За чаепитие с двойником Президента Россия молодая против Кубани

Валерий Кузнецов
 

1.

В пустыне мрачной и скупой стоял двухэтажный, в розовых белилах, особняк провинциальных литераторов, обдуваемых со всех сторон холодными, порой, леденящими ветрами перемен. Стоял, как Анчар, в гордом одиночестве – всеми позабытый, позаброшенный. Он даже сам себе не рад был.
Никто и ничто сюда не долетает. На середине Кубани, так сказать, тонет. А если и постучится в дверь новость, то непременно мерзопакостная, такая, что и упоминать о ней не хочется. И вдруг…
Мэтр здешней литературы Непомнящий созвал бюро писательского Союза, чтобы сообщить весьма важное известие. «Американская фармацевтическая фирма «Понте Марло», - торжественно начал прозаик, - объявила Международный литературный конкурс «Россия молодая», посвященный дню рождения Президента Америки. Лауреатов, - помахал он красочным пакетом, - ждет недельное чаепитие с двойником Президента в американском посольстве. Лучшего рассказчика – долголетие длиною в сто пятьдесят лет! – Мэтр закашлялся, зачихал. Секретарша, постучав тяжелым кулаком по его хрупкой прозаической спине, метнулась к графину. После третьего стакана спазма отпустила. – Самого достойного поэта - ждет омолаживающее средство. Остальные участники получат в подарок «Памятку писателя». Председатель жюри… Э-э-э, так, кто там у нас председатель? Ага, вот: писатель-диссидент, борец за права нудистов Никита Голопупенко. Курирует все это дело советник посольства по культурным связям Микола Фигович».
В кабинете воцарилось гробовое молчание. Каждый из пишущих - сочиняющих по-своему пережевывал это сногсшибательное по нынешним нелитературным временам сообщение.
- Первым шумно засопел романист Пасмурный. Всю жизнь потеет он над книгой века, а концом и не пахнет. Устал он переписывать биографию родины-матери. До того устал, что при упоминании о ее темном прошлом, беднягу трясет и колотит. А то1 Только приловчится, только схватит руками времен связующую нить, как вдруг- «Бах!»- что-нибудь да и вытворили! И так всю жизнь. Не выходила его книга еще и потому. Что автор не мог дать ей достойного названия: чтобы прочитал человек заголовок и мать родную забыл.
Пасмурный съежился, побледнел. Уши вспотели. Вытянув пожеванную неудачами шею, он, подобно стервятнику, жадно уставился на пакет.
- Теперь, - закончишь, - перехватив его взгляд, подмигнул Непомнящий.
Летописец нервно осклабился. «Неужто, и в самом деле судьба сжалится над ним и повернется передом?!»
- Сволочи! – зыркнул на депешу публицист Чушкин. – Им там моча в бащку шарахнула, а мы тут высасывай из пальца Россию- молодуху!
- Не надо ничего высасывать, - сморщился мэтр. – Не поверят ушлые америкашки сосаниям вашим. К тому же, все давно уже высосано. Россия была молодой, когда был молодым товарищ Ленин. Теперь от той молодости остались рожки да ножки.
- Далась же им Россия-засранка, - выдохнул вместе с недельным перегаром поэт бесподобин. – Какой прок с нее?!
_ Как это, какой?!- вскочил милицейский беллетрист Генералов. – Используют, как девку и выбросят на свалку истории. Они умеют.
- А со старой чего взять?! – хихикнул рифмоплет Вонючкин, кивая в сторону безжалостно увядающей поэтессы Орловой-Ястребовой.
- Не скажи! Возьмешь, если с умом брать будешь, - возразил очеркист Матнюхин.
Коллеги по перу хихикнули. Дело в том, что на старости лет Вонючкин только и знает, что живет воспоминаниями молодости: перед сном заставляет собственную жену стонать и охать точь-в-точь, как в брачную ночь пятидесятилетней давности. Насладившись воображением, он засыпает мертвецким сном.
- Да, бросьте вы! Прицепились к России! – махнул волосатой рукой поэт-романтик вырвиглаз. – Вы хоть о заднице напишите, только о молодой! Да, так. Чтобы у капиталистов все члены свело в кучу. Кстати, разница небольшая: держава наша по самые уши в заднице торчит.
Поумничали братья-писатели, поерничали и разбежались по своим углам Россию молодую описывать.

2.

Поэтическое тело Орловой-Ястребовой рвалось в бой к омоложению. Рука ее без устали творила, ведя к заветной цели. Внутренний голос твердил пророческие слова:

Когда в душе свербит от страсти
И грудь топорщится волной.
Когда нутро мне рвет на части –
То молодость идет за мной.
Придет, когда лежу в постели,
Порвет цветное неглиже,
И семя заклокочет в теле –
Ах, нет! Оно бурлит уже…
Жрица поэтической любви прославилась искусством воображения: за свои шестьдесят лет, так и не познав земной любви, она переживала ее в своих виршах. Поклонники ее таланта, читая поэтические откровения поэтессы, от души рыдали. Стихи сей дамы помоглаи влюбленным неудачникам пережить свои неудачи. Даже были случаи излечения от импотенции и фригидности. Об этом не раз писали многотиражные газетки «Хуторские новости», «Кубань-невольница» и «Лакабдинская Литературка».

3.

Поэт-народник сараев видел молодую Россию верхом на гнедом, взмыленном от возбуждения, жеребце: боевой, цыкавой, под хмельком. И непременно с нагайкой в руке.
Скакала она, выпучив глазища, неведомо куда, и путь ее, то ли праведный, то ли грешный – был устлан непроглядным туманом. На этом ее молодость и удаль в воображении старого певца казачьей давности заканчивалась. В остальном – шалапутная Россия пребывала дряхлой старухой – с мрачными помыслами и слабыми мечтами. Чего только не делал он, чтобы сквозь туманность эту разглядеть контуры сегодняшней России: переодевался в казачьего сотника, уходил в гущу народа…
- Здорово, казачка! – приветствовал поэт толстомордую продавщицу с выразительным носом.
- Я такая же казачка, как ты негр! – рявкнула смуглолицая молодуха.
- Набухаются спозаранку , и несут хреновину.
- А говоришь, не казачка! -0 повеселел сараев. – Еще какая казачка!
Продавщица буркнула что-то по - своему и отвернулась.
Пробираясь в рыночной толчее, услышал он слова давно полю.бившейся песни: «Каким ты был, таким остался, орел степной, казак лихой», - пританцовывая. Орала полупьяная девка.
- Молодец, казачка! – не удержался писатель, проталкиваясь поближе к народной артистке. И сунул ей «тыщу».
- Спасибо, дядька! Тяпнешь?
- Во! Это – по-нашему, по-кубански! Не-е, я уже.
- Казачка!- заржал молодой грузчик, кивая в сторону «певицы». – Мать моя женщина!
- Ну, ты ладно, - строго посмотрел на него сараев. – Тоже, небось, наших кровей, а ерничаешь.
- Ага, ваших! Цыган я!
- Брешешь! А чуб, как у казака, матюком.
У меня все матюком!- захохотал парень.
«Каким ты был, таким остался-а-а!», - гнеровно выводила хриплым голосом базарная солистка, пыхтя замусоленной папиросой.
- От черти!- дивился поэт. – Вылитая казачура, а сами себя стесняются. Не я их батька: снял бы ремешок, да по ж…
Дома, за бутылкой «Хаты казака», родились у него поэтические строки:

Я слагаю стихи про надои,
Да про удаль кубанскую нашу.
Прискакала кобылой гнедою
Моя старость, пока я здесь квашу.

