того, в душе из-под камня черная змея страха, потом последовала радость – мне не придется испытать болезненные мгновения, так как сам Он сказал мне «не надо».
Разбитый и поверженный, я побрел домой, повесив голову и тупо глядя под ноги, с предательской радостью на губах.

9.
Дома я свалился на диван. У меня начинался жар. В раскаленном мозге мысли метались огненными кометами, но результата не было. Наоборот, огненные кометы ломали и сжигали обломки вавилонской башни - моей работы, здания, построенного с помощью самого крепкого цемента – логики.
Очевидно, что наш конфликт, конфликт моего стыда и факта существования Его собирал энергию, организовывал людей в группы, направлял их энергию и таким образом строил мир. Наш мир – Его и мой.
Я не мог понять, почему Он решил не заканчивать столь нелегкий для нас обоих труд.
 К абсолютной растерянности добавилась мерзкая радость того, что боль можно избежать.
В крови катились волны высокой температуры, серый потолок то темнел, то вновь светлел, простынь стала сырая и липкая от пота, и по подушке расползлись мокрые пятна.
За окном вечерело. Ясное, веселое небо вновь заросло рыхлым мхом облаков и закрыло солнце. Потом в окно застучал дождь, в форточку скользнула змея сквозняка, холодным касанием пробежала по моему влажному телу.
Я уже не думал ни о чем, голова остывала, как перегретый до неисправности двигатель. Сквозняк шуршал шторами, и серый потолок медленно темнел, в городе зажглись фонари.
И тогда ко мне пришло озарение: конечно, это испытание!
Это все лишь испытание, проверка качества моего стыда! Обрадованный, я забыл о своей болезни и побежал на кухню делать кофе. Мой стыд был самого высокого качества.

Из турки поднимался ароматный пар, ложечка звенела, задевая края, и за окном в густой ночной темноте теплыми огоньками горел город, город, в котором завтра настанут конец нашего мира и великое начало следующего, в котором не будет ни меня, ни Его. Внезапное понимание Его слов убило сначала ту мерзкую радость, а затем и сам страх.
Я радовался смерти страха, и, улыбаясь уверенно и нагло, как Цой, глядел на вешалку. Веревка была на месте, и петля была давно готова.

(день третий)

Я уснул счастливым и здоровым сном, и проснулся утром с легкой головой и с чувством улыбки на губах раньше обычного времени. Видимо, это был знак еще один знак. Я и так преступно затянул выполнение своей миссии. Отказавшись от завтрака, я впрыгнул в кеды и твердым, быстрым шагом пошел на мост. Я помнил эту особую твердость, уверенность в настроении – с ней он поднимался на Голгофу, выполняя свою часть работы. Конечно, шагал он тяжелее, ведь ему пришлось тащить атрибут будущего мира, ох и здоровенная хреновина была, скажу вам.

Дальше действовать будем мы!
Мы родились в тесных квартирах новых районов,
Мы потеряли невинность в боях за любовь.
Нам уже стали тесны одежды,
Сшитые вами для нас одежды,
И вот мы пришли сказать вам о том, что дальше...
Дальше действовать будем мы!

