Правила игры в войну романтическая повесть

Сергей Бондарчик
В те далекие 70-е годы прошлого века не знали слова «дедовщина», да и самого понятия такого не существовало. Никто не воевал в Чечне – сама мысль об этом казалась дикой. Это были благополучные, мирные годы. Армия не участвовала ни в каких военных действиях, она всего лишь имитировала их, играя в войну на маневрах. Для поднятия боевого духа, разумеется. Романтичные были времена…

– Кольцов Андрей Александрович?
– Да.
– Надо говорить: «так точно».
– Я еще не в армии.
– Да, но к тому идет.
– Вот когда придет, тогда…
– Год рождения?
– Тысяча девятьсот пятьдесят второй.
– Где живете?
– Проспект Космонавтов тридцать два корпус два квартира сорок шесть четвертый этаж направо вторая дверь.
– Озорничаете? Ну-ну… Не судились сами?.. А родители?..Водку пьете?
– Нет… Нет… Нет.
Хотел бы я знать, что это за ширма в углу, и почему туда проскользнула личность в подвернутых джинсах, со свертком в руках? Личность, явно не имеющая отношения к призывной комиссии. И почему у этой личности было загадочное выражение лица. Даже не то что загадочное – заговорщицкое. И что за штуковина лежит на столе? Почему она завернута в носовой платок? От этой штуковины тянется толстый серый провод и исчезает где-то под столом. И будь я проклят, если не имеет он прямого отношения к этой ширме. И к личности в подвернутых джинсах.
Микрофон?..
– Вы призваны в воздушно-десантные войска. Поздравляю вас с призывом в Советскую Армию, желаю стать отличником боевой и политической подготовки.
– Спасибо.
Из-за ширмы вышел взъерошенный молодой человек невысокого роста. У него был ужасно озабоченный вид. За ним появился какой-то тип с бородой и с кинокамерой в руках. Озабоченный что-то прошептал на ухо бородатому, а тот, видать, не согласился. Озабоченный обиделся, махнул рукой и удалился за ширму, а бородатый тотчас зашел за спину военкома и присел.
Я это увидел, выходя из кабинета…
Но это было давно, полтора года тому назад.

Ну и мороз! Пока вышли на плац и построились, пробрало до костей. Стоим нахохлившись, стучим зубами. Кого-то ждем. Ну ясно – Сеню Калашникова. Этот всегда выходит последним.
– Взвод, бегом марш!
Вот это другое дело. Единственный шанс согреться. А то заставили бы сначала делать зарядку, душа к пяткам примерзла бы.
– Левое плечо вперед!
Градусов двадцать, если не больше. Даже иней выступил на асфальте. Слезы из глаз катятся. Это от ветра. Мороз, да еще с ветерком – хуже не придумаешь.
– Левое плечо вперед!
Отслужу – уеду в субтропики. Скажем, в Сухуми: Как-нибудь зимой выйду на берег моря, сяду на гладкий камушек, опущу ноги в теплую водичку; буду слушать плеск и шорох морской, буду есть мандарины, буду корки швырять черноморским рыбкам. Надоели мне морозы и снег надоел – смотреть на него противно.
– Правое плечо вперед!
Однако пробежали мы уже километра полтора. Сейчас повернем налево, к родной казарме, сделаем несколько упражнений – и в тепло. Порезвиться на перекладине нам сегодня не удастся. Какая уж тут перекладина, если к ней руки примерзают?
– Прямо!
Та-ак… Суждено нам бежать еще четыре километра. Два километра до шлагбаума и два назад. Готов спорить, что так оно и будет.
Часовой, ухмыляясь, распахнул ворота. Мы очутились за пределами части.
Ох, и скучная это дорога! Слева – высокий кирпичный забор части, справа – приземистые коробки складов за колючей проволокой. Склады, как водится, охраняются часовыми в неуклюжих овчинных тулупах. При нашем приближении они подходят к проволочному ограждению и с интересом смотрят, как мы бежим.
Мы бежим молча. А о чем, собственно, болтать на бегу? Тем более в мороз. На морозе не очень-то разговоришься. И так дышать нечем. Но Сеня Калашников все-таки находит в себе силы задать риторический вопрос:
– О, Господи, куда мы бежим?
– Добежим до шлагбаума,– отвечает сержант Рычков.– Если он закрыт, повернем назад, если открыт, побежим дальше.
Начальство шутит. Начальство только и ждало этого вопроса, чтобы ответить достойным образом.
Ну вот и шлагбаум. К счастью, он закрыт.
– Правое плечо вперед!
Нам уже жарко.

После завтрака нас повезли на стрельбище. Снова нам распахнули ворота, и снова мы оказались за пределами части. Но на сей раз мы ехали в крытых грузовиках, и часовые, охраняющие склады, не подошли к проволочному ограждению. Смотреть, как говорится, было не на что.
Кому приходилось лежа стрелять на двадцатиградусном морозе, тот знает, что это такое. Неприятное зто занятие, вот что я должен сказать. Особенно до первой очереди: автомат холоднее льда, а надо прицеливаться, прижимаясь к нему щекой.
Ждем сигнала. Только что в тишине морозного утра из динамиков прозвучало: «Приготовиться!» Тоскливый такой сигнал, безжизненный. Наконец: «К бою!»
Двинулась первая мишень – «танк». Тут зевать не стоит, потому что через двадцать секунд мишень уйдет за насыпь. Но мне хватит и десяти секунд. Сбить танк – не задача. Я выбираю точку чуть впереди мишени и, когда в прорези прицела появляется ее силуэт, нажимаю на спуск. Раздается короткая сухая очередь. Танк медленно валится в траншею.
Теперь «пулемет». И с этой деревяшкой я разделался в два счета. Не успела она подняться над бугорком, как получила пробоину. А то и побольше. Чему-чему, а этому меня здесь научили. Если уж браться за автомат, так с толком. На то его и дали нашему брату.
А теперь остался сущий пустяк. И вы с этим легко согласитесь, если представите себе узкий вертикальный щит, медленно движущийся вдоль траншеи. Издали он очень похож на идущего человека. И контур похож, и всё остальное. Будто бредет кто по снегу: руки в карманах, воротник поднят, в зубах сигаретка; бредет одинокий по полю, меланхолически поглядывая по сторонам. И вот этого меланхолика надо прошить короткой очередью, влепить в него хотя бы одну пулю – тогда он опрокинется навзничь, а я со спокойной совестью доложу, что цель поражена.
И надо же мне было оскандалиться именно на этой паршивенькой мишени! Да я в нее чуть ли не с закрытыми глазами попадал.
Дело в том, что я и в самом деле вообразил этакого меланхолика, который бредет по заснеженному полю, сам не зная куда. То ли заблудился, то ли задумался – бредет себе, вобрав голову в плечи, щурясь от ветра. И такая яркая получилась у меня картинка, что я, сам того не сознавая, взял немного левее и ниже. Пули срикошетили на бугре и унеслись в пасмурное небо.

Мы висим на стапелях, учимся разворачиваться в наветренную сторону. Болтаемся на стальных ниточках, как марионетки в кукольном театре, с той только разницей, что марионетками кто-то управляет, а на стапелях мы сами собой управляем.
Мне это ни к чему, но такова была воля сержанта Рычкова, перед которым я в чем-то проштрафился, уж не знаю в чем.
Сами подумайте, мне ли, имеющему четырнадцать прыжков, болтаться на стапелях рядом с зелеными младенцами, которые если и прыгали с парашютом, то от силы два, ну три раза.
Ладно, стерплю.
– Ветер в правую щеку! – командует Рычков.
Крест-накрест перехватываю лямки и рывком разворачивалось по ветру. Между нами говоря, прием этот надо знать в совершенстве, так что стапели – вещь полезная. Я не позавидую тому, кто вздумает приземляться лицом на ветер. Руки-ноги, может, и останутся у него в целости, но синяки долго придется считать. Не встречал я таких чудаков, у кого глаза на спине, а падать-то придется на спину.
– Ветер в лицо! – кричит Рычков.
Испытывает мои нервы. Он думает, что я стану возмущаться. Он думает, что я стопроцентный кретин. Завтра мне – кровь из носу – надо идти в увольнение, и я не хочу, чтобы оно сорвалось.
– Ветер в левую щеку!
В левую так в левую.
Самбо. Последнее предобеденное испытание.
Правда, для меня это не испытание, а удовольствие. У меня первый разряд по самбо и – даю голову наотрез! – в запас уйду мастером спорта. Ваше дело – верить мне или не верить, но хвастовства тут нет ни грамма. Терпеть я этого не могу. Просто условия у нас уж больно благоприятные, грех ими не воспользоваться.
У каждого спортсмена есть удобные противники (прошу меня простить за этот парадокс), но я имел в виду тех, кто возбуждает его спортивный азарт, с кем ему особенно интересно меряться силами. Есть и неудобные противники. Вечно у них находится кое-что против самых хитроумных твоих приемов. Вечно тебе на них не везет, хотя и не всегда тут дело в силе или мастерстве. Не везет – и весь сказ. Один из таких неудобных противников – наш взводный, лейтенант Приходько. Правда, он мастер. Но, по-моему, мастером он стал не потому, что обладал исключительным мастерством, а просто был неудобным противником для своих соперников.
Попытаюсь это объяснить. В самбо на каждый прием – каким бы изощренным он ни был – есть контрприем, то есть на каждый прием нападения есть прием защиты. Эти приемы разработаны в совершенстве. Но лейтенант Прнходъко все делал не так, как положено. И этими легкими отклонениями от правил он вечно путал нам карты. Как шахматист авантюрного склада характера.
А самый удобный мой противник – Сеня Калашников. Вовсе не потому, что он слабый самбист. С виду каждый бы принял его за флегматика, но в самбо это истинный дьявол. Откуда только темперамент берется. Побольше бы ему выдержки и трезвого расчета.
До конца занятий оставалось минут пятнадцать. Сеня во что бы то ни стало хотел бросить меня на ковер одним чересчур уж замысловатым приемом. Чего только там не было в этом приеме: и двойные захваты, и подсечки, и бросок со сложным разворотом. Сеня испытал его на новичках и, надо сказать, зрелище было эффектное. Но со мной у него этот номер не прошел. Я позволял ему сделать второй захват, а потом резко уходил под его руку, разворачивался, и Сеня приходил в себя уже лежа на ковре. Попробовал он эту авантюру раз, другой, а после третьего раза сдался. Сидит на ковре, переживает. А потом и говорит:
– Паршивое у меня предчувствие, Андрюха.
– О чем это ты?
– Понимаешь, интуиция и все такое…
– Ну-ну.
– Третий взвод сняли с занятий н отправили на швартовку.
– Кошмар!
– Вот ты смеешься, а у меня предчувствие. Закатят нам учения, попомни мое слово.
– Давно ли они были.
– Давно ли, недавно – не важно. Предчувствие меня еще никогда не обманывало.
– Устал ты, Сеня, вот что я тебе скажу. Общее нервное истощение на почве самбо.
– Да будет тебе известно, змеи предчувствуют землетрясение, медузы – шторм, а я – учения. В некотором роде я феномен, если хочешь знать.
– Ладно, феномен, пойдем обедать. Тебе это пойдет на пользу.
– Пойдем,– согласился Сеня.– Перед учениями надо хорошенько подзаправиться.

Приснился мне на редкость дурацкий сон. Будто иду я по темной улице, лампочки раскачиваются на столбах и тени от деревьев пляшут на мостовой. Иду я, спокойно покуриваю, и все мне нипочем. Шаги мои гулко так раздаются в тишине. Вдруг справа, за стеклянной витриной, зажигается свет и доносится оттуда музыка. Что-то громкое, джазовое. Я толкаю дверь, вхожу.
Пусто. И за стойкой, и в зале пусто. Сажусь на высокий табурет, стаканом по пустой пивной бутылке стучу. Самое время глотку промочить, а тут ни души.
Слышу – за спиной шаги. Оборачиваюсь и вижу картинку – ни за что не поверите! В двух шагах от меня стоит парень с бандитской мордой; на голове ковбойская шляпа, на широченном поясе нож, у колена кобура с кольтом. Кого-то он мне напоминает, а кого – не припомню. Смотрю я на это заморское пугало и соображаю, каким ветром его сюда занесло. А парень ни с того, ни с сего хватает меня за шею и стаскивает с табурета. Но я тоже малый не промах – отвечаю болевым приемом, и ковбой летит на пол.
Музыка словно бы погромче заиграла. Я вскакиваю и очертя голову бросаюсь на парня, а тот лежа делает мне подсечку и начинает выкручивать ступню. Боль адская, но я терплю. А из-за стойки на нашу возню смотрит Сеня Калашников. Протирает полотенцем стакан – и ни гугу. Словно на резвящихся ребятишек смотрит.
– Что же ты, Сеня! – кричу. И просыпаюсь.
Правую ногу сводит судорога,– нога попала в щель между двумя койками, и зажало ее, как в тисках. Еле выдернул.
Где-то играет музыка. Едва слышно, и я не могу понять, откуда она доносится. Электрогитары, виброфон.
Я пытаюсь уснуть, но что-то не спится. То ли музыка мешает, то ли сон так подействовал. Кое-как одевшись, выхожу из казармы.
На площадке у тумбочки скучает дневальный – Костя Маслюков. Мы с ним в приятельских отношениях. В нашей футбольной команде Костя играет защитником, и хорошо играет, между прочим. Кому как не мне об этом судить. Я – вратарь, и вся его игра у меня перед глазами. Костя изнывает от безделья и от безделья же ковыряет кинжалом толстый дубовый поручень. Ночью дневальному делать решительно нечего; не спи – вот и все твои обязанности. Поневоле станешь поручень ковырять. Кстати, ночью редко кто этим не занимается. В поручне образовалась почти сквозная дыра.
Костя безумно рад, что можно с кем-то перекинуться словцом. Его волнует проблема тренировки нашей футбольной сборной перед первенством Европы, и он начинает с азартом комментировать результаты последних отборочных матчей. Меня это тоже волнует, но не в такой степени, потому что футбол для меня мимолетное увлечение. Я не чувствую особого желания посвящать свою жизнь футболу, считаю, что заниматься этим всерьез должны только фанатики типа Кости Маслюкова, которым даже сны футбольные снятся. А я не фанатик.
Но поговрнть на эту тему я не прочь. На площадке прохладно, и мы переходим в канцелярию, где можно посидеть на диване, где тепло и тихонько наигрывает старенький приемник «Балтика».
В канцелярии пахнет застоявшимся табачным дымом. Все здесь пропитано этим запахом. Командир роты майор Ушаков – отчаянный курильщик, да и взводные, которые приходят сюда по делу и без дела, не расстаются с «Беломором». Бывало, мимоходом заглянешь в канцелярию – туман, а в тумане смутные тени колышутся.
Закурили и мы. Хорошо нам было сидеть на этом продавленном диване: ночь, музыка, обстановка умиротворенная. Часы уютно тикают.
– Сколько служить-то нам осталось? – спрашивает Костя. Нам обоим это прекрасно известно, но почему бы не поговорить на столь приятную тему?
– Встретим Новый год, а там и до мая рукой подать,– говорю я.– Повезет – праздник дома встретим.
– Хорошо бы.
– Еще бы не хорошо.
И тут – телефонный звонок. Это настолько неожиданно, что я вздрагиваю. Словно ударило меня электрическим током. Костя выбегает на площадку. Я слышу его «да… так точно… Есть!..» Я уже знаю, что всё это значит. Ай да Сеня!
Костя кладет трубку и говорит мне: «Поздравляю…» Я вскакиваю.
Полный свет.
– Тревога!
И этажом ниже:
– Тревога!
Телефонные звонки, топот, громкие команды. Лязг оружия.
Машина завертелась. А я – винтик в этой машине.
На часах было без четверти четыре.

Крытые грузовики несутся по спящему городу. Я сижу у заднего борта. Рядом со мной Сеня, напротив – Костя Маслюков. Его сняли с наряда, взамен поставили кого-то из молодых. Значит, дело серьезное.
Мы молчим. В темноте кузова мерцают красные огоньки сигарет. Не в первый раз нам приходится вот так, ночью, трястись в грузовиках по дороге на аэродром. Мы отлично знаем, что будет дальше: наденем парашюты, сядем в самолет и взлетим, а потом замигает лампочка, раздвинутся створки люка, и мы обрушимся в пустоту. Все это нам, конечно, известно, но каждый раз мы волнуемся.
В сущности, десантная операция в мирное время – игра. Игра в войну. Но если дело дойдет до настоящей заварушки, то и она начнется с того, что ночью или днем посадят нас в крытые грузовики и повезут на аэродром. Для того нас и обучают всяким десантным премудростям.
Колонна грузовиков сворачивает на шоссе. Отсюда до аэродрома рукой подать. Я знаю эти места, чересчур хорошо знаю.
На повороте свет фар выхватывает из темноты одноэтажный деревянный домик. За забором истерическим лаем заходится собака. Собаку звать Нельма. Я это тоже знаю. Я бы многое мог рассказать и о собаке, и о ее хозяйке. Бывал я в этом домике, и не раз. Ходил в гости к одной хорошей девчонке. Первое время встречались мы с ней в городе. То в кино пойдем, то в парк, а то просто бродим по улицам. А однажды пригласила она меня к себе домой. С тех пор я туда и зачастил. Как увольнительная – сажусь в троллейбус и дую к этому домику.
Девушку звали Светлана.

На душе у меня было муторно. Ранним утром привезли нас в этот южный город, построили на перроне, пересчитали, и длинной расхлябанной колонной мы пошли в часть по мокрой, только что политой мостовой. Цвела сирень, и пели птицы, и кое-где сидели на скамейках обалдевшие от любви н бессонной ночи парочки. А я шел в толпе, отдаленно напоминающей колонну, среди парней в рваных ватниках, в невообразимых пиджаках, с вещмешками и авоськами, с сумками и деревянными чемоданами, которые увидишь разве что в кино. Многие из них ночь напролет пили водку, морщаясь от отвращения и делая вид, будто им нравится ее пить; они быстро пьянели и с жалким удальством пели песни, а потом уходили страдать в тамбур. Теперь они шли, зеленые и несчастные, и были похожи на мальчишек после порки, впервые и до одури накурившихся отцовских сигарет. Другие корчили из себя стреляных воробьев, доморощенных ухарей; они шумно острили, и остроты эти были более чем солдатские. Все это и бессонная ночь в придачу, и мысль, что скоро, через считанные минуты, прелести гражданской жизни останутся за высоким забором, оставляло на душе тяжелый осадок. Настроение было хуже некуда.
Сейчас нас приведут в солдатскую парикмахерскую и остригут наголо, потом в баню, потом оденут всех в одинаковую форму и потихоньку начнут вышибать из мозгов гражданскую дурь. Эти подробности мы узнали еще в поезде от сержанта, которому поручили доставить в часть нашу разношерстную компанию.
Часовой распахнул ворота. На нем был голубой берет, за отворотами куртки виднелась тельняшка.
– Добро пожаловать, касатики! – сказал он, улыбаясь.
У парикмахерской к сержанту подошел молодой человек с портфелем и стал ему что-то тихо говорить, искоса поглядывая на нас грустными черными глазами. Сержант понимающе кивнул и скомандовал:
– Калашников, Кольцов, Маслюков, живо ко мне!
Молодой человек поговорил с нами на отвлеченные темы, поминутно поглядывая при этом на часы, затем вдруг встрепенулся и помчался к проходной, размахивая портфелем. Сержант отвел нас в курилку и велел ждать, ни на шаг отсюда не отлучаясь. В другое время я стал бы строить догадки относительно этих загадочных событий, но сейчас мне было всё до лампочки. Хотелось поскорее покончить с этой возней и хоть в чем-то уже определиться.
Из парикмахерской один за другим выходили стриженые парни. Видик у них был самый что ни на есть младенческий. А мы всё сидели в курилке и ждали неизвестно чего. Раза два подходил сержант и с интересом нас разглядывал, не забывая каждый раз поинтересоваться, как нам тут сидится. Мне сиделось плохо. Я выкурил полпачки сигарет, и во рту была противная горечь. И голова болела, и пить хотелось. Черт знает что.
От нечего делать я вошел в парикмахерскую и заглянул в зал. Там орудовали две бойкие женщины. Они свое дело знали. И никакого сострадания на их лицах. Как это и должно быть.
Невдалеке от парикмахерской остановился голубой автобус с надписью «Кинохроника» на дверцах. Оттуда вышел суетливый человек невысокого роста, а за ним бородач в нейлоновой куртке. Я их сразу узнал. Это они тихой сапой снимали нас в военкомате. Высокий, атлетического сложения парень выволок из автобуса штатив и стал со скрипом выдвигать его ножки.
– Провалиться мне на этом месте,– сказал Калашников,– если киношники приехали не по нашу душу.
– Очень ты им нужен,– хмуро сказал Маслюков. Ночью, в поезде, он крепко выпил и потому был в депрессии. Ему противно было смотреть на мир.
К нам подошел коротышка-режиссер.
– Привет, ребята,– сказал он с интимными нотками в голосе.– Как настроение?
– Дрянь,– буркнул Маслюков и отвернулся.
– Выше нос! – отечески ободрил режиссер.– Все так начинали. Давайте знакомиться: моя фамилия Аверьянов. Владислав Аверьянов, или просто Слава.
– Привет, Слава,– язвительно произнес Маслюков.
– Мы снимаем картину о вас,– продолжал Аверьянов,– о молодых ребятах, которые делают в своей армейской службе первые шаги. Мы будем следить за каждым вашим шагом и самое интересное фиксировать на пленку.
– Вы бы хоть ради приличия спросили нашего разрешения,– проворчал Маслюков.
– В жизни есть много такого, чего не хотелось бы делать, но, увы, приходится,– сказал Аверьянов, загадочно улыбнувшись.– Это касается и меня как режиссера, и вас.
Тут к нам подошли и бородатый оператор, и его ассистент, сражавшийся со штативом, и молодой человек с портфелем, который оказался директором картины. Я лично с киношниками никогда не сталкивался и знал о них понаслышке. В моем представлении они были или людьми высшей касты, парящими в недоступных нашему брату сферах, или опереточными существами, которые вечно попадают в разные смешные ситуации. А эти ребята не были похожи ни на тех, ни на других. Просто интересные парни, с которыми приятно было поговорить о том, о сем.
Сеня Калашников сразу нашел общий язык с режиссером; отойдя в сторонку, они толковали о «скрытой камере», о синхронных съемках и кто знает, о чем еще. Сеня был парень начитанный и умел поддерживать беседу с кем угодно.
Костю Маслюкова все еще терзала депрессия, но с его лица постепенно сходило трагическое выражение.
А я смотрел на этих ребят и думал, что побудут они с нами месяц-другой, снимут то, что их интересует, сядут в голубой автобус и укатят домой, в свой удивительный кинематографический мир. А мне еще служить и служить, конца не видно…
– Андрей, мы начнем с тебя,– сказал Аверьянов.– У тебя задание простое: войти в зал, сесть в кресло, а когда начнтся стрижка, сделать вид, что тебя это нисколько не волнует. Ты рубаха-парень, и тебе все трын-трава. Сиди себе свободно, шути с девушкой. Словом, чтобы все было натурально, как в жизни.
– Актер из меня никудышный,– признался я.
– Вот и хорошо! – воскликнул режиссер.– Кино-то у нас документальное. Никто тебя и не просит играть. И ради бога, не смотри в камеру. Считай, что нас тут нет. Ни меня, ни оператора – никого нет.
– Слава, время идет,– вежливо напомнил директор.
– Всё, всё, всё. Юра, ты готов?
– Так точно, шеф,– ответил бородач.
– Тогда начнем. Да, Игорь, не забудь оформить Светлане счет за одну смену.
– Ну, Слава…– обиделся директор.
…Войдя в зал, я услышал стрекотание камеры. На оператора я не обращал вннмания. И не потому, что так велел режиссер Слава, просто я увидел девушку в белоснежном халате, которая ждала меня с электрической машинкой в руках. Я готов был поклясться, что полчаса назад ее тут не было. Меня поразили ее огромные серые глаза, в которых было что-то мягкое и теплое. И не только это. Как бы сказать поточнее… Ну, что-то такое, что чувствуешь, а выразить не можешь. Смотришь в эти глаза – и словно что-то плавится у тебя внутри.
Как в тумане, на негнущихся ногах пошел я к креслу. По дороге зацепился за кабель и свалил стойку с яркими матовыми лампами. Почему-то ни одна из них не взорвалась. Осветитель кровожадно посмотрел на меня.
– Ну что такое, Вася! – в отчаянии воскликнул оператор.
– Да вот ходят тут всякие,– проворчал Вася, поднимая стойку. И добавил: – Бегемоты…
– Андрей, не обращай внимания,– сказал невесть откуда появившийся Слава.– Делай свое дело.
– Аверьянов, не мельтеши у меня в кадре! – сказал оператор страшным голосом.– Я не собираюсь переводить на тебя пленку.
– Ну ладно, ладно,– примирительно сказал Слава, отошел в сторонку и стал смотреть, как я сажусь в кресло.
Снова заработала кинокамера. Краем глаза я увидел, что снимают девушку. Крупным планом.
Вот она накинула на меня простынку, заправила за ворот салфетку. Какие ласковые пальцы. Вот зажужжала машинка. Теперь снимали меня.
Что там просил изобразить режиссер? Рубаху-парня?
Машинка пропахивает широкую борозду в моей прическе. Я делаю вид, будто мне все трын-трава, и такая идиотская физиономия отражается в зеркале, что хочется плюнуть в нее и взвыть.
– Ты шути, шути,– подсказывает Аверьянов.
А мне не до шуток. Хочется сквозь землю провалиться. Невыносимо мне смотреть на эту экзекуцию. Ведь дело-то не в волосах, но сейчас они для меня – последняя ниточка, связывающая с прошлым. Чертовски грустно смотреть, как она рвется. Рвется прямо на глазах.
Я смотрю на девушку, я чувствую ее ласковые, бережные какие-то пальцы на своей непривычно гладкой голове. И я вижу, что она понимает мое состояние, что ей тоже грустно рвать эту последнюю ниточку.
Лучше бы я попал в руки одной из тех бойких женщин, которые деловито, не очень-то церемонясь, обрабатывали моих одногодков. В сто раз легче было бы.
– Вот и всё,– говорит она.
Не хочется мне смотреть в зеркало. Не хочется мне видеть в нем ее сожалеющие глаза. Я боюсь, что это может стать последней каплей.
– Всё… – говорит она, улыбаясь. Я чувствую это по интонации.
– Как вас звать? – спрашиваю я. Ну и мерзкий же у меня толос.
– Светлана.