Накропал многотомные вирши, -
От хореев совсем обалдел.
А народ рассуждает про биржи…
Оказалось, не все еще спел!

Завершить распочатое дело
Очень надобно, братцы, теперь.
Я клянусь вам: продолжу у мело,
Зареву исступленно – как зверь!

4.
Плодовитый прозаик Абсурдов который год пребывал в творческом застое: ему было плохо. Было бы еще хуже, если бы не известие о конкурсе. Плечи его распрямились, лицо заиграло живыми красками, глазки забегали, выискивая повсюду сюжет для будущего повествования.
Где только не побывал писатель! В «КПЗ», вытрезвителе, следственном изоляторе, даже в морге. Только что не в злачных местах. «Не то, все не то!» И вдруг – вот оно! Гонимый вдохновением, Абсурдов примчался домой и бросился к письменному столу. И полились из-под пера разбитого «Ундервуда» строки…
… На многолюдной площади стояла женщина. Не старая, и не молодая. Скверно одетая. Ее костлявая рука тянулась за милостыней. Скорбная осанка недоедающей красавицы со стыдливо опущенными глазами вызывала оторопь. Такого отчаяния я никогда еще не видел: и будучи простым, обыкновенным человеком. И став известным в здешних краях писателем. Мои старые члены свело, язык одеревенел. Жестокая действительность выгнала эту несчастную на торговую площадь. Я был ни жив, ни мертв!
Женщина-славянка стояла без движения, беспрестанно глотая голодную слюну. В ее отрешенном взгляде было столько немого упрека и проклятия, что я, плюнув на национальную гордость и высокое звание советского писателя , стал рядом, стиснув ее холодную, ослабевшую руку. «Только россиянка смогла стоять вот так, без устали и безмолвно», - с горечью подумалось мне, и скупая мужская слеза скатилась по моей щеке. Иногда женщина стояла на одной ноге, и тогда прохожие подавали вдвое больше.
К исходуц сутолочного дня, когда ноги мои вконец онемели, меня осенила страшная догадка, окончательно развеявшая сомнения: не женщина вовсе стояла на продажной площади, пораженной базарным вирусом, а некогда великая Россия. Стояла при всем честном народе. Сначала с одной протянутой рукой, а затем и второй. Когда-то одна из самых сытых на свете, самая коллективная и веселая, стояла она в одиночестве, как гейша…
… На рыночной площади, заплеванной и вонючей, я видел глаза в глаза женщину с протянутой рукой, дрожащей от обиды и нищеты… Родина моя! В это смутное время как не вспомнить былое, но не забытое?! Как мы все хорошо и много кушали! Как спокойно и сладко спали_ будто ангелы в раю. Как искренне и заливисто смеялись, словно дети. Нам бы терпения да выдержки, дружных, стройных рядов и всенародной любви к нашему прошлому – и тогда цены бы нам не было!»
Жена Абсурдова, прочитав первую главу будущей повести – были. Не на шутку разволновалась.
- Покажи, покажи мне эту нищенку, прошу тебя! Я хочу помочь ей!
- Ася, милая, ну чем ты ей поможешь?!
- Даже не знаю. Может, рядом постою.
Хитрые глазки Абсурдова заблестели. Он словно вампир уставился на обомлевшую половину: никогда еще его холодные буравчики не светились таким пророческим светом.
Просыпаясь раньше первых петухов, писатель хватался за перо. Ему казалось, что само Время водило его рукой, зовя в бессмертие.

5.
Поэтесса Шизоева накинула легкое покрывало, гордо вскинув непокорную голову, украшенную дешевой брошью-заколкой, подаренную ей по пьянке коллегой по литературном цеху Фасоновым. Вот он, долгожданный образ родины – одухотворенной, непреклонной. Настоящий образ российской женщины – самой поэтичной в мире!
- Я не просто женщина, - выплюнув длинную, тонкую сигарету, произнесла она патетически. – Я – женщина - Поэт.

На тропинке вижу я замысловатый след…
Не пьяный здесь прошел, - но женщина – Поэт.
Ее окатит по спине, как из ведра,
ТУТ ПОЭТЕССУ НЕМНОГО ЗАЕЛО. Она Никак не могла подобрать рифму к слову «ведра». То «бедра» вертелось у нее на языке, то «мудра». То «недра», то «Педро». АПосле стакана «Кагора» ее поэтическая мысль запульсировала, забила фонтаном, выливаясь в литературный образ…
Блаженным светом - будет мудрою с утра.
Своими виршами, такого натворит,
Что мертвый вдруг о ней заговорит.
А коль о счастье станет молвить речь, -
Невыносимо станет вам под ложечкою печь

Не говори, что так покладиста она,
Наделена природою… Ее ли в том вина?
С вниманьем присмотрись – должно быть и талант –
Не поскупись, жюри, на долгожданный грант!

… Очаровала всех и упорхнула вмиг,
Пока удачи миг внезапно не застиг.
Блеск бижутерии, как нимб над головой,
И шлейф «Шанели» натуманили с лихвой.


6.
Непомнящий пальцем не пошевелил, чтобы написать хотя бы строчку. Писатель не мог ответить даже самому себе, не говоря уже о читателе, в чем его Россия-матушка помолодела, а в чем еще больше состарилась?
С народом «инженер человеческих душ» общался в исключительных случаях: в день своего рождения и в день смерти Сталина. Окружающую жизнь Серафим Абрамыч видел живьем лишь несколько раз в году. Выбрался он как-то на Кооперативный рынок (черт его понес!), насмотрелся там безобразия и свинства всякого, до сих пор отойти не может. Во-первых, ему чуть было не отдавили ноги и намяли бока. Во-вторых, измазали ящиками, тележками и мешками. В –третьих, обсчитали самым наглым образом, да еще и к чертям собачьим послали.
Но это еще как-то можно пережить. А вот когда подвыпивший хамло в казачьей форме, из-под которой нагло выглядывала тельняшка, замахнулся на него, гиганта местной литературы, нагайкой, мэтр не выдержал:
- Да, как ты смеешь?! – трясясь от негодования, с трудом выдавил из себя Непомнящий. – Ты мне в правнуки годишься! Знаешь, сколько мне лет?!
- По барабану! – Цинично процедил ряженый.
- Девяносто, слышишь?! Де-вя-нос-то!
- Да, хоть сто пятьдесят! Мне велено останавливать всех подозрительных, я и останавливаю.
- Чем же это я подозрительный?» - подпрыгнул от любопытства долгожитель, радуясь в глубине души, что еще способен кого-то напугать, или насторожить.
- Ты, дед, не идешь, а крадешься.
- Бессовестный! Хотел бы я посмотреть, как ты в мои годы ходить будешь.
Но на этом базарный инцидент не закончился. Когда наряд милиции стал выяснять, в чем суть скандала, усатый подлюга с наглой рожей заявил, что «этот гражданин
Сомнительной национальности пытался украсть у него… казачье удостоверение».
- Вместе с нагайкой и тельняшкой! – прохрипел Непомнящий от злости и укусил ряженого молодчика за ухо.
Писатель жаловался потом дежурному Казачьей Рады: мол, хоть не ходи никуда_ кругом сплошные недоразумения.
- Так и не ходите! – советовал ему Плеткин. – Нынче такое время, что средь бела дня голову оторвут и скажут, что так и было. Ей Богу! Не чужие, так свои.
«И что же, ради всего этого лиходейства стоит вымучивать из себя сюжет для досужих америкашек?!- размышлял прозаик. – Можно подумать, им больше делать нечего, как только читать мою писанину обо всем этом! Сказка про белого бычка. – Он усмехнулся, вытянув свои слегка дрожащие руки, длинные, худые, с обвисшей, почти безжизненной кожей, испещренной синими прожилками. – Оживить все это?..- Серафим Абрамыч поперхнулся. – Вечно они русского Ваньку за дурака держат».

