30. 07

Дуняшка
«…У меня никогда не было таких именин…никогда...»
В памяти невольно пронеслись все, когда-то там оставшиеся, дни тридцатого июля.
…6…Полубессознательное детство среди дроковских лип – с радостным нетерпением, с белыми воротничками на выходном костюмчике, с утра найденном на спинке кровати.
…15…Бесприютная пансионская юность – оживленная, зовущая Тверская в небольшом квадрате окна пустой комнаты, неприветливая гулкость покинутых коридоров и, единственной отрадой, единственным голосом ободрения – долгожданные сорок сороков в час вечерни.
…20…Дружеская пирушка – дымящийся чан жженки, голубоватым сиянием рассеивающий полумрак холостяцкого флигелька в Газетном, и орущий со стола экспромт пьяный Соболевский:
Одоевскому – двадцать:
Ну как тут не надраться!
…22…Бессонная тревога белой ночи, непривычная промозглость чужого дома в чужом городе, все и вся застилающий туман…Не дающий покою шпиль Петропавловки перед глазами – румяное, детское Сашино лицо за решеткой и…приготовления к свадьбе.
…27…Беспокойство парголовских яблонь, переоценка, переосмысление под непрерывный шум ливня…и это неотступное лицо, мокрые пряди волос…
…28…То же лицо, лишь теперь – несознаваемо близко. Прохлада волос - по разгоряченной груди. «Значит это не сон, - невольный облегченный выдох. – Конечно же, нет – разве я видел когда-нибудь такие простые сны?»
Вереницы экипажей под обильно иллюминированными огромными окнами. Самый богатый и известный московский дом, щедрый и хлебосольный прием генерал-губернатора. Но, неизбежно – раздражающая суета и непрестанное мельканье пестрых, безликих масок. Нарядная Ольга что-то восторженно шепчет мне на ухо, я хочу, вернее, должен, что-то отвечать, - но она уже там, в разноцветном движущемся кругу. А черное домино, что пристально наблюдает за мною уже с четверть часа, будто бы невзначай отходит от колонны и делает несколько шагов навстречу. Я уже не удивляюсь, когда она, с почти пугающей невозмутимостью, берет мою руку - мы все явственнее отделяемся от толпы. Не удивляюсь потому, что из-за черной же венециянки на меня глядят те глазки, от которых можно ожидать всего, что мне угодно. Их лукавый мед увлекает меня все дальше, уже едва слышен гул переполненной залы. Мы торопливо спускаемся по огромной парадной лестнице, и вот надо мною плотно сомкнувшееся московское небо, к темноте которого я никак не могу привыкнуть. Но сейчас его непроницаемая надежность нам очень кстати.
…Тверская вся освещена, сколько хватает взгляда – всюду горящие фонари. И они, будто диковинки нам – в Питере их не зажигали от начала мая.
Пусть ночь здесь непроглядней и бездонней,
Чем в милых сердцу северных краях:
Я буду целовать твои ладони
При этих неусыпных фонарях!..
-Экспромтом декламирует она, одновременно снимая маски с нас обоих. «Ты прямо как Соболевский, - смеюсь я, - только не хватает встать на табурет». – «На самом деле, у меня никогда прежде не выходило экспромтов», -рассеянно произносит она и вдруг, неожиданно: «Пойдем до Газетного?» Не удивляюсь и не спрашиваю, зачем мы идем и как на без меня отыскала Газетный – вижу, как уверенно, даже торопливо ступает впереди, молча догоняю и беру ее руку. Мы почти бегом спускаемся по Тверской. Едва различаю впереди силуэты кремлевских башен. Почти не глядя под ноги, сворачиваю в Газетный и вдруг чувствую под собою ступеньки – мы поднимаемся на крыльцо пансиона.
