Урок второй а среда - это тебе не четверг 7. костя

Артём Киракосов
УРОК ВТОРОЙ (вторник):


глава седьмая: "КОСТЯН" (Константин Лазаревич Гадаев)

Я нарисовал этот текст. Я люблю его. Я читаю его. Срисовал, как мог, вернее. Что могут мои творческие данные? Привожу как могу, с оговорками. Нина набрала его на старой машин-ке, расписала фломастерами, карандашами разрисовала, как стихи. С ошибками, намеренными. Мы любим ошибки. «Ошибки – это же прекрасно», – говорила Завадская. Я люблю то, что между нами (ею и мною) мы называем творчеством. Я люблю его. Этот текст. И многое в её творчестве. И дея-тельности. Она блестящий график, прикладник, организатор. Друг. Мы сплелись с сотнях, тысячах дел. Стали родственниками. Породнились сотнями дорогих нам людей-братьев и сестёр. Почти всё переплелось, стало взаимопроникновенным. Мы понимаем друг друга и не общаясь. Родина нашей близости – Завадская. Наш педагог и звезда.
Я не могу передать всё об этом тексте, Нинином. Я ЛЮБЛЮ его. Я читаю его. Я по-нимаю, что это, может быть, совсем не то, на ваш вкус. А я специально его привожу: вот это – чув-ство!.. состояние!.. Разрисованный, с ошибками, наивный и пламенный. Проникновенный и сочув-ственный. А – что трогает? «Есть только личное, личное… Есть только личное, личное… Артём», – ответила мне Евгения Владимировна, когда была особенно затравлена и чувствовала себя жутко, жутко, но в ы с о к о !! в ы с о к о !! в ы с о к о !! «Есть только личное! Артём», – сказала она мне – о Пете Старчике (певце и правозащитнике).
Такие же – стихи Кости, Кости Гадаева. Это его стихи – в стихах Нины. Цитированы. Мы – спаянные крепкими отношениями погружённости в искусство и творчество. И в ЖИЗНЬ, ЖИЗНЬ, ЖИЗНЬ, не отделённую, нет, нет, – слитную – с творчеством. Не отдельную, нет, от нас и от того, что мы думаем и делаем. Жизнь! – мы пели тебя, как могли. Мы любили тебя и друг друга; как могли. И это ещё не кончилось. И это ещё длится. Это, – как крыло одно! Одно на всех. Где нет ни стен, ни границ в этой любви. Мы все читали и восхищались Костей. Громадного роста, статный, с осетинскими дугами-бровями – он был олицетворением самой песенности и поэтичности. Самой выразительностью стихов. И эта его высота, высота чувств и отношений. Это завораживало, как заря юности самой. Я храню и люблю его ранее творчество. Он оценит его когда-нибудь. Это – меж-ду строк. Поэтичность и поэтика. Это нерасчленимое и неисследуемое. Это – признак. И знак.



 Грежу о белых исчезнувших птицах,
 Чую оторванный миг.
 
 А. Блок


В душе пустой немая суета
 и горечь. Вскрикни, чайка –
трагическая птица! Звать устал:
 сезон твой мёртвый нескончаем!

О вскрикни! Распори скупую глушь
 в отчаянье великом!..
В ненастье, до сих пор, и в злую сушь
 душа спасалась птичьим кликом.

… Чтоб память одиночества неслась
 той звучной белой птицей
сквозь тьму, неуследимая для глаз
 не в силах, опуститься!

 