7.
Сараев строчка за строчкой, стишок за стишком приближался к заветной цели. Для пущего вдохновения он раздобыл где-то старинную бандуру и за ящик горилки уговорил станичного атамана, побывавшего когда-то у белых и красных, выложить, как на духу, свою развеселую жизнь.
Старый казак набандурил на целую книгу. И все равно, связи поколений не получалось: Россия не омолаживалась- ни из-под трезвого пера, ни из-под пьяного.
Опухший от бессонных ночей, поэт решил использовать последний козырь: через историческую фигуру первого казака Кубани - атамана – омолодить старомодную песню-быль.
С первых строк поэтического повествования казачий кобзарь почувствовал, что под его опытной рукой рождается нечто эпохальное…

Полыхает заря над Кубанью,
Нашпигованной всякою сранью,
Что воняет, плюем нам в глаза.
Позабыв, что у нас есть – Гроза
Что явился, как дуб над водою
Он – с окладистою бородою.
Гаркнул вдруг он на сраную рвань.
В гневе топнул на рваную срань:
Гей, казаче! Берись же за дело! –
Атаман развернулся плечом.
И сранье, и рванье одурело
От удара длиннющим бичом…
Теоретик, апостол казачий,
Вдохновитель безбожных идей.
В век грядущий галопом он скачет,
Иудейских пугая людей.

Когда казачий полковник прочитал «Думу про атамана Грозу», то расчувствовался до расстройства желудка, а в полночь, припудрив воспаленные глаза, прискакал к аватору на полуразбитой «Волге».
- Ну, ты даешь! Резанул, как острой шашкой по самому нежному у казака месту, - дрожал от возбуждения атаман.- Задал ты мне, брат, жару-копоти.
До утра спивали они песни, матюкались от души, спорили за жизнь подлюшную. Даже за грудки друг друга хватали. А напоследок накатали воззвание к землякам.

КАЗАКИ! КАЗАЧКИ! ПРОСТОЙ ЛЮД!
Кубанское казачество переживает черные дни, полные сомнений и тревог: большинство жителей казачьего роду-племени не имеет лошадей. Не пахнет также оружием и землей.
Забугорная политика Центра делает все, чтобы славное казачество превратилось в меньшинство. Не будет этого!
Мы будем добиваться пожизненного включения в государственный реестр, вечного права на землю и всенародную любовь.
Наши воины готовы денно и нощно гарцевать по улицам в целях сохранения боевого духа. Дух казачий никто не в силах из нас выпустить! А если кто с камнем за пазухой придет к нам – от кнута или нагайки погибнет. У казаков кровь дурная! С этим надо считаться и принимать нас такими, какие мы есть. А бываем мы разными: и трезвыми, и пьяными.
Мы будем сражаться за то, чтобы народ наш перестал смотреть на нас, как на ряженых.
Мы за то, чтобы казак стал другом всего сущего!
Мы за Кубань, которая без казачества и не Кубань, а черт те что!
Власть – казакам! Землю – казакам! Оружие – казакам!
Слава – казакам!
Заканчивалось воззвание гимном, который посвятил Сараев казачеству двухсотлетней давности.

«1797»

Бурки да папахи, бравые усы.
Газыри да бляхи, красные носы.
Шашки да кинжалы, да нагайки хвост
В сапоге бывалом. Государев пост!
Защитит державы южный огород,
Наведет управу на лихой народ,
Что из-за Кубани, да из-за хребта,
Знай, мешал Ивану на судьбу роптать.
На замке Граница. Грозен Атаман,
Во степи станица, вдоль реки – туман.
Воззванием этим обклеили всю недвижимость города. Даже про сортиры не забыли: мол, повсюду дух казачий присутствовать должен. Хотели было в морги подбросить – да не хватило.
Какие-то силы под покровом ночи, воспользовавшись крепким сном казачьих активистов, рядом с гимном присобачили пасквиль:

«Привет прекрасному далека из 1997»

Чуб из-под папахи, «Мальборо» в зубах,
Тельник, френч и бляхи, парочка девах…
Красная повязка и припудрен глаз,
На ногах дешевенький польский «Адидас».
Спит хозяин рынка, совершив намаз,
Поутру прибудет с водкою «КамАз»,
Мандарины с юга – целый караван,
Разгрузить поможет батька-атаман,
До утра помыть бы шефов «Мерседес»…
Во степи станица заливает стресс.

Утром был поднят на ноги весь личный состав ряженого войска. Патрули и наряды прочесывали просыпающийся город, высматривая подозрительных лиц. А патриоты из сомнительного Союза сдирали скребками крамолу на родное казачество. Такую скребню устроили – спасу нет. Зато с заданием справились.
К вечеру и облава увенчалась успехом: задержали двух дружков в казачьей одежде, с наклеенными на спине вражьими плакатами. Стоя на коленях, те горланили песни, обхватив дерево мертвой хваткой.
Взяли их тихо, мирно, без крови и выстрелов. И гнали, подлецов, по главной улице казачьей столицы – до апартаментов атамана Грозы.
- Слышь, Батька? А казачки - то – засланные! – докладывал атаману-марксисту помощник по призывам и воззваниям Гурий Камаренко.
- Постричь наголо, высечь прилюдно и подвесить на платанах. С недельку повесят, подумают хорошенько – потом разбираться будем.
- Батька, ридный! – заплакали пленные. – Свои мы. В доску! Выслушай, Христа ради!
- Долго слушать?
- Ни-и! Драли, значит, мы драли…
- Кого?! – вскочил Гроза.
- Да, эту, как ее?..
- Ну, ну-у? – пуская слюни, загорался нездоровым любопытством атаман.
- Писанину обдирали, как велено было. А когда ободрали, решили передохнуть малость.
- На коленях?!
- Нас поставили!
- Кто, черт бы вас сожрал?!
- Хрен его знает?! Поставили и все! Помним только, кто-то по спине нас гладил. Нежно так. Мы подумали «Ночные бабоньки».
- Ну, гладили, а потом?
- Потом? Не помним, хоть изнасилуйте!
- Это от вас, голубчики, не уйдет, - зло захохотал атаман. – Вот соберем казачий круг, да и пустим вас по кругу – сразу вспомните…

8.