Самолет выруливает на взлетную полосу и разворачивается. Он замирает на старте, как кошка перед прыжком. Двигатели работают на холостых оборотах, и самолет подрагивает. Опять-таки, как кошка перед прыжком. Кошки перед прыжком испытывают возбуждение и дрожат мелкой нервной дрожью.
Пошли на взлет. Резко, почти рывком. Я сижу первым у люка, и упругая сила ускорения прижимает меня к холодной алюминиевой перегородке.
То ли взлетели, то ли нет. Бетонка ровная, не разберешь. Ага, взлетели. Ощущение такое, будто стал вдвое тяжелее. Оторвались от грешной земли. Теперь добираться до нее придется своим ходом. Воевать-то на ней, родимой.
Мы сидим двумя длинными рядами вдоль бортов. Карабины наших вытяжных парашютов пристегнуты к двум стальным, туго натянутым тросам. Нас словно нанизали на эти проклятые тросы. Проклятые потому, что мы совершенно лишены всякой инициативы; единственное, что требуется, броситься в люк, остальное совершается автоматически: сдергивается чехол с вытяжного парашюта, а тот вытягивает основной купол. Опомниться не успеешь – уже болтаешься на стропах, опускаясь на землю.
Сколько времени мы летим? Я смотрю на часы. Сорок минут. Если лететь по прямой, полтыщи километров уже отгрохали. Ну а если еще столько же пролететь? И еще… Занятно. А если не по прямой, а, скажем, по кругу? Над какой точкой откроется люк? А впрочем, какая разница? Где откроется, там и откроется.
Рассвет наступит не скоро. Мы будем уже на земле, а он еще не наступит. Зима. А то бы приоткрыть шторку на иллюминаторе и посмотреть вниз. Не первый раз лечу; глядишь – и разгадал бы, куда путь держим. Как-то легче было бы на душе.
Сумерки в брюхе самолета. Кое-где светятся маленькие матовые плафоны, но света от них чуть. Лица наши освещены еле-еле. Освещены так, что невозможно никого узнать. Не знал бы, что напротив сидит Сеня Калашников, ни за что бы не догадался, чей это глаз мерцает в полумраке. Загадочный такой глаз, как в детективном фильме.
А Костя Маслюков, как всегда в таких случаях, дремлет. Дадут сигнал «приготовиться» – кто-нибудь толкнет его в бок, а остальное уж как-то образуется.
Монотонность полета убаюкивает меня. Тянет в дремоту. Чтобы не дремать, я начинаю вспоминать свою службу. Я вспоминаю киношников, которые не отставали от нас ни на шаг, когда мы были в карантине. Да и после карантина. Месяца два держали они нас под прицелом. До чего же настырные люди!

Я еще маялся в карантине. Я еще и присягу-то не принял, так что об увольнении и заикаться не приходилось. Но я все-таки пошел в увольнение. Как известно, в кино всё возможно, вот и произошло чудо. Режиссеру Аверьянову пришло в голову снять такой эпизод, а остальное было делом техники.
Смысл эпизода состоял в том, что герой фильма (а меня в конце концов решили сделать этим героем) влюбляется в девушку, которая впервые остригла его наголо; и вот в первое увольнение они встречаются в парке, катаются на аттракционе «мертвая петля», стреляют в тире и в заключение танцуют на парковой танцплощадке. В этом эпизоде наши нежные чувства должны были развиваться из кадра в кадр и окончательно окрепнуть в романтичной сцене танца (теплый летний вечер, запах сирени и духов, медленный фокстрот, девушка, к которой прикасаешься с замиранием сердца…)
«Мертвую петлю» снимали в два приема. Я сел на заднее сиденье самолетика и пристегнулся, оператор устроился на переднем. Ему было очень неудобно, потому что пришлось сидеть па корточках, опутанному ремнями в тесной кабинке; и не просто сидеть, а работать с камерой: ловить самые интересные реакции на моем лице, держать фокус и менять кассету во время этого адского вращения. Мне было его жаль, зато режиссеру Аверьянову – ничуть. Технические трудности для него не существовали.
– Смотри на оператора! – кричал снизу Слава. – Улыбайся, черт возьми! Это же твоя любимая девушка! Вам хорошо вместе, вы готовы кружиться так целую вечность. Андрей, потянись к ней, потянись к своей любимой девушке!
Ох, как он метался по площадке… Как хотелось ему примоститься рядом с оператором, чтобы зорким оком следить за моими трижды проклятыми реакциями на лице и подавать знак, когда именно включать камеру.
Смотрю: Юра вдруг опускает «Конвас», склоняет голову и отключается.
– Эй, внизу! – ору я. – Остановите эту штуковину!
Юру Салазкика вынули из самолетика. Ассистент распутал ремни. Как его скрутило, беднягу, на ногах стоять был не в состоянии.
Мне эта «мертвая петля» – детское развлечение. Вестибулярный аппарат что надо, хоть в космонавты иди. Доблести тут, конечно, никакой – всё это от природы.
Теперь оператору надо отснять крупные планы Светланы, которая во время вращения оборачивается к герою фильма и сияющими глазами выражает свое нежнейшее отношение к нему. Но вряд ли эта съемка состоится: оператор в таком состоянии, что его впору отвезти в гостиницу, уложить в постель и открыть окно для притока свежего воздуха.
А Слава уже успел посадить в самолетик Светлану и дал ей соответствующие инструкции.
– Юра, ты готов? – деловито спросил он.
Юра поднял на него мутные, страдальческие глаза и ничего не ответил. Он думал, что этим взглядом было сказано всё. Но режиссер Аверьянов этого не думал. Перед его мысленном взором стоял эпизод, который предстояло снять, а остальное не имело решительно никакого значения. Страдания оператора – личное дело самого оператора.
– Юра, пусть она оборачивается и что-то кричит в упоении,– сказал режиссер.– Это то, что надо для монтажа.
– Ты варвар,– сказал Салазкин страдальческим голосом.– Я не прошу отменить съемку, но дай мне хотя бы отдышаться.
– Отдышишься в самолетике.
– Будь я проклят,– сказал Салазкин,– если еще хоть раз свяжусь с таким садистом, как ты.
– Давай, давай, солнышко уходит.
«Мертвая петля» заработала.
А потом измученный до полусмерти Салазкин снимал нас в тире. Освещенные зеркальными лампами мы стреляли по зайцам и уткам, по тиграм и мельницам.
А как мы танцевали! Нам было наплевать на все эти диги, пээрэсы и капээлы, светящие нам в глаза. Был майский вечер, и играла музыка. Мы были вдвоем, и нам было хорошо. Какое там режиссерское задание. Нам было просто хорошо. Был майский вечер, играла музыка, и мы были вдвоем.
А Слава Аверьянов поминутно возникал то слева, то справа и почему-то не давал режиссерских указаний. Он смотрел на нас и отрешенно улыбался. Он был доволен. Ему нравилось, как мы работаем.
Но мы не работали. Мы танцевали. Нас было двое, и мы танцевали.

Последним в нашем ряду сидит лейтенант Приходько, командир взвода. Ему прыгать последним. Приходько единственный, кто не пристегнут к тросику. Ему это ни к чему. Он прыгал шестьсот раз: днем и ночью, затяжными и со стабилизацией – по-всякому. Шестьсот прыжков говорят сами за себя. Ну, может, не шестьсот, а чуть меньше. Но не намного.
Закладываем крутой вираж. Люблю я в этот момент смотреть в иллюминатор. Земля встает ребром и являет собою зрелище прямо-таки фантастическое. Особенно если в поле зрения попадет игрушечный железнодорожный состав, который словно бы мчится с головоломно крутой горы или карабкается вверх по склону, как гусеница по стене.
Я отодвигаю шторку и пытаюсь разглядеть хотя бы огоньки просыпающихся деревень.
– Ефрейтор Кольцов! – Это Приходько.– Закройте сейчас же!
Вот те на.
– Закройте, вам говорят! Вы что, забыли?
Забыл. Размечтался и забыл, что перед посадкой в самолет нам строго-настрого запретили смотреть в иллюминаторы, о причинах начальство умолчало. Но я думаю, что начальство решило сохранить в тайне маршрут полета и место выброски десанта. А то есть у нас опытные ребята, которые смотрят в иллюминатор – и словно бы читают по карте. Сам такой…
Ну и леший с ним, с иллюминатором – всё равно ничего там не разглядишь.
Поднимаемся повыше. Раз!.. Сердце ныряет на дно желудка. Еще раз! И еще. Будто швыряют нас со ступеньки на ступеньку. Сиденья под нами поскрипывают.
Не так уж высоко мы забрались, но дышать стало труднее. Начинает кружиться голова. Как от сигареты, выкуренной натощак.
Однажды мне попалась путевка в альпинистский лагерь «Адыл-су». Предложили в профкоме, а ничего интересного в этот отпуск у меня не намечалось. Альпинист из меня был тот еще, но я решил, что почему бы не попробовать вскарабкаться на горку-другую? Ради смеха. И вот на Эльбрусе я впервые почувствовал прелести кислородного голодания. Не очень-то сильное оно было, куда слабее, чем сейчас, но все-таки. С тех пор я не однажды подымался в самолете на три-четыре километра и слегка пообвык. По крайней мере, чувствовал себя уже терпимо.
Тем не менее слабость ощущается. Вялость какая-то. Дышишь часто-часто, а воздуха не хватает.
Слева от меня сидит молодой солдат Рябчиков, загадочное существо с затравленными глазами. На первом прыжке его развернуло против ветра и крепко стукнуло о землю. С тех пор каждый раз я видел, что Рябчиков ощущал нестерпимый ужас, стоило ему застегнуть лямки парашюта и представить момент, когда надо шагнуть в пустоту.
Более молчаливого человека я еще не встречал, и многих усилий мне стоило войти к нему в доверие. Уж больно хотелось мне понять человека, терзаемого беспричинным ужасом. И не только это. Жаль мне было его, совсем еще пацаненка.
Рябчиков впервые будет прыгать с реактивного самолета, впервые он подымается на высоту, где кружится голова, нечем дышать и к горлу подступает тошнота. Вид у него никудышный. Уйти бы ему в герметичный отсек, что рядом с кабиной пилотов. Там, словно в салоне пассажирского самолета: и кислорода хватает, и давление в норме. Но никому из нас туда не уйти – все мы нанизаны на один трос.
– Иван Петрович,– говорю я,– дыши реже и глубже. Вдох, выдох, как у врача на приеме, понял?
Вряд ли он меня слышит. Не до меня ему сейчас, бедняге.
Мы подымаемся на последнюю ступеньку. Неожиданно в сумрачное брюхо самолета проникает свет. Он становится все ярче, ярче, и я вижу на противоположной стенке косой солнечный луч, который пробился к нам в щель между неплотно сдвинутыми шторками. Луч падает на лицо Калашникова. Сеня щурится и отодвигается в сторону.
Внизу еще темно и горят огни в домах, а у нас – солнце.

Будь оно неладно, это отчаянное июльское солнышко. Говорю это как солдат. Гражданскому человеку что, – махнул рукой на текущие дела, добрался до ближайшего водоема и плескайся в свое удовольствие. Вылез, освеженный, на бережок, лег на травку или там на песок и загорай, принимай свою дозу ультрафиолета. Надоело загорать – прыгай в воду, плавай до посинения. Эх, жизнь на гражданке!..
Приходько все-таки закатил нам тактические учения. Это его слабость. Чуть что – собирает взвод по тревоге и ведет на Сапун-гору рыть окопы. Конечно, никакая это не Сапун-гора, что в Севастополе, просто мы ее так прозвали. Бывало, обвешаемся скатками, противогазами, оружием, саперными лопатками и выстраиваемся на плацу, словно на инспекторскую поверку. Другие играют в волейбол или пьют лимонад в «Военторге», а мы изображаем из себя верблюдов с поклажей. Причем всё это происходит, как правило, в самую жару, когда и налегке не очень-то комфортно себя чувствуешь.
Километра два мы топали по шоссе. Размягченный зноем асфальт пружинил под ногами. Встречные грузовики обдавали нас горячими потоками воздуха и горячей же пылью. Скрюченные листья придорожных тополей не давали тени. Мы топали по шоссе, потные и угрюмые. Впереди вышагивал сержант Рычков, позади – лейтенант Приходъко. Коротая время, лейтенант беседовал с Сеней Калашниковым, которому сегодня выпала завидная участь идти за строем с сигнальным флажком в руке.
Везет коротышкам. Ни тебе строевого шага, ни равнения. Двое у нас таких мини-солдат: Сеня да ефрейтор Никоненко, бывший вратарь полка. Они носят флажок по очереди, заключив на этот счет джентльменское соглашение.
– Запевай! – неожиданно скомандовал Приходько.
Этого еще не хватало. И так весело, дальше некуда.
– Запевай! – вторично скомандовал он.
Всё бы ничего, но команда-то была адресована мне. В свое время я был назначен взводным запевалой. Ни вокальные данные, ни тем более мое согласие не имели значения.
«Рядовой Кольцов, запевайте!» – сказал сержант Рычков. «Да я не умею»,– сказал я. – «Ничего, сумеете»,– утешил сержант. «Да я слов, не знаю»,– сказал я в отчаянии. «Давайте петь вместе»,– нашелся Рычков. Пришлось петь вместе. И участь моя тотчас была решена.
– Рядовой Кольцов, сейчас я вас разбужу,– сказал Рычков, не оборачиваясь.
 Купол воздухом наполнен
 И качается слегка.
– А ну-ка веселее! – крикнул Приходько.
 Он сегодня мне напомнил
 Над полями облака.
– Эх! – подхватили наши парни.– Только ветер, только ветер возле самого виска…
Свернули на проселок и пошли под гору, потихоньку пропитываясь пылью. Тактические учения еще не начинались, а мы уже взмокли и намучились.
Наконец, пришли. Остановились на берегу речушки. Она сплошь заросла ядовитой зеленью и казалась неподвижной. От нее тянуло болотной сыростью. В сотне шагов от нас берег резко повышался, образуя ту самую Сапун-гору, которую предстояло штурмовать и на которой надо было рыть окопы.
Приходько дал тактические указания:
– Первое и второе отделения занимают вершину. Третье атакует с фронта. Четвертое наносит удар по флангам. Сигнал атаки – красная ракета. Надеюсь, вопросов нет?
Какие там вопросы. Мы с Сеней Калашниковым получили цэу от командира отделения ефрейтора Никоненко и пошли на исходный рубеж.
Мы поплутали в зарослях боярышника и бузины и решили отдохнуть в тени. Никто ведь в шею не гонит. Пока развернутся боевые порядки, можно перевести дыхание.
Сеня лег под кустиком, закинул руки за голову и, глядя в небо, спросил:
– Как ты думаешь, чего ради Приходько так над нами измывается?
– Потребность души, видать, такая,– сказал я, тоже глядя в небо и жуя травинку.
В небе ничего интересного не было: ни причудливых, возбуждающих фантазию облаков, ни ласточек, этих черных стремительных стрелок. Просто серое, выгоревшее от зноя небо. Взгляд словно растворялся в нем: если долго смотреть, можно, чего доброго, уснуть.
– Блажь это, а не потребность,– сказал Сеня.– Блажь, говорю я тебе.
– Может, и блажь.
– Я тебе точно говорю.
– А с другой стороны, и блажь бывает во благо. Смотря с какой стороны на это посмотреть.
– Что-то я тебя не понял.– Сеня даже привстал на локте. Очень он любил такие разговоры.
– Видишь ли, Приходько – врожденный десантник. Не по долгу службы, а по характеру, темпераменту, что ли. По натуре. И в этом деле он не терпит дилетантов. Что ни говори, а хочется ему видеть нас себе подобными.
– Допустим. Но при чем тут эта дурацкая Сапун-гора, эти дурацкие окопы? Да еще в такую адскую жару.
Взлетела красная ракета. Не будь хлопка выстрела и дымного следа за ракетой, никто бы не заметил ее в слепящем солнечном свете.
– Для этой цели, Сеня, все средства хороши,– сказал я.– По крайней мере, так считает Приходько. Кстати, с какого фланга мы атакуем?
– Да не все ли равно? – раздраженно отозвался Сеня, подымаясь.
Тут к нам подскочил ефрейтор Никоненко и стал скандалить:
– Так вот где вы прохлаждаетесь, рядовые Кольцов и Калашников? Вас что, не касается приказ командования? Думаете, если вы стали героями кино, вам все дозволено?
Из кожи лезет парень, чтобы походить на Рычкова. Даже интонации перенял.
– Отработаем тактический прием – фланговый обход с последующей атакой с тыла,– сказал Никоненко, придав своему простоватому лицу значительное выражение.
Мы с Сеней спорить не стали, пошли в обход. Чего там спорить, надо выполнять приказ, нравится он или нет, нравится ли тот, кто его отдает, или воспринимаешь этого человека чисто юмористически.
Ребятам, защищающим вершину, было не сладко. Их атаковали с трех сторон. Потасовка там была жутчайшая. Дошло до рукопашной. Уж не знаю, кто там брал верх, но меня туда не тянуло. Потасовка в тридцатиградусную жару, может, для кого и удовольствие, но только не для меня.
А на Сеню вдруг что-то нашло. Увидел он показательные выступления доморощенных самбистов на вершине Сапун-горы и загорелся. Я и опомниться не успел, как он уже чесал к месту побоища. Занятное было зрелище. Я даже остановился, чтобы посмотреть. Сеня ворвался на вершину и оглянулся в поисках жертвы. Кто-то ему подвернулся под руку. Сеня провел бросок через бедро, и жертва, описав замысловатую кривую, покатилась с горы, ругаясь на чем свет стоит.
Я пришел к шапочному разбору. Уцелевшие защитники вершины, затравленно озираясь, отступали в заросли боярышника. Я постарался ускорить этот процесс. Не ахти с каким энтузиазмом я его ускорял, – так, больше для видимости.
Ну не мог я, хоть умри, действовать иначе. Чересчур уж это смахивало на игру. Не умел я искусственно возбуждать в себе азарт. Все закончилось демонстрацией силы. Никакого труда мне не составляло шлепнуть об землю одного из этих потных парней, которые думали только о том, как бы поскорее покинуть поле боя. Ну, шлепнул бы, а какой в том смысл? В самоутверждении, что ли?
Снизу донеслась команда Приходько:
– Третьему и четвертому отделениям окопаться на вершине, первому – на левом фланге, второму – на правом.
Тут была одна тонкость. Не впервые мы копали окопы на Сапун-горе. Копали их тут и до нас. Саперные лопатки моих коллег поработали на этих склонах как следует. И не приведи Господь облюбовать местечко, взрыхленное нашими предшественниками,– такого ловкачества Приходько не прощал.
Я поднял дерн и врубился в землю. Рядом со мной работал Сеня. Азарт у него еще не прошел – лопатка в его руках так и мелькала. Сеня что-то мурлыкал себе под нос.
Ну конечно, разве могло это обойтись без киношников… Стоило нам появиться на Сапун-горе, как они уже тут как тут: режиссер Аверьянов и компания. Как это я их раньше не заметил.
Уж не с их ли легкой руки выпало нам сегодня маяться на горке?
– Противник открыл пулеметный огонь! – крикнул Приходько и, одолжив у Рычкова автомат, дал очередь холостыми.
К лейтенанту подскочил парень с микрофоном. После короткого совещания между ними Приходько открыл отчаянную пальбу. Парень держал микрофон в вытянутой руке, глядя на шкалу портативного магнитофона.
Мы залегли в своих мелких еще окопах, пережидая «пулеметный обстрел». Так полагалось по правилам игры.
Когда мы углубились в землю по грудь, Приходько дал команду:
– Противник начал артиллерийский обстрел!
И чтобы доказать, что это именно артобстрел, стал швырять взрывпакеты. Рычков тоже их расшвыривал, и, надо сказать, в этом он преуспел. Ну и шум они подняли – на полкилометра слыхать.
На нашу беду, над Сапун-горой пролетел старенький самолет АН-2, который мы окрестили «силой небесной». Лейтенант несказанно этому обрадовался – самолетик возбуждал его фантазию.
– Воздух! – закричал Приходько.– Противник начал бомбардировку!
В нашу сторону полетели сдвоенные взрывпакеты. Рычков швырял их уже не глядя. Лишь бы нашвырять побольше взрывчатки, лишь бы стоял непрерывный грохот. Тяжелая у него была миссия, но, по-моему, это ему было по душе.
Мы рыли окопы в полный профиль. На зубах хрустела пыль. Куртки на нас были темные от пота.
Постепенно умолкали разговоры. Было уже не до разговоров. Мы яростно вгрызались в землю, стараясь поскорее закончить эту процедуру. Я уже забыл, что идет игра, всё было словно по-настоящему.
Ну и местечко выбрал для себя ефрейтор Никоненко! Сначала он выкопал бутылку из-под шампанского, потом подвернулся ему примус. Никоненко внимательно разглядывал трофеи и складывал их у бруствера. Потом ефрейтор наткнулся на нечто более весомое. Порядком повозившись, он добыл из недр окопа ржавый остов кровати – раму с остатками пружин.
– Копай, копай, Никоненко,– сказал Сеня.– Глядишь, и сколотишь состояние.
– У него не окоп, а золотое дно,– сказал я.
– Остров сокровищ,– подхватил Сеня.
– Вот я вам! – пригрозил Никоненко, утираясь рукавом.
Знал бы ефрейтор, какие испытания приготовила ему судьба, не стал бы отвлекаться по пустякам.
Сержант Рычков работал в поте лица. Он все швырял взрывпакеты, ничуть не интересуясь, куда они летят и где взорвутся.
Один из них угодил прямехонько в чей-то окоп. Я уж не помню, в чей именно. Взрывпакет был поспешно выброшен из окопа. Описав крутую параболу, он приземлился в окоп ефрейтора Никоненко. Тот завизжал, словно укушенный гадюкой, и вышвырнул готовую вот-вот взорваться взрывчатку.
Пять секунд горел бикфордов шнур, но в эти мгновения взрывпакет успел побывать в трех окопах. Третьей и последней жертвой стал Сеня Калашников. Пока он раздумывал, что к чему, бикфордов шнур догорел и взрывпакет взорвался.
Сапун-гора замерла. Тишина стояла такая что я услышал стрекотание кинокамеры где-то у подножия горы. И еще я услышал, как лейтенант Приходько сказал:
– Для начала вам, Рычков, три наряда вне очереди. А там поглядим, чем дело закончится.
Сеня медленно, как во сне, возник над бруствером. Лицо у него было слегка закопчено, и это усиливало эффект.
– Кому там делать нечего? – спросил Сеня с удивлением и обидой.– Узнаю, кто бросил, башку оторву!
Мы вздохнули с облегчением.
– Рядовой Калашников, вы поражены прямым попаданием авиабомбы! – нашелся Рычков.
Сеня выбрался из окопа. лег в тени чахлой акации, подложил под голову противогазную сумку и закрыл глаза. Везет же людям.
У меня за спиной зашуршали кусты. Я обернулся. У окопа на корточках сидел пацан. В руках у него был самодельный пистолет. Пацан дружелюбно мне улыбнулся и спросил:
– У вас что, война?
– Еще какая, сказал я.
– А вы за «красных» или за «белых»?
– А как по-твоему?
– Наверно, за «красных». Я видел, как «белые» драпали отсюда.
– «Белые» всегда драпают,– сказал я.– Такая уж у них судьба.
– Плохо быть «белым»,– вздохнул пацан.– Я был один раз. Обидно.
– Познакомиться бы нам, что ли? – сказал я, стараясь быть серьезным.
– Ну, давай. Петька Башашкин.– Он протянул мне грязную ладошку.
– Андрей Кольцов. Очень приятно.
– И мне очень приятно. Я тоже когда-нибудь буду десантником.
– Храни тебя Боже от этого,– пробормотал я.
– Интересная у вас жизнь,– сказал Петька.
– Уж куда интереснее… Но я тебе советую держаться подальше от этой горы, потому что…
– Внимание, газы!!!
Именно это я и имел в виду. Самые настоящие газы, которые кого угодно доведут до слез, не будь на нем противогаза.
– Петька, дуй отсюда! Живо!
Но Петька не торопился. Разинув рот, он смотрел на желто-зеленое облако, меленно ползущее вверх по склону. Тогда я, не тратя времени схватил пацана в охапку, перебежал гребень и столкнул его вниз, в кусты.
Приходько правильно рассчитал направление ветра: облако хлорпикрина надвигалось на окопы, поглощая деревья, кусты н людей в противогазах, скорчившихся в окопах.
Я натянул па потное лицо горячую резиновую маску. Облако накрыло мой окоп. В желто-зеленых сумерках я увидел солнце, неяркое и круглое, как стертый пятак.
Вокруг меня сгущалась тишина. Редкие глухие хлопки взрывпакетов лишь подчеркивали эту тишину.
Маска не очень плотно прилегала к лицу, и газ просачивался в глаза и нос. Как ни прижимай ее к щекам, все равно он просачивался. Я чихал и заливался слезами, и проклинал начхима, который подсунул мне эту душегубку. «Бери, Кольцов, на вырост– сказал он тогда.– Поправишься на кирзовой каше – в самый раз придется».
И вдруг я услышал детский плач. Отогнул маску, прислушался. Так и есть. Что за чертовщина! Уж не Петька ли?
Ну да. Сидит в кустах .и ревет. Размазывает кулаками по щекам грязные слезы.
– Это как же понимать, поросенок ты этакий?!
Я нахлобучил ему на голову противогазную маску и бегом на свежий воздух.
А перед тем, как выскочить из окопа, я увидел возникший в газовом облаке силуэт человека с кинокамерой. Оператор Салазкин не терял времени зря.
На свежем воздухе Петька быстро успокоился. Я отвинтил крышку фляги, смочил водой носовой платок и вытер ему лицо.
– Пить хочешь, «жертва войны»?
– Конечно, хочу.
Я подождал, пока он напьется, и накинулся на него:
– Знаешь, кто ты есть на самом деле?
– Кто? – Он уже успел очухаться.
– Скверный и упрямый как осел мальчишка, вот кто.
Петька засмеялся.
– Нечего ржать-то. Что тебе было сказано?
– Я шел, шел и заблудился.
– Заблудился… Выдрать бы тебя за такие штучки.
Злости во мне было море.
– Люди воюют, понял? Значит, вашему брату надо брать ноги в руки и рвать когти.
– Так у вас ведь война ненастоящая,– заметил Петька.
– Поди знай, что тут настоящее, а что – нет.
В небе таяли клочья ядовитого тумана. Где-то поблизости свистела синица. Было тихо и покойно. Потянуло ветерком. Стало совсем хорошо.
– Где ты живешь? – спросил я Петьку.
– Да тут недалеко. В детском доме.
– Может, в детском саду?
– В детском доме,– возразил Петька.– У меня мама и папа разбились на самолете. Самолет упал, и они разбились. Я тоже с ними летел, но не разбился. Я тогда был маленький и ничего не помню. Мне потом всё рассказали.
– Вот оно что… – сказал я. Мне стало неловко за то, что я на него накинулся.
– Хочешь пить?
– Нет.
Трещали кузнечики. Очень их тут было много, как на лугу. Петька толкнул меня в бок. Он смотрел поверх моего плеча.
– Та-ак…– сказал сержант Рычков, глядя на нас.– Прохлаждаетесь, значит. Хорошенькая тактическая подготовка, ничего не скажешь.
Я молчал. Что я ему мог ответить?
– Рядовой Кольцов, на вашем месте я хотя бы встал. Или вы устав забыли?
Я встал.
– За нерадивое отношение к своим обязанностям объявляю вам один наряд вне очереди.
– За нерадивое?
– Что надо отвечать?!
– Есть!
– Кончайте валять дурака и становитесь в строй,– сказал Рычков, уходя.
– Это, наверно, все из-за меня,– огорченно сказал Петька. Я протянул ему перочинный ножик.
– Возьми на память. И пусть тебя не мучают угрызения совести. Дядя просто был не в духе.
Будь на месте Рычкова лейтенант Приходько, не пришлось бы мне отрабатывать этот наряд. По той простой причине, что я бы его не получил. Лейтенант был мужик справедливый. За это мы его и уважали. Ну, не только за это, конечно. Но за это – в первую очередь.
Впрочем, если уж наряд объявлялся, никто его не отменял, как пенальти в футболе. Надеяться на амнистию не приходилось. Начальство считало, что в любом случае вреда от этого никакого не будет. Пришлось мне подойти к Приходько и поинтересоваться, где именно отбывать наказание. Лейтенант послал меня в распоряжение старшины Казанова, с которым у нас, кстати, были прекрасные отношения.
Представьте себе добродушнейшего дядю с медными буденновскими усами и с длинной прямой трубкой в зубах. Что касается трубки, то с ней старшина расставался разве что во время прыжка. Да и то, стоило ему приземлиться и погасить купол, как она извлекалась из кармана, и Казанов минуту-другую выпускал клубы душистого дыма, урча от удовольствия. Готов спорить, что и спал он с трубкой в зубах. Старшина Казанов был мастером спорта по парашюту и самбо. В соревнованиях он, правда, уже не выступал – возраст не тот,– но звание такое у него имелось. Одним словом, старшина у нас был что надо.
– Ах ты штрафник несчастный,– сказал он, когда я поведал о своих горестях.
– Да ничего такого я не натворил,– сказал я.
– Так-таки и ничего?
– Даже во время войны я бы это сделал. Что мне, смотреть, как пацан страдает? Да и вы бы, товарищ старшина, тоже не усидели, если уж на то пошло.
– Не усидел бы,– согласился Казанов.– А как звали этого разбойника, не знаешь?
– Еще бы не знать. Петькой его зовут. А фамилия, кажется, Башашкин. Точно, Башашкнн.
– Ну ясно,– сказал старшина, улыбаясь.
– А что?
– Да так, ничего… Займись-ка ты делом, Кольцов. Возьми в сторожке косу и выкоси здесь траву.Косить-то умеешь?
– Наука не хитрая,– сказал я.
– Ну так действуй.
Отличный сад у нас был в части. Любо было глянуть, когда он цвел. Когда цвели эти яблони и стоял над ними пчелиный гул. Странно было смотреть на цветущие яблони рядом с парашютным городком с его тренажерами, стапелями, лопингами и прочими адскими штучками. Оператор Салазкин визжал от восторга, когда выбирал здесь точки съемки. Могу представить, сколько пленки он угробил в этом цветущем саду.
Я нашел в сторожке косу. Подвернулся мне под руки и брусок, но я решил с ним не связываться,– не имея навыков, станешь косу точить, без рук останешься.
– Раззудись плечо, размахнись рука! – завопил я, врезаясь в густые заросли одуванчиков. Они еще цвели – словно желтый ковер лежал под яблонями.
– Эй, полегче с косой! – заволновался старшина.
– Ладно, чего там…
В саду было прохладно и пряно пахло цветущими одуванчиками. Косить я, конечно, не умел, но мне было приятно этим заниматься. Со свистящим шорохом коса врезалась в сочную траву, и эти мирные звуки тоже были мне приятны.
Я снял куртку и повесил на ветку яблони. Снял и тельняшку, и с удовольствием ощутил, как прохладный ветерок сушит кожу. Косить бы так и косить. Удивительно приятное это занятие.
– Петьку Башашкина я знаю,– сказал старшина.– И не первый день.
Я чуть не подрезал себя косой. Вот так новости.
– У него родители разбились на самолете,– сказал он, посасывая трубку.
– Все верно,– пробормотал я.– Но вам-то откуда это известно?
– Мало ли откуда.
За проволочной оградой сада я увидел оператора Салазкииа. Телеобъектив его «конваса» был направлен в нашу сторону. Режиссер Аверьянов, видимо, скрывался где-то поблизости.