Сейчас Костя известный, состоявшийся поэт. О нём пишут. О нём говорят.
Наверное, наверное, моя миссия – угадывать и встречать человека – в самом начале его, на переломе, на переломах, когда он ищет только, когда он на распутье, когда ему – что-то надо делать с собой, со своей жизнью, со своими стихами. В такие минуты и происходят мои встречи… И прихожу я. И я – посылаем таким! В их трудные мгновенья. Может, и я – неслучайно – стою у доски с мелом. Нет, не как ученик отвечающий, а, как педагог. Может быть, хоть как-то удастся хоть кому-то подсказать что-то. Как идти и куда идти.
Я о Нине, о её тексте. Опять, возвращаясь… (Я сам как-то обработал это. Простите. Кроме текста. В рисовании на стихе/по стиху использованы фломастеры, простой карандаш. Мне очень по душе это всё, ещё и из-за наивности моего личного восприятия творчества: мне кажется – это хорошо: на уровне искренности! открытости! не защищённости! Так – и должно выглядеть творчество, искусство.) Текст – практически нарисованный. Его воспроизвести не могу и я. Ху-дожник. Смотря на него почти двадцать лет. И – не разочаровался. Это пронзительно. Для меня, по крайней мере. Таким и должен быть художник – пронзительным, открытым, беззащитным, смелым, чувствующим боль. Это творчество – на печатной машинке (ещё), где все пробелы и промахи ма-шиннго текстового набора используются, как художественные приёмы при формировании компози-ции листа. Это творчество. Я так считаю. Нина – талантливый человек и художник, но, – дело не в этом. Когда вышвырнули Завадскую – они – с Зойкой, Зоей Камаевой – голубоглазой красавицей из Воронежа, заявили мне: “И –мы! – уйдём вместе с тобой – вслед за Завадской! Из Института”. Я задумался… “Нет!” – передавали мне педагоги... “Нет!” – говорила мне жена… “Нет!” – качали головой мои мама и папа – родители. “Нет! Такого подарка мы им не дадим”, – завершила Евгения Владимировна. Но – главное – были девчонки: Нина и Зоя: что ломать их-то жизнь? – Я-то здоро-венный дядька был – под тридцать почти. – И я доучился…
Учиться, учиться надо. И поступать так, как надо. Пора. Время уж близко. Как гово-рится, и пишется в умных книгах. Ещё есть время… И – можно! можно успеть!..
Благодаря Нине и Зоя я доучился – у меня есть теперь диплом – `Суриковский `. (Я опять его потерял… как однажды… да, я всё теряю: деньги, ключи, опять деньги, голову, свои кар-тины, стихи, друзей, девушек… Только кажется так – я ничего не теряю! Ничего! Никого! за всё борюсь так, как и надо! О.) В стихах Нины – стихи Костины. Он числился в наших кругах ПО-ЭТОМ. Так и выглядел. Я увидел его (внимательно и пристально) впервые, когда он уходил в армию! (До этого он был для меня дитём.) Явился откуда ни возьмись Кукин – пьяный. С какой-то свадьбы взялся, пьяный, весёлый, красный, здоровенный. Затерзал гитару – как стан любимой – цыганскими хрипловатыми напевами. Кажется `выпал` он к нам на проводы с какой-то посиделки, где был толь-ко что – часик – другой назад (день – два назад) “шафером”. Народ переглянулся (родня, мы) – ну и попал Костя: ну и связался… Так вошёл в нашу жизнь Кукин. Миха. Нынче известный поэт. И из-вестный редактор известной “ГАЗЕТА. ru”. Что с ним сейчас?



* * *

Ты будильник слышал вставай
во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа
читайте в газете газета
осторожно двери закрываются
добрый день привет добрый день
welcome windows xp
сегодня истекает срок
и объявил о приросте
багдадом были предъявлены
ctrl+c ctrl+v ctrl+c ctrl+v
enter enter delete ctrl+c
привет миш вы чем сейчас
escape ctrl+v
б…ь политики б…ь чем вы тут
привет миш сейчас не могу давайте завтра пого
ctrl+c ctrl+v ctrl+c ctrl+v
escape escape enter escape
осторожно двери закрываются
привет
ну как у нас
сегодня у нас в передаче
и избави нас от лукавого
ты будильник завёл
ctrl+v


***

К. Гадаеву

С приятельской беседы возвращаясь
весёлых и приятных мыслей полон
в ночном метро идёшь по переходу
и вспоминаешь через два столетья
приветный уху шорох тех вершин
иные берега иные волны


***

Грязно-серая весна.
В мокром воздухе тревога.
Ночью дует из окна,
За окном видна дорога.
Вот какой он, жизни холод!
Не укроешься никак...
Словно надвое расколот
Мир, в котором кое-как
Жизнь проходит, протекает.
Глядь — уже седой висок.
И всё цепче обнимает,
Всё сильнее обдувает
Этот мерзкий холодок.