Чтобы сплотиться вокруг отечественной литературы, группа местных писателей решила пройтись по книжным магазинам.
Витрины и стеллажи пестрели яркими, поражающими воображение, суперобложками – от голозадых девиц до смуглых сексуалов. Мастера слова морщились, стыдливо отводя глаза в сторону. Поэт-натуралист Дойкин то и дело краснел, как старый рак. Сыт его выступал на узком лбу в виде жирной испарины. Прозаик Пиратов шумно высморкался. Пряденко трагически качал курчавой головой, а скандалист Фиговский нервно чихал при упоминании слов «секс», «сиски», «задница», «оргазм»…
- неприкрытые гримасы рынка, - кивнула Мальвишкина на полку с эротической литературой.
- Попки еще те! – матов мечтательно улыбнулся, но спохватившись, брезгливо сплюнул в ладошку.
- Мы в молодые годы сроду такого не видели, - уставился на обложку бестселлера поэт Анусов.
- Даже в жутком сне, - поддержал его Карабасов.
- Что вас интересует?- томно улыбнулась молоденькая продавщица. – Это наш самый ходовой товар.
- О, Боже! – простонал прозаик-подстрекатель Широкоротов, прикрывая бесцветные глаза трясущейся рукой.
- А читатель кто? – прошамкал Рылов.
- Молодежь, конечно, - кокетливо дернула покатым плечиком хозяйка бесстыжего отдела. – В основном, извращенцы, онанисты, импотенты.
- И много таких? – с ужасом воскликнул поэто - прозаик Чудило.
- Хватает.- как ни в чем не бывало ответила продавщица, подмигнув Анчуткину. – Время нынче такое – сексуальное.
Писатели принялись наперебой читать названия «шедевров»: «Ангел в мышеловке», «Слепой садист», «Горбун-насильник», «Похищение перераста», «Онавнист», «Секс в могиле», «Сука», «Фригидная проститутка», «Продажная задница», «Критик-извращенец», «Маньяк-рукоблуд», «Бабочка-людоедка», «трехтомник «Генсек-осеменитель», «Генсек-гомосек», «Генсек- гермофродит»…
- Вот она, Россия молодая, - Парашин постучал пальцем по «грудастой» обложке.
Серию литературы про «это» продолжало туловище без члена, истерзанное женское тело, опоясанное гремучими змеями, пышнотелая красотка в объятиях скелета, групповые оргии в стае орангутангов, секс с волкодавами.
Словно оплеванные возвращались писатели в свое лоно. Как жить дальше? О чем писать?! Написано все на сто лет вперед!
Коллективное возмущение вылилось в стихийный митинг-протест. В стенах литературного Храма было принято «историческое» решение: во что бы то ни стало преградить путь чужеземному сексу, ведущему к вырождению.
Инженеры душ задумали повернуть читателя к тоске-кручине, к боям-пожарищам, к большой и малой землям, к садам и огородам, к свинаркам и пастухам… Да мало ли?! Но это в ближайшей перспективе. А пока оперативной группе прозаиков было поручено создание серии книг об отечественном сексе. Чтобы прочитал о нем, и в постель с человеком не стыдно ложиться было. Чтобы гордость за дух свой русский пронизывала все твое голое тело.
- Лишить массы подручной литературы про сиски и прочее такое- мы не можем, - почесал между ног мертвецкий. – Страна перестанет размножаться. Но прежде, оно сто раз проклянет нас. А вот составить здоровую конкуренцию западным книжным трахальщикам – можем. Живой пример: супружеская пара из далекого сибирского села, стоя на головах, протрахалась без перерыва ровно сутки. Чем не бестселлер?!
- Может, они душевнобольные? – робко полюбопытствовал публицист Грыжин.
- Они физически здоровые!- успокоил его Мертвецкий. – Другой пример. Семейная чета, стоя в муравейнике, целовалась, не отрываясь, двое суток. Здоровый секс? Здоровый! В Книгу Гиннеса попадут на старости лет.
Плюнув на общественное мнение, мастера слова решились-таки набраться смелости – наглости и тряхнуть ( в художественном воображении, конечно) стариной. А почему нет? Были же и у них когда-то и любовь, и секс, как у всех смертных? Любовь платоническая и постельная, возвышенная и самая что ни на есть земная.: к плавильным печам и домнам, шахтам и забоям, к колосьям отборной пшеницы и племенным стадам. А еще - к высоким идеалам и учениям разным. Плодом такой любви были километры проката, тонны угля и заполненные доверху закрома. Кукуруза, сало, мясо и рекордные урожаи, досрочное выполнение личных планов и обязательств. Доски Почета и значки «Ударник пятилетки». В том числе и миллионные тиражи изданных книг. Ну, чем не любовь земная?!


9.
Прозаик Бездомный с молодой Россией жил в одном здании, битком набитом красивыми, тренированными телами. А попросту говоря – студенческое общежитие мускульного института.
По утрам тела бежали на стадионы и в спортзалы, потом – в учебные аудитории.
Вооружившись летописным пером, сидел он за скрипучим столом в своей обшарпанной комнате, заряжаясь вдохновением от бьющей за окном действительности.
На сюжеты и образы ему везло: многоликая молодость напоминала о себе денно и нощно. То наполненные водой кульки целлофановые за окном рванут, то стекла зазвенят, а то, глядишь, и рамы с какого-нибудь этажа на волю вырвутся…
А сегодня молодой образ заглянул в решетчатое окно писателя.
- Есть кто?!- стукнул он.
- Есть! Куда ж я денусь?! – Бездомный приподнял занавеску, в душе перекрестившись.
- Мужик, не в падлу, на каком я этаже?
- Какой надо?
- Хрен его знает! Слышь, Санька из 501 позовешь?
- Не могу, друг.
- Гонишь?!
- Инвалид я, - солгал летописец. – С детства.
- На голову? – хихикнул парень.
- Голова, слава Богу. А все остальное – ни к черту.
- Бывает, - равнодушно пробасил крепыш.- Ну, болей дальше.
Задрав лобастую голову, он стал орать, как будто его посадили на что-то горячее.
- Санек! Хорош храпеть! Слышь?! Уши отрежу! Э-э-э-й, педрило!
- Закрой орало, урод! – ответил голос сверху. – Яйца вырву!
«Судя по тону – вырвет, - подумал Бездомный, зажмурившись».
Вечерами он прогуливался по старому двору общежития, который, несмотря на запущенность, неустанно омолаживался. Молодость висела на деревьях и лежала на земле: из окон пятиэтажки то и дело вылетало нательное белье, спортивная одежда всех цветов и размеров.
«Вот она, Россия молодая, - разглядывал прозаик ажурные трусики в соседстве с мужскими семейными трусами.- Избавляется, голубушка, от старого груза!»
Какое-то существо неопределенного возраста и пола собирало добро в мешок и уносило в подвал. Иногда оно появлялось во всем спортивном и свистело со всей дури в свисток. Иногда- бегало с молодыми кобельками наперегонки, или любовалось картиной собачьих разборок.
Часто молодая Россия напоминала о себе в «коммуналке», смахивающей на ночлежку, в которой жильцы мирно сосуществовали с тварями нескольких видов.
В критические дни случалось здесь пузотворное наводнение: отовсюду – в основном. Из мест общего пользования- бойко били фонтанчики, образуя озеро из нужды. Мутная водица заглядывала потом в коридор, вплотную подбиралась к комнатам и на кухню. «Подгнила, провоняла, Россия-страдалица», - морщился писатель, пытаясь по кирпичикам или булыжникам пробраться на кухню…

