Да здравствует Deep Purple, или Похвальное слово р

Gaze
 Да здравствует Deep Purple, или Похвальное слово (рок)-музыке
 
 
 1. Прапорщик Марже, который замещал лейтенанта Дмитриева, не подписал увольнительный лист. Взял бумагу в руки, повертел перед моим носом, - как, я видел это в старом кино, делали профессиональные разносчики прокламаций, зовущие мирного обывателя на баррикады, - и отложил её в сторону. С таким видом - предварительно стянув губы в узел и сощурив глаза, - словно я продал родину, а выручкой с ним не поделился.
 Странную фамилию предок прапорщика якобы честно заработал в детском доме, куда его, беспризорника, под грязны, зацыпенные рученьки привел милицейский наряд. "А как твоя фамилия, ты помнишь?" - Спросили босяка работники учреждения, призванного наставлять на путь истинный детишек, подобранных на обочине жизни. У босяка было не по годам богатое воображение. Свою родословную он ничтоже сумняшеся украсил французскими вензелями - поди проверь сегодня - и так выходило, что в этой родословной нашлось место и маркизу, и виконту, и одному из фаворитов самого Наполеона Бонапарта.
 Меня эти прапорщицкие басни нервировали. Во второй раз на моей памяти человек с таким упоением пытался выфранцузиться. Я с интересом всматривался в незавершённый профиль Марже, которого природа, стыдясь своего творения, щедрого на язык, навострилась прятать в полутень пустых погон, и ждал финала. Финал, кстати, был известен издавна. Босяк, несмотря на симптоматическую тягу к иностранному, что выделяло его из рядов таких же, как и он сам, оборванцев, не знал своей фамилии. Странно. У омаркизенного, овиконтенного, наконец и главное, онаполеоненного российского лаццарони имелись определённые трудности с семейным наименованием. Зато у члена приемной комиссии детского дома, спиной оккупировавшего оконный просвет, наблюдалась необыкновенная лёгкость бытия. Точное перечисление мелких деталей, переданных по наследству прапорщику, включало, помимо прилагательных, необходимых спутников в путешествии по прошлому, и одно-единственное трогательно-нежное междометие. Полиглот имени Октябрьской Революции, помечавший что-то в своей тетради, воскликнул, глядя на босяка, как глядят на предмет неизвестного предназначения: "Ах!". И этот вынесенный за поля понимания вскрик обернулся в итоге полноценной фамилией - во французском стиле.
 Субординация требовала - с нашей, солдатской, стороны - сочувственного понимания. Я безвольно плыл по волнам, лившимся из словесно онанирующего Марже, и молчал. До поры до времени. Звуки, по прапорщицкой прихоти числившиеся отчего-то в вокабулах, не воспламеняли мой разум гневом. Зато грамотею Ваньке Аникееву, коренному москвичу, слышавшему каждый раз одно и то же, в какой-то момент открылась истина. С нижерасположенными чинами Марже отнюдь не водил компанию. Ему просто нужны были свободные уши, в которые он мог беспрепятственно втюхивать свои байки.
 - Разрешите обратиться, товарищ прапорщик, - дрожа студнем, так как предвидел бурю, взмолился Аникеев.
 - Разрешаю, - Марже на манер доброго командира приласкал взглядом пытливый лик ефрейтора, в чьих лычках таилась сермяга солдатской жизни.
 - Может, ваша фамилия - усечена, обрезана, искромсана?
 - Не понял, - искренне сознался прапорщик.
 - Не производная ли она от - Бомарше, несколько изменённая? Не остаток ли она от времени, густо приправленного авантюрой и литературой?
 Бури не последовало. Зато вывод, предложенный Аникеевым, заставил Марже призадуматься. Отказаться от сопричастности к славе Наполеона ради сомнительной в его глазах известности предка, остроумца-фигародела?
 Мне возникшая пауза подарила наконец-то уникальную возможность объявить себя. Так неказистое здание, выпирая вперёд громоздкий фронтон, привлекает всеобщее внимание. Так свежеокрашенная скамья, воспалённо больная предупредительной табличкой, совершает необдуманный поступок - подставляя прохожему свое тело. Я ляпнул - явно цивильничая, позабыв, где нахожусь, - там, в общем, где даже прение ног подчиняется приказу:
 - А мне видится дело следующим образом: настоящая фамилия прапорщика - Моржовый.
 Прапорщик на минуту замер. Он что-то лихорадочно вспоминал. Он сопоставлял услышанное с прошлым. Видимо, я попал в точку.
 Но с этого дня между мной и Вооружёнными Силами страны пролегла глубокая пропасть. В глазах Марже, который и представлял, значит, армию, я измельчал до размеров казарменного таракана, что особого труда не стоило размазать по полу. Надо ли говорить, что с моей лёгкой руки прозвище к бравому командиру намертво прикипело. Придавленный тяжестью суетных погон, сомнительной неопределённости покорный слуга - "курица не птица, прапорщик - не офицер", терзаемый собственными фантазиями, - Марже, однако, не желал мириться с отведённым ему закоулком в лабиринте ономастики. Но - приходилось. Уж, казалось бы, как просто было связать брошенное невзначай прилагательное с десятком существительных! Уж, казалось бы, не стоило особого труда представить шествующий к языку, дабы на нём и подвернуться, клык! Уж и лежбище, множа лингвистический задел, пред солдатским коллективным умом угодливо расстилалось! Уж и шаманствующий чукча робко вырисовывался с бубном в одной руке и костью - в другой. А вот нет! Именно и только шняга ластоногого виделась.
 Был ли я бунтарем? Ничуть. В армии не очень-то попрыгаешь. Я потом очень жалел, что не сдержался. Ибо цена такой несдержанности оказалась высокой. Служба моя была, коли подумать, коли сформулировать правильно, радовать не радовала, но полагала относительное спокойствие: ни строевой подготовки, ни стояния в карауле, лишь работа с утра до позднего вечера в окружной типографии, перемежаемая крайне редкими выездами на стрельбище или учения. Вроде бы и жаловаться грех. Не жаловался, впрочем. Рядом с нами - редакция окружной газеты, над нами - опять же редакция, но гарнизонной газеты, в соседнем здании - местное военное издательство. Работы хватало с избытком. На чем мог отыграться злопамятный прапорщик? В наряд не пошлешь. На плац не выгонишь. Оставалось мудрому Марже множить работу: все уходили на отдых, а я всё торчал возле печатного станка. Давал Вооруженным Силам дополнительные экземпляры пропагандистской шелухи. Тискал воспоминания какого-нибудь ветерана, без участия которого, определённо, была бы проиграна война. Неистовствуя, мучил офсет: штамповал лозунговую серость "художественных произведений" армейских писателей - без намёка на живую мысль. Тогда как просто мысль постоянно в карауле мёрзла - на ветру и холоде.
 Но тут было нечто иное, я чувствовал. Моржовый, вертя увольнительный листок в руках, что-то удумал.
 - Ну, товарищ прапорщик, - заныл я жалобно, но бесслёзно, как записной сирота, ищущий маменьку: пропадал вечер впустую. Меня ждала белокурая бестия по имени Надя. - Вы же обещали.
 - Отставить, - отрезал Марже и выразительно посмотрел в угол, где стоял шкаф с красками. В том же месте цыплятами, сосчитанными по осени, томились результаты квартальной поспеваемости в учебно-боевой подготовке воинов N-ской части, готовые к печати. Понять прапорщика мог только человек, настроенный с ним на одну волну: мы оба взволновались. Я враз израсходовал все свои чувства - не хватало мне пластики, понимания и искренности. Марже продолжал колыхать полу своего распахнутого кителя массой неведомо откуда найденных пальцев. - Пройдёмте, рядовой, к вашему рабочему месту.
 - Хо, - необдуманно обронил я, выпевая последнюю букву, а заодно уж и прочищая горло - в своей самоуверенности позабыв, что Марже немузыкален, напрочь лишён слуха, - если вы насчет графика...
 - Отставить, - во второй раз предложил мне начальник заткнуться, что я и сделал, признаться, без всякого удовольствия. Хотя в молчании есть своя прелесть: детали рта на некоторое время консервируются и износу не подлежат.
 - Вот это что такое? - Марже выгреб из кулака указательный перст, который тут же не замедлил воткнуть в фотографию, прикреплённую к внутренней стороне стекла шкафа. Со снимка на прапорщика вдумчиво смотрели патлатые парни из "Deep Purple". Молодые, наглые. Очень уверенные в себе ребята. Добившиеся уже, в отличие от меня, кое-чего в жизни: успеха, известности. Признания. "Лабающие" музыку, при звуках которой сами собой распрямлялись плечи, пламеннее стучал мотор в груди, а ты - ты сам становился на порядок сильнее - целеустремлённее - решительнее - энергичнее.
 - Это - англичане... - начал я, отчего-то испытывая робость.
 - Да что ты мне голову морочишь. Какие англичане? Вот это кто, я спрашиваю?
 Тут только я обратил внимание, что перст не просто так терзает глянцевую поверхность, а с умыслом, выбрав определённую цель.
 - Это - Блэкмор.
 - Что? - Лицо Марже стало похоже на исхоженную пред употреблением вдоль и поперёк крепкой ладонью газету: оно посерело и смялось как-то повсеместно. - Ты надо мной смеёшься, что ли?
 - Никак нет, - произнёс я одну из фундаментальных фраз, на которых, если верить уставу, держится дисциплина в армии.
 - Это ты. До армии. В компании своих так называемых друзей-собутыльников.
 Сходство между мной и Риччи существовало, неуловимое, правда, - но надо было обладать воистину буйной фантазией, чтобы с точностью совместить наши лики.
 - Я всегда подозревал, что ты - из "волосатиков". Из пижонов. Из тех, кто только и знает, что - пить вино, трахать девок, бесцельно шастать по улицам и слушать дебильную свою музыку. Словом, из числа бездельников. Ну, ничего, время еще есть: армия таких, как ты, перековывает.
 - Товарищ прапорщик, - жалко залепетал я, вконец теряясь. Я понял, что моему увольнительному наступил армагизддец. Прости, Надя. Не лобзать тебе в этот дивный вечер мои талантливые уста, сложенные в дробь, в которой числитель и знаменатель поучительно равны. - Вы мне подпишите листок?
 - А вот это не хочешь? - И Марже совсем не по-уставному ткнул мне под нос кукиш. Занятно: фигура, в противовес самому прапорщику, выставленная на обозрение, никла от стыда, никак не устанавливаясь в правильное положение. Зябла и стремилась преобразоваться в трехперстие. Господи, прости его, неразумного!
 - Но почему? - Уже с отчаянием воскликнул я. Мне хотелось знать истину.
 - А потому, - торжествующе заключил Моржовый, - что сейчас ты пойдешь в город, где встретишься с какой-нибудь девицей, пошатаешься с ней по улицам, затем где-нибудь, а скорее всего - у неё дома, выпив вина, её же и трахнешь - под дебильную свою музыку...
 Казалось, прапорщика заклинило. Казалось, он стал повторяться. Казалось, похороны здравого смысла состоялись - господа, можно расходиться!
 Я ошибался!
 - Она у тебя член сосёт? - Как-то стыдясь своей любознательности, уже тише спросил вдруг Марже.
 В молчании есть и недостаток: оно сушит нежную душу, которой есть что скрыть, и истолковывается противной стороной превратно.
 - Вот видишь, - за меня, тактично потупившего очи, подвёл черту прапорщик, печалью наполняясь, - сосёт, однако. Нехорошо. И всё из-за этой дебильной музыки, разлагающе воздействующей на нашу молодежь.
 Изо рта Марже сквозило - глупостью.
 Можно было подумать, что если бы я слушал только музыку Френкеля, Пахмутовой или - так уж и быть - Антонова или Тухманова, то и пил бы соответственно на пару со своей несравненной Надей чай с баранками.
 
 2. Конечно, сейчас трудно поверить, что были времена, когда "достать" какую-то понравившуюся запись было делом совсем не простым. Мне в этом отношении крупно повезло... Или не так: мне повезло, что я дружил с Ерсиком, который за бешеные деньги покупал пластинки у морячков, ходивших в загранку, и, не жмотясь, позволял переписывать музыку на магнитофон.
 И всё-таки бобина ни в какое сравнение не шла с диском. Последний, - упакованный в красочный конверт, снабжённый фирменным знаком, который плавно и, главное, незаметно перетекал в занимательную англизированную географию, расчленённую на приставку "made in" и имя собственное, - вызывал трепет, уважение. Восторг. Оттуда! Из-за бугра! Ненашенская! Глаза предательски увлажнялись, руки, разошедшись по рубежам плотной бумаги, держали бережно, точно найденный кошелёк, приобретение... Обращали внимание на страну, заявленную после "made in". Набирали исподволь слюну, чтобы сполна, лихо сплюнув, рассчитаться с ****ской Советской властью: это как же так, уважаемые граждане, выходит, что даже в капиталосоциалистической Югославии, только подумать, нет никаких ограничений на музыку. Давились от счастья той же слюной при одной лишь мысли, что обладают сокровищем, вывезенным прямиком из Англии. Считалось, хотя подтверждённых данных не было, что именно "там" делают самую качественную запись. То, что считалось, то и принималось за основу. Аргументация была такого рода: какой чистый звук у этих бриттов, не то, что у греков (голландцев, немцев и, увы, даже японцев). Острый ум отмечал: весь передовой мир шагает в авангарде искусства муз, и лишь только могучий Советский Союз, сам по себе, продолжает делать ставку на ансамбль педальных ложечников. Нужное, конечно, дело внедрять в массы родные перестуки и уж - в контексте противостояния двух систем - очень полезное.
 С "миром зарубежной эстрады" - так стыдливо называли всю забугорную музыку, включая и "наших ребят", всевозможных соловьёв из ближнего и родного социалистического лагеря, - я познакомился довольно рано. Попал в так называемый межвременной коридор: с одной стороны, у родителей хранились старые пластинки, изготовленные из тяжеленного винила, с записями ансамбля Балаша, Робертино Лоретти, Умы Сумак, каких-то ещё экзотических певцов, чьи имена сейчас и не упомнишь; с другой, старший брат, иной, более раскрепощённой эпохи плод, приобретя один из первых гробовых магнитофонов, прямо таки с остервенением принялся заполнять ленты современными - на тот момент - шумами. Упорядоченными и в меру сентиментальными. Основательный крен наличествовал в сторону дружественных стран - Болгарии, Югославии и Венгрии. Лили Иванова, Джорджи Марьянович, Радмила Караклаич, Эмил Димитров, Дьердь Корда. И так далее. Отдельной строкой стоял Дин Рид, без имени которого тонкий информационный слой выродился бы до кокетливого штришка.
 Словом, музыкальный замес был готов - но в нём не хватало какой-то малости, как не хватает её в тесте, отчего впоследствии получается не хлеб, а орудие казни для разборчивого желудка. И вот эта малость, проросшая из вполне приятных на слух звуков, имевших классовую окраску (что порой попахивало клиникой - ибо каждый рекомендованный режимом к слушанию певец был непременно активным строителем светлого будущего или, случалось, большим другом Советского Союза), вдруг обрела окончательные формы на шкале допотопного радио. Сама собой нашлась. Была такая занимательная передача на радиостанции "Голос Америки", что как-то странно "глушилась", словно те, кто этим лихим делом занимались, боялись проявить бестактность, излишнее рвение, сами заслушиваясь чужими мелодиями и ритмами. Допотопный прибор, надо сказать, работал справно, не унижаясь до тривиальных поломок в ответственный момент. Субботний вечер, готовясь к сдаче полномочий, таял несуетно, силы его уходили прочь, истекавшее время прямостояния настойчиво звало тело огоризонтиться, - казалось бы, самый раз ретироваться в простынные дали. Но именно в той атмосфере сгустившегося покоя, не предвещавшей рождение новой эры, сон бежал. Каким делом себя занять, терзался я, одиннадцатилетний отрок, видом раскрытой книги тяготясь, не видя в том пользы, чтобы на ночь глядя пропалывать зрачками грядки слов. Какую радость принести утомлённым рабочей неделей родным соотечественникам - неужто сесть да вот в сей поздний час и разработать свой - в укор старым плешивым академикам - план поворота сибирских рек? Каких друзей предпочесть при лунном свете? Соглашающихся с тобой во всём или нагло-дерзких, противоречащих тебе по пустякам? В каком тогда дворе мозоли дитячьи о задники сандалий нарабатывать?
 В маленьком окошке телевизора трудолюбивые комбайнёры мяли крепкими спинами жнивище. Было скучно. Стулья миролюбиво стульничали, двери - дверничали, важно вазничала в притихшем углу ваза с цветами, а родители, как им полагалось по статусу, вкруг аппарата родительствовали, с опаской ожидая того волнующего момента, когда на экране появится честная до пояса молотильщица - дабы упредить меня жестом, не приведи Господь, не зрительствовать на празднике домысливаемой эротики.
 Радио, моё дружище, подставило нужные волны. На длинных свирепствовала пустота, на средних благодушествовал "Маяк", предлагая голосом рассудительного Владимира Трошина трое суток не спать, трое суток шагать - и ради чего? - ради нескольких строчек в газете. Я осторожно поплыл по коротким.
 И всё ушло, растворилось, утонуло - в чёрном бархате нот, перемежаемых с деликатным грохотом jamming station. И было то - Paint It Black.
 