***

За окном шумит, бушует ветер,
Чуть затихнет — и с цепи сорвётся.
Непроглядна ночь. Почти что чёрен
Рыхлый снег февральский.
И зачем я выпил? Грусть напала.
Словно в глубь какую загляделся.
Сквозняком качает занавеску.


***

 …
Подражание латинскому

Хмурый, дождливый сентябрь. В окне, словно дымом табачным,
Небо затянуто — или скрыта от неба земля?
Кризис, инфляция, цены, слякоть на оптовом рынке...
Как хорошо целый день из дому не выходить!
Пусть это слабость, безволье — я всё же хочу оставаться
В рамках, к которым привык: дружба, веселье, стихи.
Громов! Гадаев! Внемлите! Сварил я кастрюлю картошки.
Есть ещё банка опят. Водку везите с собой.


***

Косте Гадаеву
Лети, лети, лепесток…

Осталось немного, почти что уже ничего,
И то вещество, из которого делают счастье,
Подходит к концу, и уже ничего своего
Я не замечаю, но только прекрасные части
Какого-то целого, общего всем и всегда —
Весеннего воздуха, неба, хорошей погоды.
Давайте прощаться — и пусть протекают года
В разумном и медленном круговращенье природы.
Давайте прощаться, деревья в лесу, и песок,
И синее море, и с красной дощечкой качели,
И первый снежок, и любовь, а седьмой лепесток —
Наверное, вербы на солнечной Вербной неделе.
Какие просторы распахнуты там впереди!
Мой старый товарищ, в застольях, как сталь, закалённый!
Уж лей дополна! Да не спорь ни о чём, погоди —
Ведь ты, как и я, в эту первую зелень влюблённый.




Костя так и оставался моим любимым поэтом, пока армия и новые полосы нерадост-ной жизни не прошлись по нему. Неизгладимо, как мне всегда казалось.
– Когда человек отходит от того, что называется армией, – спросила меня Люба, Лю-ба Качанова. Жена моего друга.
– Никогда. Никогда, – я подумал и ответил. “Никогда”. «Никогда», – отвечу и сейчас. Никогда. Никогда человек не отходит от жестокости. И – бесчеловечности. От грубости и надруга-тельств – над его и других (людей) человеческим достоинством. «Никогда», – отвечу и сейчас. Сей-час, когда прошло… уже… (?) сколько… столько…
Костю бы не спасли, если бы Алла Тиграновна, его мама не бросилась в ноги одному из славных осетинских генералов, Киму Цаголову, десантнику, кажется. И Костю перевели. Из Буря-тии в Бурятию. В другую часть. Он был уже в страшном состоянии уже в ’учебке’ в Коврове, куда мы приехали с Леной его навестить. Он был в изоляторе. У него были чем-то перевязаны ноги. Тряпками какими-то. А за ним, когда он еле двинулся по коридору, пошёл, тянулся мокрый след. Что это было? Кровь? Гной? Кровь, смешанная с гноем? Лекарство? Остатки ног?
Пока не падали, Костя сказал, в изолятор не клали.
Тут и пришла весть о том, что Буржан, живший и работавший тогда тоже в Коврове (направленный – туда – по распределению) и навещавший его, не выдержал всего… и…
Вот тогда-то и… пришла эта весть. О Буржане. И Костины стихи:
 
 

ПИСЬМО


Отец, за тридевять земель
ото всего, что есть родного,
ожёгшись холодом чужбины,
я родину в душе моей обрёл.
И суть её – все близкие мне люди,
за каждого из них отдам всечасно
свой голос, утешенье, радость, жизнь!
И нет страшней – во дни большой разлуки,
едва под ношей тьмы расправив плечи,
узнать о смерти одного из них.
Невосполнима каждая потеря…
Но мы идём,
в неугомонном мире,
родные
 различая
 голоса!