Монотонный рокот реактивных двигателей убаюкивал. Внезапно я почувствовал легкое беспокойство. Я посмотрел на ребят. Вроде всё нормально: сидят себе и спокойно ждут грядущих событий. От них ведь никуда не уйдешь, так что нервничать раньше времени нет смысла. И только Сеня Калашников быстрыми движениями ощупывал лямки, поглядывая на переборку, где должен был вскорости вспыхнуть сигнальный плафон.
И он вспыхнул.
Приходько встал.
– Взвод, приготовиться!.. Прилетели, касатики. Пора вставать.
Медленно раздвинулись створки люка. Они раздвинулись рядом со мной. Я увидел под собой землю в полусвете раннего утра, светлую ленту реки и темное пятно леса с пролысинами заснеженных полян. Ну и номер нам предстоит…
– Пошли! – крикнул Приходько.
И ни секунды на размышляя, я ринулся в люк.
Первые мгновения я ничего не соображал, меня словно ледяной бритвой полоснули по лицу. Дышать было нечем. Не вдохни я воздух перед прыжком, плохо бы мне пришлось.
Я ничего не видел – слезы заливали лицо. Холодные, как лед, слезы.
По привычке оглянулся на самолет. А самолета и след простыл. На такой-то скорости.
Меня рвануло вверх – купол наполнился воздухом. Уже легче. Есть шанс не хлопнуться об землю четырехпудовым камешком.
Теперь одна забота – приземлиться на одну из этих крохотных полянок. И не дай бог – на лес. Я не кошка – девять жизней прожить не написано мне на роду.
Мимо меня кто-то просвистел к земле. Уж не Приходько ли? Видать, решил прибыть туда раньше других.
Ах, черт! Над сжатым в комок парашютистом вились перепутанные стропы и бесформенным мешком тянулся захлестнутый купол.
Кто?
Я инстинктивно вытянул руку, пытаясь подхватить мелькнувшую перед глазами закраину купола. Петля стропы скользнула по пальцам. От острой боли у меня помутилось в голове.
– Режь стропы! – заорал я. Неужто снова Рябчиков?
– Режь, тебе говорят! Выбрасывай запасной!
Черта с два он меня слышит. Отключился парень.
Он несся к земле, словно камень в авоське. Он падал, оцепенев от ужаса, и ничто уже не могло его спасти. Что может спасти человека, оцепеневшего от ужаса?..
Еще один! Он едва не протаранил мой купол. Ну денек! Сразу двое. И ничем ты им не поможешь, хоть сдохни на этих стропах.
Кто же второй?
Человек падал, кувыркаясь через голову. Он падал быстрее Рябчикова и уже почти поравнялся с ним. Я успел заметить концы обрезанных строп над раскрытым ранцем.
Почему же ты не выбрасываешь запасной парашют, раз уж обрезал стропы? Что тебе мешает его выбросить, самоубийца ты этакий? Выдерни кольцо, пока не разбился!
Человек раскинул руки и ноги и стал падать плашмя, лицом вниз. Он был уже далеко внизу, четким, почти неподвижным силуэтиком выделяясь на фоне снега. Рядом с ним виднелось бесформенное пятнышко – Рябчиков. Такое впечатление, будто они уже на земле. Овальная заснеженная поляна, а в центре двое – мешками переломанных костей…
Вот так да! Перехлестнутый купол Рябчикова отлетает в сторону, а на его месте разворачивается запасной. Я еще не успел разглядеть, что там у них произошло, но уже вздохнул с судорожным облегчением. Я уже знаю, что хоронить никого не придется. Ни Рябчикова, ни этого второго.
Освобожденный от груза купол, колеблемый ветром, трепыхается над лесом и опадает на острые верхушки молодых елок. Спустя самую малость гаснет и парашют этих двух чудаков. Лишь бы ничего они себе не сломали – высота-то была мизерная. Нет, кажется, все в порядке. Две фигурки зашевелились, задвигались на снегу. Не очень-то они бы задвигались, будь это летом. Надолго запомнят они эту снежную зиму. Добрым словом помянут и зиму, и глубокий снег, в который они нырнули. Да я бы на их месте отмечал этот день как второй день рождения.
И тут я почувствовал, что мне жарко. Пот заливал глаза, а сердце стучало похлеще отбойного молотка.
Приземлился как положено. Даже на ногах устоял. Отстегнул лямки, сбросил брезентовые ремни и посмотрел на тех двоих.
Я бы мог и не смотреть, все равно ведь знал в душе, кого там увижу.
По поляне бродил Рябчиков, что-то радостно и растерянно лопоча. Лейтенант Приходько складывал парашют, молча и деловито.
– Ну, чего уставился? – проворчал он, глядя на меня.
– А что, нельзя? – небрежно бросил я. Мне хотелось проворчать это в тон Приходько, но у меня ничего не получилось. Вышло как-то по-мальчишески пискляво.

Мы тренировались на стадионе СКА. Нас привезли сюда автобусом и увезти тоже должны были этим зеленым армейским автобусом. Нам предстояло играть в финале кубка гарнизона, и потому нас так обхаживали. Освободили от занятий и от нарядов, каждый день возили тренироваться на отличном поле.
Отработали мы сегодняшнюю программу и ждали, когда шофер приведет в порядок мотор. Свечи он там менял или что-то другое, не скажу. Факт тот, что загорали мы на травке, покуривали и ждали, когда шоферу надоесть ковыряться в нутре своего потрепанного драндулета.
Были мы, как водится, в голубых тренировочных костюмах. Да видели вы эти тренировочные костюмы тысячу раз. Их у нас почему-то зовут «олимпийками». Будь на мне в тот день что-то другое, не произошли бы события, о которых я собираюсь рассказать. Не влип бы я в одну презабавную историю.
Все-таки здерово мы зависим от всякого рода обстоятельств. Сколько угодно можете мне доказывать, что вас это не касается, что вы не позволяете случайным обстоятельствам играть вами, как мячиком. Мне очень жаль, но убедить меня вам не удастся.
Шофер всё возился в моторе, а мы сидели на травке и травили анекдоты. Денек был ничего себе. Для меня, по крайней мере. Шальная тучка закрыла солнце и пошел дождь. Неожиданный такой дождь, светлый и теплый. Наши футбольные звезды кинулись спасаться в автобусе, а на меня накатило щенячье настроение. Захотелось порезвиться на дожде. Тем более теплый летний дождик – моя слабость. Конечно, блажь это – шляться по дождю, промокнув до костей. Ну и что из этого?
Я попросил Костю Маслюкова прикрыть меня с тыла и пошел в гости к Светлане. Парикмахерская, где она работала, была в трех кварталах от стадиона. Пока то да се, успею обернуться. К тому же на мне тренировочный костюм, а на лбу не написано, что я военный. Патрулей можно не опасаться.
Сказано – сделано. Правда, Костя отговаривал меня от этой затеи, но куда там. Когда на меня накатывает щенячье настроение, мне всё нипочем.
Дождик начинался вроде бы в шутку, а разошелся вовсю. Костюм на мне промок до последней нитки. В отличнейшем настроении шлепал я по лужам. Ох, и удивится же Светка, когда я мокрым гусем ввалюсь в парикмахерскую. То-то будет зрелище.
Цвели акации. На проспекте Карла Маркса их было хоть отбавляй. От густого пряного запаха кружилась голова. Но я люблю запах цветущих акаций. Южный такой запах. Идешь по городу, и что-то щемящее в тебе пробуждается, как от мелодии старого танго «Кумпарсита».
Надо ли говорить, что на улице не было ни души. Этот неожиданный ливень загнал всех в магазины, в подъезды, под бетонный козырек кинотеатра «Салют». Я шел в одиночестве. Хорошо мне было идти вот так, одному. А до чего легко было на душе – словами не передать.
Я свернул на улицу Гоголя и тут увидел второго любителя дождя: облепленная мокрым платьем, с распущенными черными волосами, шла девушка, размахивая сумочкой. У нее была исключительно красивая фигура, и вообще это было красиво – улица в цветущей акации и девушка, босиком идущая по мокрому теплому асфальту.
Я пошел за ней. Ну, может, не я, а мои ноги. А у вас никогда такого не бывало? Вы видите красоту и, не отдавая себе в том отчета, идете за ней. Не за девушкой, а за красотой…
Сколько кварталов я за ней прошел, не знаю. Шел, как лунатик, смотрел на эту легкую, словно бы летящую фигурку и ни о чем не думал. Никогда – ни до, ни после этого – не было у меня такого состояния. Не то чтобы состояния невесомости, но чего-то вроде этого.
Что было потом? Она, видимо, услышала шаги за своей спиной и резко остановилась. Оглянулась и секунду-другую смотрела на меня. Она соображала, что тут к чему. А я, признаться, растерялся. Стал разглядывать афишный стенд. Была еще там афиша, рекламирующая гастроли ансамбля «Поющие гитары». Уставился я на эту афишу, хотя ужасно это было глупо.
Не знаю, чем бы всё закончилось. Вероятно, ничем. Но вступило в игру то самое стечение обстоятельств, о котором я уже упоминал.
Где-то вверху, на четвертом или пятом этаже, раздался сдвоенный стук оконных створок и звон стекла. Я машинально поднял голову и увидел падающий на нас – на меня и на девушку – остро блеснувший кусок стекла.
… Тупой звук удара. Стекляшка врезается ей в голову. «Скорую» вызывать бесполезно, у любого хирурга руки опустятся…
Это могло бы быть, но этого не было. Во мне сработал вратарский инстинкт. Все свои силы вложил я в этот бросок. Я отбросил девушку в сторону и в то же мгновение услышал звон стекла. Мороз меня пробрал от этого звука.
Она выронила сумочку, по ухитрилась удержаться на ногах. Меня это даже удивило – толчок-то был будь здоров.
Она смотрела на меня во все глаза, а я лежал в теплой луже и еще не знал, что в десяти сантиметрах от моей головы торчит в асфальте осколок стекла, узкий и длинный, как разделочный нож.
– Само небо вас послало,– сказала она, как-то странно растягивая слова.
– Небо стекляшку послало, а я что…
– Хотела бы я иметь такую реакцию.
– Вам-то она зачем? – сказал, я, вставая.
– Глядишь, и пригодилась бы,– сказала она.
Меня начало трясти.
– Идите-ка вы домой, принцесса,– сказал я.– А то как бы не вывалилось из этого дурацкого окошка кое-что потяжелее.
– У вас на руке кровь,– сказала она.
– Где?
Я смотрел на стеклянный осколок размером с рыбью чешуйку, глубоко застрявший в мякоти тыльной стороны ладони. Я смотрел, как из-под него сочились оранжевые струйки крови, как они размывались дождем и капали на асфальт. Смотрел я на все это и бессмысленно спрашивал: «Где?» Я был словно в трансе.
– Пойдемте,– сказала она, беря меня за руку.
– Куда?
– Пойдемте, я вас буду оперировать.
Я подцепил осколочек ногтями и вынул его, как занозу. Я стряхнул его на землю и посмотрел на девушку.
– Теперь надо залить рану йодом. У меня есть йод.
– Обойдется.
– Пойдемте же,– сказала она, и в голосе ее прозвучало нетерпение. Она снова взяла меня за руку. Сопротивляться было глупо, и я пошел. Я пошел, хотя руки у меня дрожали и свет с овчинку казался. Она улыбнулась, и сразу всё стало на свои места. Я не мог устоять против этой улыбки. Будь что будет.
– Ну и видик у вас,– сказала она, стараясь не рассмеяться.
«Так я и поверил, что тебе очень уж весело,– подумал я.– Всё это нервы, милая девушка».
Какая у нее ладошка. Узкая, теплая и сильная. И какая оттренированная дельфинья фигурка.
Откуда мне было знать, что она цирковая гимнастка?
– У меня там сидит один тип, но ты не смущайся,– сказала она.
Дверь мягко щелкнула и открылась.
– Ну, чего задумался? – грубовато сказала она.– Входи, рыцарь.
– Какой я, к черту, рыцарь? Прошу прощения…
– Да чего там.
– Натопчу я вам,– пробормотал я.– Плакал ваш паркет.
– Плевать на паркет,– сказала она. Сказала и засмеялась. Не давался ей этот грубоватый тон, и она это прекрасно чувствовала.
Я остановился на пороге гостиной, увидел на диване парня, который листал какой-то иностранный иллюстрированный журнал. Он тоже меня увидел. Вот так парень! Не мне чета.
Собственно, тягаться с ним я и не собирался. Делать мне нечего, что ли?
– Как тебя звать-то? – тихонько спросила девушка.
– Андрей. А тебя?
– Женя,– шепнула она.
– Что за чертовщина? – сказал парень, откладывая журнал.
– Представляешь, только что Андрей спас меня от верной смерти,– сказала Женя.
– Ты даже в булочную не можешь сходить, не рискуя жизнью.
– Это Игорь,– представила его Женя.– Он ужасный паникер, но ты не обращай на него внимания.
Интересно, кем он ей приходится, этот супермен? А тебе-то что? Кем угодно, только не двоюродным братом. И не страховым агентом. На этот счет можешь не питать никаких иллюзий. И перестань на него пялиться, дубина.
– А ну-ка марш в ванную, переоденься да обсохни,– предложила Женя.– И ради бога, чувствуй себя, как дома. Без церемоний.
Игорь сожрал меня взглядом. Сожрал всего без остатка, включая и насквозь промокшие кеды. Он и пальцем не пошевелил – только глянул, а я почувствовал, что уже перевариваюсь в его суперменском нутре.
– Мне пора идти,– сказал я. Терпеть не могу попадать в такие двусмысленные ситуации.
– Заходите,– отозвался Игорь, мгновенно переродившись. Сколько приветливости и дружеского тепла было в его голосе. Да он, как видно, актер, и незаурядный.
– Придется применить насилие,– сказала Женя. Она взяла меня за мокрый шиворот и огвела в ванную. Чудо, а не девчонка.
– Влезай в пижаму, а «олимпийку» мы сейчас высушим. Это у нас быстро делается. Хотя нет, погоди.
Она принесла бинт, пузырек с йодом, и не успел я опомниться, как был перевязан, и волосы мои были взъерошены неожиданно ласковым жестом.
– Давай, переодевайся,– сказала она.– Не смущайся, пижама отцовская.
– А кто твой отец?
– Геолог. Мама тоже. Сейчас они на Диксоне. Ищут что-то такое полезное для державы.
– А как же ты…
– Привычка, знаешь ли. Летом я их никогда не вижу. Летом геологи в поле. Раньше за мной присматривала тетка, а сейчас уже я взрослая.
– Взрослая,– проворчал я,
– Двадцать лет – не шуточки. Самому-то небось поменьше.
– Тоже двадцать. А ты скучаешь по родителям?
– Что за вопрос? А ты бы не скучал?
– У меня не по кому скучать,–-сказал я.
– Извини.
– Да ладно… Я родителей не помню. В детдоме рос.
– Горе мне с тобой,– сказала она. И столько женского сожаления прозвучало в ее голосе, что я удивился, – откуда это у нее?
– Ну, влезай в пижаму,– сказала она.– Я пока включу горелки.
Я выкрутил костюм и подтер пол в ванной. Кеды тоже подсушить бы не мешало, но как их подсушишь? Батареи-то не работают.
– Кеды тоже снимай,– донеслось из-за двери.– Я тут поставила шлепанцы.
В этом доме все решается само собой. Только подумаешь – и на тебе, возникают шлепанцы.
Я собирался уже выйти из ванной, как вдруг услышал разговор. Сами знаете, какая звукоизоляция в этих современных домах. Нет у меня привычки подслушивать, но сейчас это получилось само собой. Я не виноват, что тут плохая звукоизоляция, а у меня острый слух.
– Женя, мне перестает это нравиться,– сказал Игорь.
– Что именно?
– Да всё это. Очень может быть, что он отличный парень; скорее всего, так оно и есть, но скажи ему спасибо – и пусть уходит.
– Ты же знаешь, я не люблю, когда мне диктуют условия.
– Имею я право высказать свое мнение?
– Ты его высказал. Оно меня не устраивает. Парень спас мне жизнь. Тебе это о чем-то говорит?
– Я тебя знаю, наверное, лучше, чем ты себя. Тебе и в голову не приходит, как хорошо я тебя знаю.
– Ага, инстинкт самосохранения?
– А если даже и так?
– Ужасно скучная штука – ревность. Не надо, Игорь. Ну пожалуйста. Когда такой парень, как ты, начинает ревновать, в этом есть что-то смешное. Что-то смешное и жалкое. А я не люблю жалеть. Я могу жалеть, но не могу любить того, кого жалею.
Несколько секунд тянулась пауза, а потом Игорь сказал:
– Я понимаю, сейчас у тебя чересчур взвинчены нервы. Сейчас тебе трудно отвечать за свои слова и поступки. Может, мне уйти?
– Ты хороший клоун, Игорь, но мелодрама тебе не по плечу. Не твое это амплуа.
Я демонстративно хлопнул дверью, выходя из ванной. Разговоры мигом стихли. В пижаме видик у меня был самый что ни на есть клоунский.
Женя повесила мою «олимпийку» над горящими горелками, пристроила у огня кеды.
– Ну, давай чай пить,– сказала она, улыбнувшись.– Рука не болит?
– Ерунда какая.
– И то верно. Я рада, что всё так хорошо обошлось.
– Я тоже. Вы курите?
– «Ты куришь?» – поправила она.
– Ты куришь?
– Немножко.
– Я вижу сигареты на подоконнике. Если ты не против, я закурю. Мои начисто промокли. Я покурю, пока всё сохнет, и пойду.
– А чай?
– Не то у меня настроение. Ты извини, Женя, но я случайно услышал ваш разговор.
– Вот это слух! – восхищенно сказала она.
– Вы там не больно-то шептались.
– Мне очень жаль, что ты это услышал. Я не знала, что у тебя такой острый слух. И такая завидная честность… А ты можешь сделать вид, будто ничего не слышал?
– Это не мое амплуа,– сказал я. Лихо было сказано, не правда ли?
– Спасибо.
Я пошел переодеваться, натянул на себя слегка влажный костюм, пригладил волосы у зеркала и почувствовал, что мне не хочется уходить из этого дома. Не хотелось мне прощаться с этой удивительной девчонкой. Не хотелось – и всё тут. Но надо было.
Я сказал Игорю: «Извините за вторжение» или что-то в этом духе. Он отмахнулся: мол, не стоит обращать внимания на такие пустяки.
За мной щелкнула входная дверь. Она щелкнула, а у меня словно что-то оборвалось внутри. Я посмотрел на номер. Квартира № 5. Пятая квартира в доме № 12 по улице Гоголя. Машинально я это зафиксировал, без всяких на то планов. На всякий случай.
Дождь перестал, и светило солнце. С потемневших от влаги веток падали блестящие капли, и было тихо. Ни малейшего ветерка.
У меня на душе было и радостно, и грустно – и нашел что-то, и потерял. Да вряд ли у кого из вас не было такого состояния, о чем уж тут говорить.
Я сидел на детской площадке на мокрой скамейке. Я смотрел на прозрачные ручейки, змеящиеся в песке, и слушал тихий стук капель. Над подсыхающей скамейкой подымался пар.
На площадке появилась девочка в прозрачном синтетическом плащике. Она влезла на ржавое сиденье качелей и стала раскачиваться, подпевая себе в такт. Качели поскрипывали.
Из дальнего подъезда в углу двора вышла Женя. Ну вот, этого еще не хватало. А ведь не хватало, уж хоть сам себе не ври.
Она подошла ко мне.
– Я знала, что ты тут будешь сидеть. На, закури. Она протянула мне пачку «Варны».
– Уже который раз ты читаешь мои мысли. Телепатией не увлекаешься?
– Ну, ты меня еще плохо знаешь. Я и не на такое еще способна. Я, например, знаю, что ты служишь в армии» В воздушно-десантных войсках.
– Все верно. А почему?
– Угадала?
– Конечно. Я был на тренировке и решил пройтись по городу.
– Ты волейболист или вратарь,– сказала она.– Скорее всего, вратарь.
– Что за мистика…
– Нет тут никакой мистики. Если бы ты пропустил тот гол в свои ворота, я была бы уже на том свете.
Я поднялся. Мне хотелось уйти. Это щемящее чувство захлестнуло меня с головой. Я боялся, что наговорю сейчас такого, о чем потом пожалею. А в этом состоянии я мог бы много чего наговорить.
– Ты что, в цирке работаешь?
– Я гимнастка. Порхаю под куполом. А тебе-то откуда это известно?
– По-моему, я видел тебя на афише. До свидания, Женя. Славная ты девчонка.
– Я тебя провожу.
– Не надо.
– До свидания.

