Навигаторы Хилега. Звёздный ублюдок

Дмитрий Ценёв
Относительно великих писателей-алкоголиков я заметил, что у них есть свой особый стиль, характерным отличием которого служит холодный эротизм, обилие резкостей и неровность тона вследствие полной разнузданности фантазии, слишком уже быстро переходящей от самой мрачной меланхолии к самой неприличной весёлости.
Ч. Ломброзо. Гениальность и помешательство.

Утомлению нет боле предела, думал я неизгладимо мрачно вплоть до удивления самому себе, но вслух попытался сказать иначе, вряд ли надеясь, получится или нет лучше? – Боли у томления предела нет. – взыскует разум усталого скитальца, самообречённого полученной незаслуженно и страстно свободой на страшнейшую из тюрем, именуемую любовью; редела боль, и не ту там линию… – получена нечаянно любовь, обрёкшая на страшнейшее из заключений – свободу:
- Усталость моя неизмерима отныне, милая моя девочка. – но что сказал, слышал кто, тот убедился в прогрессии моего плачевного состояния. – Только правильно меня пойми, выслушай, ведь мы столько лет вместе! Так долго скрываться, скрываясь и скрывая друг друга, невозможно просто потому, что этого не может быть. Мы превозмогли с тобой все мыслимые возможности, а покоя и счастья, ради которых решились на это, всё нет и нет. Постой! Рано или поздно нас нагонят и опознают, и тогда…
Я замолчал, ведь люблю её, разве такие вещи говорят прямо?! Но как иначе, если она вот уже раскрыла рот, если сейчас же начнёт она свою шарманку крутить? Про то, например, что ей надоела эта бескрайняя и беспробудная глушь, что она всё, конечно, понимает и не винит, но ведь любит же и что-то же можно придумать, потому что я добр, умён, хорош и, главное, любим, всему есть предел, не только утомлению, однако, и стоило ли однажды сделать выбор, чтобы после избегать своего выбора… здесь логика сцепления слов, обычно, подводит и её, и меня… мы выбрали приключения в стиле экшн, обыкновенно добавляет она и говорит важное:
- Прости.
- Это был твой выбор, я с самого начала был против, будто так и предвидел всё это.
- Не надо быть семи пядей во лбу. – вздохнула и бросила свой кусочек сахара в мой стакан, потому что никогда не пьёт чай с сахаром, хотя и предпочитает крепкий, может быть, едва послабже, чем я. – Но мне и сейчас не надо никого, кроме тебя.
- Спасибо. Аля, я серьёзно говорю, можно прямо сейчас, что называется, выйти с поднятыми руками, и всё снова встанет на свои места.
- Не мели чепуху, не всё встанет на свои места.
Внизу послышался стук в дверь, мы переглянулись, но, как долгие-долгие годы до этого, – без тревоги:
- Кого чёрт принёс?! – улыбнулись, спросив это одновременно, ведь особых знамений каких-то, деформаций и прочей весьма заметной в таких случаях эзотерической чепухи не случилось.
- Подбрось дров. – я встал и, подняв с пола пистолет, сунул его за пояс. – Об одном жалею, что согласился так легко, что обрадовался так глупо. Куда мне с моим-то свиным рылом да в такой-то калашный ряд?!
- Ещё одно такое слово, и я тебя убью, вот вернёшься сейчас сюда, и… так что подумай!
Она меня убивала уже три раза, но потом сразу же возвращалась минут на десять назад, это у ней просто из ряда вон как талантливо получается, и спасала, вступая в единоборство с собою же убийцей, однажды даже до рукопашной дошло, я еле их разнял, но петля затянулась микроколлапсом, и после порядочной встряски баллов этак в четыре-пять мы бросились друг к другу в горячие объятия… Дрянькнула дверца буржуйки, я вышел, освещая трёхсвечным канделябром крутую лестницу, остановился подождать, пока Алька закроет дверь на специально сооружённый мною мощный засов, и, дождавшись, сделал несколько громких и скрипучих шагов к наружной двери, внутреннюю мы вчера пустили на дрова:
- Кого там ещё чёрт принёс?! – спросил я намеренно грубо сразу, как только обнадёженный моими шагами субъект опять постучался.
- Дяденька, пустите погреться, я заблудилась!
Я чуть тут же вдоль по стенке, к которой прижимался на случай стрельбы, так и не скатился: голосок девический, подростковый! Что делать?! Этого никак нельзя было ожидать, вернее сказать, я оказался к этому не готов. Как-то само собой вырвалось сердитое:
- Иди своей дорогой, девочка! Много вас тут ходит. – я старался не ругаться и не гнать прочь, чтоб, не дай Бог, и взаправду не ушла сразу, а как мог нестрашно проворчал. – Милиция куда смотрит?
- Пожалуйста, дяденька, пустите меня, а я с вами хлебом и солью поделюсь, у меня есть.
- Себе оставь, небось, не последний день на улице. – я старательно сделал вид, что заинтересовался.
- Да у меня много и я ещё достану, если хочете, мне только обогреться! Дяденька, пожалуйста, дяденька, пустите! – да она уж почти совсем заплакала, и я сжалился.
- Правильно говорить «хотите», а не «хочете». – чтобы впустить её, надо было всего лишь снять такой же, как наверху, засов. – Входи.
Существо оказалось и впрямь роста и виду ювенильного, куталось в многочисленное, как капустные листья, и рваное, по всей видимости, малополезное в такой мороз тряпьё:
- Спасибо, дяденька, вы очень добрый!
Одна была она, и, поспешно закрыв за нею дверь, я подтолкнул её наверх по лестнице:
- Знаю, что добрый. Через доброту свою и подохну. Иди давай. – наверху я постучался условным стуком «”Спартак” – чемпион» и, когда Алька открыла, обрадовал её. – Принимай гостей, хозяйка!
- Проходи! – насторожилась она, пропуская нас. – Гости у нас большая редкость. Ты кто? Мальчик или девочка?
- Мне согреться, пожалуйста. – покорно остановилась девочка, развернувшись. – Там холодно, у меня пальцы остыли совсем.
В голосе её, будто уже пьяном теперь, конечно же, от настоящего тепла, звучали только слёзы – и никаких тебе вторых планов с подтекстами! Как это безумно приятно в сегодняшнее насквозь лживое время, и тут, право сказать, совсем неожиданно она просто рухнула на пол – как мешочек с бочонками лото, мы бросились к ней. Ужасно: и руки, и ноги, и пятнами побелевшее лицо были холодны, словно смерть. Не тратя лишних слов, мы сняли ставшее совсем теперь ненужным тряпьё и принялись с ожесточением растирать едва живое бессознательное тело. Наконец она пришла в себя, но будучи ещё не совсем в нормальном состоянии, скорее в полуобморочном, не сразу заметила, что раздета, зато, как только заметила, так сразу пришла в норму и сжалась в комок, схватив руками колени:
- Где моя одежда?! – перекрестив голени; кажется, это должен был быть шёпот; девица, а ей было лет пятнадцать, раскрасневшаяся от спасительного массажа, зарделась ярко и естественно, и голос её в момент окреп. – Отдайте мою одежду!
- Вот именно, ты что же это уставился, бесстыжий?! – мне досталось по лопатке твёрдым и жестоким алькиным коленом. – А ну-ка давай отворачивайся. Неотложная помощь окончена, совесть поимей!
Обойдя меня, она подала нашей гостье какую-то одежду из той, которой в доме до сих пор оставалось ещё навалом. Я даже и не думал оправдываться:
- Вот-вот, как жизнь спасать, так наплевать, значит, пожалуйста, а как…
- Ты хотел сказать «без сознания», не правда ли, милый?! Но всему есть предел.
Пока мы с Алькой вздорили, девчонка быстренько сориентировалась и, с опаской поглядывая на меня и стыдливо, кинулась одеваться.
- Предел есть даже правилам приличия. Это точно, и совесть, конечно, баба симпатичная…
- Заткнись, пень трухлявый! – она запустила в меня поздравительной подушкой с кровати.
- …но больно уж несговорчивая. – едва закончил я. – Не поимеешь!
Моё ответное подушковое поздравление усадило её на кровать, и девчонка, испугавшись, отскочила в уголок подальше – вот ведь, а?!! – уже одетая:
- Ой, что вы делаете? Простите меня.
- Мы шутим. – сказали мы разом и сердито вследствие этого «хоризма» посмотрели друг на друга. Я замолчал, Алька успокоила. – О своём шутим, ты не бойся.
- Там… там, дяденька, мешок. Я же вам хлеб обещала… и соль возьмите. Я сегодня согрелась, а завтра… себе ещё достану.