И, можно поспорить о том – о сём. Я вот, лично, меньше приемлю последнее пред-ложение: мне кажется, лучше завершить стих без него. Но, на это и юность!.. Не в том дело! Не в том, а в том, что… Костя… по… моему...
Я очень люблю этот его юношеский сборник “СВЕТОТЕНИ”. Ноябрь 1987-го года. Когда-то, когда-нибудь он выйдет на поверхность. Пройдёт ещё очень много лет, пока Костя оценит: что (!) там – за стихами, в стихах. Для меня образ того – Кости – до армии – и остаётся олицетво-рением поэзии и поэта! Так мужественно, горячо, вдохновенно и, одновременно, восторженно-ранимо он не писал… больше! Армия, та, которая у нас была тогда – меняла навсегда! навсегда! Не было тогда “солдатских матерей”, но у солдат были матери. Всегда. Такие, как и Алла Тиграновна. Пока Лазарь лепил очередного солдата, конечно же, переживая за сына, но как-то по-осетински, по-своему: «Хочу! – на самом деле, – я был бы и рад, – чтобы-если бы – он всё это и выдер-жал/вытерпел – и оставался в той десантной части», Алла рванулась к генералу, Киму Цагалову, кажется.
Он бы ``это всё`` не выдержал. О чём и писал в письме. Вот она и рванула… Алла. Тиграновна. Мать. И моя тётя. Великая. Мать и тётя. Мы её любим и уважаем – в семье. Не меньше, чем Лазаря, титана и героя скульптуры.
Я, получая автомат, послав ``патрон в патронник``, всегда оборачивался (стволом) и оглядывал замеревшую роту и ротного (нашего капитана) с сачком (ротный ловил гильзы и сдавал их на склад – отчитывался). При стрельбах, перед тем, как приступить, ложиться. И стрелять. Я ви-дел, как замирали и холодели мерзавцы-сержанты и прочие проходимцы. Мне это доставляло удо-вольствие. Меня никто не обижал. И не обидел. Хотели. Побоялись. Это спасло им жизни. Мне тоже. Спасибо, Отец, – Ты всегда хранил меня и берёг меня – главное – от меня же самого, от дури от мо-ей. Спасибо Тебе, искренне. Спаситель Ты; так и зовёшься. Раньше этого я не знал. Но – знал Ты. И берёг шаг мой каждый по Планете Земля. Господи! – Слава Твоя во веки веков, Господи!
Я дружил с одним армянином (на границе: Чоп, Мукачево, Ужгород) – очень интел-лигентным человеком, приятным и тихим и обходительным в общении. В кармане у него всегда ле-жал нож. Обыкновенный, человеческих размеров. Он служил в соседней части. ‘Стройбат’, кажется, ‘танки’ или ‘погранцы’ – не помню уж точно… Но, после работы мы встречались – на реке. ‘Тиса’ звалась она, река.
(А на границе – мы выполняли тяжёлую физическую работу. Мы, – разгибая вручную ещё дореволюционные рельсы, таская на себе песок, щебень, шпалы, – строили обводные военные пути, питаясь при этом, чем Бог послал: всю нашу еду и причитающееся нам обмундирование и до-вольствие [вместе с невыданными нам командировочными] пропил наш старшина-прапоршик. Уже глубокой осенью, при первом снеге, я научился засыпать в холодной палатке обнявшись собствен-ными руками – лишь. Так и согревался. Днём – не холодно – работа не из лёгких. Среди пропитания были – кукуруза, выкопанная картошка, сливы – с соседних полей и дорог. Я не помню, кстати, что-бы я болел. Тело лишь набирало мощь от этих всех нечеловеческих упражнений с ломом, лопатой, шпалами, рельсами, песком и щебёнкой. И – загар – всё под солнцем. Мне нравилось. А после рабо-ты мы шли на реку – Тису, пограничную – и мылись, стирались: глиной, песком натирая одежду, бе-льё, себя, своё тело, набухавшее от прибавленных за день мышц. Какая смена белья? Там, на берегу мы и виделись с Эдиком, так его звали. И он рассказывал мне (тоже во вполне интеллигентных то-нах, кстати), как расправлялся со своими обидчиками – в роте: дагестанцами, чеченцами, грузинами, кабардинцами, узбеками. Почти не спал год, боясь, что во сне его… (Днём он отмахивался ножом.) А ночью брал что-то тяжёлое – и наносил один, но очень сильный удар по сонному, так, что тот уже даже и не просыпался. В тишине. Все знали это. Но – он имел волю. И – желание быть человеком. Он был один. Армянин. Из Еревана. И отбивался – ножом, как мог отмахивался. Ночью… Ночь была его. Он победил. Через год от него отстали. Уволились те, кто его теснил. Вполне интеллигентный такой. Мы дружили. И – даже снялись на память. (`Сфотались`.) Велика сила духа человека, который не хочет (и не позволит), чтобы его унижали, быть униженным. Мы дружили. И много говорили, прохаживаясь полями до своих частей от берегов Тисы.