У порога она все также молча делает мне знак подождать. Я стою на этом крыльце, что оставил десять лет назад, стою и вдыхаю этот позднеиюльский воздух, и слышу, как она что-то приветливо говорит сторожу. Замечаю за собой, как внимательно я прислушиваюсь к ее голосу – так странно было провести эти несколько минут без него. Но вновь – тишина, не нарушаемая ничем, кроме только мною слышимых звуков ее шагов. Неожиданно близко – ее лицо, и резких запах конопляного масла от большого старого фонаря, что освещает теперь нас обоих.
Проходим в парадную залу; она поднимает руку с фонарем, и я гляжу на эти неизбывные стены, которые, кажется, мы такими же найдем и десять, и двадцать лет спустя. Даже в старом стороже я узнал Онуфрича, что однажды, тридцатого, в пустом пансионе поил меня чаем с пряниками. А сегодня ведь в ночь тридцатое! Господи, она стала не только моею плотью и кровью, но моей памятью – памятью, которой мне всегда не хватало…
Догоняю ее: щемящая нежность, от которой не просто улыбаешься, но смеешься невольно. А она уже склонилась над почетной доскою и отыскала имя Жуковского. «Мне так не хватает Василия Андреевича, - поднимает ко мне глаза, - я особенно почувствовала это в понедельник у Авдотьи Петровны. Говорят, он вернется не раньше следующей осени». – «Александр Иваныч окончил курс вместе с ним», - прерываю я ее по-детски расстроенный вздох. «А остальные братья?», - «Гляди», - направляю свет фонаря чуть правее. «Николай Тургенев!», - неожиданно громко произносит она, и гулко отдается в высоких сводах. «Тсс-! – прикладываю руку к ее губам – знаю, это обернется мне поцелуем, - не все имена можно кричать». «Не все. Только это». Она склонилась и поцеловала мою табличку. А я склонился и поцеловал ее.
«Степан Петрович тоже окончил с отличием?» - спрашивает она, продвигая свет дальше, - я давеча и не спросила, как он?» - «Готовиться профессорствовать – преподавать словесность в нашем университете. А вот и Титов – они закончили курс на год позже меня. Так и не застал его в Москве: путешествует по Греции, все пишет о байроновских местах». – «Титов…Владимир Павлович? Не с ним ли ты работал над цензурным уставом?» - «Да, под началом его дяди Дмитрия Васильевича, что стал теперь министром юстиции». – «Это когда ты совсем не высыпался и не кушал? И благодаря тебе нам теперь разрешено ставить многоточия – надо же такое придумать: якобы под ними автор намеревается скрыть что-то противное закону или благопристойности!» - «Все-то ты помнишь», - не могу удержаться от улыбки. – «А как же иначе?»
Когда мы спустились по Тверской на Красную, кремлевские часы ударили всего два раза. Значит, тридцатое же наступило. Впервые задумавшись о времени за последний час, я отчего-то решил, что у нас его еще так много. И мы пошли до Якиманки - пошли по иллюминированным улицам, по едва слышно плещущим набережным.
Она разбудила меня, когда еще не начало светать. Не было никаких поздравлений, она просто помогала мне одеваться. «Ты совсем не спала?» - «Я благодарила Господа за тебя. За то, что 28 лет назад ты родился. И поэтому появилась я».
Выходим на крыльцо. Уже чувствуется дуновение августа. Сегодня я еду в Варино, потом в Дроково и костромскую, и увидимся мы лишь глубокой осенью. Не замечаем подошедшей Аполлинарии Петровны, лишь я отвечаю исполненным дикого смущения и каким-то виноватым взглядом на ее неожиданно ободряющую улыбку. «Что же ты думал: все как одна тетушки – церберы на страже нравственности в чепцах и с буклями? Аполлина никогда не осудит нас». Как странно звучат ее рассуждения о тетушках в преддверии столь долгой разлуки…
Я грею ее руки среди этой непроглядной предрассветной промозглости, готовя себя ехать встречать с маскарада Ольгу, что, верно, созвала уже с дюжину незнакомых мне гостей на праздник, и видеть вечером Варвару Ивановну, которой впервые в жизни не смогу излить душу…