- Садись к огню. Сейчас будешь кушать. Хлеба с маслом хочешь? – Алька почти потащила девочку к столу. – Знаю, хочешь, а чай у нас, между прочим, с сахаром. А чуть позже и картошка поспеет.
Бедняжка только и повторяла за ней рассеянно, будто не верили собственным ушам:
- С маслом. Чай. С сахаром. Картошка.
Каждое слово словно наваливалось на неё очередной тонной неправдоподобного груза, и к нашему маленькому самодельному столику из фруктово-овощных ящиков елисеевского филиала она присела безвольно и уже совершенно обессилев: делайте, что хотите, только не говорите, что это не сон! Алька же будто преобразилась, ухаживая за гостьей: налила горячего чаю с третий, порядком замызганный, стакан, поболтала и выплеснула в угол за буржуйку, вытерла выуженным с ловкостью фокусника из кармана платком, потом налила его полный и сразу бухнула туда, не задумываясь, – как это было здорово! – три куска, поставила перед девочкой, ошалело ставшей наблюдать теперь за тем, как распадаются в – о, Боже! – настоящем душистом чае с плавающими в стакане чёрными лоскутками настоящие рафинадные булыжники; на толстом ноздреватом ломте хлеба распласталось ножом белое, выдавив прозрачную слезинку, масло… Правда, вместо того, чтобы снова свалиться в обморок, что было бы вполне естественно для бедолажки, гостья спросила робко:
- А вы?!
- И мы. – ответил я, подсаживаясь к столу.
- Спасибо.
- Ты давай делом занимайся, однако. Не разговаривай.
- Вот именно. – Алька подняла крышку над шкворчащей сковородкой. – Хороший гость всегда вовремя.
- Откуда сия мудрость, однако?! – поинтересовался я, отпив махом полстакана своего остывшего чая.
- Из меня.
- Я так и думал. – я долил себе чаю погорячее. – Ни народ, ни классики на такое не способны. Только ты.
- Хотя бы и я. – Алька пожала плечами и села рядом со мною, уставившись на чуть не подавившуюся гостью, делать-то больше нечего. – Как тебя зовут, найдёныш?
- Приблудыш. – поправил я.
- Ну, об этом мы ещё поговорим наедине. – грозно пообещала Алька, но исправилась. – Как тебя зовут, приблудыш?
Девочка проглотила кусок:
- Ванда.
- Ка-ак?! – в один голос почти восторгом ошарашели мы.
- Ван-да. – девочка привыкла, видимо, не удивляться удивлению окружающих.
- Неприличное имя для голодного и холодного приблудыша. – прокомментировал я, смутно начиная подозревать что-то неладное.
- Дурак! – оскорбила меня и оскорбилась сама – за девчонку – Алька. – Это, между прочим, из киноклассики, если помнишь, и ничуть не хуже…
Наступила моя очередь пожать плечами:
- Помню, однако. Так что не возникай. Посмотрю я сейчас, как ты представишься.
- А что? Обыкновенно, как всегда. Вандочка, миленькая, меня зовут Аль-ци-о-на. Только ты меня просто зови: Аля. А вот этого бесстыжего дядьку зовут Эв-ри-бат, и ничего лучше и попроще из него уже не сделать.
Ванда перевела испуганно-круглые очень чёрные глаза на меня, потом – обратно на Альку, и заступилась простосердечно:
- Тётя Аля, дядя Эврибат – добрый. Он хороший.
- Вот, Аль, ты слышала? Устами ребёнка…
- Хороший! Ага, когда спит зубами к стенке. – Алька почти вцепилась в меня.
Ванда смущённо оглянулась на кровать, я чуть чаем не подавился, обжёгся – точно, это помогло мне не провалиться в алькину излишне гостеприимно распахнувшуюся яму:
- Кое-кто мне кое-что обещал! – напомнил я, и Альциона согласилась покорно:
- Прости. Больше не буду! – но надо стало успокоить совсем засмущавшуюся девочку. – Ванда, ты на нас не смотри, мы всегда так разговариваем, так веселее, мы шутим, а другим кажется, будто мы ссоримся. На самом деле, мы не ссоримся, мы просто так развлекаемся, чтобы окончательно не надоесть друг другу или не сойти с ума от скуки. Понимаешь?
Ванда кивнула:
- Угу. А картошка не подгорит?.. Извините…
Как ни странно, но почему-то у меня совсем пропал аппетит. Прикончив чай, я отсел подальше – к окну, закрытому снаружи ставнем с удобными для наблюдения щелями – и закурил, наблюдая не за улицей, а за Вандой и Алькой: «Аль, оставь мне чуть-чуть на потом. Я что-то хлебом по горло уже набуткался и совсем не хочу ужинать». Кажется, где-то у кого-то, не помню точно, но очень непристойно, это звучало примерно так: «Мама, роди меня обратно!» Или – «Остановите планету – я сойду!» Но, может быть, уже совсем недавно кто-то пистолетным выстрелом вслух подумал чуть иначе: «Взять от жизни всё и умереть молодым!»??? От последнего варианта горчит во рту – не излишняя добавка ментола к сигарете, потому что можно оставить последние два слова, даже – без восклицательного знака, а смысл, причина то есть… да кому они нужны? У меня это звучало так, я вспомнил точно: «Папа, жизнь слишком плоха, чтобы жить». Он зафинтилил мне тяжёлую пощёчину. Верно, наотмашь, да только смысла жизни этим не прибавил:
- Подонок! Жить надо… – захлебнулся, не зная боле, что сказать надо, и вспышка гнева, выброс адреналина – всё пошло прахом. – Салага. Дерьмо. Трус.
Не было ни стыдно, ни напротив. Мне было безразлично, отец устало и грузно погрузился в кресло, взял со стола из моей пачки папиросу и закурил. Если б до сих пор народонаселение не перешло со спичек на зажигалки, ему пришлось бы туго: руки заметно, хоть и старался держаться он, дрожали, вряд ли ему удалось бы зажечь спичку. В общем, и говорить не о чём: разве что о дурном качестве потребляемых населением алкогольных напитков, в частности, водки – гарантированно бодяжной, если денег жалко. А денег не жалко не бывает.
- Тебе, подлюка, дали всё. Всё, что могли дать. – мой последний папаша – неудачник, бабник и алкоголик, что в данном, исключительном, случае одно другому не помеха, когда говорил это, в глаза мне не смотрел. – Извини-те, а больше мы с матерью тебе ничего предложить не можем.
В его словах было больше сарказма и боли, как и в моих чувствах, чем вины, и это правильно. Справедливо, зачем искать смысл там, где его нет и не было никогда? И, если тебя не прельщает жизнь как процесс получения наслаждений, если, например, наслаждений в твоей убогой жизни либо мало, либо ты их совсем или уже не хочешь, то зачем тогда тебе эти страдания? Мазохизм. Жить, видите ли, не смотря ни на что! Вопреки всему и всем. Да это ли не гордыня, и это ли не подлость? Не смирение ли это – влачить? Не глупость ли?! Конечно, папа не виноват, что нет во мне позитивной жизненной программы, да вот я-то чем провинился? Тем разве что, что не хочу на веру запитаться чужими иллюзиями от чужих батареек.
- Нигилист херов. Начитался книжек, музыки своей бешеной наслушался, да?! Дофилософствовался, значит, а зачем их, по-твоему, понаписали столько? Для того, чтобы ты вот так вот тут в петлю – своей дурной головой? Дак для этого много ума не надо, и без философии, небось, знаешь, что есть жизнь и что есть смерть. Или тебе впервые сегодня утром сказали?
- Нет, не впервые, и не сегодня. – преследуя какую цель, почему вступил в этот бесперспективный разговор, я не знаю, может быть, оттого, что захотелось как-нибудь поддержать отца, дать понять, что не глухой я, что не плохой такой, что слышу, а вдруг успокоится. – Но от этого не легче, папа. Искать кого-то, кто тебя обманул, когда тебе уже тридцать два, по меньшей мере, поздно. По большей – смешно, бессмысленно, как и шестнадцать лет тому назад. Поверь, мне стыдно, но я и в самом деле не могу понять, зачем живу на этом свете.
- Жить, чтобы жить.
- Да, разумеется. Но это умозрительное решение, выдумка, блажь, убеждение, а не понимание. Отнюдь! Я знать хочу, а не ве-рить! Есть разница? Есть, папа.