– До завтра, Эдик! (Так, кажется, его звали.)
– Счастливо, Артём, до завтра. Зови, если что.
– Да ладно, я сам справлюсь, если что. Мне ножи не понадобятся. Я ими не пользу-юсь. Мне хватает того, что я знаю…
– Ну ладно, давай! До завтра; придёшь?
– Там же, Эдик: а как же?..
И я улыбался! приятный парень этот Эдик. И он улыбался. В ответ. Очень интелли-гентно. И у меня до сих пор – его фотография (с его ножом-красавцем) в ‘дембельском’ альбоме, ко-торый я так и не склеил для себя, только – для других, только просто успел вложить туда фотогра-фии. Как образец мужества и достоинства! Эдик. Ещё ниже меня. Сутулый. Не мощный в мышцах своих. Неспортивный. Любил технику и литературу, учился в ВУЗе каком-то. Не доучился… Что-то там сказал преподавателю. Кажется, за девушку заступился, даже не ``любимую``, однокурсницу просто. Отчислили… Загремел в армию… Воспитанный, улыбчивый, предупредительный. Мы го-ворили о многом. На липких склонах Тисы, мне – скатывающемуся вниз – всегда подавал руку. Нет, на геноциде история армянского народа не закончится. Не может закончится. Он кусачий этот народ. И ещё покажет себя – выписавшись из “древних” в растущие. Вы ещё услышите.
Он был один. В роте. Среди всех этих… тех, кто… Я был не один. За моей спиной вставали всегда мои два моих земляка – братья-армяне – тоже несильные, невысокие, неспортивные, но – надёжные и верные. Когда я схватился с Маугли – грузином-футболистом, играющим профес-сионально, рослым и гибким. Маугли – футболист – высокого класса, получил своё прозвище ещё и за то, что здорово дрался ногами, любил разбивать людей (по головам их, конечно же, путая, вероят-но, с футбольными своими мячиками) ногами исключительно.
– А ещё прикинулся интеллигентным, ара, – сказал мне Маугли. За свои качества (‘спортивные’) он и получил своё прозвище.
От остальных грузин, от нашего братского народа защищали мне спину наши братья-армяне. Считая меня своим, хотя, я и не слова не знал по… родился и вырос в Москве, в центре. Они считали меня своим. Я – абсолютный интеллигент и пацифист и космополит, житель мировых мега-полисов. Абсолютный и беспримерный либерал (в смысле “свобода”) и демократ (в смысле “на-род”.) Но, меня `взяли` за своего. Армяне. И – всегда прикрывали меня. В сложных ситуациях, кото-рые я чувствовал, но, не всегда, не… всегда… конечно… же… не… всегда… не… И – это позволило мне выжить. И – многим моим друзьям, разных национальностей, детям разных областей и респуб-лик тогдашнего Советского Союза, детям разных народов, как пели и пелось, с которыми, я и был переведён на Украину. И дружил и работал и общался – вместе. Вместе – я – абсолютно приемлю-щий всех! И – не могло быть иначе. Я – никак не отличавший одного от другого. Экуменист – где все равны и братья.
Моя интеллигентность не была гарантией неприкосновенности этого маугли. Кото-рый хорошо играл в футбол и любил (из-за этого, поэтому) избивать людей ногами. По головам – (нашёл себе упражнение, мячики!) Маугли. Так его прозывали. И у него не было никаких преиму-ществ передо мной, как перед другими солдатами нашего батальона, которых он избивал. (Особен-но, любил – ногами: футболист – по головам.) Потому, что за моей спиной стояли мои братья-армяне. Нет, не сильнее тех остальных – грузин. Нашего братского народа. (И – без кавычек даже – братского. По-настоящему. Только…) Просто стояли. И смотрели – чтобы никто не вмешался боле… в наш разговор… с Маугли этим. Со спины, с моей… А, – это – много, для тех, кто служил в армии и, кто понимает.