А потом вот какая штука со мной приключилась. Глупая до невозможности. Я прикинул, что возвращаться на стадион уже нет смысла. Укатил наш зеленый драндулет. Сколько можно ковыряться в его древней утробе? Сколько угодно, но не столько же. Укатил, конечно.
Я сел в троллейбус. Он как раз шел в сторону нашей части. Шесть, нет, семь остановок – и я буду дома.
Денег у меня не было. Откуда у меня деньги? В увольнении мы катаемся бесплатно. Никто с нас билетов не спрашивает.
Не успел я проехать и одной остановки, как подошел ко мне дядя со значком контролера и потребовал предъявить билет.
Тут я и сообразил, что попался, как последний лопух. Чем докажешь, что ты военный? Да ничем. Мало ли кто раскатывает в троллейбусах в голубых тренировочных костюмах. Я попытался тихонько рассказать контролеру, как дошел до жизни такой, но он мне не поверил.
Одним словом, при активной поддержке общественности сволокли меня в ближайшее отделение милиции, а там всё и выяснилось. Дежурный вызвал патруль. На редкость глупо всё получилось.
Мне влепили пять суток гауптвахты. За самоволочку…

Приходько дал ракету. Двойная красная – сигнал сбора. Не лучший это способ – давать ракету. Не лучший, потому что не самый безопасный. Ведь ракету видят не только свои, но и противник, будь он хоть трижды в кавычках. Правда, лейтенант пустил ракету под очень острым углом, лишь бы она взлетела чуть выше верхушек. Но и это не выход.
Конечно, никакой проблемы из этого я не хочу делать. Так, сгустил краски ради красного словца. Наивно было бы думать, что радиоэлектроника обошла нас стороной. Есть и у нас эти миниатюрные электронные штучки. Не в каменном веке живем. Но наши маяки и приемники остались в казарме. Значит, на сей раз ничего серьезного не предстоит. Обычная разминка. Жаль, что дошло это до меня с таким запозданием. И до других тоже. Спокойнее вели бы себя. А то невесть что нафантазировали себе, пока выходили на точку и десантировались.
Ну, кажется, все в сборе. Все двадцать шесть на нашей трижды благословенной поляне. Просто поразительно, как всё здорово обошлось – ведь не на учебную площадку прыгали, а на лес. Редкостно везет нам сегодня. Впору сплюнуть через левое плечо.
Пораньше бы сплюнуть. Одного не досчитались. Кого?..
В таких случаях бессознательно перебираешь своих друзей и просто ребят, с которыми у тебя особенно хорошие отношения. Не пришлось мне их долго перебирать – не было Сени Калашникова. Мы подождали десять минут, и еще десять. Тишина стояла в лесу. Тишина, подчеркнутая какими-то таинственными шорохами и треском. То ли зайцы шныряли по лесу, то ли пробирался в чаще зверюга посолиднее. Но не человек.
Приходько пустил вторую ракету.
Тишина. Безжизненная тишина на рассвете.
В тысячу раз легче было бы, знай я, что Сеня просто приземлился в отдалении от других, что пробирается он к нам сквозь густой подлесок, отчаянно проклиная и эти заросли, и глубокий снег; что пройдет еще полчаса – и появится он на поляне, мокрый и измученный, но живой и невредимый.
Он не появился.
Лейтенант Приходько приказал – найти во что бы то ни стало. Я попал в группу поиска.

Ох и скучное это занятие – сидеть на гауптвахте. Кто не сидел, тому этого не понять. Обычный арест – еще куда ни шло. Только проснулся – везут на работу. Дорогу подремонтировать, траншею вырыть на строительстве или в совхозе яблони окопать. Глядишь – и пролетел штрафной денек. И как это ни смешно, чувствуешь, что принес кому-то пользу. Но мне дали пять суток строгача.
Камера три шага на четыре, посредине вмурованный в пол табурет. На стене – полочка, а на полочке две книжонки уставов: внутренней службы н дисциплинарный. Эту беллетристику разрешается читать хоть до посинения.
А нары-то, нары! Всю ночь ворочаешься на голых шершавых досках, а утром придет часовой и примкнет их к стене здоровенным висячим замком. Чтоб не взбрело в голову среди бела дня поспать часок-другой. Нет уж, изволь бодрствовать и мучаться угрызениями совести.
Я бодрствовал, но духом не падал. Изо всех сил старался я не падать духом.

День первый
От нечего делать я слоняюсь по камере. Час послоняюсь, посижу на табуретке. Тут уж одно из двух: или слоняться, или сидеть на табуретке. Не читать же уставы, про себя или вслух. Попробовал читать задом наперед – надоело, они и в таком виде чересчур уж отдавали уставами.
Любо, братцы, любо
 Любо, братцы, жить…
В железной двери открывается глазок.
– Прекратите петь, арестованный! – кричит часовой.
– Почему?
– Не положено,– хмуро отвечает он.

День второй
Я стучу в дверь.
– Часовой!
В глазке появляется большой серый глаз, который не мигая смотрит на меня.
– Чего тебе?
Провалиться мне на этом месте – салажонок.
– Дай газету почитать. Хоть вчерашнюю.
– Не положено.
– Отстану ведь от жизни.
– Ничего, не отстанешь.
– Как там делишки на Ближнем Востоке?
Большой серый глаз моргает. Глазок закрывается.

День третий
Развлечения ради я разыгрываю детективную сценку: имитирую визг автомобильных тормозов и пистолетные выстрелы. Затем – короткий, отчаянный стон.
Заглянувший в глазок часовой видит жуткую картину: на табурете, животом вниз, лежит человек, правая его рука безжизненно скрючилась на полу. Более мертвого человека никогда еще не приходилось ему видеть.
– Эй! – говорит часовой дрожащим голосом.
Человек хотя бы пошевелился.
– Ты чего это, а?!
Драматическая тишина.
Я знаю, через секунду он оторвется от глазка и в панике побежит звать начальника караула. Пусть бежит.
Я хватаю с полки первый попавшийся устав, сажусь на табуретку и самым внимательным образом начинаю его изучать. Спустя минуту в коридоре слышится топот и возгласы.Лязгает засов.
Рассеянным взглядом я смотрю на часового и на начальника караула. Ну и эмоции же на их лицах – будто и впрямь какая-то трагедия свершилась по их вине.
А я продолжаю читать устав и даже бормочу что-то про себя, как бы заучивая наиболее полюбившиеся статьи.
– Арестованный Кольцов! – произносит начальник караула.– Вы чем занимаетесь?
– Со сна восстав, читаю устав, товарищ сержант,– говорю я, вскакивая.– Очень мудрая книга.
– Так… Ну правильно…
Дверь закрывается. Из-за двери доносится:
– Ты что же это, Парамошкнн? Ты что же это, а?.. Спишь на посту?
– Товарищ сержант, так он же был, как мертвый! Своими глазами видел.
– Во сне видел? Ох, доберусь я до тебя, Парамошкни! Доиграешься ты у меня! Я тебе покажу, как сеять панику на гарнизонной гауптвахте…
За образцовое поведение меня перевели на обычный режим. Это было приятной неожиданностью. А я думал, что за неуместные шутки мне добавят пару суток отсидки. Такое на гауптвахте бывает сплошь да рядом. Некоторые «рекордсмены» сидят по месяцу, а то и побольше.

Я ремонтировал крышу беседки в детском доме № 2. Это было куда веселее, чем топтаться по узкой темной камере.
У меня был молоток, баночка с гвоздями и несколько разрезанных консервных банок. Я накладывал жестяные заплаты на дыры в крыше. Работа была немудреная и приятная. Тюкаешь себе молотком…
В дальнем углу площадки меня сторожил конвоир. Так, для проформы. Он знал, что никуда я не удеру. Коротая время, конвоир читал потрепанную книжонку. Время от времени он поглядывал на меня невидящим взором. Книжонка захватила его воображение.
То ли мертвый час был у детишек, то ли другое какое мероприятие – на площадке было пусто. А потом там возник мальчишка. Именно возник, потому что пару секунд назад никого на ней не было; я чуть отвлекся от заколачивания гвоздей, выуживая сигарету из пачки, а когда поднял голову, увидел мальчишку с бумажным голубем в руках.
Голубь сделал «горку», еще «горку», вошел в штопор и, мягко выйдя из него, приземлился рядом с часовым. Прямо-таки клюнул его в сапог. Конвоир оторвался от книги и посмотрел на голубя. Малость подумав, поднял с земли и, неуклюже размахнувшись, запустил. Голубь взлетел, замер в воздухе и рухнул на землю.
Мальчишка подхватил его, расправил и запустил. Ну и чудеса выделывала эта бумажная птичка! Разинув рот, я смотрел, как голубь выписывал «мертвую петлю», выполнял «переворот через крыло» и прочие фигуры высшего пилотажа. Сам в детстве мастерил бумажных голубей, но таких асов не удавалось мне делать никогда.
Конвоир вошел в азарт. Он схватил бумажную птицу, по-своему расправил ей крылья, что-то там загнул и запустил. Голубь судорожно вспорхнул и врезался в землю.
Мне захотелось поаплодировать моему стражу, как аплодируют безнадежным неумехам. Мои симпатии были на стороне этого пацана, которого я, конечно, сразу же узнал. Я болел за Петьку Башашкина и хотел, чтобы его голуби летали долго и красиво, и чтобы никакому охраннику не удалось превзойти его в летном мастерстве.
Хорошо, что я не очень увлекся этим зрелищам. Вовремя увидел старшину Казанова и распластался на крыше. Мне не хотелось, чтобы старшина увидел меня за таким малопочтенным делом.
Честное слово, у меня сердце перевернулось, когда я увидел, как рванулся к нему Петька. Как к отцу.
Я лежал на крыше беседки, прислонясь щекой к нагретой солнцем доске. Многое для меня прояснилось, и мне было хорошо, как никогда.

Снег, снег, снег… Почти по пояс. Как трудно идти по этим скрипящим сугробам. Да какое там идти – пробираться. Проваливаться в занесенные снегом ямы, падать, барахтаться в обжигающе холодной снежной каше.
Мы ищем Сеню, а Сени нет как нет. Никаких следов, только девственные, мягких очертаний сугробы.
Хоть бы крикнул он, хоть бы как-то дал о себе знать. Ведь специально же для этого останавливаемся через каждые пять шагов, слушаем лесные шорохи. Вдруг услышим отдаленный стон или паническое стрекотание сорок. Вдруг щелкнет выстрел в тишине – автомат-то у него есть…
Конечно, на выстрел надеяться нечего. Стрелять он не станет, как бы плохо ему ни пришлось. Звук выстрела покатится по лесу километров этак на десять. Мало ли кто услышит этот выстрел. Игра есть игра, и какими бы взвинченными ни были в ней ставки, она останется игрой. Игрой со своими правилами. Сеня их знает и нарушать не станет, чего бы это ему ни стоило. Сеня – честный игрок.
– Стой! – говорит Приходько.
Тишина. Живая лесная тишина. А для меня она мертвая. Пропади они пропадом, эти правила.
А почему бы и в самом деле ему не выстрелить? Стрелял же Приходько. Не бесшумно же взлетали его ракеты. В конце концов, деревья трескаются от мороза тоже не бесшумно. Поди знай, дерево это треснуло или из автомата выстрелили.
– Пошли,– сказал Приходько.
Вот где сбрасывать вес. Незачем напяливать на себя три свитера; погуляй по этому лесу полчасика – похудеешь на несколько килограммов.
Жаль, незачем мне худеть.

Давно я не был в таком нокауте. И кто послал – Рычков!
Представляете, меня отстранили от участия .в финальном матче на кубок гарнизона. Вывели из команды как штрафника. Команда-то тут ни при чем, ребята горой стояли за своего вратаря, но с Рычковым не потягаешься. Во-первых, он – комсорг взвода, во-вторых (и это самое главное),– начальник.
Ладно, переживем.В конце концов, и после нокаута приходят в себя. Даже если это был удар ниже пояса. Переживем.
Было воскресенье. Был отличный июльский день: в меру жаркий, в меру ветреный. Где-то на первом этаже включили радиолу – радисты развлекались. Те радисты, которым начхать было на футбол. Остальные уехали на стадион. И радисты, и все остальные, кто болел за наш «Метеор». А болели за него многие.
В казармах нельзя было насчитать и десяти человек. Конечно, кто-то слонялся по городку, кто-то пил лимонад в военторге. Не без этого.
Увольнения меня все-таки не лишили. Правда, Рычков пытался нагреть меня и на этом, но вовремя вмешался лейтенант Приходько, и увольнительная была выписана.
Я ехал в троллейбусе.
Люблю я летние воскресные троллейбусы. Ощущаешь в них скрытое праздничное настроение. Нет той будничной хмурой деловитости, от которой и сам впадаешь в унылую, ровную будничность. А тут смотришь в эти просветленные покоем лица, и таким отменным настроением проникаешься – просто чудо.
Редко кто из нас проводит увольнение, бесцельно шатаясь по городу. Не так уж часто выпадает нам эта относительная свобода, чтобы бесцельно тратить ее на пустяки. У каждого есть тщательно продуманная программа.
Сыграют отбой в четверг или пятницу, погасят свет в казарме; лежишь – и думаешь о будущем увольнении. Пять раз пройдешь по тем улочкам, по которым тебе хотелось бы пройти, прокатишься на автобусе со всеми пересадками, словом, нафантазируешь себе такого, на что и двух суток не хватит, не то что каких-то восьми часов.
Я ехал к Светлане. Давно я с ней не встречался; время от времени звонил в парикмахерскую, но это не в счет. О многом ли поговоришь по телефону? Да и не то скажешь, что хотелось бы. И она говорит не то. Я же знаю, что телефонист на армейском коммутаторе слышит наш разговор, и она это знает. Мы оба прекрасно знаем, что говорим в присутствии третьего. Делать ему нечего, этому третьему, вот он и слушает, о чем мы говорим.
Вот она, улица Гоголя. Здесь живет Женя. Завернуть за угол и пройти полквартала. Вход со двора, третий подъезд, если считать налево от арки.
Подумал я о ней – и сердце заныло. Ведь знал же, что надо выбросить эту девчонку из головы, но все чаще ловил себя на том, что думаю о ней. С поразительной отчетливостью представлял я себе ее лицо, ее спортивную фигурку. Стыдно признаться, но тысячу раз я вспоминал тот ливень, и пустую улицу, и девушку, облепленную мокрым платьем. Тысячу раз я совершал тот отчаянный вратарский бросок и слышал звон стекла. Снова и снова я слышал ее голос и ощущал прикосновения ее ловких пальцев, когда она перевязывала мне руку. Это было как наваждение.
А я ведь знаю ее телефон, и она знает, как дозвониться ко мне в часть. Она мне звонила раза два, но все неудачно. То я был на прыжках, то на стрельбах. Дневальный говорил, что звонила какая-то девушка, и это могла быть только Женя, потому что никто, кроме нее, не знал моего телефона. Даже Светлана. А я ей почему-то не звонил. Столько раз порывался, но в последний момент что-то меня останавливало.
Вот сойду сейчас на ближайшей остановке и позвоню. Хотя бы ради приличия. Спрошу, как у нее дела и все такое. В самом деле, почему бы не позвонить? Просто так.
Я выпрыгнул из троллейбуса, когда он уже тронулся и скрипнули створки двери, закрываясь. Я посмотрел ему вслед… Ну и дела…
Я машинально подошел к киоску, выпил стакан газировки и закурил. Звонить я, конечно, не буду. Ни к чему это. Да и нет ее сейчас дома. В такой-то день. Небось загорает на пляже, как все нормальные люди. Самое время позагорать. Окунуться разок-другой и полежать на горячем песке. В обществе культуриста со слабыми нервишками.
К остановке подходил мой троллейбус.
Я пошел вниз по проспекту. Отсюда до стадиона СКА было совсем недалеко. К середине второго тайма успею наверняка.
Я появился на стадионе как раз в тот момент, когда нашим вкатили гол. Не забили, а именно вкатили, потому что вратарь Никоненко сдуру выскочил почти к углу штрафной площадки. Обвести его не составляло труда, что и было спокойно проделано. Морду надо бить за такие выходы. Повесить на верхней штанге. Костя Маслюков плевался и волосы рвал на голове.
Я подошел к лейтенанту Приходько. Он был в трауре.
– Товарищ лейтенант, какой счет? – спросил я.
– У-у, позорище! – причитал Приходько.– Стыд-то какой… Гнать его надо из вратарей, гнать! Каленой метлой. И из ефрейторов тоже.
– Так какой счет?
– Уже два-два.
– А до конца?
– Минут двадцать.
– Да, радоваться нечему,– сказал я.
Если уж танкисты почувствовали слабинку, они из кожи вылезут, но вколотят третий гол. Кровь из носа, но вколотят. А сберечь этот счет – дело техники. Восемь игроков в защиту – и кубок в кармане.
– Заменил бы ты этого труписа, а? – закинул удочку Прнходько.
– Не могу, товарищ лейтенант.Меня, как вы знаете, вывели из команды. Выгнали то есть.
– Наплюй ты на это. Душа ведь горит. Стань в ворота!
Я промолчал.
– Ты же видишь, защита в панике.
– И слепой увидит.
Танкисты подавали угловой. Думал, разыграют – правый крайний, то ли нападающий, то ли полузащитник рванулся вперед, к угловому флагу. Однако последовала подача. Слегка одураченные наши защитники едва успели вернуться на свои места.
Вот это подача! Как раз на голову набегающему центровому. Я его с самого начала заприметил, этого высокого парня с кавказскими усиками. Костя с ног сбился, опекая этого агрессора. Правда, сейчас он прозевал рывок, и кавказец ударил но воротам. Отличный был удар головой. И не миновать бы гола, будь Никоненко хоть семи пядей во лбу, не попади мяч в штангу.
Не хотел бы я схлопотать такой удар. Другое дело, что не позволил бы ему ударить, выйдя на перехват, но успей он к мячу раньше меня – молись фортуне. Точные удары с такой дистанции почти всегда кончаются голом. Глазом не успеешь моргнуть, а мяч уже трепыхается в сетке.
– Ты же сам видишь – третьего гола не миновать,– сказал Приходько.
– Товарищ лейтенант, у меня тоже есть самолюбие.
– Ну, если самолюбие…– Приходько отвернулся и, помедлив, сказал: – Его, конечно, надо щадить. Против этого не попрешь. Только лучше бы тебе не приходить на стадион. Гулял бы лучше по городу.
Чего он ко мне пристал? Видали мы таких советчиков. Сначала выгоняют из команды, а потом в трудную минуту начинают давить на психику. А и в самом деле, не надо было приходить на стадион. В гробу я видал этот стадион и этот дурацкий матч. Матч, в котором вратаря расстреливают чуть ли не с центра поля.
Опять этот усатый. Прошел к штрафной и сыграл в «стенку» с тем самым парнем, который не пойми кто, нападающий или полузащитник. Отпасовал пяткой и прошел к штрафной площадке. Уволок за собой двух защитников. А пас-то пошел не ему, а налево, на свободное место.
Сообрази ты, горе-вратарь, что усатый не станет обводить двух защитников. Сообрази и вовремя выйди на перехват подачи. Не глупее же тебя этот усатый, чтобы не дать пас во вратарскую площадку. Туда двое ворвались, двое лихих парней, которые знали цену третьему голу.
С трех метров и бить-то не стоит: подставь ногу – мяч сам влетит в ворота.
Танкисты бросились обнимать плотного рыжего малого с цифрой «8» на футболке. А тот веселился больше всех, вскидывал руку и подпрыгивал, как Эйсебио на чемпионате мира.
Сподобило же меня выпрыгнуть из троллейбуса. Сидел бы сейчас у Светы, болтал иа отвлеченные темы…
Я побежал вниз, на ходу снимая мундир. Пропадите вы пропадом, бездари, кем бы вы ни были. Бездари, чья бездарность бьет по кому угодно, только не по вам самим.
Я надел свитер и стал разминаться у лицевой линии. Наши ребята сообразили, что к чему и выбили мяч в аут.
– Мотай отсюда! – сказал я Никоненко. Ох и злой же я был…
Никоненко ушел из ворот, старательно прихрамывая.
Они и меня решили обстреливать издали. Стреляйте, ребята, я не против. Полезно для разминки.
Усатый навесил на ворота. Хитрый такой был удар, дальше некуда. Кажется, что мяч пройдет высоко над верхней планкой, а он резко заворачивает вниз и влетает в сетку за спиной одураченного вратаря. Тоже мне, нашел чем удивить…
На трибунах зааплодировали. Нечему радоваться, братцы. До конца матча десять минут, а счет не в нашу пользу.
Наши затеяли атаку. Медленно пошли вперед, подключив и полузащиту. Танкисты отошли назад, создав мощный заслон, через который пройти было невозможно. Они знали, что делали. Победа была у них, можно сказать, в кармане. Такие хилые атаки им были что слону дробина.
Не то, ребята, не то! Поморочьте им голову, растяните защиту и врывайтесь в штрафную площадку. Любыми, пусть и авантюрными путями.
Танкисты послали мяч через все поле, и он прискакал ко мне. Я вывел его за штрафную площадку и отпасовал Маслюкову. Тот правильно меня понял и, потоптавшись, дал пас поперек поля крайнему защитнику. Танкисты увидели пустые ворота и дали поймать себя на удочку. Наши защитники как бы в нерешительности водили мяч на своей половине поля, передавая его друг другу. Танкисты не устояли перед искушением и устремились вперед.
Ну-ка бегите к моим воротам. Бегите, бегите. Хоть всей командой. Вот они ворота – пустые. Поглубже заглатывайте наживку. Немного усердия, и дело будет в шляпе. Ну смелее, касатики!
Дьяконов сделал рывок по правому краю. Маслюков дал ему пас на выход. Эдик Шинкаренко со скоростью мотоцикла шел по центру. Танкисты глазом не успели моргнуть, как двое наших оказались у них в тылу.
Сейчас или никогда. Такие трюки дважды не проходят. Поточнее сыграйте, ребята. Вы же разыгрывали эту комбинацию как по нотам. Вы же десяток голов забили таким способом. Не сумеете забить сейчас – труба нам.
Что значит напасть врасплох. Двое защитников в панике побежали наперерез Дьяконову. Он подпустил их поближе и дал пас Шинкаренко.
Ну, Эдик!..
Он ударил по воротам. Мяч врезался в сетку, как пушечное ядро.
Трибуны взорвались. Наша болельщики вопили, не щадя горла. Они с ума сходили от радости.
Как-то там Приходько?
Наши пошли на штурм. Добивать так добивать. Что и говорить, обстановка располагала. Прижать танкистов к воротам и забить решающий гол. Неужели нельзя этого сделать за оставшиеся пять минут?
Теперь игра пошла в одни ворота. Танкисты оборонялись отчаянно. Они ждали добавочного времени. Ох и толкучка была в их штрафной площадке!
Что творилось на трибунах! Все встали. Рев стоял сплошной. Болельщики требовали гола. Их устраивал только гол, победный четвертый гол в ворота танкистов. И никакого дополнительного времени. Мало ли как могут развернуться события в дополнительные полчаса.
И наступила роковая минута.
Не зря я проникся уважением к этому усатому. Хитрющий был парень, мудрый и агрессивный. Врожденный футболист. Приятно иметь дело с такими.
Он был один в центре поля, на грани офсайда. Ловил момент. И поймал. Он подхватил мяч, выбитый из штрафной площадки, и рванулся к моим воротам забивать гол. Он был нападающим, а нападающие должны забивать голы. Это их прямая обязанность.
Перед усатым оказался один лишь Маслюков. Костя тоже был врожденным футболистом. Он считал, что нападающие должны забивать голы, а защитники – прикрывать ворота. Иначе грош им цена, защитникам. Потому он и не ушел от ворот.
Усатый обошел Костю. И таким финтом – залюбуешься. Пеле, да и только.
Но долго любоваться на него не пришлось – усатый оказался прямо перед воротами.
Ну, всё. Плакал наш кубок. Не забить гол с такого расстояния просто невозможно. Тем более такому асу, как усатый. Хотел бы я пожать ему руку после матча.
Почему он промедлил?
Костя упал ему в ноги и кулаком вытолкнул мяч за лицевую линию.
Свисток. Красная карточка Косте и – пенальти. Что в лоб, что по лбу.
– Андрюха, держись! – крикнул кто-то с трибун.
Что ж, и на том спасибо. Попробую продержаться. Шансов у меня, конечно, почти никаких, но попробую… Лишь бы не усатый бил этот пенальти.
Ишь, чего захотел…
Усатый разбежался и…
Я не видел, куда летит мяч. Я метнулся в правый нижний угол. Почему именно в правый, этого я вам не сумею объяснить.
Каким-то чудом я дотянулся до мяча и кончиками пальцев отбросил его за штангу. И упал на подвернутую руку.
Я услышал хруст, будто разломили большое антоновское яблоко. Это было последнее, что я услышал.