- Жаль, тогда аборты не в чести были, неприлично, дорого, незаконно. Лучше бы тебя не было, сынок, а то вот сижу сейчас, хоть впору со стыда сгореть. Ты что, не знаешь, почему люди становятся алкашами и наркоманами? Ты же книжки читал, ты же почти золотым медалистом был, ты скучные фильмы обожаешь.
- Да брось ты, ничего я не люблю, кроме горького шоколада, и никого, кроме себя самого, да и то, только в дни получки. Когда я однажды в детстве сказал тебе, что хочу спрыгнуть с балкона, мне помнится, ты провёл удачный наглядный урок. Я очень любил нашу «Голубую Молнию», ведь мы её вместе с тобой собрали.
- Я помню. – ответил отец, оперев руку на ладонь. – Да видно, ты так ничего и не понял.
Вспомнилось, как горит тополиный пух: очень быстро и неимоверно горячо, оставляя на асфальте россыпь семечек и не оставив спустя краткий миг своего горения и следа того поразительного жара в постоянно движущемся воздухе атмосферы. Нужно сухое лето, сухая трава, насквозь сухие деревья чтобы из этого огня успел возникнуть пожар – и очень-очень много тополиного пуха в одном месте. Само пламя, притом, совершенно невидимо, о его передвижении можно судить лишь по движению чёрной неровной полоски от места, где догорает дотла брошенная спичка, после которой – полоски – пропадает в никуда белая, иногда – в лёгкий такой, подобный застаревшей пыли, желтоватый войлочок свалявшаяся перинка. Когда в яркий солнечный день зажигаешь спичку, то о том, что она горит, догадываешься только по теплу, исходящему от почерневшей головки и обугливающейся вслед за тем самой деревянной палочки, кажется даже, что сигарета прикуривается от воздуха. В костре дрова плачут смолой и водой, если не слишком сухи, и это лучше, потому что надольше хватит. В печке они, наверное, тоже плачут, только этого никому не видно, а когда дрова кончились, в ход идёт мебель: ножки, спинки, ящики, доски, полки, перетяжки… и паркет. Я люблю огонь, но боюсь огня; и упаси меня Господь встать перед страшной необходимостью топить книгами, как бы плохи они ни были!
Никогда, ни за что. Газеты – совсем другое дело, это сиюминутные гримасы глупой манекенщицы по имени Время, а время ведь не останавливается, и значит, газетами-то и надо топить печи… камины и буржуйки, жаль, что количественно запас газет, как правило, ограничен, но горят они тоже жарко, не так, как пух, конечно, но горячее, чем дрова, правда, гораздо быстрее сгорают. И они не плачут, им нечем плакать, не гневятся треском и шипом, как дрова влажные, не веселятся истерическим хохотом, как дрова сухие. Стоит ли пытаться разгадать тайну огня? Одна из четырёх первичных стихий; Солнце рождает эту стихию; в тригоне огня находятся Овен, Лев и Стрелец. Зачем? Пусть бы он остался языческим справедливым божеством, с которым, если очень постараться, то всё-таки можно договориться, и грозным, когда ты разгневаешь его своим невниманием, неуважением или гордынею.
- Нет-нет, я понял. Я очень хорошо, навсегда понял, что в этом мире нельзя дорожить чем-нибудь, и для этого просто не надо ничего создавать, чтобы потом вместе с ним не разбивалась вдребезги на мостовой твоя душа.
- Ту би ор нот ту би?! – он, очевидно, хотел, чтобы это прозвучало горько… или издевательски, но получилось смешно. – Сволочи вы все, вам теперь слишком хорошо живётся для того, чтобы вы смогли узнать подлинную цену жизни. Вон вы какие, бля, смелые: саму жизнь под сомнение поставили, а нужна или нет?! Мне некогда было задаваться такими глупыми мыслями, паскуда, потому что я всегда за эту самую жизнь боролся не покладая рук. Да, боролся, чтобы просто быть бы живу, не до жиру, и другим помогал, как мог. Вот и напоролся, видно, на старости-то лет! Оказывается, зря жил на свете. Не надо было! Так что ли?
- Папа, только успокойся, пожалуйста, это – как кому заблагорассудится. Дело в том, как ты сам считаешь, остальное…
- Щенок.
Ладно, только больше не дерись, можешь говорить обо мне и думать, что хочешь, но убеждения – это не знание. Потому-то людям и нужна вся эта дребедень: алкоголь, религия, философия, никотин, литература, бизнес, кайф, кинематограф, семья, героин, рок-н-ролл, политика, виртуальная реальность, приусадебные участки, брюлики, войны. А если вдруг всё-таки хоть раз в жизни попытаться взяться за ум и ответить для начала на самый простенький вопросик: а между всем этим дерьмом, если хочешь – добром, какая разница, а? Всё это только для того и придумано и существует, чтобы спрятаться, сбежать, замуроваться от единственного вопроса: а зачем?
Возможно, можно ответить, что, мол, не тобою так положено, не тебе и обсирать! Ан нет, прикинь-ка себя на роль Провидения: если считаешь, что большего, то есть главного, мне знать не надобно, то зачем было создавать человека мыслящим и чувствующим другими категориями, нежели животные, ведь рано или поздно, когда останется свободным от борьбы за выживание хоть чуть-чуть свободного времени, я обязательно задумаюсь. Автоматически меняем одного моего любимого конька на другого – ещё более любимого, потому что именно он помогает мне сбежать от первого: перейдём к понятию свободы, папа. Само собой получается, свободный человек – мёртвый человек, ибо жизнь физической оболочки для него бессмысленна без жизни духовной, и остаётся только выбрать способ. А жизнь что – разве не растянутое во времени самоуничтожение? Чем свободней, тем больше, чаще и сильней хочется умереть. Для людей заурядного мышления – без видимой причины. Чёрный плюс красный – безумно красивое сочетание, очень трагическое. Это траур, так уж меня воспитали, и мир мой окрашен именно так: чёрное – красное, чёрное – красное с летящим торжественно-гордым шопеновским, раскинувшим в бесконечность чёрно-красные крылья, маршем. Мне очень нравится бродить по улицам, переулкам, площадям, проспектам и тупикам человеческого кладбища.

Я привык, и страшнее всего, когда очередное оскорбление или внеочередная неудача вгоняют на лезвие самого страшного ножа: а если они правы? И совсем не вдруг. Само слово «некрополь» – замечательное красотою своей и по силе, я уж не говорю о смысле. Это ж надо было до такого додуматься! Целый город, утопия да и только, тех, перед кем уже не стоит никаких проблем, неразрешимых, вроде смысла жизни, на кого не обрушиваются ни радости, ни печали, кто ни любит, ни ненавидит, от кого остались только имена на надгробных камнях и памятники, редко – скульптурные. Как-то я даже хотел… смешно сказать!.. хотел принимать здесь участие в ритуале, оказывать помощь в устройстве и проведении похорон, но почти сразу понял совершенно ясно, что люди почтут это за издевательство и не позволят, и я их понимаю. Только одного мне суждено похоронить, да и то – не спросясь на то его согласия, которого он, естественно, не даст, это будет последний человек на земле. Именно здесь, на перекрёстках этого церемониально-параллельного города, в жаркий предполдневный час однажды летом освещённою белыми лучами солнца я увидел впервые Диту. Кажется, ни в одной из тысяч процессий последнего десятилетия я не помню её, так что мне стало странно видеть юное существо, переживаний которого не коснулась ещё печальными крылами своими смерть – ни друзей, ни родственников, ни врагов. Теперь здесь принято посещать обряды враждующих семей. Почему, не знаю.
Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, этой милой красивой девушке, не принявшей ещё даров Афродиты и Эроса, её страстную природу не пробудила ещё чувственная любовь и не потребовала ещё в услужение мужская составляющая мира.
- Каким случайным ветром занесло её в Город Мёртвых? – спросил я вслух, сам того не заметив.
Она вздрогнула и подняла на меня взгляд агатовых глаз:
- Ты всегда так странно разговариваешь, будто о ком-то другом говоришь?
- Нет, так получилось, я не заметил, как высказал мысль вслух. Моё имя Эврибат.
- А меня зовут Дитой. – она с интересом разглядывала меня, это и понятно, ведь иначе, чем как к чудовищу, ко мне никто и не относится, вряд ли ей удавалось в полисе так вблизи видеть меня.
- Какое странное имя.
- Нисколько. Твоё имя известно мне, как и всем, а моё ты слышишь впервые, только поэтому и кажется оно тебе странным, вот и всё.
- Что – всё?! – я испугался. Испугался???
- Моё имя ничуть не страшнее твоего. – она осторожно улыбнулась.
- Да, разумеется. – как тут было не согласиться? – Можно, я снова спрошу, что ты здесь делаешь?
