По поводу критиков моих стихов...

Юрий Кузнецов
По поводу критиков моих стихов. Что и как они пишут? Да не то и не так. Впрочем, это их дело. Раньше я относился к ним с тревожным любопытством, как девица на выданье: что-то обо мне скажут добрые люди? А ничего существенного. Оказалось, все поэты расписаны по поколениям: за поколением двадцатых годов идет поколение тридцатых, затем сороковых, пятидесятых и т.д., и всех надо уважать, и у всех надо учиться. В поэтическом хозяйстве всё должно быть на своем месте. По времени написания стихов я как будто должен принадлежать к поколению шестидесятых, но туда я опоздал, а из семидесятых, видимо, выскочил по возрасту. Семидесятые уже заняты более молодыми (Н. Старшинов, их опекун, даже ввел в оборот три десятка фамилий). Так что я никуда не попал. И хотя не один я такой (Н. Тряпкин, например, тоже без места), но расклад по поколениям создает видимость последовательности и непрерывности литературного процесса и весьма удобен для обозрения. Но это только одна видимость. На самом деле в этой системе сплошные провалы и непоследовательность.

Настоящие духовные ценности настолько глубоки, что скрыты от постороннего взгляда. Чем объяснят критики могучее влияние Тютчева, выплывшего из глубин прошлого столетия, «широкая общественность» коего даже не подозревала о существовании такого поэта? Тягой к классике? А откуда она взялась, эта тяга?

Видимо, под мелко рябящим покровом преходящего дня таятся духовные глубины нации, непостижимым образом сообщающиеся между поколениями.

И всё-таки мои критики (конечно, они пишут не только обо мне) делают свое дело. Они влияют на литературное мнение. Они создают новые имена (бывает, дутые), они спасают старые имена от забвения (тоже порой дутые).

Я быстро раскусил, что критики очень поверхностные люди, за редким, правда, исключением. Но одни из них эмпирики, а другие – концептуальные, хотя при этом мало чем отличаются друг от друга. Одни хвалят (или ругают) детали, не имея представления о целом. В этом они похожи на женщин. Другие хвалят (или ругают) детали и целое, не вникая в сообразность одного и не найдя меры другого, но зато следуя своей концепции. В этом они похожи на самих себя. Главным же образом их интересует мое кредо. И хотя я вынес несколько своих эстетических положений прямо на обложки книг:
«Во мне и рядом – даль», «Край света – за первым углом», «Выходя на дорогу, душа оглянулась», увы, этого никто не заметил. Зато когда я усмотрел в моем любимом Блоке провалы духа, условный декор и духовную инородность и отметил это в поэме «Золотая гора», то вызвал волну лицемерного возмущения: как-де посмел! И стали открывать такое: я не согласен с Пушкиным! Я жесток к женщине! У меня не коллективный разум! И вообще мои стихи вызывают недоумение!

Первое, относительно Пушкина, чересчур, но лестно; второе и третье я отвергаю как недомыслие; а насчет недоумения могу только сожалеть, что мои критики, находясь в магическом плену книжных ассоциаций и соображений литературного момента, утратили ключи к старым ценностям; в этом случае я бы посоветовал прочесть А.Н. Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу», возможно, три его тома дали бы кое-какое представление о народной символике, которую Бог надоумил меня взять для стихов.

Но это не всё. Меня ещё пытались отлучить от русской культуры, что уж совсем фантастично, хотя, видать, имеет особое настроение ума. Бедные мои стихи! Бедные мои критики!

«– Что за скверный город! – готов я воскликнуть вслед за гоголевским городничим. – Только поставь какой-нибудь забор – черт их знает откудова и нанесут всякой дряни!»
Да, всерьез относиться к моим критикам невозможно.

1979