 
На улице моросил дождик, дул сырой, простудный ветер. Мокрые вороны сидели на шеях фонарей и смотрели на меня с тем презрением, с каким бабки-самогонщицы смотрят на клиентов-алкашей. Из-под кед летали грязные брызги, я лихо чеканил шаг и улыбался во все 32.
У моста было пусто, и только одинокая дворняга мерзла, дрожала тощими боками и поджимала измочаленный хвост. Речка шумела, бросала коричневые волны на берега и тонкие прутья ив, порой обнажая черный круг автомобильной покрышки на гнилом дне.
Я собрался привязать веревку к перилам, и тут с ужасом осознал, что забыл ее дома на вешалке. От злости мне захотелось ударить самого себя по лицу, но тут появилась мысль о том, что если страх боли уничтожен полностью, то мне предоставлен широкий выбор способа самоубийства.
Недолго подумав, я решил просто прыгнуть. Высота моста была достаточная. В любом случае сломаются ноги или позвоночник, так что если даже если удар о дно реки не принесет мне смерти, то остается стопроцентный шанс захлебнуться.
Мысль о былом страхе и брезгливости к утоплению теперь только смешила меня.
Я подошел к краю и напряг мышцы ног для прыжка. Совесть была прелестна чиста.
И вдруг раздался знакомый детский голос.
- Дядя, подождите, не прыгайте! Я вам сдачу от мороженного принес!
Мальчик продирался через густые заросли ивняка на берегу. Он бежал так быстро, что лоза сильно хлестала его, и хотя он защищал руками лицо, на нежных щеках осталось несколько алых полос.
Я расслабился и высокомерно смотрел, как он поднимается ко мне.
Когда он залез, в одной его руке стали видны несколько сотенных купюр, а другая была сжата в кулак, там, наверное, были монеты.
- Вот, - он протянул мне деньги. Его черные влажные глаза торжественно сияли.
- Спасибо, - сказал я, - а теперь беги отсюда скорей. Ты мне мешаешь.
- Хорошо, - к моему удивлению он сразу согласился, развернулся и убежал.
 Я снова согнул ноги пружиной для великого прыжка, но потом, с величия своего бесстрашия, подумал, что спешить некуда, и глянул в ту сторону, куда умчался мой маленький приятель.

10.
Я повернул голову, и мир, хмурый и холодный, преобразился.
На голубой скатерти неба сверкал пышущий блин солнца. Теплый ветер ласково коснулся моей кожи, мягко потрогал зеленые стебли травы, покачал желтые короны одуванчиков. За лугом был цветущий яблочный сад, и невысокие деревца стояли хрупкие и легкие, как девушки в пышных белых платьях.
В прозрачном свежем воздухе проносились ласточки и молниями взмывали вверх.
И в целом мире были только усыпанные белоснежными цветами яблони, ковер сочной травы и горячее, полное жизни солнце.
Тут я заметил Его. Он шел мне на встречу и улыбался, в сиреневой футболке и затертых джинсов, сбивая дешевыми кедами пыльцу с одуванчиков. И его ушей чернела пластмасса бананов, и в милых мне глазах светилось вселенское понимание и радость.
За ним в простой рубашке брел Л. Н. Толстой, тоже счастливый, но задумчивый, каким и полагается ему быть. Под руку его держала девушка в белом, как лепестки яблоневых цветов платье, удивительна красивая, и в тонких аристократичных чертах ее лица я узнал бабушку Веронику. На женственном мягком плече у нее висело ее полотенце, а на нем проступило изображение зеленого яблока, того самого, которое я нашел у себя на кухне.
Он подошел ко мне, мы пожали руки и рассмеялись детским, безюморным – самым чистым смехом.
Мы положили друг другу руки на плечи, и так обнявшись, пошли в бесконечную глубину белого сада.
Вдруг кто-то дернул меня за свободную руку. Я не удивился, когда увидел мальчика с глазами-маслинами. На поводке он держал тощую дворнягу, и, к моему изумлению, в поводке я узнал свою веревку-петлю.
Я взял его розовую ладошку в свою мужскую сухую ладонь, и мы пошли дальше. Собака, мальчик, я, и Он.

Вот и все, что было -
Не было и нету.
Все слои размокли,
Все слова истлели.

 Все как у людей.
 Все как у людей.

В стоптанных ботинках -
Годы и окурки.
В стираных карманах -
Паспорта и пальцы.

 Все как у людей.
 Все как у людей.

Резвые колеса,
Прочные постройки.
Новые декреты,
Братские могилы.

 Все как у людей.
 Все как у людей.


Вот и все, что было -
Не было и нету.
Правильно и ясно,
Здорово и вечно.

 Все как у людей.
 Все как у людей.
 Все как у людей.
 Все как у людей.
 Все!!!
15.10.07.