- Ничего. – ответила она, будто смутившись, но почти сразу. – Ничего особенного. Здесь тихо и красиво. Мне надоел полис, там очень много людей, и я от них сильно устаю, поэтому и искала... вот и нашла такое место, где можно не утомляться, а, наоборот, отдохнуть.
- Здесь почти нет тени, и скоро, не смотря на белизну камней, станет невыносимо жарко. Даже я, сильный и выносливый, середину дня провожу вон там, – я указал на кипарисовую рощицу к северу отсюда. – в тени, лёжа в траве и только глядя сюда взамен того, чтобы находиться здесь.
- Пока ещё не слишком жарко. – Дита будто снова смутилась, но, пожав плечами, вновь подняла глаза, с покатого склона вниз на предплечье скользнул край белоснежной ткани. – Если не возражаешь, Эврибат, то я воспользуюсь твоим предупреждением и, когда станет нестерпимо, истолкую его как приглашение вместе провести там время?
- Я буду рад.
Она засмеялась, окончательно избавившись и от робости, и от смущения:
- Да-а уж, ты так сказал «Я буду рад», будто сейчас же собрался переплыть Стикс.
- Нет, Дита, ты прекрасна, и я очень рад. Просто мне так давно не приходилось радоваться, что я уже разучился радоваться.
- Извини меня, Одинокий. – она легко вспорхнула с камня, на котором сидела, и обняла меня вокруг поясницы. – Пожалуйста, извини. Я такая глупая. Совсем не успела подумать, что говорю.
- Не надо, всё хорошо. – позволил я. – Я давно привык. Спасибо тебе, красавица, только...
Как бы это сказать, но так, чтобы не разрушать мира, чтобы его, хрупкого, не разбить? Нечаянно... на самом деле, хоть и проищнёс я эти странные, с кой стороны не глянь, слова совершенно спокойно, сам уже боялся, что вслед затрепетавшей душе и загрохотавшему в груди сердцу громоздкие мышцы мои пронзит дробная судорога, для такой хрупкой девочки рядом – очень даже пугающая. Но она не отпускала меня:
- Только? Что – только?!
- Только ты совсем не глупая. – я осторожно взял ладонями её голову – она была меньше моей значительно – и повернул лицом к себе. – Скажи честно, зачем ты здесь?
В её широко раскрытых, готовых выплеснуться влагой на побледневших щеках, очах ничуть не было никакого бы то ни было страха:
- Я искала встречи с тобой.
Почему земля не разверзлась под копытами несчастного кентавра и Аид не принял меня в свои гибельно-жаркие объятия?! Я не мог более спокойно смотреть в эти глаза напротив и попытался хоть как-нибудь защититься:
- Ты знаешь все свои цели, девочка, подобно Эроту, и умеешь их достигать. Что дальше?
- Ты мне не веришь. – она почти оттолкнулась от меня, я едва успел отдёрнуть руки, чтоб не причинить ей боли; но она и без боли уже была прекрасна совершенно, потому что плакала. – Ты и вправду, как о тебе говорят, жестокий и холодный, бесчувственный и... и... и-и...
- Нет, Дита, я верю тебе, даже если ты скажешь, что сейчас ночь и что ты – сама Афродита!
Всхлипнув, она сразу же попыталась пошутить:
- Не знаю насчёт ночи, но про то, что я – Афродита, если хочешь, совру. Хочешь совру?
- Я хочу, чтобы Гелиос заботливыми руками своими поскорее высушил твои слёзы. – я не уверен полностью, но, вполне вероятно, мне удалось в этот момент улыбнуться.
Становилось жарче, об этом напомнило больное колено, рану стал раздражать скатившийся на неё струйкой пот. Но самым ужасным для меня кошмаром... точнее будет сказать, воспоминанием, потому как не было и нет никогда «серийного» его возвращения на подсознательном уровне снов или нежданных видений, является эпизод с загнутыми ножницами. Хотя эпизод чисто бессознательный – сон про гидру – тоже не возвращается. Просто я их помню, вызывая из памяти сознательно – по собственному желанию, наверное, чтобы просто не забыть. Сейчас нет никакой реальной остроты кошмара, я воспринимаю его более как прочитанный в книге или увиденный в кино, чем итог творческого произвола своего разыгравшегося бессознательно воображения, и едва удерживаюсь от приукрашательства и прибавлений подробностей, которых не было. Это произошло летом, скорее в последней четверти его - где-то в августе. Был вечер влажного и тёмного, возможно, предгрозового дня. Я даже могу назвать улицу, по которой с родителями шёл в направлении от дома – в гости или на вечерний сеанс кино, не знаю. Улица имеет клон, поэтому в нескольких домах половины подвалов, становясь цокольным этажом, являются жилыми помещениями на две или четыре квартиры.
Никогда я не заходил со стороны подъездов, всегда прохожу мимо только по улице – вдоль окон, расположенных, сами понимаете, ниже уровня тротуара, приблизительно, наполовину. В тротуаре вокруг каждого окна есть выложенное изнутри кирпичными стенками прямоугольное углубление, они на один кирпич выше тротуара, таким образом отгорожена бордюром от ручьёв, сама яма закрыта решёткой, что, впрочем, не мешает прохожим использовать её в качестве урны для мусора, каковых на улице Гагарина, как и по большинству улиц города, отродясь не было. Не знаю, видели ли родители эту тварь, просунувшуюся в квадратные ячейки решётки не по одной, а порою по две и даже по три шеи, извиваясь неустанно и, как теперь кажется, хаотически, шеи, увенчанные шипящими зубатыми с длинными раздвоенными языками головами, раскрытые пасти которых были совсем рядом и тянули ко мне свои хищные оскалы, но папа и мама шли под руку впереди, а я кричал им вслед о помощи, но безуспешно: не только они, но и сам я не слышал собственного голоса. Бежал, если можно назвать бегом мучительно-медленной отрывание тяжёлой, будто приросшей к асфальту, ступни от тротуара, напряжённый перенос её вперёд – тоже медлительный и тяжёлый, вероятно, я боялся не донести её куда надо, чтобы шаг получился, чтобы было спасение, я боялся уронить ногу раньше времени и потому делал шаг невыносимо длинным, настолько, что окончательно потерял равновесие и упал. Ползти было так же трудно, родители удалялись всё дальше, а пятки мои уже пылали ласковым страхом приближения пропастей чудовищных пастей.
Это был сон. Ножницы же были на самом деле, и, в отличие от сновидения, анализировать их по-фрейдовски или как-нибудь ещё не имеет смысла. Они лежали на полу в комнате Бедровых, мы жили тогда в коммуналке ещё с двумя семьями. Лезвия ножниц были загнуты полукругом – наверное, для обрезания ногтей, другого объяснения их загнутости я найти до сих пор не умею да и, признаться честно, не ищу. Когда Ася и Витя Бедровы позвали заглянуть в их комнату, они раскрытыми лежали, приблизительно, в середине комнаты и издавали монотонное зудение, подобное трансформаторному, только довольно высокое. Оно громко заполняло собою всю комнату, и все трое мы понимали почему-то, что гудят именно ножницы.
Они столкнулись со всем этим раньше и позвали меня; ужас необъяснимости, невозможности обуял нас, и мы, выскочив из комнаты, захлопывали дверь. Но что же делать?! Ужас ужасом, но загадка требовала разрешения, хотелось снова заглянуть и, набравшись храбрости, попробовать подкрасться. Розетка над столом, невдалеке от которого лежали ножницы, была всё-таки пуста, так что возможность нахождения в комнате работающего какого-нибудь электроприбора исключалась полностью. Происходящее мы с Бедровыми не обсуждали, можно ли обсуждать реальность, несколько раз оказываясь в коридоре в состоянии панического ужаса после панического бегства. Я до сих пор не могу объяснить этого жизненного эпизода, ощущая вспоминание того ужаса сильней, чем от кошмарного сновидения с гидрой, приснившегося, кстати, всего один раз.
Абсолютно исключается и возможность розыгрыша: с Аськой и Витькой мы всё это время были рядом – и в комнате, одинаково переполняясь ужасом, и в коридоре, одинаково страдая непониманием. Я не помню всего-то малости – чем закончилась эта история? В любом случае, не знаю, как там Бедровы, а я объяснения странному происшествию так и не получил. До сих самых пор.