 3. Я не был ни бунтарём, ни возмутителем спокойствия. Какой-то просто чёрт сидел внутри меня и подавал неверные советы. Не склонный к клоунаде, не любитель вымученных шуток и рассчитанных, замороженных на губах улыбок, я - импровизировал. Эпатировал, как говорят, публику. Хотелось оторваться от однообразия, размазанного по сюжету жизни, сотворив дурацкую выходку.
 В учебке, где из нас готовили специалистов полиграфического искусства, умозрительно царил дух многоступенчатой взаимной приязни. Курсанты ежедневно возлюбливали сержантов, те в свою очередь - бравого прапорщика, уж и не помню его анкетные данные, а тот - одаривал теплом своей казарменной сути - согласно уставу, взводных начальников. Одолженного, аккуратно переданного тепла командиру роты хватало с излишком. Который, подчиняясь закону круговорота искренности и добра в армии, спешил возвернуть приобретённое сокровище будущим репродуцивистам. Потерь добра не наблюдалось.
 Практика же, плакатности себя противопоставив, твердила обратное. Я в той цепочке наряду с остальными ста тридцатью четырьмя олухами роты, одетыми в одинаковую цвета осенней непогоды форму, выделялся разве что, если кто замечал, размером тоски, которую носил неотвязно с собой; она пригибала мои плечи к земле, обезличивала
 Я был запевалой. У каждого взвода есть своя походная песня. Спасибо творческому дуэту Шаинский-Пляцковский, который подарил мне уникальную возможность почти ежедневно массировать голосовые связки. В пятый раз спев "Через две зимы", я люто возненавидел вышеозначенных товарищей. В отличие от других носителей ушей, взволнованно начинающих потеть при упоминании сего шедевра и врать о своеобразии текста и неповторимости мелодии, скажу напрямик. Песня - дерьмо высшей пробы. Изъясняясь ленинским слогом, натуральное, батенька, - говно. Свободного человека только неурядицы в личной жизни или повышенная температура мозговых извилин могут подвигнуть написать подобную мерзость, осеменённую вымученной бодростью. Несвободного - государственный заказ. Что и имеем. И пусть мне ставят диагноз, что я якобы переел назойливого мотива и меня доныне тошнит, как нудит народные массы от чрезмерного числа философствующих умников, поучающих их как надо правильно жить. И пусть, мне возражая, находят в творении положительные стороны: ведь вкушающему кисель с бромом солдатику тоже якобы нужна сказка, положенная на музыку, как и шахтёру, и писателю, и зверолову - людям тех профессий, что остаются один на один с собой. Я остаюсь при своём мнении.
 Обычно сержант Семакин зычным голосом командовал "Запевай!", шорканье подошв мгновенно сменялось громовым притопом - и по этому сигналу я начинал с чувством выблеивать - да так, что, как говорили окружающие, сморкаясь в оторванные по случаю подворотнички, слёзы наворачивались:
 - Письма нежные очень мне нужны, я их выучу наизусть...
 На самом деле, я с холодным сердцем прощался с очередным врагом, куплетом, хоронил его и получал заслуженную передышку. Потому что тридцать две глотки - мне в подмогу, пока я отмалчивался, - принимались реветь припев:
 - Через две, через две зимы-и-и, через две, через две весны-и-и...
 Что может удумать человек, увлекающийся иными направлениями в музыке? Да еще подневольный, в армии?
 То был тусклый холодный день. Валил снег. В такую погоду хорошо сидеть с книгой у камина. Или у того же камина сидя, вспоминать прошлое, смотреть в окно и восторгаться окраской снегирей. Камин зримо наличествовал в литературе, которая осталась в прошлой жизни, снегири, очевидно, предпочли иной пейзаж. Перспективу облагораживал лишь фанерный щит с изображением плоского солдата, в котором чуть теплилась мысль. Ибо на большее, чем отдание чести пустоте, демонстративно правильное - в назидание новичкам, он был не способен. Воин безответственно попирал сапогами надпись "Служу Советскому Союзу!".
 - Запевай, - обречённо фистулой вывел Семакин, потому как накануне, выкушав бутылку холодной водочки в комнате свиданий сержантского состава, именуемой по-простонародному каптёркой, позабыл сготовленным мясцом снять душевное напряжение - отчего и голос сел, и руки словно пообносились, и в ногах странное шевеление разнообразных ощущений наблюдалось.
 Я ещё сомневался. Я ещё не решался. Наверное, так слава примеривается к человеку, мучаясь и высчитывая своё будущее - стоит ли вообще к нему подступать, этому двуногому, что загодя приготовился натянуть на лицо победное выражение? Может, лучше залечь, переждать, не искушать судьбу - уйти, наконец, к другому, уступив место безвестности?
 Я начал очень тихо - сверху поглядывая на конфузливо заплетающиеся ноги, что отказывались подчиняться маршевому ритму.
 - My woman from Tokyo,
 She makes me see...
 - Что ты там бормочешь? - Возмутился Семакин, давясь фальцетом. Кажется, он краем уха разобрал что-то про Токио.
 И тогда я принялся чеканить слова, на сей раз из вспомогательных членов текста переведя в главные - куплет. Потому как он - о чем ребята из "Пёрпл" и не догадывались - был в действительности маршевым. Походным. Взвод в считанные секунды превратился в сборище проходимцев, озирающихся недоуменно. Нужная нота запропастилась. Наверное, совоины подумали, что мой муштруемый рассудок вышел из берегов дозволенного. И всё-таки я сбился. Всё-таки шаинскопляцковская хренотень лучше укладывалась под шаг, нежели ажурная вещица Блэкмора. И - без всяких "всё-таки" - Семакин, остановив взвод, впал в прострацию. То, что в комнате свиданий сержантского состава меня будут бить, это он знал точно, как основной свидетель на месте преступления, а заодно и - в приближающиеся вечерние часы - прокурор и судья. Он сомневался только, сможет ли самолично приложить свою длань к зарвавшемуся повстанцу: уж больно отдавалось в черепной кости каждое движение. А выбить из крепёжных узлов солдатский подбородок ужас как хотелось.
 
 
 4. Все спешат выговориться. В том числе - под благовидным предлогом, который можно без особых проблем всегда найти, - и я. Я же - величина средняя, не связанная обязательствами хранить верность правде. Хотя бы уже потому, что с разбрасыванием клятв направо и налево соседствует почти всегда душевная неудобица. Будто тот, кто божится в истинности однажды случившегося, сам себе же не верит и других пытается убедить в этом. Во-вторых, непонятно, что под этим словом следует понимать: у каждого своя правда. А в-третьих, она со временем зачастую меняет положительный заряд на отрицательный: то, что казалось в молодости бесшабашной - основой мироздания, через двадцать лет утрачивает значимость и, случается, изгоняется из памяти.
 Вдруг многие, призвав на помощь лирику и громкие имена, ударились в воспоминания, которые можно озаглавить незатейливо, но с претензией на историчность "Как это всё начиналось". Мне на этот счёт нечего сказать. Западный рок, равно как и советский, зародился без моего участия. Отзывчивые сердца скрупулёзно собирают свидетельства тех, чья линия судьбы будто бы преспокойно улеглась в общемировую схему развития "современной музыки". В этой схеме полно путаницы, есть просто туманные места - но некто, вырядившись в одежду мемуариста-всезнайки, на давнее глядит свежим взглядом, и без него, как-то так само собой выходит, не состоялись бы ни Пол Маккартни, ни Мик Джаггер, ни Макаревич.
 Неловко читать строки старых пердунов, или скажем более изящно: обременённых годами портачей воздуха, которые во времена оно проклинали "эту бесовскую музыку", а ныне, открыто хамелеонствуя, позабыв о своём старом долге хранить верность музыкальным традициям земли советской, оды слагают о "молодёжных ритмах". Видать, в новую эпоху вросли они крепко. И вот очередной молодящийся Бздунов, вечный комсомолец, слегка печалящийся о несуетности той эпохи, когда интимные отношения с распределительным корытом определялись степенью твоей лояльности к режиму, рассказывает, как он помогал братьям и сёстрам по убеждениям приобщиться к волшебному миру рок-н-ролла. И как же? Пронося под косовороткой импортные "пласты", озираясь по сторонам, дабы агенты госбезопасности не заприметили его, не выделили вольнолюбивому организму почётное место у параши. Полноте, голубчик, хочется воскликнуть, врать-то! Не вы ли, милейший, культурной подворотней именовали всяческие чуждые вашему уху ритмы? Не вы ли заученно кляли "Битлов", рисуя мрачное будущее, что установится в советском раю, коли будет дозволено каждому услаждать свой слух подобной какофонией? Не вы ли, человек с тонким юмором, однажды обронили сакраментальную фразу, будто "наш ответ Чемберлену - неувядаемая "Катюша"? Каково было это - вознамериться провести линию фронта, искусственно мажорничая, по нотному стану? И - какие усилия были вложены в правое дело, чтобы разругать балалайку с электрогитарой? Но ныне неразбериха в умах, и этикет требует от народа сочувственного покачивания коллективной головой: досталось же тебе, голубчик, время пасмурное!
 Есть иной вид индивидов, прапорщиков по жизни, что не прочь приобщиться к высоким чинам, под тусклый свет подставляя своё скудное беспогонное плечо. В полутьме кто разберёт степень нужности. Интернет стал крепким подспорьем в этом замечательном деле. Вот - картинная галерея известного миру и городу господина по фамилии, не вызывающей никаких возражений, Штейн. Инструктаж, вывешенный на стартовой странице, советует начать обзор от печки. Как и заведено. Композиции незатейливы, точно выставленные вон из ботинок шнурки. Штейн, Кен Хёнсли и одна на двоих вымученная улыбка. Штейн и Роджер Гловер. На пару с Крисом Норманом. Без Криса, но с неувядающей Барброй Стрейзанд. Мелкость натуры подсознательно требует величественного пейзажа, в котором она будет прописана - при том условии, что найдётся зоркое око не профессионала, а любителя.
 
 5. Отчего-то считалось, что рок-музыка была протестом западной молодёжи, пресытившейся хорошей жизнью. Бунт, так сказать, назревал давно, но грянул неожиданно. Если до сих пор глаголом жечь сердца людей было предназначением поэтов, то в новую эру эта роль досталась музыкантам. У советских же молодых людей, по определению кремлёвских идеологов, повода к комплоту против жизни "ай-люли малина" никакого не было. Эдак всё просто складывалось: ели по сию минуту редьку с хреном, живот выпирало, но держались мыслью, что - народное, или в бесприставочной интерпретации, родное. И тут на тебе: скрип гитарной струны, порождающей черт знает какие видения, самое страшное из коих - пудинг, накачанный наркотиками да обсыпанный вдобавок лобковой щетиной. К причитающим лозунгам было не привыкать, и посему грандиозный плач, могущий взбудоражить население, был моментально извлечён из запасников обыдления граждан: "Советская молодёжь в опасности!".
 И никто, никто из этих крикунов не дошёл до простой мысли, что рок-музыка стала соразмерна ускоренному темпу жизни, а значит, и самой её составной частью. В рок-музыке, скорее всего, не бунта мы искали, а отзвука своих мечтаний; по-пастернаковски пытались дойти до самой сути, глубины. Чего? - жизни, факта, явления. Или, если угодно, новую философию, не захламленную враньём и исканием ложных ориентиров, в ней видели. Музыка будила мысль. Надежду. (Нам не важны были слова - мы не очень-то и вслушивались в них. Тексты порой были бездарны, глупы, зачастую - ни о чём. С поэзией ничего общего. А, наткнувшись однажды на признание Леннона, что для рок-музыки именно удобен текст, не стих, потому что он, по сути, второстепенен - то есть центр тяжести расположен в ритме, мелодии, - мы как бы получили авторитетное разрешение игнорировать смысл пропетого. Впервые засев за перевод убойного пёрпловского боевика "Burn", я был страшно разочарован. Надо же! Музыка такова, что взлететь под облака хочется, а слова, выпавшие в осадок, отчленённые от тулова мелодии, к земле, бескрылого, тянут! "Bad Company" и "Foreigner" меня добили. Не байроновский слог, однако. И всё же, всё же - спустя годы, ныне я, любитель поэзии, тоже прихожу к соглашению с самим собой. Текст в рок-музыке должен быть удобослышимым, не выпирающим, но, конечно же, не идиотским. Уровень Макаревича или Hensley - в стихосложении - та планка, которую, понимаешь со снисхождением к несостоявшимся талантам, не многим дано преодолеть).
 Ответ был найден: стали сеять, в пику западным вырожденцам, ВИА. Мне давно перевалило за сорок, и, казалось бы, музыкальные пристрастия должны были бы поменяться, как и образ мыслей. Они не изменились, а существенно расширились. Это к слову. К тому слову, что отзывается истиной, только тебе понятной.
 И сейчас я, время от времени прослушивая старые записи, тихо тоскую по весенним мотивам, что, возможно, порой были безыскусны, а иногда и подражательны, зато вызывали движение души. "Поющие гитары", "Голубые гитары", ранний Антонов, Жан Татлян, Ободзинский, "Песняры". Водораздел явственно начал обозначаться с появлением "Самоцветов". Ещё экспериментировал Тухманов - и таки довёл страну "до торчка" своей пластинкой "По волнам моей памяти", всё более ясно вырисовывались мелодические контуры буйношевелюристого Макара, блистали "Песняры" (как бы сейчас сказали, фолк-группа), но уже повеяло трупным запахом официальщины. Это и был осовремененный ответ наш Чемберлену, пришедший на смену "Катюше".
 