10.
Почетный гость города и села Лакабдин одним из первых забил в колокола. Не так сильно и призывно, как прежде, но шум был. Бой лакабдинской звонницы скорее напоминал глухие удары старой наковальни, нежели звон с переливами.
Молодую Россию, бросившую его былые заслуги в литературе коту под хвост, поэт ненавидел всеми фибрами. Масла в огонь подливал подлюшный конкурс. По ночам Лакабдин жутко скрипел зубами, а все остальное время изводил себя страшными проклятиями в адрес посольства США в Москве. «Взрывчатку отправить им, что ли?- размышлял поэт. – Так, не дойдет. Рванет где-нибудь на полпути, а ты тут сиди, надейся».
Метая молнии, бедняга ни с того, ни с сего стал чесаться, как прокаженный. Всепроникающий зуд доводил его пролитературенное тело до изнеможения, превратившись в сплошной кровяной «начес». До смерти перепуганные родственники бросились за помощью в хутора.
Облысевшая знахарка, осмотрев горемычного, выслушала беду его душевную, со знанием дела прошамкала:
- Спасение, милок, в тебе самом прячется. Поверь старой знахарке. Ты чешись, родной, чешись, а сам думай. Крепко думай. Как надумаешь свое, так напасть и сгинет. А не будешь чесаться, - извиняй…»
В Союзе писателей составили график по оказанию экстренной помощи чесоточному. Утром несчастного чесали поэты, днем – прозаики и публицисты, а на сон грядущий – критик Хабалкин. Чесали, надо сказать, на совесть. И чем больше расчесывали мэтра, тем быстрее зуд его неуемный переходил в святое чувство к м алой родине. Всем литературным миром начесали всенародному поэту ценную идею, в поисках которой дни и ночи напролет зудело его тело, пораженное гневом праведным. Права была беззубая целительница: кто не чешется, тот при своих интересах остается.

Губернатору края Майдану Кондратычу Очумелко

Премноголюбимый товарищ губернатор!
Считаю своим долгом сообщить Вам, что вражеская фирма объявила Международный литературный конкурс «Россия молодая», смахивающий на целенаправленный сбор информации.
Конкурс подрывает литературную базу российского государства и его регионов, дискредитирует наших отечественных писателей, играя на их низменных чувствах, желаниях и несбыточных мечтах о долголетии и омоложении.
Разве безопасность родины великого Ленина,Сталина и Клавдии Шульженко может стоить жалких подачек и сказочных обещаний какой-то заокеанской фирмы-разведчицы?!
Только Ваше оперативное вмешательство, товарищ губернатор, сможет вовремя обезопасить родную Кубань и сбить литературную прыть с некоторых так называемых писателей-ослов, готовых за любые посулы продать родину-мать со всеми потрохами.
Прошу Вас принять меры и не допустить вопиющего безобразия.

Всегда Ваш Борис Лакабдин,
Лауреат мыслимых и немыслимых литературных премий и званий.

11.
Помощник губернатора по вопросам культурной и около литературной жизни Побегушкин на совещании сообщил труженикам кубанского пера о начале патриотического конкурса «Кубань неувядающая», который писатели тут же, как говорится, не отходя от кассы, окрестили «Анти_Понте_Марло».
Вопреки гнусным прогнозам о конце света в наших краях, смею вас заверить, что сторона наша казачья – криминальная по-прежнему остается лучом света в беспросветном российском царстве Борисовом. Вы должны рассказать народу не только о нынешнем дне своей малой Отчизны, но и заглянуть краем литературного глаза в день грядущий.
Награда за труд ваш будет вроде бы скромнее американской. Сами понимаете, не до жиру нам. Зато лауреатов ждут дипломы и грамоты. Писателей-деревенщиков – высокое звание «Почетный колхозник», а городских – Почетный горожданин».
- А если писатель уже «Почетный горожанин»?- Лакабдин выпятил плоскую, как доска, грудь со значком на лацкане серого пиджака.
- Значит, дважды будете «Почетным», - нашелся помощник. – Кашу маслом не испортишь. – Победителям на их малой родине мы установим бронзовые бюсты. Чекм не долголетие?! – Закончил встречу Побегушкин и помчался дальше – по делам государственным.

С того дня Дом Литераторов разделился на два непримиримых лагеря: космополитов (писателей-международников) и национал-патриотов. Первые, однако, держали нос по ветру. Оно и понятно: что дипломы да грамоты в сравнении с долголетием и омоложением?! Сколько валяется их сегодня на свалке истории?..

12.
Воинствующий публицист Ефим Примус портрет малой родины составлял по письмам сельского люда, которые поначалу «обкатывал» на страницах краевой газеты «Страшные вести».
Писали слезно-дорвкерительные письма, как правило, пожилые селяне: немощные, истоковавшиеся по вниманию и безвозвратно ушедшей молодости – опаленной, окомсомоленной.
Итогом длительной переписки стал трактат о местном крестьянине, чудом не сгинувшем с поверхности собственной земли. Секрет выживания народа из глубинки автор не раскрывал, а посему труд его представлял сплошную загадку уходящего века, тайну, покрытую мраком.
Лет семь назад Примус уже предрекал повсеместное вымирание в хуторах и станицах, но, видать, не до голодали тогда малость селяне. Не дотянули до последнего своего часа. Теперь вот по второму кругу пошли – решающему.
Поэт гражданского звучания Помойщиков воспевал каторжный труд депутатов местной законодательной власти, а Лакабдин писал обо всем подряд. И все плакал, плакал и всех хулил, хулил. Как когда-то – из десятилетия в десятилетие нахваливал все и вся.
Городское население в прозе Шмоткина без устали мчалось на «толчки» и «барахолки». А возвращалось уставшим, но счастливым: с сумками, тачками и тележками. «Нет, не может Кубань наша, - писал прозаик с нотками оптимизма, - увянуть вот так, сразу, одним махом! Что бы не вытворяла с нею подлюшная жизнь и судьба-злодейка, как бы не издевались они, словно сговорившись, над детьми ее – она неувядаема. Все такая же розовощекая, пышногрудая и дородная! И не ни черт, ни дьявол!»
Верная дочь тутошней поэзии Синюхина с присущей ей откровенностью поведала землякам о единственном источнике существования. дарованном ей ангелом-хранителем.