Зачем я уступил этому простому желанию – быть любимым? Зачем позволил себе роскошь, оплатить которую не могу? Не имею права! Всё зашло слишком далеко: стихийно, искренне, слепо и безрассудно. Зачем мир устроен так, что я должен преклоняться перед мужеством женщины?! Не должно быть мужества в женщине, но как привычно до сладострастия терзают слух и зрение радио, телевидение и газета:
- ...мужественная женщина... – поближе надо быть, попроще, попонятней, но там, где я однажды учился, учитель сказал нам:
- Забудьте слово «долг». Никто никому ничего на этой Земле не должен, кроме русского дворянина жиду пархатому. Любое действие... точнее сказать, деяние основывается на любви, происходит по воле и ограничивается законом. И долг тут совсем не при чём, детки.
Я объяснил ей, почему мне больно и почему нам пора направиться в тень. Дита присела и осторожно обтёрла моё колено кромкой хитона, совсем опрометчиво не заботясь о том, а вдруг я увижу что-нибудь там, что одежда обычно скрывает, но позаботился я сам, отвернувшись, ведь я же не вор, если не моё, то – не надо.
- Спасибо, Дита, а теперь давай-ка я тебя покатаю. – осторожно подняв за талию, я усадил её себе на спину. – Мне совсем незачем завидовать людям.
- Тебе и не надо завидовать нам. – как эхо, искажённое дальностью и препятствиями, повторила она, прижимаясь к моему торсу и крепко обхватив его вокруг груди.
- Они лишены многого из того, что есть у меня.
- Да, милый, ты можешь больше, чем мы.
- Например, я могу получать такое вот удовольствие. – я шагал ровно, стараясь ни одним из движений не причинить неудобства моей милой всаднице. – Знаешь, тогда ведь отец обманул меня. Нет, он всё сделал как надо: быстро, уверенно и красиво, только вот не выстрелил. А я поверил ему. Впрочем, как и все зрители.
- Я знаю, Эврибат. Мне папа рассказывал, он не очень азартный человек, поэтому только и не разорился тогда в пух и прах, как многие.
- Нужно было поставить на меня. Это было бы более очевидно.
- Я спросила папу, почему он поставил не на тебя. Он сказал, что, если бы победил ты, это было бы совершенно нормально. Хоть ты и был моложе, но ты уже ни в чём не уступал своему отцу.
- Так почему же он не поставил на меня?!
- Он сказал, что великий Гирон был лучшим со времён самого его детства, что он рос, считая и запоминая его победы, и ему просто не хотелось, чтобы он проиграл. Наверное, никто не верил, что величие может закончиться вот так вот просто.
- Но в этом же нет никакой логики, Дита. Всё закончилось как раз не просто. Очень непросто. Держись крепче.
Мы достигли ограды некрополя, и, сделав четыре шага побыстрее, я лёгким скачком перемахнул её. Копыта, вырвав клочьями траву, погрузились в почву зелёного луга, я вновь пошёл спокойно, не терзая более покровов земли.
- Понимаешь, здесь и не может быть никакой логики. Они слепо верили в твоего отца и ошиблись только в том, что его последним противником стал его сын. Они будто даже забыли, что это последний бой кентавров. Понимаешь?
Я ощущал спиной её тело. Лёгкая ткань не препятствовала её груди, я чувствовал такой жар, с каким не мог сравниться сейчас за дальностью и сам Гелиос, её руки лежали на моей груди так, будто навсегда хотели остаться там, я чувствовал её живот, неровно толкающийся дыханием и разговором в поясницу мою. Я чувствовал объятия её ног, колени, при каждом шаге нажимавшие мне на рёбра; спиной, хребтом своим, скудными плотными мышцами, кожей, горящей, теперь от стыда, каждым волоском я чувствовал.
- Не очень. Совсем не понимаю. – мы достигли тени, я опустился на колени, не желая верить в то, что вот сейчас она покинет меня, и, когда она сошла, тщетно пытаясь успокоиться, устроился на траве. Пусть для меня это и не удобно, но только так моя красавица может остаться ближе. – Объясни.
Дита встала передо мной, и глаза наши наконец-то оказались прямо напротив друг друга:
- Его имя значило для них то же самое, что и само слово «победа». Когда вера ослепляет рассудок, здравый смысл гаснет во тьме Никс. Если бы его противником был не ты, твой отец обязательно бы победил.
Я вздрогнул от лёгкого прикосновения к моей щеке её ответно запоздало дрогнувших пальчиков.
- Да, я знаю. – прошептал я, потому что это была правда и я впервые не стыдился признаться себе в этом. – Но к тому времени я был вторым, и никто, кроме меня, не смог бы добраться до финала.
- Это неважно.– пальчиком другой руки она сомкнула мои губы. – Не надо мучиться, не надо никого мучить. Это просто самая обыкновенная жизнь, она вся состоит из подобных гадостей, и в её печальных событиях нет виновников, есть только жертвы. И ты, и отец твой – всего лишь жертвы. А ты знаешь ли, милый мой, жестокий гладиатор, чьи родословные оборвались первыми? Согласно твоему проклятию, Эврибат. Чьи дети умерли первыми раньше своих родителей, даже не успев родить им внуков?!
Наверное, я должен был предугадать такой поворот разговора, но, когда вера ослепляет рассудок, здравый смысл бежит во мрак Никс. Жестокий гладиатор – это прозвучало так нежно... Я ответил, сумев ещё не отвести взгляда, для того, чтобы навсегда запомнить каждое её мгновение рядом со мной, даже это:
- Я не хочу помнить этого. Это было очень давно, ты, наверное, была ещё совсем маленькой девочкой?
- Да, я только-только родилась и стала ещё одной важной причиной не делать слишком большой ставки. – теперь Дита не могла уже сдержаться, она взорвалась подобно вулкану. – Ты что, и вправду не знаешь, как исполняется твоё проклятие?! Разве не ты своей злой волей осуществляешь его теперь? Ты не влияешь своим присутствием?!! Нет? Скажи мне правду! Ну, скажи, не то... не то я...
До онемения, до оцепенения поразили меня её ярость, ненависть, неведомая и страшная решимость, но кроме того – отчаянье, страдание и... сострадание, сомнение и вера – она больно в исступлении колотила по моей груди маленькими своими кулачками, будто вонзая в моё обыкновенное сердце кинжалы спазмов, и из глаз её текли слёзы, солнце, отражаясь в них, слепило меня.
- Я давно простил вас всех, это была последняя...
- Я пришла убить тебя, как ты не понимаешь?!
- Послушай же меня! Это была последняя в моей жизни вспышка гнева!
- Правда?! – она замерла.
- Теперь от меня уже ничего не зависит.
- Это правда? – её пальцы впились в мои преплечья больней прежнего.
- Да. – я еле смог произнести кратчайшее из слов, борясь с болью.
Первыми... – она рухнула передо мной и зарыдала, содрогаясь всем телом и продолжая бить – теперь землю перед собой. - ...умерли дети тех, кто выиграл... они поставили на тебя... в один миг они стали сказочно богаты... теперь пришла пора моих родителей, позавчера умерла моя старшая сестра. При родах, и родила она тоже... мёртвого мальчика... ты – убийца! И я люблю тебя.
Я прошептал:
- Дита! – но что я мог сказать, кроме жалкого. – Я сожалею...
Ничего из того, что могло бы помочь нам. Она долго плакала, истощив вконец свои и без того невеликие силы. Дита заснула у меня на руках, и я отнёс её домой. Они сперва испугались, но я тихо сказал, что она всего лишь спит, и они впустили меня в свой дом, чтобы я положил их дочь на постель. Наверное, мне не нужно было оставаться здесь, надо было сразу покинуть эти места – мчаться прочь во весь опор куда глаза глядят, всегда прямо и галопом, и, возможно, тогда бы я вернулся в полис уже после её смерти. Но что бы видел я по пути? Всё то же торжествующее своё проклятие! Я не смог уснуть до самого утра, воображение боролось со здравыми и холодными размышлениями и так и осталось непонятно, что одержало победу: слёзы или морщины. Я проснулся в полдень следующего дня. Первой мыслью было укрыться и избегать встреч с Дитой, но я опоздал: это именно её руки и её слова разбудили меня.
- Отвези меня вон туда. – она показала. – Ну, проснись же!
Я посмотрел; спросонья я выглядел, конечно же, смешным, и она засмеялась, но какой это был смех! Такого чистого, звонкого, наивного смеха, по-настоящему, забыто-весёлого такого я не слышал давно. Чистыми, наивными и звонкими оставались здесь только слёзы.
- Здравствуй, Дита. Я вчера забыл тебе сказать. Не успел тебе сказать...
Но она почему-то не хотела слушать, наверное, так же, как я сразу же постарался забыть просьбу её, услышанную, как только открыл глаза; да я уже считал это одним из фантастических утренних сновидений, но она повторила:
- Отвези меня туда, пожалуйста, милый.