 6. В десятом классе пред выпускными экзаменами, когда до сладкого мига свободы, прячущейся за массивной входной дверью школы, оставалось всего ничего, историчка Марья Борисовна Бергголь, почти однофамилица известной русской поэтессы, где-то утерявшая последнюю буквицу, вдруг решила позабавиться. Кураж, видите ли, ей не нравился шестнадцатилетних раздолбаев, что мыслями были уже далеки от учебников. Их смелость в начертании жизненных планов была хилой: ее следовало, по выписанным в хороших и правильных книгах рецептам, подкармливать свершением громких дел, которых, по причине малости лет, быть не могло. Её нужно было ещё лелеять, выращивая седалищную мозоль при всасывании вовнутрь питательной массы формул и определений, - что потом могла, кто знает, пригодиться - для бега по служебной лестнице. Но Марье Борисовне даже эта пугливая смелость мнилась дерзостью - чудовищной. Посему она, как обычно, жёстким взглядом оглядев класс, бескомпромиссно заявила:
 - Пришло время собирать камни.
 Двадцать четыре иероглифа - двадцать четыре человека - составились, переглянувшись, в единое письмо, смысл которого, вероятно, можно было растолковать так:
 - Что за лажа?
 Марья Борисовна, когда-то чудесным образом пережившая ленинградскую блокаду, пережила бестрепетно и этот непростой для неё миг.
 - К послезавтрашнему дню, судари, каждый из вас готовит реферат на тему "Новое вокруг нас".
 - Это как понять? - Спросил Митрохин из всех иероглифов, наверное, самый поверхностный, редко употребляемый, о котором, в принципе, за ненадобностью можно было бы со спокойной совестью позабыть. Учился он отвратно, поведением выше "тройки" не отличался, родителей имел не престижных, да мало ещё этого - брат его систематически ошивался по зонам. Словом, выроненный случайно в жизнь человечек.
 Бергголь чуть презрительно приподняла домиком правую бровь, как бы припоминая, где она подобный глуповатый вопрос, слышала. Нежданный фрондёр высек зубами из заячьих губ искру заискивающей улыбки.
 В отношениях меж учительницей и воспитанниками похолодало.
 - А так и понимать. Каждый готовит изыскания в какой-нибудь области. На всех хватит. В истории, литературе. Химии. Балете. Кино. Музыке.
 - А в политике? - С тонкой усмешкой спросил Фрилянд, чьи родители безуспешно который год пытались "свалить" за бугор. Но папа Гриши однажды ничего лучшего придумать не мог, как проработать двадцать лет на военном заводе - и теперь это нечаянно власти предержащие вспомнили.
 - И в политике тоже, естественно, - ледяным тоном заключила Марья Борисовна, у которой, согласно пятому пункту, имелась приятная возможность, как и у папы Гриши, расстаться с родиной. Раз и навсегда. Ей же, патриотически вскормленной на блокадной коре деревьев, не расставалось. Она, напротив - хотя уж здесь фривольный тон неуместен - считала, что не родина ей, а она - родине до последнего вздоха будет обязана, потому как вполне искренне чувствовала неудобство от того, что выжила в ту кровавую войну.
 У Марьи Борисовны были два конька, которых она постоянно запрягала. Любила она быструю езду! К самой процедуре катания по давно отшумевшим страстям - с одновременно строгим разглядыванием нынешнего пейзажа сверху, с крупа того или иного бегунка, готовилась Марья Борисовна загодя, тщательно. Бывало, установится в классе непогода, и нет никакого резона гонять по кругу лошадушек, то есть в самый раз пора копыта сушить. Но нет. Марья Борисовна с остервенением принимается, дабы ни одна лишняя минутка не была потеряна, вопреки кромешному настроению сторон, переделывать ландшафт. Подготовительные работы закончены - и вот уже чалый, выведенный силой из стойла - цок-цок, да побежал.
 Бергголь все годы, что преподавала, выстраивала словесно декорации той непростой девятисотдневной поры - и было заметно, как занятие ей нравится. Со временем Бергголь вошла во вкус. Облокадить она пыталась каждую мелочь. Фактически, любое случайно произнесённое слово, каждое телодвижение могли быть привязаны к истории осады северной столицы. Школа помнила одно происшествие трехлетней давности, когда восьмиклассник Петрунин, явный переросток со следами переутомления от учебы на лице, нагло рассматривал на уроке фотографии с голыми телами. Марабора, как её называли питомцы, пленяя класс изрядным румянцем на щёках, попыталась бороться с нездоровой обстановкой методом отвлечения масс от глянцевой провокации. Она упрямо, будто не видела чудовищных фаллосов и беспорядочного сношения всех со всеми, включая на избранных снимках и представителей животного мира, заговорила в который раз о - голоде, промозглом холоде и, тем не менее, царившей вокруг братской любви. Петрунин, перевернув очередную карточку, явил классу волоокую красавицу, примерившуюся вогнать в своё чрево что-то схожее формами с милицейским жезлом. Длина предмета наталкивала невольно на мысль о запредельных возможностях женского организма. Это уже было слишком.
 - Немедленно отдай, - потребовала Марабора, слабо веря в компромиссное соглашение с разгильдяем Петруниным.
 Восьмиклассник неспешно сложил фотографии в стопку, но с умыслом - выведя на первый план потрясающий младые души кадр. Учительнице он уделил столько же времени, сколько дорожный столб - пыли. Перед глазами Бергголь и сидящих вокруг демонстратора чудес разверзлась бездна: гигантский и чертовски напряжённый язык, в отрыве от владельца, который терялся где-то за горизонтом, искусно планировал над поверхностью зазывно вывернутого влагалища.
 - Немедленно выйди из класса, - тут, может быть, впервые в жизни железные нервы Марьи Борисовны поддались, прогнулись. Петрунин оценивающе оглядел старую учительницу, как бы мысленно её представляя в рамках хамской картинки, и неспешно поднялся со своего места. Так же неторопливо поплыл проходом к двери, с прилежанием, что было совсем несвойственно двоечнику и прогульщику, прижимая к равнодушной груди своё сокровище. Марабора намёк поняла, ужаснулась; прошибаемая потом, вскричала:
 - Тебя из школы исключат.
 Едва дверь аккуратно закрылась, Бергголь, томимая вязнувшей в ушах тишиной, цеплявшаяся шершавыми ступнями за юркие, лишённые устойчивости туфли - так её сносило от перенесённого унижения и горя, что, того гляди, сронится наземь - изрекла с дрожью в голосе:
 - Во время блокады нам было не до этого - нас одна мысль мучила: поесть досыта...
 - Что "не до этого"? - Зажглась огнём интереса Томочка Лабада, невинно глядя на историчку.
 Марья Борисовна вопрос интеллигентно проигнорировала, перевела неосознанно его в плоскость ассоциаций; в итоге и вышло худо: вдруг вспомнила давний сон в одну блокадную ночь - как ей приснилась палка сухой колбасы довоенной поры...
 Второй конёк бегал не столь шустро по причине неясности поставленной ему задачи. Как бежать он знал, в том смысле - что, пугая народные массы, с обязательным мылом в уголках пасти и закушенными припадочно удилами. Имела же место проблема направления. Конёк, пытавшийся обынвалидить юношескую суть, давно сроднился с Мараборой, стал её продолжением - и стоило посему присмотреться хорошенько к кентавру, кто в действительности странным союзом руководит. Короче, прославляла вовсю Марья Борисовна дорогого и мудрого товарища Сталина, и при каждом удобном случае кляла она людскую неблагодарность - горячо и страстно, как пуля клянёт рикошет, как берег, на который списан моряк, море.
 Над семидесятыми слабо алела заря - ещё не набравшая цвета, не дерзновенная, робко пластающаяся над линией горизонта. О Сталине говорили глухо, словно такой замечательной личности в истории государства и не было. А если и упоминали его имя, то - осторожно, с какой-то примесью положительности. И, видимо, положительность его в том и заключалась, что он, подобно захудалому родственнику на семейной фотографии, пребывал постоянно где-то на заднем плане. Коллективизация: перегибы на местах. Коллективное диетическое голодание в 30-х на Украине и Поволжье: по инициативе местных властей, приобретших бесценный опыт управления трупами. Война: внезапное вторжение тевтонских псов, Брестская крепость, 20 миллионов погибших, дом Павлова, "За Родину!", егорово-кантариевское знамя над рейхстагом - без него, бегущего параллельной просекой. Этот народ смотрелся со стороны внезапно осиротелым. Народ-безотцовщина.
 Марья Борисовна подарила классу имя. Ибо во весь голос утверждала обратное: Он знал. Он - раним, трагичен, наблюдателен, вечнозеленоюн, бодр, хрупок, щемяще нежен. Был. Он - боролся с недостатками. Он протестовал. А, прищурив левый глаз, не протестовал, а действовал во благо. Ради счастья. Ради нас. Ради вас. Ради будущего. Ради - и не рады? Людская черная неблагодарность в стылом шепоте и недоговорках.
 А ещё, a propos, Марья Борисовна искренне верила, что все нынешние беды в родной стране от этой чертовой гремящей музыки. "Вот если бы Иосиф Виссарионович знал, что до такого докатимся...". То есть, вернувшись к истокам рассказа и хронологически побезумствовав, я должен в ряды высокосознательных граждан, уже включающих прапорщика Марже, влить Марабору - прямиком из школьной поры.
 И вот она, вся такая неизбежно требовательная, в строгом деловом платье, скроенном по лекалам заветов Ильича, исключающем всякий намёк на революционный вырез, раздала темы. И, мстительно щёлкнув костяшками суховатых пальцев, пожелала всем успеха.
 Хорошо ей было говорить, маститой художнице, не раз уже выписывавшей подобные сцены из жизни простых и юных неучей! А ну-тка, например, каково ему, робкому отроку, без запинки рассказывать о мытарствах и лишениях несчастного хлора, что в новую эру, благодаря неустанной заботе коммунистической партии Советского Союза стал полноценным бутилхлоркарбонатом! Или, взглянуть шире непредвзятым взглядом на искусство, - о наиболее балетистом балете, что обитает в пределах Большого театра, - попробуй он расковать свой язык подобно мастерам разговорного жанра!
 Через день состоялись повторные посиделки. Дело двигалось ни шатко ни валко - вяло вышлёпывали ученические губы фальшь: было чудно повсюду и во всех областях применения человеческого разума. Разумеется, "вокруг нас".
 Танечка Квитко, круглая отличница и любимица Мараборы, совершила бесславный поступок. Ей выпала удивительная возможность поделиться с однокашниками знаниями о творческих находках Серафима Туликова, помянуть добрым словом Дмитрия Шостаковича, двенадцатой симфонией расшевелившей её неокрепшую душу, о достижениях Андрея Яковлевича Эшпая порассуждать, а она... А она по всему идеологическому фронту перешла в наступление, обходя стороной известные ориентиры, и пошла строчить вражескими именами без передыху - всё "The Beatles" с "The Rolling Stones", да "Uriah Heep" с "Led Zeppelin" пыталась к новизне привязать. Итог был закономерен: в платье классически неприступного кроя немало изумлённой Бергголь открылась широкая прореха. Строптивые ноги, едва донесли тело до стула, тут же и раскинулись по сторонам, являя классу кавалерийские шерстяные рейтузы. Марабора потеряла сознание.
 Затем была очень противная, не скрываемая от чужих глаз сцена, в которой мамочка Танечки, понурая дама с кочующим по пространству взглядом, жалко лепетала извинения перед железной учительницей, что заученно кляла "эту подлую музыку" и требовала - требовала! - запрета на её прослушивание дома. Роль школьного Сталина Марье Борисовне была по вкусу. Мамочка Танечки горела желанием тут же приступить к исполнению полученного поручения. Она почти щёлкнула каблуками туфлей. И кабы наличествовал козырёк, присупонив брови, отдала бы честь! Как и положено отличнице, круглой, Танечка дисциплинированно покатилась прочь - подалее от бесхребетной родительницы. Времена ещё были те! Золотую медаль Квитко получила, но, как говорили за её спиной пошляки, в свои неполные семнадцать лет специалисты арьергарда, прошедшие экстерном молодость, не без того, чтобы "нашей Танечке напоследок обильно смазали очко вазелином".
 
 7. Все не прочь позабавиться, упражняясь в составлении таблиц "самые-самые". Буду краток. И совестлив наедине с собой. Моя личная десятка лучших альбомов выглядит, вполне вероятно, и не убедительно для прохожего, зато ничем не хуже иных, составленных по обязанности, в угоду времени и поспешно.
 1. Pink Floyd "Dark side of the moon"
 2. Queen "A night at the opera"
 3. Genesis "Genesis" (1983)
 4. Uriah Heep "Look at yourself"
 5. Styx "Paradise Theater"
 6. Robert Plant "Fate of nations"
 7. The Beatles "Rubber soul"
 8. Deep Purple "Machine head"
 9. Pink Floyd "Wish you were here"
 10. The Rolling Stones "Flowers"
 А ведь есть ещё с десяток конкурентов, оставшихся за мнимым бортом, подчинившихся нелепым законам статистики и лицемерной диалектики:
 - Не могут, господа дорогие, в этом мире все быть богатыми, здоровыми и счастливыми. Каждому - своё.
 Supertramp "Breakfast in America", ELP "Trilogy", Led Zeppelin "IV", Elton John "Captain Fantastic...", Harrison "Brainwashed", R.E.M. "Automatic for the people" - чем хуже?
 