Когда плыла над звездами гора,
Под деревом я грелась у костра.
Костер стал подрумянивать меня –
Селедка показалась из огня.
Селедки этой я нисколько не боюсь!
Я с ней под пиво быстро разберусь.
Борьба была на огненном погосте –
Остались от селедки только кости…
Молиться на селедку я должна –
Была набита золотом она!
… Теперь я часто развожу костры,
А в них – селедки, карпы, осетры…

А вот прозаик Широкоротов как сквозь землю провалился: не доставал никого звонками, не затевал дворцовых переворотов в Доме писательском, ни строчил кляузы. Лежал себе дома и отрешенно пялился в потолок. Близкие его на всякий случай оделись в черное.
Делегация во главе с казачьим лауреатом Нагайкиным нагрянула к коллеге-отшельнику, когда тот пребывал в глубоком трансе: не ел, не пил, и почти ни о чем не думал. Разве что о том, с чего и начались его головные боли и печали душевные.
Гости пришли без гостинцев. «Все равно ни хрена ни жрет!» Зато с новостями разными и тайным желанием выведать, как у этого пройдохи дела конкурсные продвигаются? Вдруг «жилу золотую» в замыслах своих откопал и строчит втихаря?!
- Жить не хочется, - огорошил приятелей обессилевший писатель.
- Хабалкин угрожал?- смекнул Педиус, заскрипев железными зубами. – Так, мы быстренько яйца ему подрежем!
- Ни Мирон, ни яйца его здесь ни при чем. Тут дело посерьезнее, - разочаровал гостей Широкоротов.
- Застой творческий? – смекнул Нагайкин. – Или герои покоя не дают?
- Они всегда у меня в кулаке сидят. – Пальцы затворника хрустнули и обмякли. Губы задрожали, глаза затуманились. – Никто мне уже не поможет: я как загнанный зверь.
- Да, что случилось, гроб твою мать?! – хором выкрикнула делегация. – Тебя что, изнасиловали?!
- Хуже! – зло прошипел голодающий. – Без родины остался!
Писатели в недоумении переглянулись.
- А где ты сейчас лежишь? – ляпнул Бесподобин.
- Здесь я квартиран, - обреченно промямлил безродный прозаик.- Настоящая моя родина – заграница теперь. Туда и мышь не проскочит, и птица не пролетит.
- Ну, и?! – теряя терпение, вспыхнул частушечник –фольклорист Шайкин. – Мораль, мораль сей басни?!
- А раз нет родины, то и бюст негде ставить.
- Фу, ты, черт-дьявол! – облегченно вздохнул за всех Нагайкин. – Нашем чем светлую голову забивать! – А про себя подумал:» И у этого мудоплета за душой нет ничего путного» - Был бы бюст, а постамент найдется, - повеселел мэтр. – На худой конец, - в литмузее установим. А будут ерепениться, - в квартире выставишь. Народу еще удобнее.
- Да, ты что?! – вскочил Широкоротов, как оглаушенный. – За цветной металл нынче голову отрежут и глазом не моргнут.
- Так, ты уже настрочил?
- Пока идею вынашиваю. Лежу и вынашиваю. – Писатель улегся поудобнее на прежнее место лежки, и, уставившись в потолок, ушел в себя – вынашивать сюжет судьбоносного повествования.

13.
Писатели-деревенщики, изрядно подзабывшие сельскую аудиторию, решились-таки прошвырнуться по весям: былое вспомнить, пожрать надурницу и нахватать тем и сюжетов о забытой Богом сторонушке.
Допотопный автобус, постреливая выхлопным газом, подъезжал к небогатым владениям крестьянского хозяйства «Большие Вилы».
Припав к замызганным окнам, мастера литературного цеха пожирали осоловевшими глазами скудные пастбища да плешивые пшеничные поля. Убогую картину кубанской нивы разнообразили тучи горластых ворон, преследуемых стаей голодных собак.
- Хлеба- налево, хлеба – направо, - безрадостно пропела Синюхина, опрокидывая граненый стакан с горилкой.
- Во-во! А мы посредине болтаемся, - пролепетал Бесподобин, протягивая коллеге надкушенный огурец.
- Та, не кажите! – скривилась Искра Андреевна, пряча хмельную улыбку. – Хиба так можно?! – В душе она всегда считала себя кубанской украинкой.
- Можно, если закусывать.
В полувыздохший животноводческий комплекс прибыли в полдень. «Да-а, прошли времена, когда писателей с хлебом-солью встречали, - подумал уставший от дутой славы и козней, мэтр Пустоглазов. Теперь какой к дьяволу хлеб?! Хоть бы собак не спустили!»
- Кубанские синие ночи-и-, - щурясь от невыносимого солнца, загорланил Нагайкин, спугнув копытную живность.
С трудом вылезшего из раскаленного автобуса тамаду понесло прямиком в лужу, мирно жремлющую неподалеку. Увидев в глади болотной воды бездонную высь, поэт оторопел:
- Мать моя женщина! Вот она, Кубань! – выкрикнул в пьяном восторге Бесподобин, тыча трясущимся от волнения, вперемешку с перепоем, пальцем в зеленоватую водицу. Промурлыкав что-то об огромном небе, он лег на дно. И казалось ему, что летит он по бесконечному воздушному океану в вечность, к славе. И так сладостно стало на душе, что лирик мирно задремал.
Нагайкнн тем временем поплелся читать свои виши в коровник. Туз, Козлов и Синюхина – в корпуса птицефермы. Матов с Хатовым по дворам пошли. Трепкину в сопровождении невесть откуда взявшегося тракториста широкого профиля к стогам понесло, а Помойщиков в обнимку с водителем автобуса к свиньям отправились. Пустоглазова на хозяйстве оставили: за лужей присматривать и в походном кабачке порядок навести.
Вздремнув минуту-другую, прозаик опорожнид пару бутылок добротного анапского вина, потом мимолетом вспомнил детство, юность и отрочество. Всплакнул малость. Больше, конечно, забористое вино слезилось. Чтобы протрезветь, решил он сосчитать до двадцати. Просчитав, сгреб в сумку стаканы с тарелками и отправился ополоснуть посуду.
Лужа покоилась под носом – по левую руку, а его потащило направо. Больше часа бродил вокруг да около. От жары в глаза помутнело. Когда муть прошла, увидел он большущее зеркало воды. «О! Откуда озеро?! – оторопел Пустоглазов. - Где я?!» Всюду прыгали мерзкие твари: надувались, пуская пузыри, сидели друг на дружке. Пустоглазов ущипнул себя за кончик носа.»Живой я? Не сон?»
- А-а-а! – крикнул он.
- Ква-а-а!- услышал в ответ.
- Живой! – повеселел писатель.
Увидев рядом бревно, присел. Бревно закачалось.
- Куда мостишься, падло?! – завопило оно. – Охренел?!
- Никодим, ты?! - вскочил перепуганный Пустоглазов
- А-а, «Наш маленький 1У Рим»?!» - Бесподобин на радости обнял мэтра за ноги и тот, не удержавшись. Шлепнулся в болото.
- Дожили, укуси меня за задницу, - с хмельной горечью прошелестел Пустоглазов. – Лучшая кубанская литература в луже сидит.
- Это ты сидишь,! – плеснул в него водой Бесподобин. – А я – ни-ни. Я ваще редко сижу. Да, ладно, наливай!
Пустоглазов охотно повиновался, доставая из сумки солнечную «Анапу».
Сидели они на пару посреди вонючего оазиса и горя не знали: винцо потягивали, тосты всякие придумывали. Но стоило им затянуть дуэтом «Запрягайте, хлопцы коней!», как к месту их отдыха стали сбегаться люди с палками, ружьями, некоторые с разинутыми ртами.
- Щас лупастить будут, - зажмурился Бесподобин, готовясь нырнуть поглубже.
- За что?! – похолодел Пустоглазов.
- Э-Э, за что, за что?! – передразнил его поэт. – За то, что в луже чужой сидим, как на именинах. Нынче ведь все приватизировано: даже сортиры.
Хитрющий мэтр быстренько смекнул, что делать надобно: подхватив «окосевшего» собрата по Союзу на руки, он стал выносить его на сушу.
- Куда ты меня тащишь?!- закапризничал поэт, дрыгая ногами.
- Молчи, змей! Я тебя спасаю, - цыкнул на него прозаик.
Покинув задрипанное хозяйство, писатели держали путь дальше, в глубь бескрайних кубанских просторов.
В хозяйствах покрупнее дли именитых гостей накрывались столы, произносились сладкие речи. Писатели ели-пили до икоты. А между приятностями животными «пичкали» деревенщину новостями разными.
На бойне поддавший прозаик-натуралист Козлов шпарил наизусть главы из собственного романа о племенном быке Гришке, прославившем автора на несколько литературных поколений вперед. Рассказывали, что полюбившие породистую скотину читатели в день его рождения заваливали Гришку письмами и телеграммами.
- Кстати, как он там, мужик наш коровий?- между делом поинтересовался писатель.
- Уже никак, - потупил голову главный зоотехник Зоофилов. – Нет больше Григория.
- Продали?
- Да, что вы! Рука не поднялась бы! Трагически погиб… На бойне.
Скотный биограф тихо заплакал, закусывая горькие слезы соленым огурчиком.
Остаток вечера столовавшиеся поминали Гришку, а батька его названный требовал открыть на месте гибели всеобщего любимца мемориальную доску.
На молочно-товарной ферме поэт Лакабдин сокрушался по поводу невосполнимой утраты – естественной кончины коровы Мотьки, с грустными, как у его жены, глазами.