Нестерпимо белый потолок. От этой белизны начинают болеть глаза. На снежно-белых стенах ни одного темного пятнышка. Хочется швырнуть бутылку чернил в этот мертвенный экран.
Правая рука лежит на груди. Она толстая и тяжелая, как полено. От кисти до локтя – толстая корка гипса, обмотанного марлей. Пальцы потемнели, ими больно шевелить.
В палате шесть коек. Половина из них занята. Слева от меня спит худой белокурый парень с лицом скандинава. Он чисто выбрит, но давно не стрижен; от этого у него образовалась ультрамодная битловская прическа. Справа спиной ко мне лежит человек с забинтованной головой. Я даже не могу определить, брюнет он или блондин – сплошные бинты. Видно, в веселенькую историю угодил парень, раз его так разукрасили.
Белизна режет глаза, и я их закрываю. Так лучше. Какая сонная тишина. Вот так, с закрытыми глазами, ни за что не определишь, день сейчас или ночь. Хотя нет – птицы поют за окном. Синицы свистят, зяблик трели закатывает. Ни разу не был я в этом госпитале; говорят, стоит он в старинном парке, где липы в три обхвата, а тополя высотой до неба. Хорошо, если так. Значит, буду пропадать в этом парке с утра до вечера.
… Птицы поют, деревья в три обхвата. Трава такая зеленая, свежая. Бабочки летают. Белые, оранжевые. Как они красиво поют, зяблики. Не надо мне никаких соловьев…
…Свисток! Усатый разбегается. Он пробегает мимо мяча и надвигается, надвигается на меня. Вырастает размером с колокольню. Топот и горячее дыхание, и сверлит мозг настырная мысль: почему он не бьет? Ну бей же, бей! Серый полумрак…
Я открываю глаза. Белый потолок, белые стены. Слева на койке сидит «скандинав», опершись локтями на колени. Он смотрит на меня и улыбается.
Скрипнула дверь. В палату заглянула девица в белом халате. Постояла у порога и исчезла, будто и не было ее вовсе.
– Надя,– сказал «скандинав», кивнув на дверь.
– Зачем? – спросил я.
– Что – зачем?
Тут я окончательно пришел в себя.
– Привет,– сказал я.
– Привет,– охотно ответил «скандинав».– Здорово тебя скрутило.
– Ничего, переживем.
– Конечно, переживем. Бывает и похуже, а ничего – переживают.
– Как тебя звать-то? – спросил я.
– Лешка.
– А меня Андрей. Долго лежишь?
– Семьдесят два дня. Всех перележал. Кого тут только не было в мою бытность. Даже сапер, который удачно подорвался на мине.
– Ничего себе удача – подорваться на мине.
– Парень остался жив, а для сапера это удача. Вынули из иего пятнадцать осколков и комиссовали. Еще бы не удача. Руки-ноги целы, голова не пострадала – пляши от радости.
Мой сосед справа заворочался и тяжко вздохнул.
– А этот – ни за что не поверишь – кинооператор! – Лешка покачал головой.– Вот уж не думал, что у них опасная работа.
Неужто Салазкин?
Он повернулся на другой бок и посмотрел на меня.
– Ну и встреча,– сказал я.– И в таком месте.
– Ой, не говори,– простонал Юра.
– Как же тебя угораздило?
– Да пропади она пропадом, наша дурацкая работа. У меня что ни экспедиция, то травма. И все по милости садиста Аверьянова. Шестую картину с ним делаю… Однажды понадобилось ему снять морду тигра крупным иланом, а для этого надо ставить камеру впритык к прутьям клетки. Аверьянов говорит: «Ничего он тебе не сделает, это полудохлый тигр, не бойся». А тигр возьми да и тяпни лапой по камере, а заодно и по рукам. Вот шрамы, полюбуйся. Потом снимали пожар в тайге. От жары плавилась эмульсия на пленке, представляешь? «Конвас» пришлось закутывать асбестом, и лицо тоже. И все равно валялся в больнице с ожогами. С такой термозащитой и с таким режиссером… Садист он, говорю я тебе, садист! Плевать ему на всё, были бы хорошие кадры. Что меня заставляет с ним работать – не знаю. А что он вытворял на лесосплаве? Течение страшное, плоты расхлестывает на порогах – бревна ломаются, как спички. Говорит: «Надо это снять с движения. Становись-ка ты на плот, Юра, и снимай самые драматичные моменты». А там их было хоть отбавляй. Так мало того, что меня послал, – сам ведь полез, чтобы стоять рядом и руководить съемкой. Ему хоть бы что! Я искупался в ледяной водице, а он кричал с плота: «Береги камеру, там ценная пленка!» Правда, он же меня и выудил из воды. Страшный человек – Аверьянов. С таким режиссером до пенсии не доживешь, это уж точно.
– А сейчас-то что с тобой приключилось? – спросил я.
– А то, что чуть не сыграл в ящик,– сказал Юра.– Снимали мы на тренажере. По сути, это были досъемки. Полоса препятствий, траншея, лабиринт, окно, разновысокие бревна… Ну ты знаешь, о чем я говорю. А по сценарию этот «бобслей» должен был начинаться сценой на тренажере. Макет самолета, макеты парашютов, настоящая парашютная подвеска. Ребята один за другим прыгают с этой адской штуковины и катятся на каретках по длинным наклонным рельсам. Ну а потом – резкий спуск, прыжок… Все это можно было снять и с земли, и снять так, что пальчики оближешь. Аверьянову показалось этого мало, и пришлось мне прыгать вместе с твоими коллегами. Снимали их с движения, с параллельных рельсов. Всё шло вроде бы нормально, только на приземлении меня протащило вперед, каретка сошла с направляющих и свалилась мне на голову. Пятнадцать кило железа, а?! Главное, у любого другого это сошло бы, но только не у меня. Как назло, фиксатор был поднят, хотя удержаться в таком положении ему было ничуть не легче, чем пятаку, поставленному на ребро. Но вот удержался на мою беду.
– У тебя эта невезучесть от природы,– сказал Лешка.
– Фатальная невезучесть,– согласился я.
– Поневоле поверишь в судьбу,– обреченно сказал Юра.
– А может, просто сменить режиссера? – предложил я.
– Сукин он сын, пробы негде ставить,– сказал Салазкин.– Но с ним, гадом, интересно.
Распахнулась дверь. Медсестра Надя вкатила в палату какую-то штуковину, похожую на длинный узкий стол на колесиках.
– Опять перевязка! – простонал кинооператор.
– Да, опять, больной Салазкин,– сурово сказала Надя.
Закованное в суровость дитя. Сколько тебе лет, малыш в белом халате? Шестнадцать? Если и больше, то не намного.
– Эта железяка мне и по колену саданула,– сказал Юра.– Ходить не могу. Жизнь собачья…
Салазкина увезли на.перевязку.
– А ты-то как сюда попал? – спросил Лешка.
– Брал пенальти и неудачно приземлился,– сказал я.
– Посмотрел бы ты на себя, когда тебя привезли. Мертвее мертвого. Хирург сказал, что у тебя низкий болевой порог. Что это такое – убей, не знаю. А ты знаешь?
– Ума не приложу.
– А я вот тоже приземлялся, только высота была побольше. Выбрасывали массовый десант, и на мой купол занесло одного парня. Парашют, само собой, погас. Будь это на двухстах метрах, обрезал бы стропы и выбросил запасной, но дело было у земли. Мне еще повезло – упал на молодой ельник, сломал обе ноги и ключицу. Можно считать, отделался испугом. На днях выписываюсь.
– Ты что, десантник?
– А то кто же.
– Разведрота?
– Ну?
– Давай заново знакомиться, я из роты связи. Радист.
– Сколько прыжков?– спросил Лешка.
– Четырнадцать.
– А у меня двадцать шесть. Между прочим, этот кинооператор снимал кого-то из ваших. Я-то не видел, но мне ребята рассказывали.
– Меня он тоже снимал. И еще Сеню Калашникова, Костю Маслюкова. Костя – защитник нашей сборной, ты его должен знать.
– Не знаю,– признался Лешка.– К сожалению, футболом совершенно не интересуюсь. Иначе тебя бы я сразу узнал.
– Вряд ли,– сказал я.– Я из молодых. Майского призыва. Мы еще не успели прославиться.
В палату вкатили Юру Салазкина.

– Вижу! – крикнул Маслюков.– Вон он, висит на сосне.
Не дотянул до поляны, самую малость, не дотянул. Завис куполом на высоченной сосне. Болтается в восьми метрах над землей. Ох уж этот десантный парашют – не приземлишься на нем, где хочется. То ли дело спортивный. Стропы такие послушные. Управляешь им, как лошадью. Будь у Сени Калашникова спортивный парашют, вырулил бы он на поляну, а так – висит на сосне. Я тоже висел однажды и знаю, какое это удовольствие. Слезть – не проблема, на то есть у нас десяток приемов, но когда приземляешься на дерево, можно исцарапаться до невозможности и разок-другой стукнуться головой о ствол, да так, что долго будешь приходить в себя.
– Калашников! – крикнул лейтенант.
Сеня не ответил. Он тихо раскачивался на стропах. Он был без сознания.
– Кольцов, действуй,– сказал Приходько.
Я знал, что делать. Я уже подходил к сосне. Нижние сучья бог знает на какой высоте. Но будь они хоть у самого неба, все равно я влезу на это дерево, каким бы толстым и высоким оно ни было.
Руки бы отогреть. Сам взмок от жары, а руки задубели. Я стал растирать их снегом. Растирал, пока они не стали багровыми, пока их не пронзили горячие острые иголочки.
Куда проще грудная обвязка – крючья, карабины. Ползи хоть по вертикальной стене. А у меня ни крючьев, ни карабинов, ничего.
Лишь бы руки не омертвели.
Я вскарабкался метра на три. Передохнул. Еще метр. И еще. Ствол стал потоньше. Теперь его можно было обхватить руками. Можно было крепко сцепить ноги, расслабить спину и отдохнуть.
Я посмотрел на Сеню. Он не подавал никаких признаков жизни. Наверное, здорово ушибся. Такой синяк на щеке – от виска до подбородка.
Ну и холодный же ствол. Руки немеют. Чуть-чуть поднялся и грейся. Три ладони о шершавую кору. Три их друг о дружку, стучи ими по стволу.
Я вскарабкался на толстый поперечный сук. Вот он, тугой жгут строп, на которых висит Сеня. Руки занемели окончательно. Снежку бы сюда.
Пальцы задвигались. А ну еще, еще. Ведь больше греть их не придется.
Я соскальзываю вниз по стропам. Хлопаю Сеню по щекам. Но ему хоть бы хны. Я хлещу его изо всех сил. Висеть на одной руке, а другой хлестать по щекам полумертвого товарища – поищите любителей в другом месте. Тяжелая это миссия. Легче самому повиснуть на суку с разбитой головой.
Сеня замотал головой, очнулся. Я попытался втолковать ему кое-какие полезные советы. Понял он меня или нет – не знаю, но я решил не рисковать. Рванул у него кольцо запасного парашюта и выбросил из ранца неожиданно вспухшую ткань вместе со стропами. Она заструилась вниз, как сухой снежный поток. Ребята подхватили ее и слегка натянули. Единственное, чего я боялся, как бы не отказала левая рука,– я ее уже не чувствовал.
– Я сам,– сказал Сеня.
– Не трепыхайся,– сказал я.– Сейчас мы всё это обтяпаем в один момент.
И тут он мне помог: расстегнул лямкн подвески повис па стропах. Я держал его за шиворот.
– Да пусти ты! – взмолился Сеня.– Сам слезу, не маленький.
Но я его все-таки подстраховывал. Потом мои одеревеневшие пальцы разжались, и я загремел в снег. Сеня тоже. Нас успели подхватить.
– Растирайте его, живо! – крикнул я.
– Успокойся,– сказал Приходько. Он протянул Сене флягу со спиртом.
– А ну глотни, висельник. Пей, пей, не стесняйся. Это лекарство, а не выпивка.

Лешка любезничает в коридоре с медсестрой Надей. Я слышу их бубнящие голоса и смех. Салазкин спит и видит горестные сны: от веселых снов не станешь так вздыхать. Я и сам не прочь заснуть, но не дает рука. Заныла к ночи, налилась тупой, пульсирующей болью. Я пытаюсь отвлечься от этой изматывающей, непрекращающейся боли и развлекаю себя, как могу. И сказки себе рассказываю, и песни тихонько пою, и ругаюсь. Но руку мою подлую не проведешь, ей хоть роман вслух прочти, не перестанет ныть. Вконец решила измотать, не иначе. Ну и будь ты проклято, гипсовое полено, раз уж столько в тебе подлости. Подлости и ноющей боли.
Матово светится прямоугольник застекленной двери. За дверью голос Нади. Ишь ты, сколько в нем теплоты. Сколько теплоты может быть в голосе шестнадцатилетней девчонки, когда она не корчит из себя классную даму. Однако Лешка оказался не из тех, кто вдохновляет на роль классной дамы. Поздравляю обоих.
Я встал и распахнул окно. Давно пора догадаться. У соседнего корпуса, на летней киноплощадке крутили старый фильм. Попробуйте не узнать «Верных друзей», если их показывают в нашем клубе каждый месяц. Попробуйте не узнать эти песенки, все эти «березки подмосковные», которые качались вдалеке. Не глядя на экран, я могу сказать, чем занимаются трое великовозрастных чудаков, впавших в детство.

Среди деревьев мерцает голубоватый луч кинопроектора, звучат неразборчивые голоса. А не совершить ли побег через окно и не посмотреть ли эту сто раз виденную картину? А вдруг рука клюнет на такую дешевую приманку и затихнет хотя бы на часик. Да, но попробуй потом обратно проникнуть в палату. Влезть в окно не удастся, а в коридоре Надя, которая строго-настрого запретила мне вставать и разгуливать по палате. Полоса света падает из соседнего окна на траву и на шершавый ствол каштана. Неожиданно у ствола появляется тоненькая девушка в светлом платьице. Девушка смотрит на освещенное окно. Кого это она там высматривает?
Девушка подходит к моему окну. Я слышу шорох травы под ее ногами. Она рядом, но я ее не вижу. И она меня не видит.
В палате вспыхивает свет. Женя!
– Больной Кольцов, почему вы не в постели?
Ах, будь ты неладна, скверная девчонка в роли классной дамы.
– Дышу свежим воздухом перед сном.
– Дышать можно и лежа.
Я подмигиваю Жене, и она отходит в тень.
– Сейчас лягу. Сосчитаю до десяти и лягу.
Уйди же ты, ради бога, уйди.
Свет в палате гаснет.
Я мигом влезаю на подоконник и прыгаю в темноту. Женя успевает меня подстраховать.
– С ума ты сошел,– говорит она драматическим шепотом.
– Плевать на ум,– говорю я, придав голосу бандитские интонации.
Секунду помедлив, она смеется.
– Не получается у тебя это,– говорит она.
– А у тебя получалось?
– И у меня тоже.
– Значит, мы квиты. Откуда ты взялась, чудачка?
–Я днем приходила, но ты спал. Вот снова пришла.
– Через забор небось?
– Ну да.
– Слушай, у меня голова кругом идет,– говорю я.
– Бедненький.
– Пойдем гулять.
– Сестра узнает, тебе влетит,– говорит она.
– Да я ее задушу левой рукой. Как Дездемону.
– Вы с ней в таких отношениях?
– Нет, конечно. Пойдем.
Что за девчонка! Ну и осел же я, что не позвонил ей тогда, в день матча.
Как пахнет трава. Где-то тут косили недалеко. Так пахнет только свежескошенная трава.
– А я по тебе соскучилась,– сказала Женя. Так просто сказала, будто были мы с ней знакомы тысячу лет.
– Я, может, больше соскучился.– И у меня это получилось просто, без всяких усилий.
– Эх ты, позвонить не мог…
– Боялся. Хочешь верь, хочешь – нет. Боялся, как последний пацан.
– Так я тебе и поверила. Скажи: забыл.
– Тебя забыть невозможно,– сказал я.
– Ну и впечатлительный же ты парень, Андрей Кольцов,– сказала Женя.
Левой рукой я обнял ее за плечи, и мы пошли по высокой траве среди деревьев, как в лесу. Не было бы этих желтых госпитальных корпусов со светящимися окнами и, пожалуй, киноплощадкн с бубнящими голосами, точно – лес. И листья шумят под ночным ветерком, и ночная птица кричит, и пахнет свежескошенной травой.
Что, съела, рука? Мне твои мелкие пакости нипочем, так и знай. Не обращаю я на них внимания, хоть отвались. Не до тебя мне сейчас, поняла?
Я шел и ;ног не чувствовал. Я обнимал Женю так осторожно, что едва касался ее плеча. Прижмешь покрепче, а она возьми и улети. Останешься один в темном парке по колени в росистей траве. И будешь стоять, хлопая глазами, пока из твоей руки не уйдет ее тепло. Мало ли что бывает в этом странном мире.
Мы шли напрямик, пока не уперлись в бревна, штабелем сложенные у забора, почти до верхней его кромки.
– Уж не тут ли ты перелезала через забор, отчаянная голова? – спросил я.
– Могла бы и здесь.– сказала Женя,– но чуть подальше есть удобный лаз. За ним, правда, присматривает один смешной старикан, но не очень старательно.
– Откуда ты знаешь об этом лазе?
– Кому же знать, как не мне? Я ведь живу поблизости, и с детства лазила сюда за черемухой. Черемуха тут что надо.
– Тебе бы мальчишкой родиться,– сказал я.
– Думаешь, я об этом не жалела?
– А сейчас?
– Это было в детстве,– сказала она.– Сейчас не очень. Пожалуй, и вовсе не жалею.
– Давай влезем на бревна,– предложил я.
– Я подумала, а ты сказал.
Не мы первые сидели на этих бревнах. Кора на них была отполирована. Давно они тут лежали, может, не один год.
Женя обернулась.
– Вот смотри,– сказала она,– если пойти вниз… Видишь зеленую неоновую рекламу? Это кинотеатр «Салют». Чуть правее – школа. А я живу иапротив.
– Не знал, что ты живешь рядом с госпиталем.
– Лучше бы тебе этого не знать.
– Совершенно с тобой согласен. Но я не рвался сюда, так уж получилось.
– Я знала, что с твоим характером госпиталя тебе не миновать, рано или поздно,– сказала она.
– Да и тебе, судя по всему, светит что-то подобное,– заметил я.
– Ты-то хоть не цитируй Игоря.
– Можно подумать, что тебе это неприятно.
– Провокатор из тебя. никакой,– усмехнулась она.– Прямо-таки никакой.
– Прости,– сказал я.– Меньше всего мне бы хотелось тебя обидеть.
– Ну что ты, какие обиды. Я же тебя давным-давно раскусила. Я же знаю, что фантазия у тебя куда богаче опыта. Жизненного опыта, конечно. А такие люди опыт заменяют фантазией. И, как правило, ошибаются.
– А разве я ошибся?
Женя секунду помедлила прежде чем ответить.
– Да,– сказала она.
– Тогда я ничего не понимаю.
– Набирайся опыта.– Она тихонько засмеялась,
Далеко внизу на повороте заскрежетал трамвай. Теперь я знал, что он повернул на Лесную и через минуту подойдет к госпиталю. Я даже знал, что это «семерка», потому что никаким другим он не мог быть.
– Женя!
– Что, фантазер?
– Не называй меня фантазером, ладно? Потому что это не совсем так.
– Если тебе это неприятно, не буду,– сказала она.– А что ты хотел мне сказать?
– Да так, ничего.
«Семерка» ползла к госпиталю, подвывая на подъеме. Счастливая для меня цифра – семерка. И родился-то я седьмого июля. И в армию призвали седьмого. Неужели и служба счастливо обернется? Тогда у меня будет не жизнь, а сплошная великолепная семерка. Кстати, какое сегодня число? Поразительно… Нарочно не придумаешь.
– Хочешь, я тебя развлеку? – сказала Женя.
– Думаешь, мне с тобой скучно?
– Куда уж как весело.
– По-моему, это у тебя больше фантазии, чем опыта.
– Один-один,– сказала она и улыбнулась так, что сердце мое выскользнуло из пяток и укатилось куда-то в бревна.
Она заиграла на губной гармонике. Заиграй она на тромбоне, я бы удивился меньше! Так все было неожиданно. Тишина, темень, и вдруг тонкий, тоскующий голос губной гармоники. Как она играла – чудо.
Есть люди, которых скрипка – играй на ней хоть сам Паганини – доводит до зубной боли. Но стоит им услышать ее в минуту особого душевного состояния, в неожиданной какой-то ситуации – и всё, готова еще одна скрипичная жертва. Так и я сейчас. Может, потому, что играла именно Женя, и было тихо, темно, и пахло свежескошенной травой. И звезды горели такие огромные, и кричала ночная птица, гулко и тревожно.
А ну попроси меня повторить эту мелодию – ни за что на свете ее не вспомню. Такое не вспоминается. Настроение – да, а мелодия… Да мелодия и не имеет никакого значения.
– Женя, можно тебя поцеловать? – сказал я.
– Можно,– сказала она гораздо тише, чем можно было бы это сказать.
Я ее поцеловал. И никто никогда не поцелует ее так бережно и нежно, как я.
– Мне пора,– сказала Женя.– И тебе пора.
– Какое там пора,– сказал я. Очень не хотелось мне отсюда уходить.
– Пора, Андрюшка. Иди. Ну зачем тебе лишние неприятности?
– Они всегда лишние.
– Иди, хороший мой.
– Какой?
Но она уже исчезла в темноте. А я остался сидеть на бревнах, сбитый с толку, готовый на всё. Я готов был разбросать эти бревна, повалить забор, задушить медсестру Надю и заплакать, как последний пацан. На всё я был готов.
– Женя!
Она не ответила. Она была уже далеко.
Я вижу единственное светящееся окно в ближайшем корпусе. Кажется, это мое. Я иду напрямик. Здесь трава какая-то колючая. Через несколько шагов натыкаюсь на свежий стожок. Очевидно, днем подстригали газоны. Вот откуда этот запах свежескошенной травы.