- Да ты с ума сошла!
- Не меньше, чем ты, и именно потому у нас с тобой всё получится.
Я снова оглянулся на зелёную гору на горизонте, небо сияло голубой чистотой, и, освещённая самым ярким, каким только может быть полдневное светило, солнцем, гора была ясна и нежна, может быть, даже приветлива. Почему не попробовать? – подумал я, на удивление самому себе, вполне серьёзно, ведь всё, наверное, что случается и что можно сделать, имеет смысл, даже если он и непонятен. Даже если он зыбок, как дрожащий над прогревающейся землёй воздух. Так что удивляться-то себе уже и не было причин, когда я саденли спросил:
- Стрелять умеешь?
- Умею.
- Из какого оружия?
- Гвардейский гранатомёт тебя устраивает?
- Хорошо. А плавать?
- Да.
- А под водой?
- И под водой! – глаза её, с самого начала озорные, как и вчера, оказались совсем рядом.
- Так ты и вправду сошла с ума!
- Ага, милый.
- А готовить ты умеешь?
- Смотря что. Макароны по-флотски и гречневая каша тебя устроят? А тебе сена не хватит?
Я с силой смял окурок, готовясь к прыжку:
- А что ты ещё умеешь? – и в этот миг внизу раздался условленный стук в дверь, я упал подстреленным влёт, не долетев до Альки. - Отбой, блин! Быстро же она!
- Бл-ли-ин, ка-акой отбой! – она вскочила с постели и, набросив на её роскошь драные латаные покрывала, бывшие некогда весьма скромными шторами из комнат здешней прислуги, оглядела комнату деловито и воровато. – Одевайся, засоня, меньше спать надо, и тогда обломов не будет. Не смущай юное создание!
- Это юное создание ещё неизвестно чем свой хлеб зарабатывает! – я потёр ушибленное при падении колено. – А чего это ты ржёшь как незнамо кто?!
- Взял шефство – терпи теперь! Тоже мне, пионервожатый выискался.
- Я, право слово, совсем не разумею тайного смысла твоего явного ехидства.
- Только не вздумай расспрашивать её, как она свой хлеб зарабатывает и кто её этому научил. – дверь хлопнула, и мне впрямь пришлось поторапливаться.
Когда через пару-другую десятков секунд, саденли поняв, что произошла катастрофа, я схватился за свой старый ТТ и рванул было вниз, было уже поздно: в дверях блистающим рифом передо мною вырос лично Его Превосходительство Расэльгул, Главнокомандующий Маршал Двора Стража Севера Регула. Он широко улыбался развратнейшей из своих гримас, сверкая изумрудом в левом верхнем резце, был неприлично обнажён, если не считать купальных плавок «Рибок» образца последних лет двадцатого столетья с болтающимися тесёмками и «шмайссера» (не «шмайссера», конечно, а МП40) поперёк волосатой груди:
- Здорово, коняга! Как копыта, не стёрлись ещё? А то у меня в штате есть отменные кузнецы, только закажи! А травка здешняя почище будет, ведь правда, а? – руки почти что для искренних и крепких объятий раскрылись, в комнате стало тесно. – Да ладно, не обижайся, шучу я. Не волнуйся, пули тратить уже поздно, ты же и сам знаешь!
- Знаю. – глаза его поймать оказалось невозможным.
- Я сказал, не волнуйся! Всё в порядке, дружище. Лучше угости-ка меня своим картофаном. Понимаешь ли, когда эти бездельники тебя наконец-то накрыли, я позавтракать не успел. Решил брать вас тёпленькими, в медовой постельке, так сказать. Жить хочешь?
- Хочу. – ответил я просто, отбросив пистолет за ненадобностью. – Тебе с мясом или без? Кетчуп, майонез, масло?? Хлеб чёрный или белый??? Куда теперь?
- Масла не надо, майонез вместе с кетчупом в пропорции один к одному, хлеб... да, хлеб, пожалуй, белый. И, конечно же, с мясом! А ты-то мне и не нужен, ворюга. – он сел к столу. – Ты сам-то тоже давай налегай, а то вон как отощал-то в очередное смутное времечко.
- Спасибо, не хочется что-то.
-И правильно. Самое интересное в твоём нынешнем положении то, что ты уже ни... ко... му не нужен. – ел и говорил Алголь одновременно, и это ему удавалось просто замечательно. – Разве что вот... во-о, глянь, какая... Спроси, может, ты ей нужен? Отдам, мне не жалко. Присаживайся, девочка, добрый доктор Эврибат нас угощает. Она вон вам хлеб и соль принесла, честным трудом заработанные, можно сказать, а ты, Эврибат, что это, а?!!
Втолкнули испуганную и нему от испуга Ванду с мешком в руках, она с таким удивлением смотрела на незнакомого и наглого голого гостя, что я подумал, что вряд ли она зарабатывает проституцией, раз так пялится на самого обыкновенного садо-мазо с креном в гомо; ах, что это я?! – не знаю, что-то с моей логикой происходит в последнее время, не могу понять... поэтому дальше – ещё ширее глаза ея распахнулись при виде застолья: мясом, майонезом и кетчупом мы с Алькой нашу доисторическую красотку ещё не потчевали, боясь заронить в робкую душу уличного ребёнка ненужные какие-нибудь подозрения. Расэльгулу, конечно, казалось, что он само остроумие. Пусть тешится, вздохнул я и позвал Ванду:
- Чего стоишь, садись давай да ешь. Этого злого дядьку зовут Алголем. Есть и такая звезда на нашем с тобой небосводе. Астрологи называют её неистовой. За злонравие, надо полагать.
- Да брось ты, Эврик, расслабься и получай удовольствие. Мы уже познакомились с Вандочкой. Если бы она сумела эмигрировать, то за границей бы и не померла с голодухи-то, девочка своё дело ух как знает, а чему здесь не научили, там быстро наверстает. А здесь, в этой дикой стране, что с неё возьмёшь, недели через две, когда заваруха пойдёт на убыль, какой-нибудь пьяный Хозе не поделит бедняжку с одним из солдат освобождения и заколет штыком. А штык-то будет на карабине у солдата, извини, неувязочка вышла, надо будет на досуге подредактировать. Но точно скажу тебе, последняя фраза будет звучать так.
Он подпридержал паузу, и – напрасно, потому что я, воспользовавшись нежданным проявлением склонности его к излишне драматичным эффектам, тут же обломал ему этот его кайф:
- Так не доставайся же ты никому. Знаю, играли.
Ванда уже была за столом, но, хоть уже и приступила к трапезе, теперь сидела бледная. Наверное, подавилась, но помощи не просила, просто сидела и лупала глазищами.
- А вот это ты зря. – неподдельно злобно сверкнул глазами Алголь. – Наверное, очень хочешь поговорить о деле, не так ли?
Я всё-таки решил заняться Вандой, успокоить её, вывести из состояния столбняка, в котором она пребывала:
- Не слушай его, дурака. Я же говорю тебе, злой дядька, так что не стоит обращать внимания, ничего хорошего ждать от него не приходится, а если чего и предложит, можешь быть уверена – только мерзость.
Но к Расэльгулу вернулось его хорошее настроение:
- Представляешь, Эврик, тут на днях один братан ко мне подруливает на своём мерсе, вываливает на ладонь стекло и предлагает, подержи, мол, пока я на поводу, а после шмона, говорит, всё чики-пики, больше того, поправляется сразу, фифти-фифти. Ты меня знаешь, я всегда рад помочь братану, тем более, когда тому недолго осталось, люблю получать я эти... наследства.
- Ванда, милая, извини меня, пожалуйста, я сейчас сматерюсь. – мне надоело всё, я услышал, как смолк, ожидая моих доводов или предложений мой высокий гость, и выдал ожидаемое. – А ты не ****и давай, говори о деле.
- Так вот, о деле, Эврибат. – он выплеснул на пол предложенный мною чай и, поставив стакан на стол, налил из бочонка в правой руке, звонко откупорив пробку. – Во-о, попробуй, новинка при Дворе, последний настоящий фурор моды со времён изобретения Дракулы, «Тьер Гарде» называется. Будешь?
- Отчего же не выпить, когда есть повод? – я аккуратно слил свой чай обратно в чайник и поставил перед Расэльгулом стакан. – Давай. За встречу.
- Я уж подумываю, не заняться ли мне контрабандой, но об этом после, а теперь о деле, Эврибат. Мне нужен, кто бы ты думал?
Я честно пожал плечами, потому что он налил вино и мне было всё равно.
- Агент.