Познакомил его с Мотей бывший одноклассник дояр Ручкин, один из первых разглядевший в ничем неприметной коровенке недюжинные способности: молока давать – страшно сказать сколько. А все благодаря тайному эксперименту дояра-новатора. Что уж он там проделывал со своей рогатой подопечной – одному богу известно. Только с того самого времени коровка никого, кроме дояра личного, к себе на шаг не подпускала.
Вскоре после опытов Мотька в корне переменилась: стала жрать без меры, спать мертвецким сном, а главное – расти.
Когда Ручкин показал другу-поэту словно заново рожденную Матрену, тот глазам не поверил: перед ним стояла коровища с большущим выменем. «Вот бы к нам в Союзе ее! – мечтательно облизнулся впечатлительный поэт. – Накормила б всех – до усрачки. Еще и на продажу хватило бы: ветеранам литературного труда, ветеранам да лауреатам всяким дополнительный паек подавай – за вредность. Инвалидам и психам – тоже. Тем хоть всю корову отдай – как в прорву.6 все мало».
День и ночь любовался рогатой красавицей Зоофилов. И так привязался к безмолвному существу, настолько прочувствовал сущность ее коровью, что вскоре в его богатом воображении художественном родился теплый образ героини кубанской фермы. На одном дыхании выдал он на литературные гора бестселлер «Мотька-рекордистка». В своей поэме автор сравнивал рогатую кормилицу с облаком в дали багровой, которое, как набухшее вымя волочилось по теплой стерне. Даже с НЛО сравнивал. Но больше доверчивого читателя трогало его объяснение в любви к своей героине:

Это было в станице, где живет наша Мотька.
Где встречается редко городской экипаж.
Хоть она и корова, но как знойная тетка,
Зад имеет и дойки – необъятные аж!
Дояр Ручкин к ней ходит, и общается мило,
После утренней дойки ходит сам он не свой.
Ах, зачем меня Мотька, ты так долго томила?!
Я б тебе увеличил и привес, и надой.
Я б ласкал твое вымя, и с животною страстью
До восхода мычал бы свои рифмы в хлеву…
Не мешай же ты, Ручкин, безмятежному счастью!
Не ревнуй меня, Ручкин! Я весь Мотькой живу!
Автор сельской поэмы стал «Почетным колхозником», а Мотьке, сдуру, чуть было не поставили на родине ее бюст. Высокое начальство, в глаза не видевшее рекордистки, решило не искушать судьбу и оставило бронзовую затею. Вместо нее осчастливили директора совхоза, повесив на него звезду Героя.
Месяц тряслись писатели-патриоты по сельским колдобинам: ели на халяву, пили до умопомрачения, а между делом черпали из яви деревенской сюжеты будущих произведений, посвященных политизировано-коррумпированной Кубани. Каждый свое начерпал.
Общее впечатление от увиденного выразил в своем стихотворении Адам Хлебосей, нутром почуявший крик души нынешнего крестьянина. Творение его стало эпиграфом к неоконченному роману-эпопее в двадцати книгах бывшего сибиряка Пустоглазова.

Живу, дрожу собачьей дрожью,
Полунагой, полубосой.
Вся жизнь – сплошное бездорожье:
То снег в мотню, то дождь косой…
(Держу в руке кулек с хамсой).
Такая, бляха, в сердце смута!
Мужицкой правды нет нигде…
Стоят машины там, где сухо,
А ты- как пало – по воде.
Когда-то клал по хатам печки-
Теперь и печки не в ходу.
Вот подпалю курень под вечер
И к босякам с луной уйду.
Сейчас бы, бляха, врезать спирта,
Чтоб аж огонь из глаз пошел…
Уйду! Иначе в этой дырке
И вправду станешь алкашом.
Кем я на это поле брошен?
Все пальцы в злобе искусал…
Добро, что есть еще калоши,
Что дед в наследство отписал…

В качестве презента летописцы земли здешней увезли с собой в город дюжину мешков с горохом, свиные ноги с хвостами, а также слабительные снадобья. Дом Литераторов ожил, повеселел, вдохновленный неувядающей глубинкой и творческим воображением.