Позже, я узнал, что была большая драка. Юг пошёл на Север. Или Восток на Запад. Предвестие нынешних боёв в мире и нашей стране. Предвестие нынешних пожаров, что полыхают уже везде. Европейские народы дрались с азиатскими. Христианские с мусульманскими. Участвовал весь батальон. Четыре роты. И – многие полегли. Это бывало в советской армии. И раньше. Я был уже далеко. (Слава Богу!) Меня перевели – к начальству ближе – во Львов. В штаб корпуса. Рисовать какие-то графики красной краской. И это спасло не одну голову моих противников (и противников нашего народа). И, когда они ‘махались’ я выводил красные буковки плакатным пером о наших об-щих достижениях в корпусе. Закарпатском, славном, гвардейском. Господь берёг и сберёг меня, мо-жет быть, и для того, чтобы и строчки эти про наше житьё-бытьё накатать сейчас, нынче, а? Спаси-бо. Родной. Господь. Да: от национальной приверженности не спасает интеллигентность моя. И от ответственности. Драться пришлось бы. Не зря же они вставали за моей спиной. Нет, не рослые, не храбрые, как эти грузины, но – армяне. И – все понимали – на сегодняшнем это не закончится. И – жизнь продолжается. И, если народ хочет жить, то геноцид обречён стать лишь почвой восстания!
Господь Хранил меня! И Хранит. Всегда. Спасибо Ему. За это. И за это. И, когда бы-ла эта большая драка в батальоне, и не было никого, кто бы в ней не участвовал, я был далеко: выво-дил красные буквы плаката наших достоинств и достижений, где-то при штабе корпуса. (Я ведь ху-дожник; и это поняли – и призвали меня – рисовать эти буквы и отчёты о том, как всё чудненько и славненько в этом мире и в наших батальонах нашего корпуса Закарпатского – славного гвардейско-го.) Много голов – моих мнимых врагов – спасло это решение/приказ командования перевести меня: я понимал (и понимаю), что такое зов крови. Но, Господь Хранил меня. И Хранит. Спасибо Ему. За это. И за это.
Жертв не было – покалеченные – да! – Потому и сошло. В соседней роте, в четвёртой (я был в третьей) – ротный был боксёр; так себе боксёр – ни то – ни сё. Но, напиваясь, – отрабаты-вал свои хуки, апперкоты, прямые (левый/правый) и джебы на вытягивающихся по его приказу: “Cмирно!” `молодых бойцах`. Последнего он убил с двух раз. Ударов. `Молодой` не выдержал. Ка-жется, он чем-то болел ещё. Не выдержал. Обычно выдерживали… И – ротный – ещё и хвалил, по-сылал за водкой, наливал сам – угощал, говорил: “Молодец!”. Его судили, посадили. (Смерть при-крыть не могли, не смогли… Приехали родители… И того мальчика, и – ротного. [Он был `старле-ем` всего – ротный – тоже молодой. И за него тоже переживали – его родители. Но – посадили – скрыть было это невозможно.]) Сходило многое – главное – чтобы без жертв и скандала – свидете-лей. Много бежали, особенно из караульного взвода, где была такая традиция – посвящать в кара-ульные все призывы каждые полгода – избивая металлическими шомполами (от автоматов) по вы-ставленным кверху, как только возможно высоко, заголённым “мягким местам”. Шомполами! Старшие избивали младших (по призыву). “Посвящали”. Это зверски больно. Не выдерживали. Мно-гие бежали и далеко, добегали до домов, в какие-то штабы, военкоматы, к начальству. Умоляли пе-ревести. Вникали, переводили. Но, – традиция оставалась. (Интересно, осталась она ли сейчас?) Если без жертв – можно скрыть. Остальное, кроме трупа, – как-то рассосётся (и рассасывалось) само. Так и сходило всё! – `на нет`. И драка та – прообраз мировых нынешних соотношений, войн и драм – списалась.
Господь Хранит меня. И спасибо Ему. И за это и за всё. Что я знаю, и, чего, не знаю. Что понимаю, и за то, чего не понимаю. Его крепкие крыла я чувствовал всегда! всегда! всегда! склоняюсь!.. Господи!
Всё-таки! я – художник – и это спасало меня – с первых секунд армии… И армянин. Но – художник – это пропуск. В другую жизнь. Даже в армии. Даже и в армии. Господь Хранит меня. И – Хранил. Благодарю! Спасибо. Всегда чувствовал и ощущал это. Спасает и Спасал! Господь! Господь мой. Господь – это люди – рядом с тобой. Запомни! Запомни!.. ГОСПОДЬ – ЭТО ЛЮДИ РЯДОМ С ТОБОЮ. ЗАПОМНИ. И спасёшься. Даже в бездне горящей, в пылающей проруби этого сущего. Художник, Господь спасает тебя. Через тех, кто рядом. Художник…
Господь уберёг и Костю. Спасибо, Господи, и за Костю.