- А говоришь, я никому не нужен. – вино мне понравилось ощущением какой-то изначальной, изысканно-неизбежной порочности в букете. Я кивнул и поджал губы, приподняв пустой стакан.
- Мне агент нужен, а не ты. Я вижу, тебе понравилось винцо.
- Понравилось. А тебе, Ванда?
Девушка сразу же съёжилась, оказавшись саденли в центре внимания и разговора.
- Не знаю. Мне не налили. Господин Алголь всё врёт, я его впервые вижу.
- Угости даму, Маршал. Нехорошо врать.
- Это ты ей скажи, что врать нехорошо. Ну, сикилявка, давай стакан, такого никогда больше в жизни не попробуешь.
- Спасибо. – но Ванда повторила моё священнодействие со стаканом и чайником. – Вы всё врёте.
- Ну, так что? Согласен? – Голова Ведьмы поделился вином и с дамой, в чём ему не откажешь, так это в щедрости, правда, чаще – по части зла. – Лёгкая прогулка в такую же дыру, как эта.
- Так ведь о таких вещах по душам поговорить надо? – жестом я предложил налить ещё.
- Хорошо, признаю, ты тоже иногда удачно шутишь. У меня, сам понимаешь, лишней жилплощади сейчас нет, а к тебе я не полезу. Думай так.
Значит, пока ещё можно время мерить здешними весьма скромными мерками, почти радостно подумалось мне:
- Завтра, в это же время.
- Да ты сдурел, Эврик! Я таких на любом перекрёстке...
- Таких – на любом Перекрёстке?! – мне даже слов себе выдумывать не пришлось, чтобы его оборвать, обошёлся его же эхом, разве что акцентики чуть сместил да интонацию подправил.
Расэльгул не мог позволить себе слишком долго смотреть мне в глаза, так что даже и не делал этого, а посему пришлось ему согласиться:
- До завтра. Это тебе. – он поставил на стол бочонок с вином. – Наслаждайся. Да не теряй понапрасну время, эта козочка стоит того!
- Ты хамло, Расэльгул, так что при первой же возможности получишь вызов. Драться будем на базуках.
- А ты, Эврибат, как был дураком, так им и остался. – он встал, но, почти дойдя до двери, обернулся. – Ты забыл, что Сезон Большой Охоты только начинается. Так что подумай о той плате, которую я тебе предлагаю. Голова – не токмо шапки носить.
Я тут же чуть было не вскочил на ноги от счастья, неимоверных усилий стоило мне сдержаться и всего лишь процедить сквозь зубы:
- До завтра. – и дверь захлопнулась, надолго повесив в комнате звенящую тишину.
Есть в мире только три неистовые звезды: Антарес, Алголь и Альдебаран, – и только одна из них не имеет собственного двора. Зачем это нужно? Я не спрашиваю, кому? – я спрашиваю: «Зачем???» Неужто уж для того, чтобы разделить поровну Стражей Неба?! Возможно, но Расэльгул-то тогда зачем? Лучше бы его не было. Ах, чтобы не было равновесий? Чтобы нарушались соотношения влияний? Может быть. У него идеальная память, у гада, мы встречались ранее мимоходом раза три-четыре всего лишь, но он запомнил меня – непарнокопытную козявку, если сравнить с его величием, и это страшно, потому что ему нельзя доверять ни в чём, а знать что-либо точно о нём невозможно. Поговаривали, он – самый редкий гость в чужих ямах, но в своей кого только не замаривал: и принца, и червячка.

Как ни верти, а сигнификатор – это всего лишь термин, используемый в методах прогнозирования для обозначения влияния, и будь то абсциссор, промиссор или интерфектор, а не персонифицируется он ни в Боге, ни в дьяволе; это то, что определяет – изначальные обстоятельства это... Сигнификатор продолжительности жизни называется хилегом.
- Что будешь делать? – неожиданно, будто всё понимает, что знает сейчас, спросила Ванда.
- Сухари сушить. – я подумал, что зря, наверное, устроил это дурацкое развлечение с посторонним человеком, ничем хорошим оно кончиться и не могло.
- Я серьёзно.
- Мне от твоей серьёзности не легче.
- И всё же, Эврибат, зачем тебе эти сутки до завтра?
Мне по-прежнему было не до того, чтобы удивляться её странному с этого момента поведению, похоже, пока я ещё ни в чём её не подозревал, а она, похоже, почувствовала себя хозяйкой. Или почти хозяйкой; налив в стаканы вина, Ванда один подвинула мне, а другой взяла в ладонь, будто ей было холодно и в нём был горячий чай, и сразу же отпила большой глоток, очевидно, желая получить какую-то необходимую ей уверенность. Зря, такие тонкие вина, как это, так пить нельзя.
- Не знаю и знать не хочу. Просто у меня есть сутки, и всё. Утро вечера мудреней.
Быть может, я лишком долго скитался по всем этим треклятым Перекрёсткам Мироздания – совсем разучился мыслить категориями астрогоническими, всё больше увлекаясь человеческими и всяческими мелкими чувствами, страстями и личностными, и вот сейчас, когда меня наконец-то поймали и обделали по всем координатам, оказался не готов. Хотелось рвать на себе волосы, биться головой о стены, хотя – чего проще? – могу завтра же получить Альциону обратно, уплатив, даже не знаю, какую, предложенную цену. Кричать, требовать, чтобы она перестала ломать комедию, эта дрянная дерзкая девчонка? Хлеб и соль, надо же! Но я голову отдаю на отсечение, что вчера она по-настоящему была до полусмерти холодна.
- Какая разница, сегодня или завтра, ты ведь уже всё решил?
Сметливая, наблюдательная. Сколько ей лет: триста или три тысячи?
- Заткнись, – мне ничуть не хотелось любезничать. – ты своё дело уже сделала.
- Я прекрасно понимаю тебя. Ты не сердись, пожалуйста, просто ты слишком долго жил среди разных там смертных и стал воспринимать их мысли и чувства, их мелкие страсти и страхи слишком близко к сердцу, как свои, а так нельзя. Ты думаешь, у тебя есть выбор?
- Нет, как раз я так не думаю. Да, чёрт возьми, выбора у меня нет. Видишь ли, когда даёшь себя полюбить, часто бывает, что приходится плакать. Я научился не только мимоходом замечать, но и по-настоящему видеть, все те жалкие муравейники, что гибнут под ногами... – для того, чтобы успокоиться и не дать воли ярости, я всё-таки взялся за вино. - ...под нашими копытами. Жертвы наших скачек не подозревают... да что там! Они даже и представить-то себе не могут, почему так вдруг рушатся их судьбы, откуда саденли сваливается на голову удача или несчастье! Отчего это нежданно, ни с того, ни с сего то, что было прочным и вечным и не вызывало никаких сомнений, разлетается вдребезги и летит в тартарары?! Им совсем невдомёк, что это израненный и больной одиночеством кентавр в наивном желании исправить свои и чужие ошибки очертя голову понёсся на Олимп... По их головам, не правда ли, Ванда?
- Да-а, ты и вправду дурак. Выдающийся идиот. Теперь мне, конечно, понятно, чего в тебе такого особенного нашла Альциона. Это, во всяком случае, интересно и, вполне возможно, заслуживает, если не любви, то уважения.
Мы разговаривали с Вандой гораздо дольше, чем можно это прочесть, если изложить суть разговора на бумаге, если б кто-то взялся сделать это странное дело за меня, словами мы сказали друг другу немного, значительно больше и точнее – молчанием. Вина в бочонке хватило надолго, хоть я и ненавижу Расэльгула, всё же надо воздать ему благодарность зи это вино, которого он мне мог даже и на пробу-то не предлагать, не то что поделиться. Комната простыла, стало зябко, это прогорели дрова, но я не мог и не хотел искать в себе даже тех малых сил, которые нужны, чтобы сделать два шага к остывающей буржуйке, присесть, взяв в руку кочергу, некогда ковырявшуюся в более благородном очаге, открыть дверцу и забросить в топку пару-другую заготовленных впрок, аккуратно расколотых на бруски досок роскошного некогда серванта из большой залы, а потом – закрыв печку, всего лишь подождать, пока вернётся тепло.
- Послушай, Ванда, а что это он тут городил насчёт пьяного Хозе и солдат освобождения? Я не совсем понял.
- Что нагородил, то и нагородил, ты же взрослый мужчина, должен всё понимать. Это же я тут за маленькую... девочку. – Ванда, поёживаясь от холода, встала. – При всём твоём ужасно большом – для звезды, я имею в виду – опыте ты всё равно не поймёшь этого.