 8. Мы не замечали того, что рок-музыка присутствует в каждой частности, каждом незаметном, на первый взгляд, эпизоде. Её изгоняли, а она прочно поселилась в нашем сознании, наших словах, жестах.
 В той же учебке со мной произошло однажды вот что. Рутина солдатчины на исходе года, скорбно готовящегося к сдаче своих обязанностей, была прервана приказом дежурного по части срочно явиться на КПП. По дороге два чувства состязались между собой за право главенствования в пределах моей бренной оболочки. То одно брало верх, то другое. Предчувствие беды, чего-то черного, щекотало сердчишко; оно постукивало ровно, но с неявным смущением, отчего подспудно назревало неудовольствие: хотелось зримого праздника с солдатским хороводом вокруг ёлочки, а - не уворованного воображением, который, чудилось, и проведешь, по прихоти высших полупьяных чинов, где-нибудь в глухом углу - один-одинёшенек. Второе шаловливо пыталось привлечь к себе внимание, хотя всеми словарями трактуется отрицательно и, значит, не иначе как должно было быть мрачно, угрюмо, неизобретательно. Я же хрупающему под ногами снегу, его свободе ложиться под солдатский каблук именно так, как он сам того желал; выломленным из серого неба соснам и пребывающему в состоянии постоянной незавершённости дню - их простору в действиях; окнам и пробегающей полковой шавке, прижившейся на кухне, - светло завидовал. Но, жалея себя, не звал, не плакал, зная, что всё когда-то пройдёт, как с белых яблок дым, и тогда - уж точно, забредя по прошествии лет в воспоминаниях на запретную территорию, переиначу, амнистирую прошлое.
 - К тебе брат приехал, - дежурный по части, молодой лейтенант мне с хитрецой подмигнул. На душе полегчало. Плоть раскрепостилась. Ноздри опали.
 В стороне, мной поначалу незамеченный, стоял двоюродный брат. Кузен.
 - Здравствуй, мой дорогой, - кузен бросился навстречу, выгребая из карманов и протягивая мне руки, - я прямиком из Саратова.
 - Сеня, - я был в смятении, вглядываясь в тусклое лицо брата, цвета - знакомого нам с детства, - выдохшегося вина, - что с тобой? Устал? Неприятности? Женщины бесчестные? Нужда? Диссидентство? Онтологические проблемы несоответствия этому миру, переполненному пигмеями?
 - О, нет, - брат счастливо засмеялся, выдавливая на щеках робкую зарю, - сдал зимнюю сессию, еду в родное поместье.
 - Насчет пигмеев, солдат, осторожнее. Вы мне весь, включая южный прононс, ширину плеч и благородный профиль, глубоко симпатичны, - лейтенант, предостерегающе подняв указательный палец, тут же овисочил его многозначительно, - и мне бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности. На фронте, что всюду, где пожелает ваш командир, знаете ли, сейчас совсем не сладко. Стреляют. Мёрзнут на холоде в карауле. Интересуются настенными надписями, оставленными щедрыми предками, на гауптвахте. Солидаризуются с кашеварными котлами на кухне. Нарничают и бушлатничают напропалую. А в тылу такие ребята ручной работы всегда нужны.
 Я благодарно ему улыбнулся.
 Лейтенант меж тем продолжил:
 - Я советую вам сейчас же, из лучших побуждений, пройти к командиру взвода за разрешением на увольнение. Всё-таки встреча двух братьев. Перехлёст эмоций. Уж лучше вам звенеть высоким бокалом где-нибудь в гостинице.
 Милый, милый лейтенант, угловато торчавший из офицерской шинельки, которому была более к лицу студенческая тужурка. Знал бы ты, советуя, какой предстоит мне разговор с дураковатым комвзвода. Вот - пример обезоруживающей человечности, которую якобы трудно отыскать в армии.
 Командир взвода изобразил из себя отравленного горьким жизненным опытом мудреца. Он долго кхекал после моего обращения, наконец, опустошённый долгими раздумьями, обречённо вякнул:
 - Где он?
 Мудрецу нужен был предмет, на котором он мог успокоить глаз. Ресницы его вяло аплодировали каждый раз, как только он находил очередную точку приложения взгляда. Моргалось командиру через силу, с какой-то, я бы сказал, болью за отсутствие к нему уважения, - до того, впрочем, момента, пока я не ввёл в круг его знакомств даму в стеклянном платьице с непрезентабельной сопроводительной надписью "Столичная". Надо признать, братец, несмотря на приятность общения с дежурным лейтенантом, помолвил меня (видя также в том мезальянс) с представительницей сомнительного света на проходной тайком. Неожиданно представленная комвзвода, добытая из-под шинельного солдатского сукна, чуток распотевшая, она заставила его немало удивиться.
 - Мой кузен на проходной, - скромно ответствовал я, передавая ему чаровницу.
 Стоявший в углу часовым сейф проглотил безмолвно дар.
 - Ну что же, - внезапно заключил этот мерзавец, помесь осла и обгаженных подштанников, чувствуя себя довольно привольно, - совершим променад до горизонта, посмотрим на родственные лица моих солдат.
 Сука! Мысль о том, что дама, отданная во власть болвана зазря, наполнила моё сердце обидой.
 - А вот это и есть ваш братец, солдат? - Комвзвода бесцеремонно вперился в Сеню долгим взглядом, как, должно быть, это проделывал ранее не раз при подобных обстоятельствах, а именно: при страстном желании родственных душ объединиться с сирым членом семейства, отданным во власть армейской сумятицы.
 - Это и есть мой братец, - правильно оценил я ситуацию - предчувствуя несчастье, потому что Сеня, в зимнюю холодную пору хамски бесшапочный, кряду несколько раз демонстративно тряхнул длинными волосами. Он как бы себя выставлял на обозрение.
 - Я не могу, солдат, дать вам увольнение по причине вполне резонной. Длинные волосы этого незамаскированного битника никак не вписываются в наш улучшающийся с каждой минутой мир. Вот пусть он идёт, пострижётся. Тогда - и поговорим.
 Ну - сука! Что там говорить, кулдыкать, гуторить да базарить.
 У Сени наступило отупение - то особое отупение, делающее сердце беспомощным, что случается иногда с людьми очень умными, когда они имеют дело с безоговорочными негодяями. Он открыл рот на манер записного оратора да так и застыл, поражённый догадкой: и сказать ничего не моги - только навредишь, и молчать нестерпимо стыдно. Дилемма-с!
 Тень взводного величаво удалилась, волоча за собой хозяина.
 И тогда офицерствующий студент дал добрый совет. Ещё один. Безвозмездно. Бежать к замполиту роты. "Мужику - то, что надо".
 Ах, как приятно ныне клясть высокую болезнь, мазохизм, что поразила общество, склонное к экспериментам над собой. Мол, идеология выжирала государство почище раковой опухоли, с семнадцатого, рокового, судьбоносного года, а те, кто её насаждал, были априори подлецами по природе - потому как не способствовали выздоровлению организма, а напротив, значит, гробили его.
 Выпадал ли вам случай тет-а-тетствовать с замполитом, вглядываясь безбоязненно в самую глубину его армейских глаз? Бывало ли такое с вами, чтобы главный теоретик воинского подразделения без всякой спеси и высокомерия выставлял напоказ свои незаурядные мысли? Дерзали вы в подобных ситуациях целомудренно хранить молчание, когда хотелось - подобострастно поддакнуть, и это ваше усилие над собой было оценено высшей мерой - подбадривающим словом?
 Замполит роты, "мужик - то, что надо", выслушав мой бесхитростный рассказ о приезде кровника, который, по понятным причинам, оканчивался отточием, предложил совершить восшествие к непосредственному начальству. То бишь, замкнуть круг мне предстояло повторно. И тогда, понимая, что дополнительный обзор истоптанной алкоголем физиономии комвзвода равен совершению подвига, я, к тому не готовый, обнажил до донышка душу. Отступать было некуда.
 - Вашему братцу было предложено постричься? Взамен увольнения? Вы не шутите? Почему вы молчали с самого начала? И - как, как был обозначен ваш кузен? Как незамаскированный битник?
 Весь недолгий монолог замполита можно было свести к одной фразе: армия сильна разумом, а не прихотью отдельной заорганизованной личности.
 Вряд ли ему было больше сорока лет, хотя тогда он мне казался уже стариком.
 - А вы знаете, солдат, у этих самых "битников" пресловутых есть одна чудесная песенка, которая мне очень нравится. Я вот только не помню названия - иностранщина, одним словом. И он коряво напел мелодию, так, что я едва уловил её самость, - "Yesterday". Скорее, по наитию я догадался, что он имел в виду.
 И вместо ожидаемого "до вечера" он подписал мне увольнительный лист на трое суток, включая и драгоценную ночь с 31 декабря на 1 января.
 Мужик оказался с идеологией побоку. Но вот что странно: лицо его спустя годы в памяти не закрепилось. Тогда как комвзвода с путаницей в извилинах предстаёт пред глазами отчётливо: так и вижу бьющуюся на шее от негодования жилку, шершавую родинку под левым глазом и белесую пенку, выплёскивающуюся между узких губ.
 
 9. Мы собирались обычно у кого-нибудь на квартире, свободной от родителей. "Чао!", - говорило любящее дитя, ласково подталкивая батю и мамушку к порогу, обречённо и вынужденно направлявшихся в синему на просмотр трёх подряд сеансов.
 В известном треугольнике "рок-секс-наркотики", подразумевающем пламенное единство всех сторон, имелся, в действительности, серьёзный изъян, что не позволял говорить о его правильности. Возможно, вдали от родных берёз, за границей, в чуждом каждому советскому человеку мире рок-музыки существовала другая, отличная от нашей, геометрия. Возможно, газетчики отечественные что-то в формулировке напутали. Неофициально рока, в виде пребывающих постоянно в обращении "пластов" было навалом; секса, по прошествии лет, можно честно признаться, имелось тоже таки достаточно - правда, в усечённом варианте. Реальное количество его резко отставало от потребного, выдаваемого шустрыми языками при досужих разговорах. Общепринятой единицей измерения секса была "палка", известно куда брошенная. То есть определение данной физиолого-физической величины диктовалось самомнением именно мужской половины. Нетрадиционный секс - ввиду благовоспитанности и зажатости в поведении - ханжески не приветствовался. И все эти "перекрёстные опыления партнёрш", "коллективного пользования паровозики с прицепом" вызывали лишь лихорадку любознательности, не более. И, вероятно, были попытки попижонить, выйти за рамки дозволенного, втягивая в интимный круг всё, что годилось для того - включая и обратную сторону вантуза. Но они были столь малочисленны, что о них не стоит и говорить. Что же касается наркотиков, то тут наблюдался вообще конфуз по причине вполне понятной. Нам с лихвой хватало вина и водки. Что такое наркотики, мы просто не знали. Мы - слышали, что есть подобная бяка, портящая жизнь хорошим людям, в принципе, нашим друзьям, по недоразумению проживающим на Западе. А вот официально в Советском Союзе не было ни первого, ни второго, ни третьего. Тотальный дефицит. Ну, во-первых, рока не существовало, зато была прекрасная, приносящая радость людям музыка Пахмутовой-Таривердиева на слова Добронравова-Гамзатова. Секса - тоже (если вспомнить знаменитое речение времён перестройки, произнесённое целомудренной гражданкой страны Советов во время проведения телемоста Ленинград-Бостон); вот любви - сколько пожелаешь было, бери килограммами, чувств - переизбыток, красивых слов и, на всякий случай, горячих признаний - выше крыши; даже измена фигурировала, как обоснование (и альтернатива) безумной страсти для придания нашей чересчур правильной жизни пикантности; ревность соседствовала с порочностью, а секса - нет и не было! Что тогда говорить о наркотиках?
 Кто-нибудь приносил новый диск, бережные руки клали его на вертушку, и игла, зная свою участь, покорно начинала по кругу длинный бег. Рабская её преданность заданной скорости раздражала. И никто ведь не подгонял эту клячу брести проложенной бороздой и не сказал обратное - "тпру".
 Раскупоривалась бутылка. Нарастало веселье. С неприличным проворством отверзал своё горло последующий сосуд. Третий по счёту в припадке зависти сам освобождался от пробкового ярема. Веселье, поначалу целительное, трансформировалось в возбуждённое расползание пар по углам. Прямые углы кипели и плавились - от дополнительных градусов. Глянешь на это свежим, промытым в родниковой воде глазом, коли такое состояние тебя, по причине внезапной ссоры с избранницей вечера и вытекающего отсюда сумрачного одиночества, настигнет - и, угнездившись во мнении, поймёшь. Поймёшь - и себе же молвишь с пафосом:
 - А что, брат, недурно-с: слушать тройственный союз, ELP, - в то время, как в кухоньке, что предназначена строго для варки-жарки и где места-то нет, напропалую е... - о, нет, говорят о высокой поэзии! Чу! Вот тому и свидетельство - долетела последняя строфа из пушкинского "Анчара", замешанная на томном протяжном вздохе!
 Или:
 - А что, дружище, совсем admirablemente! Воспарять над удручающей картиной убогого бытия, когда так меланхоличен и мечтателен Genesis! Genesis, о чьи мелодические сгустки спотыкаются строптивые и недалёкие натуры, только и помышляющие об оральщине. Фи!
 А то:
 - Как по-королевски экспрессивен Freddie Mercury на фоне плоских лиц и замызганных салфеток, использованных не по назначению.
 И уже не так клялось неожиданное одиночество. Сиделось, слушалось - сполна. Редко - но порой.
 
 10. Примеряюсь к тоскливому будущему. Преждевременно сенильничаю. Брюзжу по мере надобности. Репетирую роль застоявшегося пред младым поколением тамады. Наливающиеся жизненным соком массы не любят поучений, и воспоминания старшего поколения, давно разменявшего потерянный рай на бездуховность, для них не более, чем мусор, не подлежащий даже утилизации. Массы приходят и уходят, освобождая возрастную нишу иным супостатам, а музыка остаётся. Она вечна, тогда как им самим предназначена роль пересыпающегося впустую песка. С какой части бы речи я начал предполагаемый тост? Конечно, с облюбованного народом наречия "давным-давно". Что движет людом обращаться раз за разом к этому дивному слову? Поиск в прошлом освежающих душу примеров. "Давным-давно, - я бы сказал, - была великая музыка". На этом бы и поставил веселенькой расцветки точку, не оглашая никакого списка. Потому как повторение - конечно, мать учения, но и дальняя родственница старческого маразма, до коего ещё, - постепенно во времени скукоживаясь, рассыпаясь посуставно и борясь с прущей отовсюду растительностью, - шагать и шагать. Хотя кто знает, где и как твою макушку пометит божья длань?
 Да, коротким, но энергичным вышел бы тост.
 После вялых 80-х и однонотно муторных, электронных 90-х, кои хороши были разве что для жвачных, тупо перегоняющих слюну по чему получится, наметился, вопреки нытью маловеров, прорыв. Но уже в новых формах, - брюзжа - преждевременно сенильничая, - ищешь непроизвольно однажды услышанное. И не накапливающееся раздражение, и не оторопь сопутствуют экзаменации, а усталость и понимание того, что подобные сравнения - бесплодны. Вот - интересная молодая группа "Black Bonzo", выпустившая в 2004 году свой первый альбом "Lady of the Light" и отчаянно напоминающая улучшенную модель "Uriah Heep" с искусными вливаниями в неё - видимо, с целью и вовсе оголить душу заядлого меломана - "Pink Floyd" и "Queen". А сумасшедшим напором и рисунком музыки, простым и ясным, "Big & Rich" очень даже напоминает "Aerosmith". Хотя и числятся обе команды в разных музыкальных категориях. В Bo Bice слышатся отдалённые отголоски "The Allman Brothers Band" и "Free".
 "Стареем-с, голубчик, - шепчу себе, - того не замечая, ежели пережитое превалирует над настоящим, озорным и задорным".
 "Продолжим, может, тост, потамадничаем, добавим фактов и гитарных рифов?" - Вопрошаю на всякий случай своё второе "я". Эго, отвечая, банально, как перестук колёс поезда:
 - Всё в этой жизни повторяется. За связь времён!
 Фигурально выражаясь, оно, черт знает что за пипочка внутри меня сидящая, всегда, когда язык вязнет от недословья, настроено на заурядную глупость - им и полнится.
 