14.
Избитый безвременьем, литературный корабль «Кубань неувядающая», груженый скрижалями, медленно входил в тихую гавань, чем-то напоминающую бескрайнее болото. В его трюмах лежали сокровища провинциального Храма словесности.
Председатель жюри Дурило не спеша просматривал списки участников местного конкурса, о котором здешние газетки все уши прожужжали. «Пустоглазов, Широкоротов, Педиус, Примус, Зубило, Помойщиков, Тонкострунов, Лакабдин, Абсурдов, Матов, Хатов, Анчуткин, Шайкин, Лейкин, Парашин, Нагайкин, Бесподобин…»
- Какие имена! – невольно вырвалось у председателя. Его исхудавшие от бесконечного судейства руки затряслись. Да, придется поломать голову…
Первые три часа представительное жюри читало свитки с удвоенным вниманием. Но потом азарт быстро пошел на убыль. Устав от мудрствований лукавых, но больше от истерии литературной, судейская коллегия стала «знакомиться» с местными «шедеврами» мельком. А главный палач провинциальной писанины запирался в кабинете и часами носа не казал. Временами оттуда доносился противный храп вперемешку с испуганными вскриками.
Отчитав свое, жюри дружно звенело бокалами и дико хохотало.

15.
В муниципальном зале, прозванном «усыпальницей», собралась вся литературно - культурная элита. На сцене чинно восседали виновники не –
Увядающей литературы вместе с примазавшимися чиновниками.
Из чрева огромного зала веяло такой казенщиной и скукотищей, что примадонну местной драмы Лиину Сатаневич так и подмывало что-нибудь вытворить: завизжать, например.
Мысли героев дня были как- никогда едины: каждый зримо представлял собственную голову в бронзе и его литературное тело охватывал трепет.
Помощник губернатора ПОбегушкин, пробежав тоскливым взглядом по морщинистому залу, невольно вздрогнул.»Лежбище динозавров, - шепнула ему Сатаневич. – Тут сдохнуть можно со скуки. «А мне весело» - вяло зевнул помощник. Зал ответил тем же.
Побегушкин вознамерился зевнуть, как следует, во весь чиновничий рот, но тут на сцену выскочил поэт-фольклорист Архип Войко.
- Мы никому не позволим усыпить нашу бдительность! В гробу лежать будем, а глаз не сомкнем! Не для того вместе с народом недоедали!
Не успел он слюну голодную проглотить, как распахнулись массивные двери и армада вкусных запахов ринула в полудремлющий зал, ударив в коллективный нос блюдами и разносолами.
Угощались слуги здешней литературы до отрыжки. Пока отрыгивали, Дурило оглашал приговор. Для затравки нагнал страху о геноциде кубанского писателя, молол о дефиците драгметалла, о каких-то головах. А закончил с вое выступление на бронзовой ноте.
- Пока в запасниках наших есть головы тех, на кого можно и нужно равняться, не оскудеет рука Кубани, дающая народу бессмертные имена в тутошней литературе.
- И какие имена! – с траурно-торжественным пафосом воскликнул директор департамента ритуальных услуг Могильный. – Такие не стыдно увековечить… Любое кладбище сочтет за честь принять их в свои ряды еще при жизни…
У художников слова от гордости в зобу дыханье сперло. «Сбылось!» Бессмертные глаза их заблестели от слез и слезинок, а чувственный Бесподобин, вылив на собственную голову бутылку шампанского, разревелся в голос.
- И вновь продолжается бой! И сердцу тревожно в груди! – запел Помойщиков.
- И край наш, такой боевой. И Батька Майдан – впереди! – на ходу перефразировав слова из священной для коммунистов-ленинцев песни фольклорист Войко.
Сытно откушавши, отяжелевшие, но безмерно счастливые, отправились братья-писатели по домам – переваривать знаменательное в своей писуче-сучей жизни событие с его разнообразной пищей и запивками.

16.
Бронза для бюстов в последний момент куда-то исчезла, и организаторы конкурса решили увековечить «знакомые все лица» в красках. Благо мазил с холстами – хоть завались.
Для создания художественного музея литературной Славы вооружили огромной кистью весь здешний Союз художников. Открытие планировалось к юбилею писательской организации. Сроки поджимали. Да, что там, за глотку хватали. Худсовет облысел от замыслов и воображений: как «дамоклав меч» висел над ним призыв губернатора: «Сделайте так, чтоб народ-патриот ахнул!»
И вот сбылось! Выставочный зал открывало живописное панно. В упряжке с бурлаками кубанские писатели тащили по бурлящей реке корабль «Кубань неувядающая», доверху груженый литературными рукописями. Изможденные лица «инженеров человеческих душ» светились вымученной патриотической улыбкой. Панно притягивало обилием красок, чистотой цвета и полетом фантазии.
А на противоположном берегу целующейся с нахальными птицами реки великий Пушкин на пару с кубанским поэтом Хлебосеем любовался зорями, зовущими куда глаза глядят. Чуть поодаль от них баловались глушителями браконьеры, а рядышком служивые в милицейских погонах в компании с рекетирами отдыхали на пикнике. Красота!
В дымчатом цвете огромная картина, на которой одухотворенный Лермонтов с полусонным Бесподобиным ловили на Тамани контрабандистов.
Что ни полотно, то незабываемые образы столпов российско-кубанской литературы, а вон – самый что ни на есть созвучный: дом на одной из улиц старого Петербурга. Достоевский с Генераловым в два топора убивают старуху-процентщицу, и тихая Красная Поляна. За старым плугом идет по пашне Толстой, погоняемый екатеринодарским парижанином Пустоглазовым. Оба босые, грязные, но счастливые. Правда, с печальными лицами, устремленными в никуда.
Пока те землю – кормилицу железными зубьями ласкали, на другой картине Тургенев с Анчуткиным в темно-лиловом болоте топили Муму с Герасимом.
Веселыми, полными жизни, красками играло полотно, на котором Крылов с Тонкоструновым рассаживали непослушный квартет , показывая языки мартышке.
Сдержанная кисть другого художника смело запечатлела Дом литератора, куда припожаловал сам Гоголь, сопровождаемый Мерзавецким – мертвых душ прикупить.
У стен Кубанского мужского монастыря временного содержания Чехов помогал примерить рясу черного монаха Примусу под бдительным оком милицейского полковника. Тутошний писатель –газетчик стоял бледен, как церковная свеча. На обрюзгшем лице его застыла крупная слеза. Взор некогда воинствующего атеиста – партийца был устремлен на соседний холст. Некрасов с собратом по гражданскому перу Помойщиковым, усевшись на мраморных ступенях Законодательного Собрания края, размышляли о тугодумстве и продажности представительной власти.
Завершало экспозицию мрачное по цвету, но яркое по сути и замыслу полотно «Звезда с звездою говорит». Лежа валетом под латаным одеялом, два величайших критика Белинский и Хабалкин обсуждали животрепещущие вопросы отечественной литературы. Глаза угасающего Виссариона и не думающего испускать дух Мирона горели нечеловеческим, если не сказать, бесовским светом… Возле картины всегда толпился народ…

ххх

Кубанским писателям-международникам фирма презентовала утешительный приз – эликсир, изготовленный по рецепту придворных лекарей династии китайских императоров. Выпьешь сей божественный напиток и другим человеком себя чувствуешь. Да и жизнь нынешняя не кажется такой уж мрачной и потерянной. Однако, миниатюрные флакончики с чудодейственным снадобьем так и остались нетронутыми…