Чем мы только ни растирали Сеню Калашникова. И спиртом, и снегом, и суконкой. Всё зря. Слишком долго провисел он на сосне. Сеня обморозил пальцы на левой руке и на обеих ногах. Тут уж мы были бессильны.
– Кольцов,– сказал Приходько,– вот тебе карта. Потеряешь – пеняй на себя! Компас у тебя есть. Бери трех человек и доставь Калашникова в ближайшую деревню. Даю маршрут: азимут десять – три километра, деревня Ольховка. Оставь Калашникова у надежного человека и вызови врача. Потом вчетвером – ты главный – идите на соединение с основным отрядом. Наш курс – запоминай: азимут двести сорок – шесть километров, азимут пять – два километра, азимут триста пятьдесят – пять-семь километров. Запомнил? Задачу ты знаешь, действуй на свое усмотрение, ориентируйся по обстановке. При встрече с крупными группировками «противника» постарайся себя не обнаружить; собери разведданные и уходи, ну а с малыми не церемонься. Сообразно со своими силами, конечно. Запомни, что вы спасатели, разведчики и диверсанты. Судя по обстановке.
– Есть, товарищ лейтенант,– сказал я.
– Я на тебя надеюсь, Кольцов,– сказал Приходько, и ни тени официальности не было в его голосе.– Выбери себе надежных парней.
Я выбрал Маслюкова, Эдика Шинкаренко и Рябчикова. О Рябчикове я вспомнил в последнюю секунду. А почему бы и нет? Ему будет полезно приобщиться к настоящей жизни десантника. Но дело даже не в этом, никаких воспитательных целей я не преследовал, просто хотелось мне поближе приглядеться к этому парнишке и испытать его в хорошей заварушке, если таковая состоится. Я знал, что нам придется туго и на пути к Ольховке, и после нее.
Странные чувства испытывал я к Рябчикову. Будто был он моим сыном. Таким он казался беззащитным и фатальным неудачником. Но неудачником никто не рождается, а беззащитность – дело поправимое. Одним словом, третьим я назвал Рябчнкова.
Я был готов к возражениям, но – странное дело! – во взгляде Приходько я прочел одобрение. Или мне показалось?
Мудрый ты наш змий, лейтенат Приходько Пусть меня сто раз обзовут сентиментальным типом, но в этот момент я испытывал к нему самую искреннюю привязанность. Я бы с удовольствием включил его в нашу группу, но этого нельзя было делать. Отличный он был парень, лейтенант Приходько. Повезло же мне на такого начальника. Вот уж за кого бы я дрался до конца, попади мы в серьезную предрягу.
– Задачу понял,– сказал я.– Разрешите выполнять?
– Береги его, Андрей,– сказал лейтенант.– На твоей он совести.
– Сейчас одиннадцать тридцать две,– сказал я, разглядывая карту.– В семнадцать ноль-ноль вы будете… Где вы будете в семнадцать ноль-ноль?
– Ну, скажем, здесь,– сказал Приходько, ставя крестик на карте.
– Если ничего нз ряда вон не случится, там мы с вами и встретимся.
– Мы там сделаем привал,– сказал лейтенант.– А если вас не дождемся, оставим двух человек, которые будут ждать вас до двадцати ноль-ноль.
– Я думаю, оставлять никого не придется. Поспеем как раз к чаю.
– Чуть не сказал: с Богом,– улыбнулся Приходько.– Удачи вам.

Десять дней провалялся я в этой богадельне. Только тем и спасался, что читал и дни напролет гулял в госпитальном парке. Действительно, отличный это был парк. Отличный уже хотя бы потому, что не было там на каждом шагу щитов с идеологическими призывами и дурацких аттракционов – колеса обзора, комнаты смеха, цепной карусели и прочей дури.
Забредешь, бывало, в дальний угол, куда редко кто забредает, ляжешь на травку и читаешь в свое удовольствие.
Женя снабжала меня детективами, к которым я здорово пристрастился. Дешевку, правда, не любил, то ли дело Сименон, Агата Кристи, Чейз и еще некоторые из детективщиков, чьих имен я уже не припомню. Тут тебе и сильные характеры, и лихо закрученный сюжет. Проглатываешь эти книги за один присест. А то попадется иной раз романище толщиной в кирпич, страдаешь над ним, страдаешь, а осилить никак не удается. Тянется эта бесконечная жвачка, и ни вкуса в ней, ни запаха. Наконец, забросишь «кирпич» подальше и спросишь себя: то ли ты и вправду идиот, что никакого тебе удовольствия от такой тягомотины, то ли писатель что-то там перемудрил.
После завтрака я, как всегда, навострил лыжи в парк. Была у меня с собой тоненькая книжонка с интригующим названием «Убийце Гонкуровская премия». Забыл, кто ее написал. Какой-то француз с трескучим таким именем.
Свернул я на тропинку, по которой всегда ходил, и вдруг вспомнил, что курево у меня кончилось. Я и направился к военторговскому киоску. Хуже нет – читать детектив без курева. Волнуешься ведь, когда читаешь. Опасности там всякие подстерегают героя, загадочные убийства происходят и прочее. Как тут не закурить? Последнее это дело – читать детектив, не имея возможности затянуться разок-другой. Измучаешься.
Подошел я к киоску, а он закрыт. Парни какие-то там стояли. Сказали, что продавщица вышла на минутку. Ну, я тоже подпер стенку, стал ждать.
И тут вижу – по аллее несется сосед мой Лешка. Не иначе как выскочил из административного корпуса. Я его сразу и не узнал: берет на нем голубой, куртка, сапоги, всё честь по чести. При полном параде парень. Только обмундирование мятое на нем, слежавшееся.
И в голову-то сразу не пришло, что Лешка выписывается из госпиталя. Все уши мне прожужжал, расписывая, как он вернется в часть, и что там будет делать, и какие у него замечательные приятели, и – чем черт не шутит! – вдруг возьмут да и отпустят его в отпуск, что будет совсем уж замечательно.
Значит, выписали. Хотел бы я составить ему компанию, потому что уже тошнехонько мне здесь было. Но надеяться на это пока не приходилось. Хоть и сросся мой лучезапястный сустав, однако хирург грозился продержать меня в госпитале еще недели полторы. Так, на всякий случай. Он советовал запастись терпением и вести спокойный образ жизни. И не мучить его дилетантскими вопросами, потому что он сам лучше других знает, сколько кого держать на излечении.
– А ну притормози! – крикнул я Лешке.
Он подошел к киоску и, потрясая разноцветными бумажками, радостно объявил:
– Прощай, госпиталь! Отмаялся я.
– Смотрю я на тебя – и завидки берут,– сказал я.
– Ничего, старик, потерпи. Я почти три месяца терпел.
– Вчистую или дослуживать?
– Вчистую,– вздохнул Лешка.– Комиссовали. Сказали: какой из тебя десантник с ломаными ногами? Но я все ровно буду прыгать, будь то и на гражданке.
– Брумель прыгает,– сказал я,– а у него с ногами было похлеще твоего.
– Да разве им докажешь? С медиками говорить – великого терпения надо набраться.
– Не переживай. Захочешь прыгать – будешь прыгать.
– А ребята? Знаешь, как я с ними сдружился!
– Через полгода все равно бы расстались,– заметил я.
– Но все-таки жалко вот так неожиданно с ними расставаться,– сказал Лешка.
– Рано или поздно, пришлось бы.
– Ладно, не будем об этом.– Лешка помрачнел и сунул разноцветные бумажки в карман.– Ты прав: жизнь – суровая штука.
– А я тебе о чем толкую? Суровая и иногда грустная. Но надо эту грусть преодолевать, иначе и жить-то не стоит. Затошнит от такой жизни.
Киоск открылся, и я купил пачку «примы» и спички. Пока я это покупал, Лешка смотрел вдаль и, видать, заново переживал нашу беседу. А может, размышлял о своем неожиданном счастье и пытался критически его осознать.
– Когда ты собираешься отчалить? – спросил я.
– Часа через два,– сказал Лешка.– Главный подпишет бумаги и можно отчаливать.
– Ладно, подписывай,– сказал я.– Когда всё будет на мази, я тебя найду.
Человека комиссовали, а он еще чем-то недоволен. Отслужил ведь, и отслужил – дай Бог каждому. Игра в войну – опасная игра; тем только она и отличается от настоящей заварушки, что стреляешь не боевыми, а холостыми патронами. Но погибнуть можно и в игре. Лешка чуть не погиб.
Об этом я думал, когда шел по тропинке, и читать мне расхотелось…
Лег я в тени и стал размышлять о разных разностях. Тишина такая стояла, покой сверхъестественный. Никакие звуки сюда не долетали, разве что позвякивал трамвай, ползущий к госпиталю. Но этот едва слышный позвякивающий гул только подчеркивал тишииу, окутавшую госпиталь и его старинный парк.
Я смотрел в небо, на бесформенное облако, которое, если к нему хорошенько приглядеться, вдруг стало похоже на верблюда, потом иа слона, потом на черепаху, а потом и неизвестно, на что.
Я оторвался от земли, взлетел в теплое, слегка выцветшее небо и окунулся в облако, которое неизвестно на что было похоже. Я окунулся в этот белый пух, и побарахтался в нем, и стал лепить из него разные фантастические фигурки, как лепят из снега. Но снег – холодный, а облако почему-то было теплое. Теплое и мягкое, и необыкновенно легкое. Оно проходило у меня сквозь пальцы, и лепить из него было трудно. Очень уж неподатливых материалом оказался этот пух.
– Кольцов! – донеслось из мутно-белых недр облака.
«Ну чего тебе?»
– Кольцов!
Надо мной склонился старшина Казанов.
Невесть на что похожее облако – старшина Казанов.
– Ты что, сдвинулся тут, а, Кольцов? – усмехнулся старшина.
Я сел.
– Смотришь на меня прозрачными глазами…
– Вы уж меня простите, товарищ старшина. Размечтался.
– Размечтался… Хорош десантник. И долго ты собираешься лентяя праздновать?
– Недели полторы. Но удовольствия мне от этого никакого, можете поверить.
– Рассказывай сказки,– проворчал старшина.– Небось рад-радешенек, что попал в эту богадельню.
– Еще бы не рад. Сидел бы тут и сидел. Мечта жизни.
– Да я шучу, не кипятись.
– А то я не знаю,– сказал я.– Как там наши ребята?
– Ничего, не жалуются,– сказал Казанов.– Прыгают каждый день. Сам видишь, какая погода. Твой дружок Маслюков празднует сегодня десятый прыжок.
– У меня плохих дружков не бывает. А что там еще новенького?
– Ну, трое наших собираются в отпуск. Опять-таки Маслюков, Шинкаренко и Дьяконов. За футбольные заслуги. Ты – четвертый.
– Вот так да,– сказал я.– А разве мы выиграли?
– Так ты ничего не знаешь?
– Откуда мне знать?
– Представь себе, выиграли. Не знаю в точности, как и что там было, но вроде Шинкаренко забил гол, и нашей команде торжественно вручили кубок, стеклянную такую штуку, похожую па пивную кружку, только без ручки.
– Значит, не зря старались,– сказал я и почувствовал себя в этот момент не то чтобы счастливым, по вполне удовлетворенным.
– Приходько подал рапорт и два дня обивал пороги в штабе, чтобы выбить вам отпуска,– продолжал старшина.– Думаешь, легко их было выбить? Служите-то вы без года неделю. Но Приходько молодец, добился. До командира дивизии дошел, а добился своего.
Что ни говори, а лейтенант замечательный человек. Дело даже не в отпуске, всё равно мне ехать некуда – тетка не очень-то ждет со мною встречи, да и я с ней. Дело в этом великолепном, по-мальчишески обостренном чувстве справедливости. Хорошо, что попался нам такой офицер, добрые воспоминания останутся об армии.
– А у меня тоже новость,– сказал старшина.– Петьку Башашкина помнишь?
– Конечно, помню,– сказал я.
– Так вот он уже не Башашкнн, а Казанов.
– Ну и ну-у…
– Со вчерашнего дни.
– Я вижу, вы решили меня доконать: сразу столько новостей, и сплошь сенсационных.
– Я из него воспнтаю человека,– сказал старшина.– И будь уверен, отличного человека.
– Так оно и будет,– сказал я. – В чем другом я, может, и усомнился бы, но только не в этом.
– А до чего забавный парнишка,– улыбнулся Казанов.– Выдумщик отчаянный и фантазер. С ним не заскучаешь. Люблю я таких.
Одного они поля ягоды с Приходько. Везет мне на начальство. На сержанта Рычкова не повезло, зато на старшииу и взводного – вполне. Как говорится, воздалось сторицей.
– Ладно, Кольцов,– сказал Казанов,– поскорее выздоравливай. Не то это место, где надо отсиживаться нашему брату.
– Будьте уверены, я тут не засижусь,– сказал я.– Удеру при первой же возможности. Тем более что мне пора уже праздновать пятнадцатый прыжок.
– Вот именно.– Старшина встал и протянул мне здоровенный кулек, свернутый из газеты. – Ешь на здоровье. Коржики. Сам испек.
Я онемел. Это было уж слишком.

Мы шли уже второй километр. Где шли, а где ползли. Заносы были – будь здоров. Сеня держался молодцом, и это облегчало дело. С носилками пришлось бы нам несладко. Конечно, дошли бы и с носилками, но намучились бы вдоволь.
А на втором километре чуть не влипли в историю.
Карту я изучил как следует. Надо было нам пересечь шоссе, обычное шоссе республиканского значения. По правилам игры, следовало принять меры предосторожности, то есть выслать разведку и, убедившись в полной безопасности, двигаться дальше. Я так и сделал. Костя Маслюков отправился выяснять обстановку.
Вернувшись, он сказал, что на шоссе не видно никаких признаков жизни, и, судя по следам, последний рейсовый автобус (он так и доложил: рейсовый автобус марки ЛАЗ) прошел полчаса назад.
Мы вышли на просеку. Вот оно, шассе. Слева – плавный поворот и уклон. Шоссе заворачивало к Ольховке. Пройти по нему пять километров – и деревня. Но идти по шоссе мы не имели права. Пойдем напрямик: и путь короче, и в сто раз безопаснее.
Что значит влипнуть…
– Ложись! – скомандовал я.
Прошел ГАЗ-69, за ним целая колонна ГАЗ-86, крытых грузовиков. Они шли на малой скорости и явно собирались остановиться. Движение замерло прямо на повороте. Привал!
На машинах продольные белые полосы – наш «противник». Мы – «южане», они – «северяне». Мы с ними воюем. Кто кого. Воюем всерьез, без всяких скидок па игру.
Сейчас «северяне» пойдут в лес добывать дрова для костров. Через две-три минуты нас обнаружат и возьмут в плен. А если мы попытаемся уйти, следы нас выдадут. Что может быть подозрительнее свежих следов на снежной целине. Пятеро каких-то типов пробирались по лесу, вышли к шоссе, залегли в сугробе на просеке и снова вернулись в лес.
Мы лежали в жиденьком орешнике у шоссе и ждали.
Последняя машина остановилась метрах в сорока от нас. Из кузова выпрыгнуло добрых полвзвода. Значит, в восьми машинах как раз рота. Знаю я эту роту. Разведчики, друзья «скандинава» Лешки. Вон Саша Амелин побежал в лес, наш запасной полузащитник. Стало быть, в головном «газике» сидит майор Терехов. Ситуация… Уж кого-кого, а майора вокруг пальца не обведешь. Таких людей желательно иметь в союзниках, а не наоборот.
Долго мы так не продержимся, тем более с обмороженным Калашниковым. Уходить тоже бесполезно. Слишком близко мы подошли к дороге. Первый, кто наткнется на наши следы – а не наткнуться на них просто невозможно,– поднимет шум. Парни майора Терехова в следах разбираются.
– Надо что-то делать,– тихо сказал Костя, показывая глазами на Калашникова.
Что-то. А что именно? Одно и остается – сдаться добровольно. По крайней мере, Сеня быстрее попадет к врачу. Но я не имею права нарушать правила игры. Да и не хочу.
Будем уходить. Выбора нет. Один шанс из ста – не шанс, а голое утешение. Игра проиграна, чего уж там. Будем уходить, надеясь на чудо. Ждать больше нельзя.
Шоферу не хотелось вылезать из теплой кабины, по пришлось. Нелады у него были с задним левым скатом. Пнул он его, плюнул на укатанную дорогу и полез за инструментами. А разведчики тем временем потянулись к майорскому «газику» получать тактические указания.
Вот тебе и шанс, ефрейтор Кольцов. Великолепнейший шанс. Если выгорит, майор Терехов поседеет от досады.
– Костя, твоя задача снять шофера,– сказал я.– Но чтобы он и пикнуть не успел. Пойдешь в паре с Эдиком.
– Раз плюнуть,– сказал Костя.
– И прыгайте сразу в кузов. Ты тоже, Рябчиков. Сеня сядет в кабину. Действуйте!
Шофер не пикнул. Наши парни знали свое дело. Минуту спустя связанный шофер лежал на обочине, и изо рта у него торчала пара его же рукавиц. Он мычал и дико ворочал глазами.
Я рванул дверцу кабины. В кабине сидел лейтенант. Он разглядывал карту. Молодой лейтенант, совсем зеленый. Едва училище успел закончить.
– Привет! – сказал я, включая зажигание.
Лейтенант был ошарашен не менее шофера.
– Как вы обращаетесь к старшим, товарищ солдат? – сказал он секунду спустя.
Тут подоспел Сеня. Хорошо, что он не растерялся. Проворно влез в кабину и захлопнул дверцу.
– Придется вас потеснить, – сказал я.– Не вздумайте кричать и размахивать руками. Спеленаем, как младенца.
– Да как вы разговариваете?!
– Вот заладил… Сеня, займись молодым человеком. Судя по всему, он еще ничего не понял.
Я дал задний .ход, развернулся и врезал по большаку с недозволенной скоростью. Прощайте, голуби!
Сзади в окошко постучали. Я оглянулся и увидел расплывшуюся в улыбке физиономию Эдика Шинкаренко.

И я остался один.
Позавчера выписался «скандинав» Лешка, неплохой вроде бы парень – интуитивно я это почувствовал,– с которым мы так и не успели сойтись, потому что я слишком уж занялся самим собой, предпочитая приятное мне одиночество общению с интересными в большинстве своем ребятами. Трудно я схожусь с людьми, вот в чем моя беда. Для меня сойтись с человеком значит сильно к нему привязаться. Вот как я привязался к Сене Калашникову и Косте Маслюкову. Но иногда привяжешься не к тому, к кому следовало бы, и когда придет разочарование, места себе не находишь. Чересчур уж болезненно я воспринимаю разрыв. Может, поэтому выработался у меня иммунитет против этой самой привязанности. Что-то меня удерживает близко сойтись с человеком, будь он и очень хорошим человеком.
Я вот сказал: разрыв. Поймите меня правильно. Не обязательно это разругаться в пух и прах и окончательно разочароваться друг в друге. Бывает и так, что привяжешься к человеку, а его возьмут и отправят в другой конец страны. У каждого своя жизнь и свои пути. Мало ли что бывает в армии.
Уехал и кинооператор Салазкин, человек с фатальной, горестной судьбой. Уехал навстречу новым синякам, ожогам и ранениям. Тоже ведь парень, судя по всему, стоящий. И с ним мы тоже не сошлись. Ну да ладно, по крайней мере теперь я буду испытывать уважение к его профессии и к людям, которые с «конвасом» в руках лезут к черту на рога.
Съемочная группа давно уехала в Ленинград на своем голубом автобусе, и теперь к ней присоединится Салазкин, чтобы проявить пять километров накрученной им пленки. Режиссер Аверьянов сказал, что фильм будет называться «Весна – другим», мол, наши герои надевают солдатскую форму, чтобы другие, кто остался на гражданке, могли спокойно жить, и любить, и радоваться весне.
«Весна – другим». А ведь в этом что-то есть…
Палата наша опустела. И если я и раньше старался там не засиживаться, то теперь приходил только к ночи – спать.
А погода была как на заказ. Лето с большой буквы. Ясное, нежаркое и с каким-то удивительным настроением, которое невозможно словами передать.
С утра над городом гудели самолеты. Работяги «аннушки» взлетали с нашего аэродрома, с полукруга набирали высоту, шли к площадке десантирования, выбрасывали десять парашютистов, приземлялись и снова взлетали. Я сидел на бревнах и смотрел, как вдали, в голубом небе, вспыхивали белые шарики куполов. Сначала появлялись едва заметные черные точки величиной с маковое зернышко, затем возникала цепочка белых шариков, словно бусинки на нитке.
Быть бы сейчас на площадке приземления. Когда раскрываются купола, в утренней тишине раздаются легкие хлопки. Вам не приходилось в детстве мастерить бумажные хлопушки? Вот точно такой же мягкий хлопок раздается, когда раскрывается купол. Ребята переговариваются на спуске, и с высоты четырехсот метров слышно каждое слово. Представляете – голоса высоко в небе. Жаворонки заливаются вовсю и звучат человеческие голоса. Сочувствую тем, кто этого не слышал. Искренне сочувствую.
В небе так хорошо! Канешь в пустоту, и в первые секунды теряешь ощущение своего веса; паришь, как жаворонок, и ветер свистит в ушах, и захлебываешься от этого волнами бьющего в лицо прозрачного воздуха. А потом раскроется купол, и рванут тебя стропы вверх, и повиснешь над землей, такой близкой и такой далекой – то ли рядом она, впору дотянуться рукой, то ли в бесконечной глубине, вся в щетинках сосен и кружеве тропинок. Что об этом говорить – петь надо. Некоторые и поют. Я-то не пою, а на некоторых что-то накатывает, и они поют. Есть у нас такие восторженные натуры.
Эх!..
А я сижу на бревнах, и сидеть мне на них еще целую неделю. Рука давным-давно в порядке – хоть гирю поднимай, а я смотрю на купола в голубом небе и подыхаю от зависти. Подумать только, целую неделю еще маяться. Да тут не от зависти – от тоски подохнешь.
Взять бы и сбежать. Махнул через забор – и поминай как звали. Собственно, махнуть труда не составит, но куда подашься в этом наряде? В белой куртке, белых брюках и тапочках на босу ногу… Куда подашься этакой белой вороной? Хорошо еще, избавился я от полосатого халата до пят, здорово смахивающего на арестантский. Когда наладились у нас добрые отношения с медсестрой Надей, добыла она мне белый костюм. В полосатом халате вид у меня был самый что ни на есть затрапезный и жалкий: посмотришь в зеркало, и слезы на глаза наворачиваются. Белый костюм хоть немного сгладил тягостное впечатление. Но в городе он его ие сгладит. В городе на меня даже кошки будут оглядываться.
Тьфу ты! Ну как я раньше до этого, не додумался? Проблема-то выеденного яйца не стоит, а я ломаю голову бог знает над чем.
Ох, как долго тянулось время до вечера, как я маялся, считая минуты!.. Но вот он пришел, долгожданный вечер, и упали длинные тени на стриженую траву, и багровым огнем вспыхнула паутина закатных облаков. Всё-то мне казалось волнующе красивым в те минуты: и облака, и кора старых деревьев, и пурпурные, медленно тускнеющие блики на окнах корпусов.
Заложив руки за спину, шел я вдоль забора и насвистывал. Я совершал вечерний моцион, и наплевать мне было на мирские радости. На меня смотрел сторож, охраняющий дыру в заборе. Смотрел строго и внимательно. А ну как он закроет эту амбразуру своим телом? Не стану же я испытывать на нем приемы самбо.
Я поровнялся с дырой и остановился – закурить. Потом сделал сторожу ручкой и нырнул в лаз. Такого нахальства он от меня, конечно, не ожидал и растерялся. Готов спорить, что впервые с ним сыграли такую откровенно нахальную шутку.
– Эй ты, куда? – крикнул сторож.
Я обернулся и увидел кирпичный забор госпиталя, похожий на крепостную стену, овальную дыру в заборе и фигуру сторожа в проеме дыры.
– Куда?! – растерянно крикнул он.
– А то вы не знаете,– сказал я.
Я пробирался сквозь заросли крапивы, которая была здесь выше человеческого роста. Я вобрал руки в рукава и прикрыл голову. Проклятая крапива. И запах у нее был такой зловещий. Мороз драл по коже, когда я пробирался сквозь эти жуткие заросли. Но ничего, пробрался и пошел своей дорогой.
А направлялся я к Жене. Я подумал о ней уже в тот момент, когда решил совершить провокационную вылазку из госпиталя. Мне и в голову не приходило, что можно упустить такую удобную возможность, повидаться с Женей.
Вот еще один человек, к которому я успел привязаться. Не будь ее, наверняка бы я привязался к Светлане, потому что тронула она мне душу. Говорю совершенно откровенно, чего уж тут скрывать. Но к Светлане я не успел привязаться. К счастью это было или на беду мою – не знаю. Не успел. Или что-то меня удержало от этого. Со Светланой мне было хорошо: легко и покойно. Но не более. Будто стояла между нами тонкая стеклянная стенка. Не видно ее, а ощущаешь. Потом она бы, наверное, сломалась, но до «потом» дело не дошло. С Женей было куда проще. То ли потому, что романтическая подоплека нашего знакомства была тому причиной, то ли… Ну, я не знаю, почему. А привязался я к Жене сразу, как в прорубь бросился. И даже не по своей воле туда бросился, а что-то меня туда бросило.
У Экзюпери есть сказка «Маленький принц», прочитал ее в госпитале. И не совсем это сказка, но по-другому назвать ее трудно. Так там есть Лис, который хочет, чтобы его приручили.
Очень плохо, когда ты никому не нужен и никто не хочет тебя приручить. На многое открылись у меня глаза, когда я прочитал эту сказку. Причем я читал ее тогда, когда Женя меня уже приручила. Тогда-то я и понял до конца этого мудрого Лиса.
Словами не передать, как мне было хорошо и тревожно с этой девчонкой. Было, и есть, и пусть бы так было всегда.
Я прошел по двору школы, пересек футбольное поле и покосился на ворота с обрывками сетки. Ох уж эти футбольные ворота, глаза бы мои на них не глядели.
Я сразу узнал эту улицу. Вот кинотеатр «Салют», а рядом живет Женя.
Конечно, на меня обращали внимание, но в вечернем полумраке я вполне сходил за эксцентричного модника. Поди знай, больничный это костюм или что-то другое, сшитое но особому заказу.
Был момент, когда я по неопытности натерпелся страху. Встретился с патрулем. Шли по улице Гоголя капитан и двое солдат с повязками. Мне бы не обратить на них внимания – с виду гражданский человек, ефрейторские лычки на плечах ведь не просвечивают, а я вообразил, будто они меня видят насквозь, и самым постыдным образом перетрусил. Капитан прошел мимо, не обратив на меня никакого внимания, а солдаты обратили: подтолкнули друг дружку локтями и захихикали, мол, ну и типчик же нам встретился, ну и пижон…
Это было как раз у Жениного дома. Расстался я с патрулем, вздохнул с облегчением и юркнул под арку.
Но мои испытания на том не закончились. Точнее сказать, только начались.
Я мигом взлетел на третий этаж и позвонил. Открылась дверь. На пороге стоял Игорь Городецкий. Мое сердце очутилось на дне желудка. Противное ощущение.
Игорь моментально оценил ситуацию и вышел на площадку.
– Если ты к Жене,– сказал он,– то ее нет дома.
В другое время я бы повернулся и пошел восвояси. В другое время, но не сегодня.
– Ну так я ее подожду,– сказал я.
– Ради бога.
Тут бы ему закрыть дверь за собой, а он продолжал стоять па площадке. Конечно же, она дома.
– Хорошенькое гостеприимство,– сказал я.
– Да уж какое есть,– ответил Игорь.
– А почему бы вам не пригласить меня в квартиру?
– А почему бы тебе не уйти отсюда к чертовой матери? Уйти и нечисто забыть этот адрес?
– Это меня не устраивает.
– Вот что,– сказал Игорь,– ты мне смертельно надоел. Катись, пока я не разозлился. Катись, потому что к этому дело идет.
– Намек понял. А почему вы со мной разговариваете таким пошлым, хулиганским тоном?
Я изо всех сил старался держать марку. Единственное, чего я боялся, не хватит меня надолго.
– Послушай,– сказал он,– не испытывай моего терпения. Топай отсюда по-хорошему, будь паинькой.
– Я и есть паинька, но не для всех,– сказал я и нажал на кнопку звонка.
– Видать, суждено тебе доживать свой век в артели инвалидов,– сказал Игорь и неожиданно врезал мне левой в солнечное сплетение, да так, что чуть глаза мои не выскочили. Я согнулся пополам, хватая воздух ртом, а он сработал правой, норовя попасть снизу в лицо. И быть бы мне в нокауте, не подставь я под удар руку, закованную в гипс. Он охнул от боли и уже в полном остервенении ударил меня коленом в лоб. Как не раскололся мой череп – загадка. Я отлетел к противоположной стене, и только она удержала меня на ногах. Я так и влип в эту стену.
А теперь держись, бандитская морда. Будет тебе сюрприз, и не из самых приятных.
– По глазам вижу: мало,– сказал Игорь и подскочил ко мне вплотную. А глаза-то какие бешеные…
Я ударил левым боковым. Будьте уверены, ударил от души. Он покачнулся, но устоял. Такого надо бить бревном, а не кулаком. Я размахнулся во второй раз, но вдруг дикая боль пронзила колено, и, почти теряя сознание, я свалился на пол.
Мой вам совет: не давайте бить себя в солнечное сплетение, в пах и носком ботинка в колено. После этих ударов с вами можно делать все что угодно. Вы корчитесь от боли и ничего, кроме боли, не чувствуете; ваша воля парализована, и вам уже всё до лампочки, хоть топчи вас ногами.
Не знаю, чем бы закончилось это побоище, не появись на площадке Женя. Она встала между нами и спокойно сказала Игорю:
– Уйди.
Он сразу же скис. Куда девался его бандитский азарт.
– Кое-кого бывает полезно проучить,– сказал он.
– Ну и сволочь же ты,– сказал я, пытаясь встать. Всё у меня колыхалось перед глазами. Колено превратилосьч в сгусток боли, – Обещаю тебе второй раунд.
– Второй и последний,– почти дружелюбно сказал Игорь.– Это будет последний штрих в твоей браконьерской биографии.
– Я же сказала: уйди,– повторила Женя тем же ровным голосом.
– Жаль, что у тебя такой плохой вкус,– сокрушенно сказал Игорь и пошел вниз по лестнице.
– В следующий раз подерись с человеком, у которого обе руки в гипсе,– вслед ему сказала Женя.– Это в твоем великолепном вкусе.
Он не обернулся.
– Больно? – спросила она.
– После второго раунда спросишь об этом у Игоря.
– Не злись. Откуда я знала, чем вы тут занимаетесь?
– Ты тут ни при чем. На помощь дружинников я не рассчитывал с самого начала.
– Нашел, на ком зло срывать,– сказала она.– Пойдем в квартиру.
– Нечего мне там делать, в квартире,– сказал я. – Пойдем гулять.
– Гуляка нашелся. Ты же шагу ступить не можешь.
– Пройду хоть сто километров.
– Ну, смотри. Но всё равно давай зайдем в квартиру. Мне надо переодеться. Не ждать же тебе на площадке.
– А тебя не смущает мой наряд? – спросил я.
– Наряд как наряд,– сказала она. – Мне безразлично, что ты на себя напялишь. Ходи хоть в плавках, только оставайся Кольцовым и никем другим.
Колено стало отходить. Ничего, мне не привыкать. Не в таких передрягах довелось побывать. Припадая на левую ногу, я пошел за Женей.
Целую ночь слонялись мы по городу. А ночь была звездная и теплая. И, конечно, короткая. Нам ее не хватило. О чем мы только ни переговорили. Но об этом я рассказывать не стану, потому что никого, кроме нас, это не касается.