***

Я похерил пол-юности с видом того старшины,
что вымарал, хмурясь, из списка вечерней поверки
имя, званье парнишки, придавленного в начале весны
многотонным вагоном при сцепке.

От н е ё что осталось? – да то же: лишь сдавленный крик,
пара снимков засвеченных, минимум искренних строчек,
но и то – для меня, а для прочих – незначащий штрих,
походящий на прочерк.

Я мечтал об одном : обитая в столь гиблых местах,
заклеймить темноту намагниченным словом “ в ы х о д ” ,
чтоб в глазах не сквозил пустотой излучаемый страх,
ну, а там – вдох глубокий о д и н – затаенье – и выдох…

Но, сорвав “башмаки”, громыхая, пошёл под уклон,
словно, с первою бабочкой наперегонки,
закопчённый дочерна, неостановимый, как время, вагон,
прошибающий тупики.




Костя. Так кончается этот сборник, “СВЕТОТЕНИ”. Это был выход. Костя поднима-ется как-то… Двадцать лет прошло всё же!
И я рад, что Костя как-то поднимается… поднимается… Идя к тому бесстрашию и восторженной открытости, всё ещё отходя от той раздавленности в армии, от которой нам никогда не отойти, и не забыть.
Родились дети. У Нины и у Кости. Мы с Леной – крёстные. «А, кто кроме? Ты всех знаешь…» – ответил мне Костя (на мои сомнения относительно своих достоинств). А я и рад, что так всё ‘закольцовывается’ круто! Лазарь – мой учитель, я – Колин и Катин (Костины дети) – крёстный. Нельзя рубить. Нельзя рвать связи. Многочисленные. Их много, они сложны и неисчислимы и неус-ледимы. Художник – скорее – ваятель этих отношений. Жизнь как-то закольцовывается. Очень сложно и ёмко. И – не рви эти связи. Не рви… Это клубок. Который лишь наматывать можно. На сердцевину. Сердцевина – приятие её, жизни, приятие людей, всех, разных, и врагов. Это – лишь об-стоятельства сделали их таковыми по отношению к тебе, знай. Знай только. О том и Господь – тебе в Евангелии – люби!.. люби!.. Жизнь – клубок. Сложили его – первые люди. Все люди – братья, родня. Нет “ни эллина, ни иудея”. И… Мы, позже, встретились с Маугли. Кстати. Вполне дружелюбно го-ворили друг с другом… Нет и следа былого. Он сошёл с поезда. (Он уволился раньше, был постар-ше.) Вернулся. Не смог дольше жить больше там. В Кутаиси, откуда он был родом. (У меня, кстати, там были родственники – настоящие грузины.) Мы разговорились. (Прошло лишь полгода.)
– Не могу! – сказал он. – Там больше! Вернулся! После Ужгорода: задыхаюсь там.
– Да, ещё бы, понимаю тебя, Маугли, добро пожаловать! Ужгород – рад тебе, Мауг-ли.
– Не могу! Это Грузия, родина, – вот мне уже! (где!)... (надоела!). И он провёл по горлу ребром собственной ладони с диким выражением красивых грузинских глаз.
– … – я кивнул молча, понимая о чём.
– Кстати, я на четверть армянин: у меня бабушка…
– Я знаю, я просто не говорил тебе, Маугли. (Что я знаю, что ты…)
– Да и женщины… там… Здесь: возьмёшь любую за… твоя… ну-ка, скажешь, доро-гая… ну-ка!.. давай.
– Ну, про женщин, я не знаю. Я в них ничего не понимаю.
– Ну-ну!! не рассказывай мне-то: чтобы армянин… и… не… не корчь из себя...
– Я, кстати имею бабушку и в… Она была замужем за грузином… И у меня до сих пор живут в Грузии… И в Тбилиси, и в Зугдиди, и в Кутаиси. И я там был, перед армией, на свадьбе сестры.
– Я знаю, что у тебя… Как в роте? Кого видишь?
– Скучно без тебя. И девчонки звонили в роту: тебя искали.