 11. Я обзавёлся компанией, но Ерсику в ней места не нашлось. Замкнутый, склонный к пространственному одиночеству, мой товарищ, мой хороший, вечно хмурый друг, чьё лицо формой и содержанием напоминало чуть привядший кладбищенский венок, так что я сдуру - только сам же и понимая свою неудачную шутку - однажды предложил ему подрабатывать у свежих могил, - чурался шума и веселья.
 У нас с ним было много "точек пересечения". И он, и я увлекались книгами. Я бы не хотел употреблять здесь убогое словечко "коллекционирование". И уж тем более не желал бы довольствоваться его синонимом "собирательство". Коллекционируют марки, фарфор. Собирают дань и птичий помёт. Книги приобретают, ими обзаводятся, чтобы и в минорные минуты, и в светлые дни с пользой для себя - читать. Книга, бесцельно стоящая на полке, лишь "для создания интеллектуальной атмосферы", подобна восклицательному знаку на географической карте.
 И он, и я были заядлыми болельщиками. Чертили сообща турнирные таблицы, в которые, по-юношески неистовствуя, вписывали результаты футбольных матчей.
 И он, и я пробовали себя в литературе. Сказать, кто далее из нас продвинулся в достижении цели быть услышанным страной, затруднительно, потому как оба мы получали почти однотипные ответы от представителей народа, крепко сидящих в редакциях центральных журналов, жопами прикипевших к креслам: "Дорогой Тарам-там-там, советуем Вам, обратиться в республиканский журнал, ввиду...". Нам предлагали спуститься в подвал, когда, казалось, лестница, наоборот, вела к вершине. В подземелье - затхлость, плесень, морок и зачатие исподволь обиды: западло. Почему-то Ерсика тянуло на описание, говоря языком товарища Горького, социального дна. Мои герои были все как на подбор безалаберными, трепались на любые темы, но главное - искали безостановочно место, где можно, схоронившись, перепихнуться. Естественно, без любви дело покрывалось пылью, а то и - плесневело. У Ерсика сюжет изобиловал философскими раздумьями, тяжелейшими сценами, в которых зачастую зло, угнобив добро, не успокаивалось, а, наливаясь каким-то особым цветом идиотизма, переходило на качественно новую ступень. Скажем, ерсиковый отрицательный герой, укокошив соседа, начинал истязать еще и кошек. И в этом надо было искать смысл, хотя уж куда более - человеку до этого артиллерийским снарядом продырявили "сократовский лоб". А вот ещё один эпизод - характерный. Итак: славные милиционеры волокут в отделение девушку сомнительного поведения (а год-то на дворе 75-й! и по этой причине отсутствует слово "проститутка"; Ерсик прибегнул к глупейшему эвфемизму: "девушка, которая со многими дружила"). И эта сдружившаяся с полгорода барышня вдобавок ещё пьяна и - матерится во весь голос (год, повторяю, 75-й. Ерсика, право слово, хоть в диссиденты записывай). Вот автор дал портрет - не полный, но деталей достаточно, чтобы понять, с кем читатель имеет дело. Нет же, мало. Присутствует дописка - с философским подтекстом: у взятой в милицейский обхват героини кривые ноги. К чему это? Чтобы намекнуть, что намедни бригада сварщиков посреди корявых конечностей ночевала? Ничего подобного! Объяснение следующее: когда-то девушка была чистой, как вода в колодце, жила в деревне. Была близка к природе, за лошадками любила присматривать. На них и наездила круг между ног. А переехав в город - покатилась по наклонной... Ну, и так далее. Какой ответ мог получить Ерсик из доблестного "Знамени"? Для проформы отметив пару-тройку допущенных автором огрехов, рецензент просто в хамской форме предложил Ерсику выпрямить склонной к коллективной дружбе девице ноги. Всё-таки мне отвечали менее интересно.
 Гениями, как принято среди словолюбов, мы друг друга не объявляли - стыдились говорить о том, что было и так с младых ногтей известно.
 Были между нами и отличия. Я тяготел к фиксации летящего момента, тогда как мой друг его игнорировал вообще, ковыряясь с видимым наслаждением в куче окартоненного прошлого, что вообще-то более характерно для барышень. Но, кстати, между филокартией и фотографией - дистанция не столь значительного размера, и на преодоление её, чтобы сблизиться и найти общую точку отсчёта, требуется не так уж и много слов.
 Ещё Ерсик, чего никак я не одобрял, видя в том блажь, собирал (именно собирал) автографы известных людей. Самые известные из них - Эдиты Пьехи, Марыли Родович и артиста Зиновия Гердта. Последние оставили лишь свои росписи - без всяких сопроводительных текстов. Эдита Станиславовна присовокупила к подписи слова с пожеланиями Ерсику успехов, что дало ему повод, наконец, поменять кладбищенское настроение на широкую улыбку. "Ты не представляешь, как она выглядит, на двадцать пять", - помнится, захлёбывался мой товарищ ненужно от возбуждения, когда душа уже в обнимку с тревогой шагала - тут, как бы перестройка в перестрелку врастала, а он, понимаешь ли, закорючками на бумаге интересовался, точно малое дитя. К 91-му году у него была уже солидная коллекция.
 Весь период поисков интересной музыки, до появления в моей жизни Ерсика, я бы обозначил, как и саму станцию, "Голос Америки". Голосоамериканствовал я лет пять. Почему из шумного окружения Ерсик именно меня выбрал в собеседники, почему именно со мной он посчитал необходимым делиться своими музыкальными сокровищами, отнюдь не щекочущая воображение тайна. Противоположности тянутся друг к другу, как магнитные "минус" и "плюс".
 Я обронил походя - и не ему, собственно, предназначалась фраза, - что "American woman" "The Guess Who" "est" otchen" khorosho, very good, you understand, chuvaki", встряска для успокоенной души. "Сэр, - спросил он, невзначай выписывающий круги возле, около и рядом, - вы зовёте на баррикады, где принципы похоронены под перевёрнутыми чернью театральными тумбами?". "Фифер, - ответствовал я напыщенно, чувствуя, как от переизбытка внезапно нахлынувшей патетики, меня сейчас стошнит, - бля, хулял бы ты отсель со своей преднамеренной экзистенциальностью. Тоже мне, мечта дежурного электрика - гореть всегда, гореть везде". "А не хульнуть ли нам вместе, дабы побаловать евстахиевы наши трубы более слаженными звуками, нежели те, что заложены в пресловутой "American woman"?
 "А что, - подумал я всматриваясь в унылое лицо провокатора, - и хульнём".
 
 
 12. Ежели отстраниться от иронии, то картинка вырисовывается несколько иная. Конечно, само слово "компания" подразумевает, в первую очередь, теплоту отношений между её членами. Конечно, произнося его, представляешь себе союз индивидуальностей, объединенных общими интересами. Вот почти родственное слово "коллектив". Не воспринимает ли слух его с затруднением, не цепляется ли оно за края ушной раковины, всё потому что суть его в русской речи извращена? В коллективе личностей нет, есть начальники и подчинённые, пастухи и овцы.
 Сейчас, по прошествии лет, я уже не задаюсь вопросом: музыка ли к нам прикипела или мы - к ней? Ответ очевиден. И процесс сцепки не столь уж интересен: взаимовлечение, сдобренное искусственно насаждаемыми запретами (чуть позже стало ясно, что бороться с "явлением", то же самое, что гвоздить головой стену), бесконечным враньём и передергиванием фактов (помнится, как в журнале "Ровесник" по-лошадиному фыркали, обсуждая только что вышедший альбом "Queen" "A night at the opera"; маниакальная бескомпромиссность в вынесении приговора: заезженные мелодии, ничего оригинального), могло протекать по одному лишь сценарию - в компанейском обособлении, в кругу, стало быть, единомышленников. Вокруг музыки всё и крутилось, и иначе быть не могло, - и литература, и спорт, и сама жизнь.
 Остался единственный вопрос: отчего наличествовал в нашей тяге явный крен в сторону арт-рока (ныне в определениях некая путаница, порождающая подозрение, что кормиться можно производством не только угля, нефти и текстиля, но и неологизмов. Принято стало конфузливо разделять дробью арт-рок и имитирующий намек на углубление достигнутого прог-рок. Хотя в чём разница между терминами, простому смертному не понять). Да, на вертушке пробовали свои силы и "Deep Purple", и "Led Zeppelin", и "Kinks", и "Black Sabbath". И всё же влечение к иным ритмам пересиливало желание слушать лишь тугую барабанную россыпь, приправленную гитарными рифами.
 Сначала мне казалось, что это какое-то недоразумение. Нелепость. Чувствовалось в том неестественность - как мы её зримо чувствуем, глядя на строителя, сооружающего из собственной ладошки пепельницу, когда кругом полно подручного материала. Юношеский максимализм недурственно сочетался со стремлением удивить мир своими незаурядными талантами и любопытством к формам плоскостей, способных выдержать массу клубящихся тел. Со сложным рисунком мелодии он сопрягался насильственно. Ибо так поначалу и казалось: для узкой публики молодой слушатель выставляет закоченевшее от восторга лицо, долженствующее зафиксировать интеллектуальный отрыв от скучной повседневщины, тогда как для личного пользования держит - зевок да настойчивое лорнирование во время концерта сдвинутых женских коленок. Время решительно опротестовало данное предположение. Как делегаты всевозможных съездов слушали со сбившимся дыханием незабвенных своих государственных водителей, так и мы - "Genesis" и "Pink Floyd", "ELP" и "Jethro Tull", "Procol Harum" и "Yes" "Focus" и "Camel". И пускай в звуках было полно зазубрин, царапающих восприятие, изъятие их - гипотетически - разрушило бы уже состоявшуюся гармонию.
 
 13. Были и среди нас отщепенцы, как ни грустно в этом признаваться. Некоторые товарищи упорно не желали шагать со всеми в ногу. Позволяли себе вольности, видите ли.
 В нашей сплочённой компании выделялась - и своей неординарной фамилией, и отнюдь не монашеским поведением - одна вполне прелестная мадемуазель. Ах, есть такие особы, что, куда ни направишь свои стопы, повсюду - прямо и опосредованно - замечаешь их присутствие. Именно они, шалуньи и ветреницы, наполняют жизнь особым смыслом. Их покладистость, их желание потрафить любому встречному, каждому поперечному, коли дело швах и настроение дрянь, рассеивают беспокойство, утишают боль, заставляют человека искать в мрачном исследовании себя то хорошее, что дарит ему веру и надежду. При обратном же варианте, когда, казалось бы, лучше уже и не надо, душа поёт, а тело от радости обмякает, такие легкомысленные особы, не имеющие и понятия о сдержанности в чувствах, подобны таблетке, вызывающей побочный эффект. Счастье, которое они презентуют окружающим, на поверку оказывается мелкотравчатым. У вышеупомянутой мадемуазель фамилия оправдывала манеру познания мира. Близко (ударение обязательно на втором слоге) пыталась со всеми сойтись близко.
 Помнится, стоял чудный вечер. Небесные дизайнеры поспешно навешивали на малиново-чёрный бархат звёзды и из-за ломаной линии многоэтажек гнали на передний край месяц. Тот упирался, озорничал, не шёл, норовил рогами зацепиться за лес антенн. Чуть слышно поскрипывала несмазанная земная ось. Мы, в общем-то, никакие не специалисты, большинством пришли к соглашению, что для устранения дефекта сгодилось бы и подсолнечное масло, и лишь Фима Шустерман, чей папа на прядильной фабрике безумствовал в обществе механизмов, многозначительно обронил нечто странное - "велосит". Как же было после того не признать, что небо - вызвездилось, а действительность - с застившим всё остальное смыслом нового слова - завелоситилась.
 Муторное чувство недостачи овладело нами, когда, сев в тесный кружок, мы принялись витийствовать о несомненных достоинствах недавно прослушанного альбома "The dark side of the Moon". Наши подозрения, что земному спутнику есть что скрывать, подтвердились.
 - Это - концептуально, - сказал О., со значимостью глядя вверх, на наконец-то начавший полноценно наливаться болезненной желтизной месяц.
 - Это - восхитительно, - ничего лучшего не нашёл, чем сбанальничать, Ю.
 - Стрёмно, - засвидетельствовала, закусывая кружевным платком собственное высказывание, Г.
 - Какая-то светозарность исходит от сего музыкального богатства, - Э. мучило несовершенство мира и способы очищения его от грехов. Мир между тем не улучшался, а сам он очищался, вразрез тому, что был юн ещё и нелеп, постаканно и даже порой побутылочно.
 - Да. - Я, как всегда был словоохотлив. Добропорядочен. Исповедален.
 Оголившееся место явило себя нам вызывающе и бестрепетно, так же, как стадионному зрителю являет себя трёхногий спортсмен. Ибо была установленная очерёдность в высказываниях. Недостача обнаружилась немедленно. Близко капризничала на соседней скамье, отказываясь от удовольствия скинуть ноги с шеи незнакомого нам фанфарона, наполовину уже удушенного. И поделом ему было, заезжему гастролёру! За близость с Близко следовало платить, о чём многие уже знали, раздавленным адамовым яблоком. Бедняга хрипел, невнятно умолял о пощаде, стиснутый сильными икрами, по которым раскидались причудливо его брылы.
 - Наталья, - сказал я, поражённый срамной сценой, которую надо было, следуя правилам приличия, прекратить. - Что вы себе позволяете?
 Естественно, ответом нам было скорбное пыхтение этой несчастной пары.
 Но - предательство интересов братства и отсутствие чувства долга! Как же всё-таки мы были неорганизованны, недисциплинированны при обсуждении животрепещущих тем. Как же мы были слабы, уступчивы порой, потакая прихотям некоторых своих товарищей. А ведь донести правду о "Pink Floyd" было не менее трудной задачей в те сложные времена, нежели рассказывать о предполагаемом коммунистическом рае. И такие, как мадемуазель Близко, подлежащие исключению из наших сплочённых рядов компании, постоянно нюнили о своей особенности, взывали к совести, убеждая нас обождать, что-то говорили о перевоспитании - что, мол, будут децибелами слушать этот растреклятый "Pink Floyd", конспектируя отдельные, особо удачные фрагменты - в назидание потомкам. И мы, как-то не по-большевистски быстро сдавались. Смирялись с зовом плоти подобных мадемуазелей. Что, в действительности, давно уже были мадамами. Не это ли было первыми, тревожными признаками разложения?
 