- Я – не звезда.
Она подбросила дров в печку и, звякнув её дверцей, с которой еле справилась, почему-то отошла к окну, там было ещё холоднее, но она встала около него и, найдя пролом на полдоски, тот самый, которым пользовались и мы для наблюдения за улицей, стала говорить в дальнейшем будто даже и не для меня, не оборачиваясь, не ожидая ответов и не задавая вопросов:
- Зато я... Моя мать умерла при родах моего младшего брата, когда мне было пять с половиной лет, так что я её почти не помню, отец старался изо всех сил, но сил на всё про всё хватало с трудом, и скоро он начал быстро стареть. Сколько себя помню, я только тем и занималась, что помогала папочке, но он всё равно разорился и однажды... пропал совсем. Это заметили простые и добрые соседи, они нас с Юриком, так зовут моего братика, сдали в сиротский приют. Работает он сейчас или нет, я не знаю, потому что не живу там уже два года. Слова воспитателей и попечителей сильно разошлись с тем, что они делали на самом деле. Говорили, например, о добродетели, скромности, чести, а заканчивалось это тем, что девочек повзрослее трудоустраивали в служанки в богатые дома с юными взрослеющими наследниками. Через полгода у нас все уже знали, что, скажем, Лиза Д. или Маша Н. плохо блюли свою девичью честь, позарились на чужой каравай, разгневали хозяев или что-нибудь ещё и потому теперь живут и работают соответственно – в соответственном заведении. В тюрьме или в публичном доме. Однажды я сбежала домой, простые и добрые соседи встретили меня радушно и приютили до прихода полицейского инспектора и попечителя приюта, кому и сдали из рук в руки. Меня тоже приготовили, только в том доме, куда я попала, не имелось взрослеющего наследника. Мой господин объяснил мне обязанности и поинтересовался будто невзначай, хочу ли я материально помочь своему брату? Я согласилась на всё, а после он привёл другую девочку из приюта, а меня рассчитал, сказав на прощание, что благодарен и что теперь я и сама могу позаботиться о себе и о брате. Он выдал мне трёхмесячную зарплату и посоветовал, чтобы, если я захочу тратить её на братца, то – не всю сразу, он-де не совсем уверен в порядочности воспитателей сиротского приюта. Так что, как видишь, всё закончилось более-менее хорошо. Лучше, чем с другими.
- А где тебя Алголь подобрал? – я закурил.
- Какая разница? Дай и мне? Я умею. – она подошла, наклонилась, но, вдруг найдя это неудобным, присела на корточки напротив и, закурив, сразу же отошла на прежнее место. – Он накормил меня и пообещал, что, если я всё сделаю как надо, то даст столько денег, чтобы я смогла приодеться, снять квартиру и зарабатывать денег больше, чем сейчас. Главное, я смогу, сказал он, забрать из приюта своего брата, если захочу. Теперь я не знаю, хорошо ли это будет.
Ветер, разгоняя хлёсткими петлями крупную снежную слякоть, истязал улицу свистом и болью ударов своей послушной плети. Ещё немного, и на город, в передрягах странного времени потерявший слух, зрение и совесть, опустится окончательная кромешная тьма Никс - удобная, необходимая и неизбежная; единственный шум – извивающийся свист ветра – в силу всеобщей привычки к нему превратится в густую тишину – удобную, необходимую и неизбежную. Ни силуэта, ни взмаха руки, ни последнего стона, ни крика о помощи. Люди, разъединённые до полного одиночества, лягут спать, надеясь на эфемерное воображаемое лучшее, в самой же глубине самой глубокой глубины души надеясь только на то, в чём не многие осмеливаются себе признаться. А те, кто признаётся себе в содержании такой вот последней, по сути – единственной, надежды, делают это больше из глупой и опрометчивой бравады отрицания, но не от знания... Хотя разница-то какая, ведь результат один?! Старик в проезде служебного двора Елисеевского оглянулся ещё раз и, теперь уверенный, что до утра его вряд ли кто потревожит, стал сочинять свою еженощную баррикаду из ящиков и коробок – между стеной и открытой половиной ворот, сплошной фартук которых закрывал понизу около метра высоты, так что, сидя, а иначе старик спать уже давно не решался, он останется вполне защищённым от ветра, пронзительного и сырого.
Вчера он видел сон. Давно не видал снов, так что сам по себе сон уже был странностью, но само сновидение было странно более того. Еле держась на ногах, в подворотню забрела оборванка, привалилась плечом на противоположную сторону, и старик изо всех своих дряхлых сил затаил дыхание, убежища своего он не отдаст никому, но женщина всё не уходила, и он зарычал по-собачьи, надеясь, что в шуме ветра и во мраке проезда получится похоже, она испугается и уйдёт. Нищенка обернулась, он едва ли заметил детское лица, детскими были глаза помимо того прочего, что принадлежали лицу измученного человека.
- Кто тут?! – голос и впрямь звучал по-детски.
Старик вздрогнул и двинулся с места, нечаянно расслабившись, колено упёрлось в жгуче холодную сталь ворот, и петли издали короткий и злобный стон, похожий на собачий огрыз. Коробка с краю, приделанная кое-как, повалилась на мостовую. Нищенка отшатнулась и, потеряв опору, упала. Крик был будто простуженный. Или сдавленный:
- Уйди-и!!! – и тотчас гром железного листа оглушил старика, глаза, хоть света итак не хватало, потемнели красным, сам собой вырвался стон. Со страху дурила запустила в него булыжником! Тяжёлым, иначе не избил бы дряхлого колена так дробно стальной фартук. – Кто тут?
Старик вновь простонал, не справившись с катящейся по телу болью. Сквозь выбитые на стужу, остекленевающие острыми колюками слёзы он увидел, как оборванка тяжело поднялась с четверенек и сделала один шаг к нему. Потом второй, третий. Оскользнулась, но устояла и придвинулась ещё. Сквозь безмозглую пляску тряпья на ветру тощим пятном являлось по складу, действительно, детское тело, но это был уже полубред. Она была уже совсем близко и вдруг исчезла по ту сторону, а потом вознеслась тенью перед глазами, достаточно высокая, чтобы занесённый над головою булыжник мог убить старика, даже если она просто уронит его. Но боль снова собралась в колено неимоверным огнём, будто адовыми ножами резали кожу, будто совали туда чёртовы шестерни и медленно крутили, будто уксус лили или свинец, старик воздел кверху скрюченные руки и увидел сон, что над ним – не чёрный демон, а светлый ангел, объяснивший млечным сиянием свод проезда – девочка-подросток в прозрачных покрывалах, ангелам подобающих, занесла над ним тяжёлый малиново-бьющийся камень и, осторожно опустив его, живой такой, вложила в корявые пальцы дрожащих ладоней:
- На вот тебе, старый, в другой раз не рычи, как собака последняя, никого не пугай, а то ведь убьют с перепугу-то. – девочка отвернулась, вернув Никс её прежние владения: чёрными и серыми – беспросветными более прежнего.
Камень был мягкий, нищенка вышла из подворотни не оглядываясь, спотыкаясь на ветру и тяжело переставляя ноги в густоте крупяных и сырых наносов снега. В терзаемом тучами свете луны, который и светом-то назвать трудно – так себе, какое-то отдалённо-невнятное эхо призрачного лунного свечения, – перебредя улицу, как вброд - в грязь растоптанный стадом ручей, девушка постучалась в дверь дома напротив, если б там было крыльцо, она не смогла бы подняться по ступеням, но дверь всё-таки открыли и нищенку впустили, блеснув в ночь тремя огоньками свечного пламени. Старик почти рванулся к настоящему теплу, вернее, полудохлая душонка его едва не вырвалась из почти совсем сдохшего от боли, холода и голода тела, но дверь закрылась и дом исчез, как не было его. Только тогда старик и вспомнил, что нет ведь там никакого дома, а был ли когда? – он не знает теперь. Он съел почти половину каравая в руке – быстро простывшего на холоде, но настоящего чёрного, сытного прежде даже, чем осознал, что есть хлеб:
- Ангел Божий, спасибо тебе! – боль медленно уступала измочаленное сознание благодатному забытью.
Это он уже сегодня говорит себе, что это был сон, хотя весь день колено твердило об обратном тупым и болезненным настойчивым непослушанием, хотя весь день, бредя по городу, он тайком вытягивал из-за пазухи липкие комочки и неспешно, как мог и старался, запихивал в рот, подолгу размусоливая дёснами в кашу и бережно понемногу проглатывал, хотя поутру и собственными глазами увидел перед воротами злосчастный булыжник, когда выбрался из укрытия.