– Я знаю. Я из-за одной такой и приехал. Вернулся. Ну ладно! Будь…
– Будь!
Я стоял на путях, в Ужгороде, в самоволке. Встречал ребят. Они проездом должны были ехать с Москвы. На пути патруль не заходит.
Помимо чести есть ещё и время, которое уравнивает нас. Сравнивает нас. Не щадя никого. Никого. И прав только Ованес Туманян, скакавший с белым развивающимся полотнищем от одной деревни к другой. От азербайджанской к армянской. От армянской к азербайджанской. Мож-но только быть братьями. На этой земле. На этой Земле. Земле армян, грузин, азербайджанцев, рус-ских, аварцев, немцев, японцев, перуанцев… Только братьями. Даже с такими, как Маугли. Надо научиться разговаривать. На языке слушающего. Надо искать пути к сердцу. Надо – протягивать ру-ку. И – иногда – вставать заслонами перед такими вот Маугли, не давая ему применять его ноги и руки не по их прямому назначению. Это спасительно и для него и для его конечностей. Тогда на груди моей не висел (ещё) серебряный крест, я не был христианином. Честь – никому! Честь! – ни-кому. И Маугли это чувствовал; и сержанты `учебские` тоже… Честь! – никому. Никому!! Никому. Никому. Честь… Честь. Честь! – никому. Никому.
Позже я понял – ‘миротворцы’ – дети Бога. «Мирить. Мирить», – ответил мне отец Александр Борисов на мой вопрос о том, как защищать друзей от явного зла. «Мы каждый день на-чинаем свои молитвы с того, что молился о тех, кто нас проклинает. О отце Александре Шергунове, других, тех, кто пишет письма на нас Патриарху, епископу Арсению. И это, поверьте, даёт свои пло-ды. Так, именно так, учил нас Господь любить врагов. Любить – не значит заискивать и не возра-жать. А, наоборот, Господь учил видеть в них лучшее, братьев. Любить – значит желать лучшего, всего лучшего. И молиться о даровании ПРОЗРЕНИЯ. Не зря Господь называет миротворцев сы-новьями. Только одному Ему ведома ПРАВДА в своей полноте и объёме, поэтому Он и говорит: “Не судите”». Не руби и не суди. Ни с плеча, никак. Добавлю я тоже. Жизнь – клубок. Связи. Они все нужны. И ты даже сам не знаешь зачем. Это тайна. Сказано лишь:…
Надо научиться защищать близких. На это попасться легче. Я жалею, что вступался за друзей, насилием отвечая на насилие, – это несмываемое клеймо на мне. Это мучает, приносит страдание. Так начинаются войны. Так они живут – никогда! о, никогда не приближаясь к миру! Мир – это жертва! Где тебе придётся пасть! Пасть! Так кончаются все войны. Кто-то должен пасть! Кто-то! Добровольно или принудительно! Смерти нет. Но есть боль. Где наши флаги? (–) “Пусть любовь защищает любовь”. (Можно только стать ЖЕРТВОЙ! Ты согласен? Можно только быть ЖЕРТВОЙ! Ты согласен? В этом мире – как и твой БОГ, Спаситель, Христос, – ПАЛ!) “Пусть Любовь Защищает Любовь!” “Пусть Любовь Защищает Любовь!” “Пусть Любовь Защищает Лю-бовь!” Он ВОСКРЕС! Но, потом. Сначала пал! ПАЛ! “Пусть Любовь Защищает Любовь!” “Пусть Любовь Защищает Любовь!” “Пусть Любовь Защищает Любовь!” Так написал в завершении своих стихов я; лет двадцать назад. “Господи, не дай в защиту Твою поднять ни голос ни руку”. Пусть Лю-бовь защищает Любовь! Так написал я. Это было двадцать лет назад. И я тоже писал стихи. И влюб-лялся. И мне дарили стихи. И влюблялись. И в меня. Что? Было?
И это конец главы седьмой.
Теперь восьмая…