 14. Как-то резко произошла смена декораций. Милое детство, имеющее, кажется, сотню запасных вариантов - и которое можно по этой причине в любую минуту переиграть! Милые, милые друзья, снующие вокруг тебя, - неистово отрывающие крылышки и лапки у всевозможных насекомых для сравнения и любопытства ради! Милые подружки, настойчиво разъясняющие предназначение каждого приписанного к тебе сочленения! Городок, раскинувшийся у реки, несущей добросовестно и безропотно свои волны к Черному морю. От обвалившейся набережной до поселка, примыкающего к оконечной улице, где сплошь проживали уркаганы с вечным праздником на лицах, километров семь. В противоположную сторону, ежели шагать, ноги отмерят расстояние в два раза большее. Се - не парадокс природы, а искреннее желание горожанина-путешественника откушать краснобоких, пахнущих воском яблочек, что спеют неспешно, прямо сказать, провинциально как-то почти у самой реки, в саду. Стоящие задумчиво деревца с плодами преступно затягивают - как затягивает ежевечерний покер. Войдешь в сад без того дерзкого выражения на лице, что носишь с понятной только тебе гордостью по улицам - и, притихший, успокоенный, позабывший на время о жизненных неурядицах, начинаешь в задумчивости грести пятернями радость божью. Хорошо-с! Все укромные места, выделенные тебе расчётливой природой, заполнены, пазуха ломится и натружено гудит, под невинно наказанными мышками - нужда в свободе движения от яблочного перебора, и даже промежность не в стороне от обстоятельств - топорщится, мерзко сопротивляется, а всё принимает и принимает товар. Вот дома-то будет радость! Иной горожанин закатывает пиршество прямо на месте, не отходя от коры и корней - будто и неведомо ему, что такое совесть, словно и не обходят парадным строем свои владения сторожа.
 Зимой, правда, закон сохранения расстояния в оба конца действует безотказно.
 Точно посредине пути, в старом парке с полянами, огороженными по периметру высоченными дубами да пахучими акациями и липами, располагается танцплощадка.
 И вот, помнится, кипит августовский вечер, принаряженный народ дефилирует вперёд-назад по дорожкам, но не просто так, бездумно, а с явным привлечением сердца к этому увлекательному процессу. Оно-то, в итоге, и выводит готовый к радости организм к асфальтированному участку, где прижимаются друг к другу такие же ищущие удовольствия другие, довольно взрослые организмы, где медь оркестра соперничает с ведущим вечера, зазывно объявляющим номера программы, где счастлив каждый, кто явился сюда. "Аргентинское Танго", - выговаривает старательно человечек слащавым голоском. Именно так - каждое слово с большой буквы, вкладывая в него столько страсти, что, пожалуй, это уж чересчур - атмосфера и без того благожелательная, интимно-доверительная, и настроенные на дивный танец пары давно в своих чувствах утонули. Первым вступает в разговор кларнет - с какой-то прямо порочной ноткой в издаваемом им стоне, словно мучает его тайна, а он не дерзает её открыть. Почему занавес открывает именно кларнет, а не, скажем, аккордеон или саксофон? А потому что первый в компании духовиков вообще лишний, и привлечён к общему делу токмо по причине сердобольности руководителя оркестра, проявляемой им по отношению к одноногому Бредило, участнику Сталинградской битвы. А у второго социальный статус пожиже: выдувать воздух сраному токарю раньше начальника заготовительного участка консервного завода негоже, если не сказать более сильно - преступно!
 Затем наступает черёд валторн и труб. Вкрадывается тромбон. Вливается неспешно солидная речь саксофона, эстета и сибарита, короля звука, привыкшего к восхищению трепетного слушателя, любителя побаловать себя сексуальными фантазиями. Так и хочется воскликнуть в сей момент: жизнь, ты прекрасна, саксофонься и далее, саксофонься беспримесно! Последним, намекая на разлагающуюся в танце нравственность, входит в круг, тяжеловесно и равнодушно, как танк в пленённый город, барабан. Вслушаешься - ошалеешь: о, Буэнос-Айрес, побратим по духу южного города! Неужто это ты научил пары непокорно и смело, без оглядки на общественное мнение шаркать подошвами по изнывающему от избытка тепла асфальту? Лишь редкий дурак с казенной улыбкой на лице откажется управлять своим телом, по сути, предав его и, - разрушив рисунок танца, - предпочтёт стыть в позе, называемой в народе "столбиком".
 "А теперь, дорогие товарищи, - сообщает изменённым голосом, голосом гермафродита, потому как иначе не может передать важность момента, ведущий, - дамы приглашают кавалеров". Дамы с видимым наслаждением перебирают выставленный на витрине танцплощадки мужской товар. Ассортимент, включающий в себя, помимо обязательной конфигурации претендентов на танец, усы, горячий темперамент и обещания взъерошенным видом доставить избраннице вагон удовольствия, недурственен...
 
 15. Отдельной строкой, или лучше сказать нотой, звучит здесь рассказ о Ляле Муравьёвой и калеке, назначенном случаем быть исторической личностью. Плакать бы скрипке надобно, обрамляя печальную историю, да никто не пригласил ведь её!
 В возрастных окрестностях медленного вальса преимущественно бродят люди с накопленным грузом лет. Ляле - около сорока пяти. Она приближается к облюбовавшему дальний угол человеку, что в сплетении деревянной каталки и своего укороченного тела монументален. Полупьяный человек и есть, на самом деле, живой памятник Тем, Кто Выжил На Той Проклятой Войне.
 Весь город понаслышан о житьесказании Васи Пожелаева. Как он рос. Учился. Шалил. Играл в казаки-разбойники. Целовался в кустах с Лялей. До - войны. До того момента, как в тогда и вовсе небольшой городок вошли доблестные румынские солдаты. Те кусты сирени, с аккуратно взбитой вечнозелёной листвой, навешенными в строгой симметрии гроздями никогда не увядающих соцветий, и привинченной к многостволию пояснительной табличкой, ныне охраняются государством. В рамку чёрного цвета, предпочитаемого чиновниками садово-огородной архитектуры, вписаны следующие слова - простые и ясные, как слёзы ребёнка: "Здесь был Вася". И угол школы, о который он облокачивался спиной, толкуя с приятелями за жизнь, помечен жестяным документом: "И здесь был Вася". И даже выстроенный в прошлом году фонтан с жабой, робко лоббирующей интересы земноводных в этом страдающем от недостатка внимания к ним крае, -выплёвывающей тихо струю воды в застойное болото, - обзавёлся свидетельством того, что его однажды - как бы в будущем - посетил Вася Пожелаев. Вася - достопримечательность сонного городка.
 Незадолго до войны его призвали в ряды Красной Армии. Уходя, он обнял крепко Лялину роскошь, заключённую в телесную оболочку, душевно высморкался в приготовленный для этого случая рушник и - сказал: "Жди меня, и я вернусь!".
 Попал Пожелаев в танкисты. Легендарный Т-34 стал ему домом. И отведённый ему срок он бы честно отслужил до конца механиком-водителем, если бы не 22 июня. Если бы не 41-й год. И довелось Васе Пожелаеву со своим экипажем прорываться сквозь кольцо окружения подлого и несносного врага, что стремился завладеть всем миром, в целом, и населённым пунктом, в частности, за который и сеча по-настоящему не успела развернуться, - таков был мощный напор захватчика. И горел Пожелаев - горел весь, успевший выбраться из боевой машины, подбитой проклятой немчурой. Да, вероятнее всего, попал в плен, где и сгинул, исчез бесследно, растворился в пыли концлагеря. А возможно, и плена никакого-то не было: пуля прошила Васю раньше, чем он обернулся в последний раз к задёрнутому гарью солнцу, прощаясь с жизнью.
 А у Ляли в сотворении своей биографии опыта было мало. Едва румынский пёс стукнул в дверь её родного дома, Лялина мама - уже на пороге с солонкой и караваем навынос. "Пофтим, господин хороший!". Улыбка, пускай и временная, но с подтекстом - о честно исполненном долге гостеприимной хозяйки говорит. И грудь вздымается, как океан в шторм, на которой утлым судёнышком плывёт приколотая по случаю к скромному платьицу брошка. Мамина брошка замечательна, но ладные перси дочери ещё лучше, и заставляют нежную румынскую душу резонировать в такт выпеваемой ими оде о неприступности. Перси чуть подрагивают в неглубоком вырезе - манят. Но ещё прекраснее Лялины икры, намекающие о непротивлении злу насилием. Румынский офицер, любящий, кстати, Вагнера, сентиментален. Воспитан. Культурен. В пространственной геометрии разбирается, как и полагается европейцу, получившему образование в Бухаресте и Париже, отменно: знает, где заканчиваются границы солонки и начинаются - постели. Неделями он, находящийся на постое, пьёт полусухое вино, закусывает, не тревожась о мнении общественности, шоколадом - хотя вроде бы молва и приписывает румынам неистовую любовь к мамалыге - и ждёт. Ждёт, как благовоспитанный сын своего народа. Ляля - единственный кандидат на предоставление счастья одинокому офицеру из самой столицы вселенной, Бухареста.
 Лялина мама шумит сковородой на кухне - намекает, просит поторопиться. Потому как у голодного желудка иное измерение действительности: завоеватель, несмотря на свои изрядное брюшко и вислые щёки, кажется довольно привлекательным. И хотя румын продуктами помогает, но ровно столько, чтобы не позабыть, увлекшись ими, о главном. Осыпавшееся лицо отца со снимка, инженера, отдавшего пять лет назад свою жизнь за то, чтобы его дочь могла беспрепятственно пользоваться мостом через реку, и сверзившегося с него по неосторожности, - тоже надеждой одаривает. Наконец в один из дней, который по законам смутного времени неотличим от ночи, Лялина мама прямиком заявляет дочери, что та должна разоблачиться перед любителем "Тристана и Изольды" - но на старомодный несколько лад, предварительно помучив своего повелителя искусным пением русско-украинских народных песен - так, чтобы тот исподволь наполнился оргазмом. И видно, видно по глазам этой ещё не старой женщины, что она сама не против оргазма затяжного - без вовлечения в интим, предваряющий его и основанный на двоичной системе взаимопонимания, глупой дочери. Партизанское движение в нашем крае практически отсутствовало, если не считать таковым группу неких подростков-хулиганов, что систематически тырили у румын всякую мелочь. Переоценивать их деятельность, организованную якобы не ради потехи, а с высоконравственной целью - насолить врагу, не стоит. Заказные лирики путь об этом поэмы пишут. Итак, матушка пытается обардачить своё жилище, ублажает и так и этак дочь - на предмет эвентуального совокупления её с классовым и заодно идеологическим врагом, живописует, как это выгодно возлагать молодое тело у изножья бухарестца - взамен дополнительной пайки мамалыги с брынзой. Ляле, однако, такое положение активно не нравится, как окурку не нравится замызганные помадой, пьяные губы. Она, во-первых, без всяких интеллектуальных завихрений, принадлежит только себе. Во-вторых, Ляля комсомолка, и никто её соглашения с данным славным союзом не отменял. В-третьих, морда завоевателя природой выписана отнюдь не в стиле соцреализма - что тонкую Лялину натуру угнетает. Матушка, значит, все силы вкладывает в правое дело, а парни с какой-то прямо пошлой агрессивностью фабулу рассказа разворачивают в противоположное направление. И, по канонам трагедии, будоражат кражей постояльца - отправляют в эмиграцию, в иное измерение вполне разумно выбранный на эту роль предмет. Курительную трубку. Которая чертовски румыну дорога: он с ней начинал свой жизненный путь железногвардейца. Так как офицер важный, чуть ли не самый главный, маме, что фантазиями насыщала свой куриный ум да прохлопала диверсию, стало быть, уготован если уж не поцелуй пули, то арестантский жок в камере. Это - первое, что выкрикнул взволнованный европеец. Выбухарестился, сплюнул: табачок сиротски сыреет в инкрустированном ящичке, лишённый удовольствия тлеть в чаше, а его безмундштучные уста воина вхолостую шлёпают по воздуху! Непорядок. И, не чураясь новаций, присовокупил мстительно - подтвердил: маме - водить хоровод с клопами за решётками, а всему населению городка - ультиматум. Суть которого: в случае полной потери коллективной памяти - расстрел каждого десятого.
 Где-то мы это уже слышали.
 Припожаловал очередной вечер - ни тебе трубки, ни тебе шквального веселья мамы, что, загнанная в угол, тузом, битым шестёркой, лежит на тахте - готовится к переселению на соседнюю улицу, ни - обозримого будущего, вселяющего надежды. В традициях обыдленного большинства - покорно идти на заклание, коли того якобы требуют обстоятельства. Некие, наиболее активные представители населения, скорбно и на скорую руку составляют перепись душ - комбинируют числами; места, помеченные нулями - с какой-то идиотской утопией в голове - отдают всяким строптивцам и мерзким, на их взгляд, личностям, полагая, что мужественный офицер воспользуется неоценимой помощью. Румын между тем без своей трубки, точно обиженная на костюм пуговица - вот-вот сорвётся. Но - Европа! Культура, воспитание берут своё. Дав слово, держит его: ждёт развязки.
 И в этот момент... Расстрельный эпизод, неясно вырисовывающийся в дымке будущего, размывается, тает и уступает безоговорочно пространство душераздирающей сценке настоящего, которую нонешние болтуны от политики озаглавили бы "мирным диалогом двух цивилизаций". Недоступная, гордая, идеологически подкованная - верная идеалам строителя коммунизма, которые и надобно именно в военные годы лишений честно хранить, Ляля усаживается напротив завоевателя, эдакая крепостная по собственной воле, и нежно-нежно берёт его руку. Руку, в суставах которой зябнет страсть к ней, этой удивительной девушке. И предлагает себя - взамен спасаемых ею жизней.
 Вам хочется посплетничать о дальнейшей судьбе Ляли? Вам желается услышать рассказ с сальными подробностями - о её сожительстве с годным разве что на вялое кипение чувств потомком даков? Вы не против почесать язык о вставные зубы насчёт выпуклостей Ляли, отданных во власть монстра? Вам что-то пикантное преподнести, чтобы дух захватило, из помеченного грифом "совершенно секретно"? Людская молва добро редко когда помнит. А если и помнит, то с годами смысл его наизнанку выворачивает. То старательно из памяти вычёркивается сочинителями подвигов, что при ином раскладе обстоятельств, обернулось бы для них самих всенародным позором.
 А Ляля именно совершила героический поступок: из целого ряда годных для обустройства её личной жизни глаголов выбрала один-единственный - не какой-нибудь завалящий, что используют не по назначению всякие невежды, на обвинительный приговор налегая, а наполненный тонким смыслом. Замарьяжилась девушка, одним словом. Чем и спасла жизни "каждых десятых", должных, согласно первоначальному сюжету, давно уже во рву лежать. Отдалась, вполне вероятно, и с неохотой, зато с чистым помыслом принести посильную пользу людям. Взошла на ложе не с блеском в глазах, а отчаянием - выпросив милостыню, откупную. А что осталось в легенде, равнодушными языками творимой? Что Ляля без принуждения пошла с врагом на контакт. Злые же и завистливые и вовсе - со временем - расстарались, изолгались, воспалённый ненавистью к Советской власти Лялин анус и её же чувственный рот записав в предатели. Обозвали румынской шоколадницей. Честное слово: тьфу! Не знает удержу людская злоба. Вот вам, пожалуйста, реноме маленького, выгнанного на периферию городка, где, в отличие от столичного центра, жители потчуют себя подобными, за неимением иных, развлечениями.
 Итак, обстоятельства, помноженные на характер вздумавшей забеременеть девушки, порождают у неё комплекс вины: она тихо просит, пока окончательно не обносились их, как платье, отношения, удалиться гастролёра с глаз долой. Что тот отказался, негодяй, выполнить, сославшись на трудное военное положение, полученное воспитание, узкую, мешающую цивилизованному уходу с арены события обувь и лабиринтные хитросплетения мундира, в который ещё надо было лишний раз влезать. Мелодрама!
 Чего не смогла добиться Ляля, с присущей ей несдержанностью сделала Красная Армия, выбив заурядную личность, румынского офицера, с приданным ему военным соединением из городка.
 Я не утомлю читателя, как говорят, обилием материала, если скажу, что Лялиному мальчику сердобольные жители послевоенного кроя определили своеобразный ареал обитания - очертили круг, за пределы которого он, мало что понимавший, но понапичканный рассказами о подвигах родительницы, не мог выбраться. Мстили ему за сотрудничество мамаши с оккупантами. Хоть обращайся непосредственно к Иосифу Виссарионовичу за разъяснениями по поводу его замечания, что, мол, дети за предков не в ответе. Саму же Лялю пытались судить, но вовремя от суетной затеи отказались, ибо пришлось бы сажать на скамью подсудимых добрую половину женского населения, обрюхаченную, давшую обильный приплод городу. Настоящая вина Ляли заключалась в том, что она была ошеломительно красива. Её красота возбуждала живую и мёртвую природу: ветер при виде её присвистывал сильнее обычного, небо - светлело, а в зимнюю пору, что отмечалось неоднократно носителями слякотных чувств, таял снег. Что же тогда говорить о всяких там защитниках и обвинителях, в чьих душах партийная принципиальность боролась с мужским началом, чья сознательность ограничивалась размером уклада в ширинке, у которого, в свою очередь, наблюдались все признаки анастрофы! Я и себя помню, наивного мальчугана, встречавшего её, давно уже не молодицу, каждый день - она жила в соседнем дворе - с хлипкой мечтой в мыслях заняться с ней чем-нибудь пристойным, вроде совместного чтения газеты "Пионерская правда". И заодно - серьёзным, наподобие оргийного взаимопроникновения всего во всё.
 И вот эта Ляля - тётя Ляля Муравьёва - удумала портить настроение хамелеонистому обществу: решила бодрить себя посещениями танцплощадки - с изрядной долей мазохизма. Позабыться ей возжелалось. Спустя годы. Ибо в насмешку над моралью целомудренных граждан стала, приходя, упорно вызывать на танец "дамы приглашают кавалеров" некоего калеку, который поначалу прикатывал сюда только за тем, чтобы сшибить копейку в свою подставленную кепочку. Ему не препятствовали. А уж затем, вовлечённый Лялей в интригу, обнаглел настолько, что заделался танцором. Если вы не представитель общества дружбы увечных и здоровых народов, то, наверное, вам трудно будет представить себе этот так называемый вальс. Красавица, полунаклонённая над каталкой, с которой ей навстречу тянутся мускулистые и вожделеющие руки пьяноты, Того, Кто Выжил На Той Проклятой Войне. Шорканье колёсиков под плач саксофона и туманные обещания трубы.
 Обрубок тела инвалида, определённо, напоминал совестливой Ляле о Васе Пожелаеве, чей образ, как ей казалось, она своим прошлым изгваздала в грязи.
 Её визиты начались задолго до того, как история мной заинтересовалась - и продолжались почти десятилетие (!), пока Партия не подобрала ей полноценного партнёра. Как-то это немудрено совпало с началом советской космической эпопеи. Партии осточертело такое индийское кино. Чистой воды издевательство. И, главное, Партия тоже любила со вкусом отдохнуть в парке, послушать хорошую музыку и потанцевать. Фигуры наезжать водителю каталки предстояло отныне в доме престарелых, куда его, ещё не преющего от возраста, определила та же заботливая организация.
 