Я подошел к дыре в заборе. Ее уже освещало солнце. За забором было тихо, только пели птицы.
Сторож спал. Он сидел на табурете в двух шагах от дыры и спал. Может, всю ночь, бедолага, вынашивал планы мести и уснул обессиленный.
Я тронул сторожа за плечо. Он проснулся и посмотрел на меня непонимающим взглядом.
– Это я, дед. Добровольно сдаюсь.
Лицо его просветлело.
– Ага, попался!
– Попался. Крыть нечем.
– Вот я тебя, самовольщика, отведу куда следет! И не вздумай бежать, от Митрича еще ни одна живая душа не сбежала. Не-ет, Митрича перехитрить никак невозможно. Считай, что кончилась коту масленница. Выпишут тебя из госпиталя как миленького. Будешь знать, как нарушать внутренний распорядок.
– Хватит проповедей, Митрич,– сказал я.– Веди меня ни плаху. Что посеял, то и пожну.
– Первый раз вижу такого сознательного,– признался сторож, однако покрепче прихватил меня за локоток и повел к начальству.
В полдень меня выписали.

Я был уверен, что майор Терехов не простит мне пиратского налета, и убедился в этом, когда увидел в зеркало заднего вида майорский «газик». «Северяне» решили изловить похитителей. Мне стало весело. История приобретала детективную окраску. Голову даю на отсечение – погоню возглавил лично Терехов.
И дураку ясно, как он будет действовать. Пойдет на обгон и метрах в пятидесяти впереди меня развернется поперек шоссе. Хочешь не хочешь, остановишься. Остальное решает сила. Шофер, конечно, рассказал, что нас пятеро, а практически четверо. Вывалится из «газика» орава головорезов, вооруженных до зубов, поневоле капитулируешь. Тем более в тылу у нас похищенный лейтенант. Сейчас-то деваться ему некуда, сидит и помалкивает, но когда дело дойдет до схватки – держись. Пред гневным оком начальства он будет драться, как тысяча чертей.
Стрелка спидометра подползла к цифре 100. «Газик» Терехова давал больше. Мы сближались. Через минуту майор выйдет вперед.
Ну это еще вопрос, удастся ли ему этот трюк. Парни лейтенанта Приходько тоже не лыком шиты.
Одно меня смущает: удаляемся мы от Ольховки, куда должны были доставить Сеню Калашникова. Но это полдела. Впереди по шоссе, километрах в пятнадцати, районный центр. Там есть и поликлиника, и врачи, А что потом? Как мы встретимся с группой Приходько?
Если бы не правила игры.
– Через два километра поворот на Ольховку,– сказал Сеня, разглядывая карту, которую он отнял у лейтенанта.
– Ты что-то путаешь,– сказал я.– В Ольховку надо ехать по шоссе в обратную сторону.
– Шоссе подходит к Ольховке с запада, а с востока – проселочная дорога.
– Сеня, ты золото,– сказал я.– Правильно я говорю, товарищ лейтенант?
– Вы за это ответите,– буркнул лейтенант.
– На войне как на войне,– сказал я,– А вы знаете правила игры в войну?
Лейтенант промолчал. Очень он на нас обиделся. А чего обижаться? Можно подумать, что у нас был другой выбор.
«Газик» стал забирать влево. Собрался обгонять. Я тебе обгоню. Хоть ты и командир роты разведчиков, а обойти ефрейтора Кольцова тебе не удастся. Я тоже взял влево. Детективы надо читать, майор. Очень полезная литература.
Я шел по левой обочине. Терехов рванулся вправо. ГАИ на тебя нет, дорогой мой противник! В последний момент я перекрыл ему путь. Представляю, какая ругань стояла в «газике».
Лейтенант заволновался. Эх, как ему хотелось посмотреть в зеркальце! И как хотелось ему нашкодить.
– Сеня, ты за ним приглядывай,– сказал я.– Если что – не стесняйся. Болевые приемы ты знаешь.
– Будь спокоен,– сказал Сеня. Что-что, а боевые приемы я знаю. Между прочим, до поворота полкилометра.
Майор Терехов сыграл ва-банк.
Когда-то здесь ремонтировалось шоссе и образовалась обходная дорога. Она шла параллельно шоссе и где-то впереди соединялась с ним. «Газик» пошел в обход. Его нещадно трясло на выбоинах, но майор знал, что это последний шанс, и скорость не снижал. «Газик» вырвался вперед. Трогательная встреча предстояла бы нам.
Я свернул влево, на проселок. Пока вы, майор, будете выбираться на шоссе и возвращаться назад, и выезжать на проселок, следы мои простынут. Привет вам и наилучшие пожелания.
Сколько я ни смотрел в зеркальце, «газика» так и не увидел.
Мы въехали в Ольховку, и первое, что нам бросилось в глаза – бронетранспортеры «южан». Лейтенант чуть не заплакал от досады.

Когда выписывают из госпиталя, дают сопроводительную записку. Эта записка все равно что увольнительная. Гуляй до полуночи, никто слова тебе не скажет. Всё по закону.
Я сел на трамвай и поехал в город. Это была та самая «семерка», которую я никогда не видел, но часто слышал в тишине госпитальных вечеров. Я ехал и думал, что бы мне такое сегодня сделать, чтобы с пользой провести неожиданное увольнение. Женя уехала на дачу навестить родственников, а тратить время на кино не хотелось.
Я поехал на аэродром. Авось удастся прыгнуть разок-другой. Старшина Казанов меня не выдаст, лейтенант Приходько – и подавно. Уговорить я их сумею, поймут они меня. Лишь бы были сегодня прыжки. Что-то не слышно гула самолетов над городом. Или я просто не обратил на это внимания?
Вам не приходилось бывать на мертвом аэродроме? А я вот побывал. Я увидел двумя ровными рядами застывшие «аннушки» и совершенно безлюдное поле. Такая великолепная погода, а самолеты не летают, и не толпятся у взлетной полосы в ожидании посадки парни в парашютах.
У второго от края самолета возился механик. Капот на моторе был поднят, и он, стоя на алюминиевой стремянке, что-то там налаживал.
– А что, прыжков сегодня не будет? – спросил я.
– Отпрыгались,– мрачно ответил механик.
– Не понял.
– А ты что, с луны свалился? Не знаешь, почему отменили прыжки?
– Гроза подходит? – предположил я.
– Какая там гроза… Разбился один из ваших. На первом же вылете.
– Кто разбился? – Мне это было как обухом по голове.
– Откуда я знаю? Спроси у тех, кто видел.
На моей памяти это третий. Один разбился на моих глазах. Хотел бы я этого не видеть, но так уж получилось, что я оказался рядом. Он был из нашего взвода. Не отрываясь я смотрел, как он падает, и услышал мягкий тупой удар о землю. Парень превратился в мешок с раздробленными костями. Его накрыли развернутым куполом.
Значит, снова был мягкий тупой удар тела о землю, и с этим звуком оборвалась человеческая жизнь. Может, немного раньше она оборвалась, может, умер он от разрыва сердца еще в воздухе. Коли так – его счастье. Относительное, конечно, счастье. Факт тот, что был человек – и нет его.
– Тебе что, плохо? – спросил механик. Он слез со стремянки и подошел ко мне.
– Хорошего мало.
– Зеленый ты какой-то. Полежи на травке, пройдет.
Мне и в самом деле было плохо. Отвратительно я себя чувствовал. Я так живо представил эту страшную картину, что на миг почувствовал себя тем парнем, который падает с погашенным парашютом и камнем врезается в утрамбованную землю. Я даже ощутил, как с хрустом дробятся мои кости.
Но правила игры в войну не были нарушены. Это было просто исключением из правил.
Я и в трамвае чувствовал себя неважно. Настолько, что на меня стали обращать внимание. Я ловил сочувственные взгляды.
Что-то заставило меня сойти на этой остановке. Я машинально вышел из трамвая и оказался рядом с цирком. Что за чертовщина. Не собирался же я идти в цирк, да и Жени там сегодня не было. Дался мне этот цирк.
Я сел на скамейку и закурил. Лучший способ осознать себя во времени и пространстве.
Я вспомнил о втором раунде. Колено до сих. пор ныло, и на лбу, если приглядеться, был синяк. Поневоле вспомнишь о втором раунде. Но вспомнил я о нем просто так, никаких агрессивных чувств не испытывая. Не до агрессии мне было сегодня. Увидел цирк и вспомнил о втором раунде.
Никогда не приходилось мне входить в цирк с черного хода. Я шел .мимо клеток с рычащим зверьем, с разными пантерами и львами. Потом я попал в огромную комнату, где яблоку негде было упасть. Тренировались жонглеры и эквилибристы, клоуны и гимнасты. Но Городецкого я здесь не встретил. Миленькая девочка, тонкая, как сосулька, объяснила мне, что артистическая комната Городецкого влево по проходу, третья дверь.
Я постучал, и мне сказали: «Рыскните!» Пришлось рискнуть и войти в тесную комнатку, загроможденную цирковым добром. Костюмы, афиши, парики, зеркала – глаза разбегались.
– Садись, браконьер,– сказал Игорь. – Ты уж меня извини, я малость поработаю.
Он примерял парики. Разные тут были парики: рыжие, косматые, с лысиной и с длинными волосами, как у битлов. Искал ли он себе новое амплуа, уточнял ли предыдущее – судить не берусь.
– Как по-твоему, идет? – спросил он, нахлобучив битловский.
– Дешево,– сказал я.
– Ты прав, дешево,– согласился Игорь.– Но публика была бы довольна.
– Все равно ведь не наденешь,– сказал я.– Зачем спрашивать?
– Конечно, не надену. Это был риторический, вопрос.
– Может, попробовать жокейскую шапочку? Будешь спортивным, слегка придурковатым малым. Тоже ведь смешно.
Иронии он не уловил. Или не захотел ее уловить. Он скрылся за ширмой и вышел оттуда в белой с красными полосами жокейской шапочке. Сел к зеркалу и минуту себя разглядывал.
– А ты не дурак,– сказал Игорь.– Бутылка коняка за мной.
Я сказал наобум, а попал в самую точку. Очень шла ему эта жокейская шапочка. Выйди на арену – зрители помрут от хохота.
– Ты знаешь, а и в самом деле хорошо,– сказал он.– Неужто разбираешься в цирке?
– Нет. И терпеть его не могу.
– Позволь тебе не поверить.
– Дело-хозяйское. Не перевариваю я этот балаган.
– Да? Ну и черт с тобой. Но как ты угадал эту шапочку?
– Я пришел сюда не ради шапочки. И ты это знаешь.
Он посмотрел на меня с интересом.
– Второй раунд?
– Нет.
– А то я бы сильно удивился твоему безумию.
– Мне просто хотелось посмотреть на тебя в нормальной обстановке. Где ты – ты и есть.
– Черта с два,– сказал он.– Ты еще и дверь открыть не успел, а я уже знал, зачем ты пожаловал. Послушай, ефрейтор, я бы тебе с удовольствием перегрыз глотку, если бы знал, что этим сумею вернуть Женю. Но этим ее не вернешь. Факт. Ты меня извини за вчерашнюю драку. Это было лишнее. Последняя попытка, и не более того.
– Иди ты знаешь куда? – сказал я.– Нашел перед кем душу выворачивать.
– Жаль, что до сих пор ты считаешь меня идиотом. Печально это.
– Извини. Я просто не люблю сантиментов.
– Много ты понимаешь в сантиментах…– проворчал Игорь.– Одним словом, с сегодняшнего дня я не вмешиваюсь в ваши отношения. Надоели вы мне оба.
– Я не виноват,– сказал я.– Как-то само собой это получилось.
– Но только попробуй ее обидеть. Найду и башку оторву. Это я тебе обещаю.
Он смотрел в зеркало. Подпер голову кулаками и смотрел в зеркало.
– А у меня ведь первый разряд по боксу,– сказал Игорь.– Здорово ты меня тогда врезал левым боковым. Чуть посильнее – и нокаут.
– Не будем об этом,– сказал я.– Это была драка, а не бокс. Обычная драка в один раунд.

Я сразу и не понял, почему на дорогу выскочили с автоматами и саданули по моей машине залпом. Патроны хоть и были холостые, но все равно неприятно. Делать им нечего, что ли? Потом, конечно, сообразил, что на машине продольные белые полосы; видать, ребята подумали, что по ошибке к ним закатили «северяне». Я спрыгнул на землю и сказал:
– Поберегите патроны, по своим, лупите. Машина трофейная.
Вперед вышел бойкий капитан и приказал:
– Взять их и доставить в мою палатку!
К тому времени Костя Маслюков и Эдик были уже рядом со мной. Рябчиков бродил среди транспортеров, ища земляков. Сеня вылезать из кабины не торопился.
– Вон сидит лейтенант,– сказал я.– Мы спионерили его у «северян». Советую глядеть за ним в оба. А то удерет вместе с машиной.
– Пошли,– сказал капитан.– Сами разберемся, что к чему.
Нас привели в палатку и учинили допрос. Тотчас инцидент был исчерпан. Капитан приказал напоить нас горячий чаем и на своей машине отправил Сеию Калашникова к врачу. Я рассказал ему о колонне «северян», которая вот-вот нагрянет в деревню.
– Говоришь, восемь грузовиков? Ах да, семь…– Капитан усмехнулся.– Ну, мы им зададим жару. Покажи на карте, где они были.
Я показал.
– Н-да,– сказал он.– Теперь-то они знают, что внезапно напасть на деревню не удастся. Майор Терехов – силен мужик, наверняка он пройдет мимо Ольховки и займет соседнюю деревушку. Соваться сюда ему нет смысла. Но так или эдак, мы ему спутаем карты.
Пока капитан подготавливал операцию, мы пили чай, горячий и крепкий чай из алюминиевых кружек. Очень это было кстати, потому что зуб иа зуб не попадал.
– О вашем геройском поступке я доложу командованию,– сказал капитан.– А сейчас назначаю вас в ударную группу.
– Товарищ капитан,– сказал я,– спасибо за честь, но у нас свое задание. По приказу лейтенанта Приходько мы должны идти на соединение с основной группой и встретиться с ней не позже семнадцати ноль-ноль.
– Вот как? Ну, это меняет дело… А жаль. Если хотите, могу выдать вам по паре лыж.
– Это было бы здорово,– сказал я.