 16. Да, так вот - вальс... Король танца. После него наступала томительная пауза. Силы и подспудные чувства танцоров были отданы вальсу сполна. Хотелось чего-нибудь встряхивающего душу. Были такие мутные эпизоды, что и вспоминать не хочется. Вдруг объявлялся трепак. Полная свобода действий для мирно топчущих всклокоченный асфальт каблуков. "Батюшки мои, - взывали о справедливости размягчённые фигуры собравшихся, - обувку-то новую жаль гробить перестуком, что, если разобраться, вреден для здоровья: и слух портится, и печень из отведённых ей границ выпрыгивает". Русская плясовая или гопак - примыкающие к вальсу - были тем же, что селёдка после конфеты. Силуэты танцующих мёрзли в августовской теплыни.
 Господа! Именно сейчас, когда я пишу эти полные горечи строки, мне пришла в голову удивительная мысль, что все быстрые последующие танцы, как-то: шейк, твист и рок-н-ролл, прижились в наших душах недурственно благодаря таким вот трагическим, требующим осмысления паузам. Ведь что получается? В отличие от Запада, набиравшего скорость постоянно и - резво, вдосталь уже начарльстонившегося и нафокстротившегося, мы копили в своих мозолистых и шершавых, как рашпиль, пятках энергию. Но не для того, чтобы вновь перевести дыхание, поставить в ненужном месте запятую, а дабы совершить - едва приослабли идеологические вожжи - в танцевальный области гигантский прыжок разом. Наподобие Монголии, что попёрла в своём развитии из феодализма прямиком в развитую фазу социализма. Предтеча громокипящей музыки пришлась нашим ногам, готовым на самоотдачу, впору - с изрядным, правда, запозданием.
 Далёкое детство с леденцом на палочке и новогодним костюмом зайчика, ладно облегающим тельце, помнится просто замечательно.
 Шла какая-то подспудная борьба стилей, мной тогда не разгаданная. Трубы и тромбон истерически взвизгивали, не поспевая за любителем частушек, что вызвался удивить своим самодельным стихосложением отдыхающий город. Саксофон и вовсе от такого мужицкого напора скисал. Отмалчивался. Слова тонули в шуме и ярости танцплощадки, но это не останавливало мучителя общества. И тут же - фотография иного характера. Выдуваемый духовиками модный шейк подозрительно смахивает местами то на "Мурку", то на "Хаву нагилу". Но это - согласитесь, несмотря на приписки в новой музыке, меняет отношение к жизни.
 И вот всё как-то в одночасье, незаметно ушло, уступило исподволь сцену электроинструментам и длинным волосам, выращенным в подражание "битлам" до плеч. Товарищи из славной организации построения светлого будущего растерялись, некоторые из них присвистнули: казалось бы, дали народу глоток свободы, твистуй на здоровье! А оглянулись, и крик в горле застрял от ужаса: гниением, как и Запад, уже охвачена вся держава.
 
 17. Я - задним числом сейчас понимая - считал себя едва не всеядным. Исключающее полную победу вкусовой неразборчивости в музыке над моими юными ушами наречие лишь малый процент из прослушанного выбраковывало. Мне в одинаковой степени нравились и зыкинская "Течёт Волга" и Дин Рид. К чему я отвратно относился, так это к песенкам, выучиваемым нами, милыми крошками, для утренников, и хоровым застольным взрослых - без всякого музыкального сопровождения - медленно и плавно переходящим в возбуждённое рассказывание анекдотов и вовсе несмешных случаев из жизни. Этот жанр домашней оперетты меня никак не интриговал. Было скучно и для детской чуткой души совсем неприбыльно.
 Необходимость в подобных произведениях, и первого и второго рода, существовала - без неё как ещё было поднимать и крепить боевой дух народа? Но эта же очевидная необходимость имела и, как монета, вторую сторону: обязательность. Что вызывало не отторжение, а равнодушие с холодком, как вызывают стылость в сердце увиденные в сотый раз оленьи рога у приниженного обстоятельствами сослуживца.
 И вот тут внимательный читатель воскликнет, прочитав вышестоящий абзац: да он с не обсохшим на губах молоком матери уже и - щаранствовал. Даниэльствовал. К заорганизованности пиетета не испытывал! Ишь ты!
 Что касается родственно-соседских посиделок, то можно смело сказать, что детский ум мой не воспринимал бюрократическую сторону подобных мероприятий. Это накладывало отпечаток и на саму музыкальную часть. Плотно откушав водочки, с чувством поглотив энное количество яств, любители мелодекламации с выражением готовности повеселиться, пропечатанным на лице крупным шрифтом, принимались терзать давным-давно испетый репертуар. Репертуар плохо укладывался на непослушные языки - выкобенивался, стремился к обособлению от назойливого общества. Собрание обзаводилось в обязательном порядке распорядителем, что вёл, во-первых, своеобразный учёт людей, имевших счастье когда-то уже соединиться в праздничном порыве, а во-вторых, использованных песен, поминая все разы, когда что именно исполнялось. Параллельно он же и дирижировал хором. На деле это, конечно, выглядело всё проще и площе и сводилось к нескольким незамысловатым фразам типа: "Полгода назад, у Миши не было Валеры, Симы и Иры. Так вот: тогда мы обошлись без "Чемоданчика". Катастрофа! "А у Мани произошла замена: явился, здравствуй, жопа, новый год, совсем некстати Захар. И всем стало не до пения после третьей умученной им бутылки. Ну, вы же знаете Захара!"
 О, этот пресловутый чемоданчик, преследующий меня с детства и ныне напоминающий о беспредельности пошлости! О, эти приоткрытые рты с армиями зубов, насаженных небрежно на кровоточащие дёсны, фронт к фронту, только что участвовавших в мясной баталии, рты - выплёвывающие вразнобой обрывки куплета! О! - звук, застревающий между салатами и всевозможными гарнирами, сиречь сигнал отмашки счетовода от застолья для всех остальных - полнить воздухом лёгкие. Пьём и поём, поём и пьём. Два арифметических действия для особо одарённого общества.
 С утренниками приходилось мириться - иного выбора не было. По причине моей бездарности в области налаживания контактов с обслуживающим персоналом, я обитал постоянно на заднем плане. Шеренга имела своего рода пазуху, нишу, куда задвигались не соблюдающие этикет сопляки, всякие бунтари и отказники от диалога с окружающей средой - отчего и выглядела ломаной. Скверное, можно сказать, беспрецедентное поведение на одной из репетиций спортивно-развлекательного характера наложило на меня клеймо инсургента, пытающегося подорвать основы устоявшегося миропорядка. Массируя височную кость, как это принято у героев любовных романов, пытающихся вспомнить - без дум - былое, я пытаюсь из штришков, деталей, разбросанных тут и там, составить этюд. И попутно решить вопрос: не хулиганистый ли Славка, оттрубивший свой срок в колонии строгого режима, подвигнул меня на безобразие, или в случившемся виновато сидящее где-то глубоко внутри чувство рифмы и ритма?
 Значит, так. Есть поразительная речёвка, содержащая тайный призыв к продолжению текста тем или иным способом. Воспитательный процесс подразумевает после незамысловатых слов музыкальную пробежку и минимизированный набор невразумительных движений участников действа, как-то: прихлоп да притоп. "Гуси-гуси, га-га-га! Есть хотите, да-да-да! Ну, тогда домой летите!". Вот после жизнеутверждающего троекратного согласия лапчатых принять пищу я и набедокурил, малолетняя каналья, с меланхоличностью отступив от правил игры.
 Уже после того мы, пятилетние философы и филологи в одном лице и теле, уложив спать своих замотанных непомерно тяжким трудом воспитательниц, провели пресс-конференцию под девизом "От хлеба-соли и царь-батюшка не отказывается". Итоги её помечены 196... незабываемым годом. Дело касалось использования матерных слов, что, точно хворост, мы тащили в приют со всех сторон света. Помнится, как некто со звучной фамилией Негодяев, проживавший нарочно на светлой стороне улицы Коммунистической - в надежде придать своему имени положительный дополнительный импульс, стало быть, коннотацию его подправить, - высказался в том духе, что малым детям брань рот не вяжет, и то, что хорошо ребенку, то взрослому - стыд. А Великозбруйский, чей род прославил себя во время войны в Малороссии в 1674 году своей храбростью, дополнил мысль соответствующе, как и полагается потомку воинов-рубак: у любого слова есть корни, и значит, из ниоткуда оно взяться не может; возьмём, к примеру, от пут пуританства освободившись, *** - и рассмотрим... Надо ли говорить, что согласованность наших последующих действий была поразительной: мы взяли, мы рассмотрели, мы осенились. Древнееврейский мотив жизни проглядывал из прикладного к телу орудия производства; функциональность понятия его, ввиду отсутствия практической базы и несовершеннолетия, лишь теоретически была осмыслена.
 Я бы срифмовал "да-да-да" с напрашивающимся на язык словом "звезда" (или, если не быть очень уж разборчивым в выборе - "езда"), но вот какая незадача! Астрономией, как равно и историей транспорта, я тогда ещё, в отличие от другой интересной во всех отношениях науки, анатомии, совсем не интересовался. Приведённый на разбор происшествия глава семейства не мог толком объяснить этимологию употреблённого мной слова "****а", как я ему ни подсказывал шепотом, а жаль. Жаль было до изнеможения меня всего. Просветлённый Великозбруйским, я напирал на балтийскую основу, и вроде как был прав. Pyzda. Но отец, мало что смысливший в лингвистике, предпочёл просить у заведующей униженно прощения, а не развивать кругозор обскурантки. А после, когда мы остались тет-а-тет, потребовал моего полного отсоединения от вышеназванного Славки.
 И мог ли я любить такую музыку, когда мне созвучны были иные мелодии, связанные абсолютно со свободой духа? Вот так вот - бегать невеждой и кричать китайцем, лишившимся горсти риса, - "га-га-га" - под бренчание разбитого пианино? Уж не лучше ли было нам, субтильным существам, внедрять в мозговые клетки Моцарта или Чайковского - тем более, что последний очень уважал подрастающее племя?
 По мере того, как я взрослел, наливался жизненным соком, матерел, вкусы мои менялись. Копилка музыкальных пристрастий полнилась стремительно. Впрочем, другой ларец, куда я небрежно сваливал всякий, по моему мнению, мелодический хлам, тоже не пустовал. Ещё в наивном отрочестве я поместил туда цыганские напевы. Или, если быть точным, псевдоцыганские. Я не могу сказать, что трепет сердца вызывали у меня песни Н.Сличенко. Но нутром понимал: под такую музыку есть фаршированную рыбу, а уж тем более хлебать борщ, просто неприлично. Да-с, бывало и такое. Минуты протекали в борьбе с самим собою. Передо мной благоухает наваристый борщец, налитый заботливой рукой матери, сбоку куксится в предчувствии горестной развязки горбушка, чья глянцевая поверхность тщательно натёрта чесноком. Ложка под тяжестью обстоятельства к щербатой поверхности столешницы льнёт. И, казалось бы, тешь своё чрево вкусностями - себе не во вред. Да ведь ни черта подобного! Надобно решить судьбоносный вопрос: кого назначить в отпеватели похлёбки. И уж если Сличенко негож, то Бюль-Бюль-оглы и Магомаев подавно. Черпанешь разок, другой - призадумаешься: а кто ж в самый раз? А в самый раз всякие в цветастых одеяниях показушно бормочущие осличенкованные бездари - в соответствии с модой на цыганскую песню - извлекающие из гитары надрыв. Братья-сёстры, чьи имена, кстати, давно уже никто не помнит.
 Затем, ещё возмужав, приобретя кое-какой опыт в отделении хорошего от плохого, присовокупил к личным музыкальным неликвидам оперу. Должен повторить банальную истину: сама по себе, в отрыве от правды жизни, мелодия продукт скоропортящийся, непривлекательный. И вызывает широкий спектр отрицательных эмоций: от зевоты до ненависти.
 Однажды, всунувшись по нежное горло в портянки, я внезапно обнаружил себя сидящим в Оперном театре - в окружении своих шинелелюбивых товарищей. Представьте себе: областной город, в закромах которого хранится богатый урожай в более чем миллион жителей. Многочисленные хроникёры, побывавшие в этом населённом пункте, отмечали в своих сочинительствах следующую особенность: местная розовощёкость, не в пример той, что называется государственной - экспортируемой, кстати, в страны Запада, - имеет, как результат благотворного воздействия на организм запаха хвои в трескучий мороз, особый - с изрядной примесью красноты - блеск. Отчего при взгляде на туземца возникает иллюзия, будто у него над плечами возвышается аппетитное яблоко крупных размеров. Более продвинутый наблюдатель даже попытается определить сорт и, непременно, придёт к обескураживающему выводу, что это - не иначе как арабка. Патриота же, которого от пользования в родных пределах заимствованными именами тошнит, успокоит иное определение, менее подходящее, но - посконное: баравинка.
 И вот: театр. Шумящий нетерпеливо простоватый партер. Чванливо разглядывающие безмолвную пока ещё сцену ярусы. Над головами - люстра с висюльками весом в полтонны, хрустально намекающая на свой капризный характер, отражающаяся в душе зрителя ответным чувством неудобства и скованности. Но громоздкой пленнице потолка, никак не тягаться с блеском щёк, что льётся отовсюду, затмевая её сияние. Словом, праздник в виде "Евгения Онегина" на походе. Праздник, на котором военный типограф так же уместен, как шутка на кладбище. Наконец, просыпается в яме, принадлежащей только ему, и по праву, оркестр. Гаснет свет. Занавес открывается, и на сцену вплывают герои. Мужская половина вовсе не привлекает внимание истекающих желанием солдат. Ну, Онегин. Ну, Ленский! Глаз стремительно обегает заплывшие фигуры певцов и с разбегу втыкается в юную Татьяну, возраст которой приближается к пятидесяти. Тем, кто не готов закрыть глаза на такие мелочи как поток морщин на лице милой Лариной, изрядный бюст и отягощённый заботами живота зад, тем, кто всё умничает, призывая в свидетели Пушкина-Чайковского-Шиловского, советую поэтапно выполнить следующие действия: а)пойти на два года в солдаты; б)отправиться, с лёгкой руки командования, в оперный театр - первый раз в своей жизни; в)сесть в отведённый вам тёмный угол; г)выпросить у штатского сословия бинокль; д)вооружиться им; е)направить на сцену; ж)вспомнить нечаянно, что вам всего девятнадцать лет; з)вспомнить намеренно о своей несравненной Надежде, чьи очертания в вашей памяти после месячной разлуки почти истёрлись; и)услышать восхищённый шепот всегда сдержанного на язык товарища - без бинокля, обладающего тем не менее мощным воображением и сверхзорким зрением - мол, хорошо бы насадить на ялдык эту самую престарелую, но ещё сочную Таньку; к)позавидовав товарищу, также попытаться развить своё воображение; л)в случае успеха, что практически гарантирован, передать другим сакраментальную фразу об ялдыке; м)так как борьба с восставшим именным ялдыком неминуема, а ваше поражение - очевидно, лучше всего: расслабиться и следить за развитием действия. Уверяю: ни пышных чрезмерно форм, ни тройного подбородка, ни налёта пыли на челе - вещь перед употреблением надобно хотя бы отряхнуть от груза лет - вы не заметите. А что - опера? А не до неё-с, собственно говоря.
 Однако ж, стоит признать, влияние антуража на мысль более существенно, нежели музыкальное сопровождение. Думается, в иной обстановке с иными артистами, чьи данные более бы соответствовали истине, в моём сознании отложилось бы об опере положительное впечатление. И вот какая ерунда. И второй заход закончился неудачей, когда я, уже обучаясь в Москве, решил посмотреть "Садко" в Большом. Замотанный сессией студент, с заваленным сопроматом в башке, ничего, кроме скуки и разочарования, не испытывал.
 В самый раз попенять своему эго за излишнюю разборчивость. За желание потреблять фильтрованную лишь музыку. За отказ координировать свои действия с органами зрения и неизобретательность. Да мало ли что - за.
 С внедрением в нашу жизнь иных ритмов (когда ещё не было залихватского деления на поп- и рок-музыку), ларец просто стал ломиться от собранного барахла. Для всевозможных "Family" с обязательным локомотивом - предопределяющим указателем семейства, которое, как известно, не без урода (просьба не путать с известной арт-группой 60-70-х "Family"), и многочисленных, как однояйцовые близнецы, похожих друг на друга, "Singers" места были абонированы - на самом дне. Чтобы, не дай бог, ухом не напороться. Ненароком.
 И тут я подхожу к черте, за которой, знаю, начинаются разброд и шатание. Есть такая порода - крепколобых рокеров, которым всё, что мягче железа, то - слюнтяйство и девичий каприз. Сопли на струнах.
 Истинная история.
 В конце девяностых когда-то боевая, а ныне безнадёжно периферийная, перелицованная вдоль и поперёк, группа "Boney M", пасшаяся в различных уголках земного шара, надумала, в поисках прокорма, заглянуть в город Y. Не то, чтобы провиант тутошний, рекламой приголубленный, им приглянулся особенно, и не то, чтобы им кто-то наобещал высокую калорийность здешнего харча. Нет и нет. Это был обыкновенный чёс, какой устраивают время от времени плохонькие артисты, не имеющие иной цели, кроме как донести себя, родимых, до самых отдалённых окраин. Потому как в средоточиях культуры они и за горбатый полтинник никому не нужны. А ням-ням хочется. Концерт состоялся. Меломаны юношеского разлива яркое зрелище проигнорировали, отправившись в иные места растрачивать свои годы. Кресла грела лишь стародёжь с таким энтузиазмом, что на ум приходила мысль о зря выделяемом тепле, которое можно бы было использовать для дополнительного обогрева помещения. На улице, кстати, бесновалась дождливая омерзительная осень. А в зале воняло отчаянно прогорклым маслом, плесенью и давно нестиранным бельём - всем тем, в общем, чем пахнет идущая на слом эпоха. Мисс Лиз отпахала славно положенные два часа. Отстучала каблуками по сцене. Вволю попела. Кого-то даже из зрителей потянула за собой к микрофону. И все, казалось бы, были довольны. А вот, чтобы голова не качалась, - нет. Нашёлся недовольный гражданин, скрывающий лицо под двойной маской, журналиста и завзятого рокера, который и тиснул на следующей неделе статью в газете под названием "Радость для престарелых". Удар по шее общественности был вызывающ и неприличен. Так бьют, устраивая демонстрационное судилище, одноклассники маменькиного сынка только за то, что он не такой, как все, - не "долбится", не пьёт, сигаретным дымом не давится; сволочь. "Когда-то, - писал журналюга, - слушать "Boney M" было уделом людей малообразованных, не знакомых с основами музыкальной культуры...". Далее мысль пишущего задремала. Потому как следовало раскрыть скобки и указать на эти самые основы. Может, оленевод из знойной Финляндии с кантелой был гож как пример? Может, в качестве учебного пособия подходила хвалебная песнь кубинских крутильщиц сигар в момент их единения с мудрым вождём Кастро? Или, идя в обратном направлении - до звука: хруст сминаемой бумаги в гальюне - это и есть образец "настоящей" музыки? Мысль проснулась при подведении итога, безыскусного, как гигиеническое средство для отдалённых закоулков тела: "Boney M" - это плохо, потому что плохо. Потому что, без всяких "извините", есть "The Rolling Stones" и "Aerosmith". Ну, то, что "престарелые" сплотятся в войско - никто не предполагал. И то, что они начистят рожу прыткому писаке - тоже. Любовь, она, знаете ли, как щель: из неё, если провалишься, очень трудно выбраться. Газета опубликовала письмо возмущённых поклонников ямайско-немецких певцов. Такие признания надо читать один на один с предметом обожания, без посторонних контуров, иначе возникает эффект искривления действительности: искренность кажется надуманной. И если бы не разбитый нос журналиста, что тот не замедлил предъявить в органах правосудия, то и вовсе дело можно было бы приравнять к пшику.
 На мой взгляд, и "Boney M", и "ABBA" - продукты своего времени - хотя я и не являюсь их почитателем таланта, - выдавали на-гора отличную, какую наклейку ей ни цепляй, музыку. И как-то непонятно: ведь что одному хорошо, то другому - смерть. Сравнивать эти группы с "Pink Floyd" так же бессмысленно, как, утверждает норвежская поговорка, и член с пальцем: функция ногтя неясна. Иное дело: нравится - не нравится.
 И тут я подхожу ко второй черте, за которой лежит трясина, в которой легко утонуть.
 Сейчас модно клясть ту музыку, что пропагандируют и тиражируют современные российские дельцы от нотного стана. Клянут, но - слушают. Слушают - законопослушные граждане, которым якобы и выделена свобода: внимать. Незатейливые мотивчики, скомпоновав в одно целое, они окрестили попсой. В наборе с этим словом идут: брезгливое выражение лица и бутылка водки. Которую следует перед прослушиванием очередных, исправно выпекаемых "шоу-бизнесом" опусов залпом выпить. Чтобы как-то это всё утряслось на донышке души, испытывающей муки совести.
 Есть подозрение, что музыка в России провинилась. Ей выделили одну ноту, остальные забрал себе кровожадный мир западного капитала. Есть чувство, что кто-то целенаправленно зомбирует население подобными убогими напевами. И есть мысль, что сами жители немалой по размерам страны ответно с охотой зомбируются. Разнообразие во вкусах, по-видимому, опасно. Мне ли к лицу морализаторство? Я бы мог ответствовать просто: то, что делает Киркоров - мне не нравится. И ангельское пение Баскова не будоражит - не тянет меня, насытившегося им по горло, в поля бродить, выискивать в ночном небе оголённым нервом предлагаемое по случаю созвездие Близнецов; под влиянием оного будто бы полным ходом идёт ковка творческих личностей. И в том, что исполняет расширенный состав девчачьего хора "блестящих обВИАгренных сливок", гармонию может разглядеть лишь эстетствующий мизерабль. Да ведь каждому - своё. И в этом ничего не было бы страшного, если бы над огромной страной не звенела одна лишь, повторяю, нота. Скудость палитры звуков не удручает - унижает.
 