В цирке открылся сезон, и Женя, пригласила меня на премьеру новой программы. С двумя партнершами она выступала в аттракционе «Космическая фантазия». Не знаю, что там было космического в этой фантазии, но я пошел. Я пошел в цирк только потому, что там выступала Женя.
Я уже говорил, что к цирку у меня отношение не самое теплое. Только не подумайте, что я собираюсь отговаривать вас ходить в цирк. Ходите на здоровье. Вам нравится – ходите. Мне не нравится. Много чего мне там не нравится. Например, дрессированные звери. Думаете, медведь катается на велосипеде потому, что ему это страшно нравится? Как бы не так. Оставьте велосипед в лесу и отойдите подальше. Сомневаюсь, что хоть один медведь влезет на него и с радостным урчанием покатит в чащу. Сахар ему за эти штуки дают, сахар и прочие медвежьи лакомства. Из медведя делают попрошайку и играют на его слабостях. А попробуй не прокатись по арене!.. Одним словом, политика кнута и пряника. А чем лучше трюк с тюленем? Знаете такой номер: тюлень влезает на расписную тумбу и жонглирует большим разноцветным мячом. Пожонглировал бы он, не кинь ему после этого рыбку в пасть. Причем потехи ради научили тюленя колотить себя ластом по брюху, выпрашивая подачку. Жаль мне этих зверей, что в зоопарке, что в цирке. Выставляют их на потеху неизвестно ради чего. Не люблю я и фокусников с их «психологическими опытами», и «смертельные номера» с мотоциклистами. Я уж не говорю о клоунах. Такое от них услышишь – уши завянут раз и навсегда.
Впрочем, это дело вкуса. Кому что нравится…
Женя выступала во втором отделении, сразу после перерыва.
Сидел я сидел – надоело. Жонглеры метали тарелки, и я это тысячу и один раз видел по телевизору. Лошади танцевали вальс. Хорошо танцевали, не спорю. Я бы так не сумел. Медведи играли в хоккей. Бездарно играли. Издевательство над спортом это было, а не игра. Медведи в трусиках и на коньках выглядели ужасно нелепо. Когда объявили пародию на шейк, я встал. У каждого есть свой предел терпению, у меня он наступил. Я мог бы просто прийти на второе отделение, но мне хотелось посмотреть на Игоря. Посмотреть, как он работает на арене в жокейской шапочке. Злых чувств я к нему не испытывал, просто хотелось посмотреть на человека в его родной стихии. Однако сегодня Игорь не выступал, вместо него дурачился чрезвычайно пошлый человечек, в которого хотелось запустить тухлым яйцом, страстно желая, чтобы оно попало в цель. Что он вытворял – словами не передать.
Я пошел в буфет, отдохнуть от высокого искусства. В коридоре висели афиши. На одной из них я увидел Женю. Три белые фигурки были изображены на афише, три фигурки в полете среди раскачивающихся трапеций. И в одной я узнал Женю. Я был уверен, что это она, хотя на рисунке все были одинаковые, как близнецы.
И на этих штуках они собираются раскачиваться, и взлетать в воздух, и перелетать с трапеции на трапецию.
Стальная планка подвешивается на двух капроновых канатиках. Канатики выдерживают килограммов четыреста на разрыв. Хочется надеяться, что их проверяют перед каждым представлением.
А как насчет страховки? Если в полете не поймаешь планку, если рука с нее соскользнет?..
Буфет, естественно, пустовал. Я подошел к стойке. Девчушка в белом переднике и наколке читала журнал «Советский экран».
– Пиво у вас холодное? – спросил я.
– Есть и холодное,– ответила девчушка.
– Ну так дайте мне четыре бутылки.
– А не много будет?
– Для разминки? В самый раз.
– Это же целых два литра!
– Каждому по потребностям.
И в буфете афиши, куда ни глянь. А надписи-то, надписи под ними! «Белые молнии», «Воздушные виртуозы». Женя – «белая молния». Ишь ты.
Двух бутылок как не бывало.
– И куда это у вас помещается…– сказала девчушка. Ей хотелось поговорить.
– В нутро,– сказал я.– В него, подлое.
Так как же у них со страховкой? Батут? А если пролетишь мимо батута?
Сколько раз оживала передо мной картина: врезается в землю парашютист и превращается в груду раздробленных костей. Этот мягкий, тупой удар тела о землю…
Я почувствовал легкий хмель. С непривычки четыре бутылки дали себя знать. Давно я не пил пива, да и раньше им не увлекался. Ни пивом, ни другим зельем, покрепче.
Ну что мне эти трапеции? Всё ведь срепетировано, всё рассчитано до миллиметра. На то и репетиции, и техника безопасности, в конце концов.
– Вам нравится цирк? – спросил я у девчушки.
– Не знаю… Я тут недавно работаю.
– А кино?
– Кино…– протянула она.– Кому же оно не нравится? Сравнили тоже.
– Да я не сравнивал.
Сто лет, что ли, будет тянуться это первое отделение?
– А я один раз снималась в кино. Безумно интересно. Прожекторы всякие горят, режиссер с трубой бегает, чего-то орет.
– Это второй режиссер,– сказал я.– Постановщик обычно сидит рядом с оператором и помалкивает.
– Никакой не второй. Один он там был. Строгий.
– Трешку заплатили?
– Трешку. А вы откуда знаете?
– За массовку всегда трешку платят.
– А я вовсе не из-за трешки пошла сниматься, а из-за интереса. Артиста Шалевича видела, вот!
Кажется, есть у них и круглые батуты, во всю арену. А если нет?
– Я бы не прочь у вас покурить,– сказал я.
– Курите, чего уж там. Пока никого нет.
Но тут сразу стало шумно, раздались голоса и приближающийся топот. В буфет нагрянула веселая публика. Слава богу, антракт. Я спрятал сигарету и вышел в коридор. Мне очень хотелось курить.
Курилка – белее операционной. Белый кафель, блестящий и холодный в мертвом свете люминесцентных ламп. Вокруг меня двигались и разговаривали люди, и белое пространство курилки затягивалось голубым дымом, и люди становились бесплотными тенями, беспокойно снующими в мутном тумане.
Я стряхнул с себя оцепенение и тогда услышал разборчивые голоса и смех. Потом – звонок. Меня кто-то толкнул, торопясь к выходу, и я окончательно пришел в себя.
Так вот они какие, трапеции. Металлическая паутина.
Свет погас, и тотчас заиграл оркестр. Узкий прожекторный луч упал на занавес, который слегка раздвинулся, выпуская на арену трех тоненьких девушек в белых трико. Они вышли к центру и подняли руки, приветствуя зрителей. Тонкий луч света бил им в глаза, ослепляя. Сейчас они ощущали вокруг себя только черную гудящую пустоту. Белые мотыльки в гигантской черной воронке.
Посредине – Женя. Белее мела незнакомое, бесконечно далекое от меня лицо с черными впадинами глаз.
Луч погас. А когда .вспыхнул снова, гимнастки стояли уже вверху, на сверкающих планках трапеций.
Пошли световые эффекты. И началось…
Танго. Скобы трапеций качнулись над ареной, и две белые фигурки полетели друг другу навстречу. Прыжок – и они поменялись местами. А ну, еще раз… Но гимнастки вдруг разминулись; та, что была справа, отпустила перекладину и, сделав сальто, упала на проволоку, туго натянутую в плоскости движения трапеций. Прыжок – и гимнастка вцепилась в скобу, пролетающую над ее головой. Пролетела над ареной и легко соскочила на площадку у самой стены. А скоба полетела туда, где стояла Женя. Точно рассчитанным махом она проскочила между стремительно сближающимися гимнастками, сделала стойку над планкой и на обратном пути проскользнула между ними долей секунды раньше, чем они встретились над центром.
Раздались аплодисменты. Сначала жиденькие и как бы неуверенные, потом все громче, громче.
– Кое-что умеют, чертяки,– сказал мой сосед слева, что-то жуя.
«Подавись ты,– мысленно пожелал я ему.– Гурман толстокожий».
Оркестр внезапно смолк. Резко ударила по нервам барабанная дробь. Девушки в белых трико набирали темп. Над ареной вертелась такая карусель, что я совершенно потерял в ней Женю. Отвлек меня сосед, и я ее потерял.
Барабанная дробь заполняла пространство цирка, вытесняя посторонние, ненужные звуки. И уже ие слышно было скрипа кресел, бумажного шороха, тяжелого дыхания публики. Дробь окружала меня, сдавливала. Я перестал ее слышать, но ощущал с каждой секундой всё болезненнее. Это становилось невыносимо. Я превращался в комок нервов, по которому бешено колотили палочки барабанщика.
Вот она! Женя взлетела под самый свод купола и пролетев мимо проволоки, понеслась навстречу бетонному кругу арены.
Вопль ужаса застрял у меня в груди. Немое оцепенение сковало по рукам и ногам.
…Парашютист. Он падает, падает, волоча за собой перехлестнутый купол, этот страшный белый мешок. Мгновение – и удар, от которого должна расколоться земля…
Белым упругим шариком Женя врезалась в резиновую сетку батута и взлетела вверх. Коснулась проволоки и, сделав двойное сальто, поймала блестящую планку трапеции.
Почему не звякнули тарелки, обрывая барабанную дробь? Почему они не звякнули и не оборвали этот кошмарный сон?
Барабанщик подолжал выколачивать дробь, и ничего в мире не было, кроме дроби и кошмарного сна наяву.
Мой жующий сосед раздавил спичечный коробок. Я вскочил и побежал вверх по проходу, кого-то толкая, кому-то наступая на ноги.
В лицо ударил свежий вечерний воздух, пахнущий мятой и бензиновым перегаром. Тепло и уютно светились белые шары плафонов. Мимо цирка медленно струилась воскресная толпа.
Я долго сидел на пыльных, прогретых солнцем гранитных ступенях, рассеянно глядя на прохожих, на красные огоньки машин, на неоновую рекламу Аэрофлота. «Скорость, точность и комфорт вам обеспечит Аэрофлот». «Скорость, точность…».
Прошли двое парней с гитарами и с ними девчонка в мини-платьице. Парни пели что-то неразборчивое, часто повторяя «шу-ла-ла-ла!» Здорово у них получалось это «шу-ла-ла-ла!»
«Скорость, точность и комфорт…».
«Шу-ла-ла-ла!»
Во мне таяли последние отзвуки барабанной дроби.
«Скорость, точность…»
Но пальцы еще дрожали, когда я подносил ко рту сигарету. Потом они перестали дрожать, и я не знаю, сколько понадобилось времени на то, чтобы они перестали дрожать. Я не помню, когда сел на эти теплые гранитные ступени.
– Что это ты такой бледный? – спросила Женя, глядя на меня.
– Бледный?
– И голос дрожит.
– Тебя хлебом не корми, дай пофантазировать,– сказал я со всей беспечностью, на которую только был способен.
– Вот видишь: дрожит,– сказала она.
Битком набитый автобус шатало из стороны в сторону. Мы стояли на задней площадке, прижатые друг к другу. Могли говорить шепотом. Она очень устала, хотя старалась этого не показывать. Она улыбалась, и я знал, что это цирковая привычка. В цирке надо привыкнуть улыбаться, несмотря ни на что.
Я держал ее одной рукой, а другой уцепился за штангу. Я держал ее, как маленькую усталую птицу, опустившуюся с неба. Хотелось бы мне удержать ее на земле, но я знал, что это невозможно. Опять раздвинется занавес, и она выйдет в луче прожектора, чтобы взлететь в пространство, пронизанное разноцветными стрелами света и барабанной дробью.
Ладно, лети, если ты без этого не можешь. Только давай договоримся, что я не буду твоим зрителем. Я не могу быть зрителем, когда ты летаешь. Нервы у меня в порядке, и дело не в них. Но ты есть ты. Какой бы ни был надежный батут, я не хочу смотреть, как ты падаешь на него подстреленной птицей.
– Ты только не бойся за меня, ладно? – прошептала Женя.
– Конечно, не буду.
– Лгунишка ты отчаянный,– вздохнула она.
Нам обоим надоела эта давка в автобусе, и мы вышли. Лучше пройти пешком, чем давиться в духоте. Мы вышли у центрального сквера, где обычно в вечернее время самое оживленное место. Сквер как сквер, со скамейками, укромными уголками и фонтаном, который был хотя бы тем оригинален, что работал. А напротив сквера, через дорогу, был парк. Хороший парк, мне он нравился. Правда, было в нем что-то провинциальное, но это и хорошо. Некоторая .провинциальность парку не вредит, а придает ему особый оттенок настроения.
– А не пойти ли нам потанцевать? – предложил я.
– Тебе хочется танцевать?
– Ты очень устала?
– Нет, что ты,– сказала Женя.– Мне почему-то показалось, что ты к танцам равнодушен.
– Да, но с тобой совсем другое дело.
– Мне тоже хотелось бы с тобой потанцевать.
– Вот и чудесно,– сказал я.– В парке есть танцплощадка. По-моему, там сносный оркестр.
– В общем-то неплохой. Ударник когда-то играл в нашем цирковом оркестре. Борода у него, как у Вольдемара Матушки. Помнишь «Лимонадного Джо»?
– Вот как…
– Да ну тебя. Тоже, придумал. Он спился, и его пришлось уволить.
– Черт с ним,– сказал я.– Пусть он нам играет, этот спившийся бородач.
– И пусть он будет в ударе,– добавила Женя.
Знаете ли вы, что такое провинциальная танцлощадка в городском парке? Значит, вы живете в этом городе или в ему подобном. А таких городов нас тьма-тьмущая.
Ах, эти танцевальные вечера трижды в неделю!.. Какие тут спектакли разыгрываются, какие страсти кипят. Сколько сердец тут соединяется и сколько разбивается вдребезги (вы уж меня извините за эту банальную метафору, но так оно и есть на самом деле). Танцплощадка живет бурной и загадочной жизнью. Загадочной для тех, кто тут нечастый гость. Вот как я, например. Или Женя. Она тоже тут бывала раз-два и обчелся.
Когда-то мы танцевали тут со Светланой. «Работали» для фильма «Весна – другим». Аверьянов был в восторге от нашей работы. До сих пор я помню мелодию этого медленного фокстрота. Хорошие воспоминания остались у меня от этих дней. Но только воспоминания, не больше. Осадок грусти.
Заиграл оркестр, и толпа отхлынула от дощатых стен, потянулась к эстраде. Остались парни, которым не удалось никого пригласить, и девчонки, которых никто не пригласил. Парни задымили сигаретами, переживая, а девчонки стали молча интриговать. И у тех и у других настроение было хуже некуда. Паршиво складывался для них вечер.
Оркестр играл шейк, и хорошо играл, между прочим. Мы с Женей отплясывали вовсю. Я шейк освоил еще на «гражданке». Освоил ради престижа, чтобы не испытывать неловкости, когда дело дойдет до этого танца. Ну а Жене, сами понимаете, все карты были в руки. Мы выдали такую импровизацию, что произвели легкую сенсацию на площадке. Надо будет включить этот танец в программу утренней зарядки. Отличный способ размять кости. Но сейчас у меня душа не лежала к шейку. Не тот это танец, который хотелось мне сейчас танцевать. Ну что это за танец, когда ты сам по себе, а твоя девушка – сама по себе. Я признаю такие танцы, которые соединяют друг друга, а не разъединяют. Эти твисты, шейки и джайвы хорошо слушать, но танцевать – увольте. Спортом я могу заниматься и в одиночку, и без музыки.
– Ты меня удивил,– сказала Женя, когда мы шли к скамейкам у дощатой стены.
– Танцевать шейк можно научить и верблюда,– сказал я.
– Хотела бы я на него посмотреть, на этого танцующего верблюда.
– Ну вот и посмотрела,– сказал я.
– Ладно уж, не напрашивайся на комплименты,– сказала Женя.– Для меня это новость, что ты силен в современных танцах.
– Рядом с тобой я жалкий дилетант. Вот у тебя – это искусство.
И тут я увидел Светлану. А она давно уже на меня смотрела. Не только на меня – на нас, конечно. Она стояла у противоположной стены, и ее обнимал за плечи молоденький лейтенант. Приятное лицо было у этого лейтенанта. В меру наивное, в меру бравое. По тому, как он ее обнимал и как на нее смотрел, я понял, что парень втюрился в Светлану по уши. Как я в свое время. Но я уже переболел этим, а он, видать, только начал болеть.
Я хотел подойти к Светлане – и не мог. Что-то меня удерживало.
Вот вам одна из типичных ситуаций, которые разыгрываются в этом городе летним вечером на танцлощадке.
Медленный фокстрот. Танец, который можно танцевать на одном дыхании. Вы рядом, и даже не рядом, а одно целое. Звучит музыка, и вас уже не интересуют фигуры танца. Пусть прекратится музыка, и вы этого не заметите, так хорошо вам вместе.
Моя щека прикасается к ее щеке, а ее щека – к моей. Моя рука лежит на ее спине, а ее рука – на моей. Пусть уйдет оркестр, пусть он уйдет с танцплощадки, и все отсюда уйдут, и погаснут гирлянды лампочек над эстрадой и перед входом – всё равно в нас будет звучать мелодия этого медленного фокстрота, и мы будем танцевать, одни в этом мире. Нам не хотелось говорить.
Я провел губами по ее ресницам. Она улыбнулась. Я ее поцеловал.
Что-что, но этот медленный фокстрот я запомню, надолго. И тебе, бородатый ударник, похожий на Вольдемара Матушку из «Лимонадного Джо», и тебе, саксофонист, любимец публики, длинный и узкоплечий, изогнутый вопросителъным знаком под стать своему инструменту, и тебе, трубач, словно сошедший с афиши, и всем остальным, – пусть вам будет так же хорошо, как нам сейчас в этом колдовском танце.
Меня слегка подтолкнули. В такой толпе не мудрено с кем-нибудь столкнуться. Смотрю – Светлана. Танцует со своим лейтенантом. А глаза у нее грустные-грустные, будто невесть какую драму она переживает.
Я молча с ней поздоровался, и она мне молча ответила. Она прикрыла глаза и едва заметно кивнула.
Пусть и тебе будет так же хорошо с этим лейтенантом, как нам с Жеией. Пусть окажется ои парнем, для которого ты – всё. Будь я волшебником, непременно бы это устроил.
– Здравствуй, Света,– сказала Женя.
– Здравствуй, Женя,– сказала Светлана. И больше ни слова.
Так мы и разошлись.
– Ты что, знакома с этой девчонкой? – спросил я.
– Еще бы. Второй год я у нее делаю прическу. Хорошая девочка, правда?
– Правда,– сказал я.
– Прощальное танго! – объявил гитарист.

С Сеней Калашниковым мы не прощались. Мы сказали ему: «Возвращайся в норме». Собственно, ничего страшного с ним не произошло; сегодня для медицины не проблема – обмороженные конечности. К тому же пока мы пробирались по лесу и ехали на трофейном грузовике, рука у него пришла в норму. Пальцы покраснели и стали понемногу сгибаться. То же самое будет и с ногами.
Через два-три дня мы с ним встретимся, и встретимся даже на ковре. К тому времени Сеня изобретет какой-нибудь неотразимый прием, и мы проверим на деле, насколько он неотразим.
Лыжи нам пришлись как нельзя кстати. Куда проще идти на них по снежной целине, да и приятнее намного. Иван Петрович Рябчиков, наш неудавшийся самоубийца, который до сих пор отмалчивался и, словно робот, механически выполнял мои нехитрые задания, вдруг приободрился и стал подшучивать над Эдиком Шннкаренко, который с лыжами был не в ладах. А вы были бы с ними в ладах, всю жизнь проживя в Ялте?
Сибиряк Рябчиков вызвался прокладывать лыжню, и я охотно ему это разрешил. Пусть парень поработает на благо нашей боевой группы. И ему приятно, и другим польза. Он так увлекся, что пришлось его сдерживать.
До встречи с группой Приходъко оставалось три часа, а мы могли пройти этот путь вдвое быстрее.
Мы шли по лесу, как на лыжной прогулке. Легко так было идти, приятно. Никакой тебе войны – скользи среди осыпанных снегом елок и наслаждайся жизнью.
Вдалеке началась перестрелка. «Южане» атаковали разведчиков майора Терехова. Густо стучали автоматы. Раз-другой прозвучали очереди крупнокалиберных пулеметов бронетранспортеров. Но нас это уже не касалось.
Мы вышли на опушку и увидели крохотную деревушку, :с трех сторон окруженную лесом. По идее, надо бы ее обойти, но не хотелось делать крюк. Сколько я ни вглядывался, ничего подозрительного не обнаружил. Ни машин с продольными белыми полосами, ни людей. Деревушка словно вымерла. Мы пошли напрямик.
Аккуратные бревенчатые домики, черные зигзаги оград. Потревоженная хрустом снега под лыжами, вылезла из конуры старая собака, посмотрела на нас и лениво залаяла. По верхней хромке забора прошел видавший виды кот, приседая и оглядываясь. В избе, мимо которой мы проходили, приоткрылась дверь, и на улицу выглянула белобрысая, взъерошенная, как воробей, девочка в застиранном платьице и валенках. Она смотрела на нас с любопытством и робостью.
– Простудишься, красавица! – крикнул ей Костя.
Мы встретили женщину в полушубке с двумя корзинами через плечо, и она с нами первая поздоровалась, а потом долго стояла, глядя нам вслед.
Пахло чем-то вкусным – жареным луком, что ли. Отварить картошки, нажарить сала с луком и умять это с соленым огурчиком да с квашеной капустой, холодной и хрустящей на зубах. Н-да…
– Люди обедать садятся,– сказал Рубчиков, ни к кому не обращаясь.– Всё бы отдал за миску домашних щей, горячих, как огонь, и с мясом.
– А без мяса? – поинтересовался Эдик Шинкаренко.
– Без мяса не то,– мечтательно сказал Рябчиков и в душевном волнении чуть было не наехал на дворняжку, которая вышла на дорогу посмотреть на десантников.
– Запросы у тебя,– проворчал Эдик.
– Встретимся с Приходько, съедим паек,– сказал я.– Домашних щей не обещаю, а паек будет.
– Эх, тяжела ты, солдатская служба! – с чувством сказал Рябчиков.
– Этот малый меня сегодня уморит,– усмехнулся Костя.
Мы миновали последнюю избу и встретились со старушкой, согнувшейся под тяжестью коромысла. В ведрах покачивались деревянные кружки с ручками – чтобы не расплескивалась вода. Старушка медленно, шажок за шажком, шла по узенькой тропинке, протоптанной среди сугробов.
– Здравствуйте, бабушка,– сказал я, съезжая с тропинки. Она остановилась, вытирая варежкой слезящиеся от мороза глаза.
– Что ж вы, бабуся, таскаете такие тяжести? – сказал Костя.– Помоложе никого не нашлось?
– Да я, сынок, цельный день одна. Дочка с мужем на работе, а я одна. А без воды как же…
– А ну, ребята, расхватали,– сказал я и снял коромысло с бабкиного плеча.
Коромысло досталось Рябчнкову, а мы с Эдиком взяли по ведру и пошли к избе.
– Дай вам Бог здоровья, сыночки,– приговаривала старушка, семеня за нами.– И на что вам эти хлопоты? У вас, может, дело спешное, военное, а вы вот так… Я бы сама, по-тихоньку да помаленечку…
– Ничего, бабушка,– сказал Костя.– Наше дело подождет. Без нас войну всё равно не начнут.
Мы поставили ведра у порога и собрались уже идти своей дорогой, но старушка запротестовала:
– А ну снимайте свои деревяшки и заходите в избу. Я вас накормлю. В армии не больно-то вас балуют. Небось ходите голодные, животы подтянувши.
– Да вы не беспокойтесь, бабушка,– сказал Эдик.– Мы есть не хотим. Спасибо за приглашение, но нам надо идти.
– Ничего, ничего. Я всё сготовлю в один момент.
Она открыла дверь и отступила в сторонку. Что нам оставалось делать?
Мы сидели за длинным, ручной работы столом. Березовые доски были тщательно подогнаны, гладко обструганы и добела выскоблены. На столе стояла деревянная солонка, – опять-таки ручной работы,– с крупной, скорее серой, чем белой солью; рядом лежала совсем уж неуместная и неизвестно как сюда попавшая «Теория колебаний» Бабакова с расплывшимся жирным пятном на обложке. Старушка поставила на эту «Теорию колебаний» большой чугунный горшок с вареной картошкой.
Мы ели горячую картошку и запивали ее молоком. Картошка была крупная, рассыпчатая, и мы брали ее просто руками.
В плите уютно гудело пламя, и чугунные кружки, раскаляясь, становились темно-вишневыми. Сквозь замороженные окна в избу вползали ранные зимние сумерки. Нам было тепло и уютно, и не хотелось отсюда уходить. Мы макали в соль горячую картошку и мычали от удовольствия. Мы оттаивали. Жизнь поворачивалась к нам розовой стороной.
У стола хлопотала старушка, сокрушаясь, что не может угостить нас чем-нибудь вкусным.
У нас был тайм-аут. Через десять минут мы продолжим нашу игру в войну. Не продолжить ее нельзя. Тем-то она и отличается от обычной игры, что нельзя ее оборвать, когда надоест играть. Надо доиграть до конца. Таковы уж ее правила.
Но самое интересное, что эпизод со старушкой этим правилам не противоречит. Скорее, наоборот.

Прошло лето, наступил мокрый, скучный октябрь. Ни тебе прыжков, ни футбола, ни теплых воскресных вечеров в увольнении. Всё мокро, голо и уныло.
В один из таких дней прикатил: к нам знакомый голубой автобус, а в том .автобусе – режиссер Аверьянов, оператор Салазки и молодой человек с портфелем, директор картины. Они приехали, чтобы показать нам фильм «Весна – другим».
Мы изнывали на занятиях по противоатомной защите, которые проводил сержант Рычков. Мы с тоской смотрели на разрез водородной бомбы, и пасмурные мысли витали в наших головах.
…ударная волна распространяется со скоростью…
…проникающая радиация действует…
…лечь в углубление лицом вниз и…
Вдруг вошел в класс дежурный по роте и что-то прошептал Рычкову на ухо.
– Взвод, встать! – скомандовал Рычков.– Выходи строиться!
Нас повели в клуб.
…В кадре цветущие яблони. Камера медленно панорамирует по крупным белым цветам, в которых копошатся пчелы. А за кадром женщина поет песню без слов. Трепыхается в небе жаворонок. Вот он замирает и падает вниз. И вот уже вместо жаворонка – наша десантная «аннушка». Открывается дверца, и пятеро десантников один за другим покидают самолет.И один за другим раскрываются над ними купола.
Мы видим эту пятерку сверху, на фоне земли, на фоне нашей площадки приземления, такой знакомой и родной.
А это, кажется, я , в левом верхнем углу кадра. Конечно же я, провалиться мне на этом месте! Разворачиваюсь на ветер своим фирменным приемом. А неплохо у меня это получается, не стыдно смотреть со стороны.
В кадре появляются все новые и новые купола. И на их фоне возникает название:
«весна – другим».
…Военкомат. Какой же я зеленый шкет! Пытаюсь говорить с военкомом этаким ироническим тоном. Потеха, а не малый.
А Костя-то, Костя! Задумчивый флегматик со сварливыми интонациями в голосе. Но гвоздь программы в этом эпизоде – Сеня Калашников, кругленький и веселый мамкин сын, который сокрушенно вздохнул, когда его поздравили с призывом в Советскую Армию я пожелали стать отличником боевой и политической, подготовки. Прощай, беззаботная гражданская жизнь, прямо-таки написано было на его бесхитростной физиономии.
…Парикмахерская. Светлана пропахивает первую борозду, в моих волосах. У меня слезы на глаза наворачиваются, но я стараюсь держаться молодцом (это же надо такое подсмотреть. Ну, черти…)
…Мы катаемся с ней на «мертвой петле» и танцуем медленный фокстрот. Оказываетея, всё это я вообразил, глядя на Свету в зеркало. Чудеса кино…
…И вот мы впервые надеваем военную форму. Одному брюки велики, другому сапоги жмут (провокационные штучки Аверьянова: пока мы мылись в бане, он устроил эту путаницу). «Подходи сюда!» – добродушно говорит старшина Казанов. «Она великовата»,– говорю я, протягивая ему широченную куртку. «Ничего, подрастешь. На свежем воздухе да на солдатских харчах…» Однако куртку заменяет.
В зале, конечно, хохот и аплодисменты. Старшину Казанова у нас все любят.
…Первый подъем. Соло сержанта Рычкова. Смотрит на секундную стрелку и угрожающе произносит: «Прошло десять секунд… двадцать… тридцать секунд прошло…» В нормативы мы не укладываемся, и сержант командует: «Отбой!» Потом снова: «Подъем!» Косте Маслюкову никак не удается накрутить портянку и, воровато оглянувшись, он засовывает ее в карман.
«Отбой!»
…Зарядка. Перекладина, брусья. Сеня Калашников подтягивается уже на последнем дыхании (не мудрено – после шестого-то дубля!) Глаза у него лезут на лоб и руки дрожат. Он тянется, тянется подбородком к перекладине… Очень смешно.
А Сеня почему-то обиделся.
– Не было этого,– сказал он.– Всё это киношные штучки. Морду за это надо бить.
– Рассказывай! – ехидно протянул Эдик.– Что было, то и сняли. На зеркало неча пенять.
…Полоса препятствий. Ну и попали мы в переплет! Мотаемся в лабиринте из стальных труб, перелезаем черезь барьеры, перепрыгиваем ямы с водой, проползаем под проволочной сеткой, карабкаемся на дощатые щиты с окнами, балансируем на бревне. Куртки хоть выкручивай, дышать нечем. Широко разинутыми ртами хватаем воздух. Всё это под чарльстон. Хорошенький «бобслей», здорово смотрится. Правда, на съемках мы проклинали и кино, и режиссера Аверьянова, и тот день, когда нам пришло в голову пойти в воздушно-десантные войска. Мы тогда почти на четвереньках приползли в казарму.
…Первый прыжок. Оказывается, в самолете мы не на шутку струхнули с непривычки. Вон какие вытянутые, растерянные рожи.
Последним выбрасывается лейтенант Приходько. Раскинув руки и ноги, он долго падает, не раскрывая парашюта, и превращается в маленькое темное пятнышко, едва заметное на фоне земли. Наглядный нам урок.
…Впервые мы держим в руках оружие. Мы уже имеем право держать его в руках. И не только держать, а и стрелять, если потребуется.
Старшина раздает патроны. Это уже не тот добродушный батя, каким он был в начале фильма. Казанов смотрит каждому в лицо и кладет в раскрытую ладонь три боевых патрона. И сейчас я читаю на его лице вопрос: «Что из тебя получилось, парень? И сознаешь ли ты, что в твоей руке не блестящие медные штучки, а патроны, самые настоящие боевые патроны, которыми можно убить человека?»
Так это было снято, такие выражения лиц подмечены, что в зале наступила полная тишина. И иа экране – тишина. Ни слов, ни музыки – тишина. Шуточки кончились.
…Мы лежим на огневом рубеже. Мы усвоили правила игры и готовы играть. От того, как мы сыграем, многое зависит в нашем мире. Мы это понимаем, не маленькие.
– А теперь – огонь!
Рой трассирующих пуль несется к мишеням, и пронзает их, и веером уходит к темной стене леса.
Ранние сумерки. Над стрельбищем поет жаворонок. Видно, привык он к выстрелам, и с птичьей мудростью рассудил так: надо вам стрелять – стреляйте, а я буду петь.

---------------