 18. Если бы рока не было, его стоило бы придумать. Ерсик исправно снабжал меня записями. Бескорыстный товарищ взял на себя роль ещё и просвещенца. По расчищенной дороге лучше шагать, чем продираться сквозь бурелом.
 "А вот это "Triumvitat"! - возвещал он громогласно, ставя на вид мне пещерное невежество. "А вот это "Traffic", - лицо его пасмурнело от негодования. Никак Ерсик не мог взять в толк: отчего я при упоминании этого благородного имени не заламываю в восторге руки, отчего не вздуваю щёки от гордости за оказанную мне честь: знать. Малограмотностью терзаемый, я предпочитал хранить молчание. Оно было не таким уж простым, можно даже сказать - значительным. Держа запечатанными губы, я почти ежедневно составлял опись нюансов, сопутствующих моему безмолвному невежеству, переписывал их набело - с той целью, чтобы, проанализировав ситуацию, зафиксировать факт: что же мешало мне раскупорить сосуд красноречия. А мешало, выяснялось, всё. Пение одинокой иволги за окном, занесённой в наш город юго-западным ветром. Расковыливание под вышеозначенным стенным просветом влюблённых, мнущих звонко и раскованно друг другу уста. Гудок далёкого поезда. И если бы только такие мелочи! Не мог я мыслью сосредоточиться на достижениях рок-музыки тогдашней, если то - сосед, пахнущий вчерашним обедом, возвратно вылитым себе на грудь, поднимал руку на супругу, то - "наши" вгоняли в ворота канадцев решающую шайбу, используя численный перевес и голос Озерова, то - передовые ткачихи совершали очередной трудовой подвиг, заботясь о непокрытой плоти граждан.
 И лишь однажды мы поменялись ролями. Ибо для Ерсика жизнь звенела и гремела только забугорными звуками, а то, что в родных пенатах проистекало, не имело для него ровно никакого значения. Мне же нездоровилось от подобного расклада - точнее сказать, несправедливости. Потому как и над суровой тайгой, и над гоголевской степью, и не обходя стороной вечно сонное село, и тормоша великий город, летела необыкновенная - чудная - колдовская - манящая мелодия "Цветов". И - не вздыбить слух свой при этих аккордах, которые освежают воспоминания о будущем? И - игнорировать музыкальный сюжет, выписываемый твёрдой рукой, казалось, самого Творца, и - соотносить его с обочиной, когда понимаешь, что, напротив: всё, что было стоящее внимания до сего пункта, и есть лишь придорожная полоса?
 Я был чертовски горд при виде обомлевшего Ерсика, сующего большой палец в гулкость комнаты. Палец нелепо завис, похожий на выбеленного севером жука. "Есть ли глаза у цветов, - спрашивал он потерянно у времени, повторяя слова песни, и добавлял нечто невообразимое, недопустимое и, так уж и быть, тайное, мечтая о той, что жила в его мыслях, видимо, давно, - звёздочка моя ясная?". "Заговаривается", - решил я, хотя и ведал, на что способна животворящая сила искусства. Но вслух жёстко высказался: "Не надо!".
 Помнится, что тогда страна словно сошла с ума. "Цветы" звучали изо всех окон. Почему-то так и зафиксировалось в голове: то, спрашиваемое Ерсиком, время, было самым лучшим.
 Господин-товарищ Намин, что же вы с нашими неокрепшими душами натворили! Эк, как было уютно в сообществе с Хилем да Ольгой Воронец строить рай на одной шестой суши планеты нашей, до чего же приятно осознавать было себя нужной букашкой. И вот такой моветон со стороны внука просто товарища Микояна: придти, попытаться устроить революцию в отечественной музыке, расшевелить низы и убедить верхи, что они - не могут. Иначе. И после того, точно напроказивший оголец, скрыться в тишине - под благовидным предлогом, будто Кремль - это не Букингемский дворец, а на теребление струн наложено цензурное ограничение.
 
 19. В одном интервью Гарик Сукачёв даёт оценку нынешнему року. Он мёртв. По той причине якобы, что полностью коммерциализирован. Из него изъята душа. Мол, в своё время без раздумий музыканты соглашались выступать на различных благотворительных концертах, организованных в помощь... (пострадавшим от стихийного бедствия, голодающим, больным, детям - нужное подставить по своему усмотрению). А ноне - капризничают "звёзды", жилятся. Выдумывают причины, только чтобы отлынуть от почётной обязанности - привнести посильную лепту в общее дело достижения мира во всём мире. Наверное, рациональное зерно в абзаце есть. Правда, и сегодня, читаешь: там вдарили по инструментам за какую-то идею без всякой мзды, тут - томно в микрофон подышали, не требуя оплаты. Меня же всегда эти громокипящие оглашения о своей бесплатности коробили. Не орут о добрых намерениях во всю улицу. Это, скорее, вина не музыкантов, а людей, вращающихся вокруг них - сделавших ставку на известное имя и, кстати, обильно кормящихся за счёт подобных заявлений.
 А ведь сколько нашу Землю-матушку хоронили, не счесть, что уж тут про рок-музыку калякать? То глобальное потепление со значительным мотивом - разжижить мозги человечеству - к нам спешит; готовьтесь окотлиться на адском огне всем скопом, несчастные! То вдруг набат заерепенился стонать о другом: надобно, напротив, валенками запасаться - холодком из космической форточки потянуло. Любая нечисть, снующая в нашей галактике, только и живёт мыслью, как бы нокаутировать голубую планету. Вкометиться в неё, заастероидиться - при удобном случае, который, если разобраться, наступит завтра. Техногенные аварии тоже мечтают поскорее повенчать нас со смертью. Мне хватило надолго высказывания академика Спасского, оброненного им лет эдак двадцать пять назад и зафиксированного в "Комсомолке", что человечество, хошь, не хошь, а обречено. Как сказал Кун-фу-цзы, всякое дело имеет корень и его последствия. Коли есть начало, будет и конец. Мысль моя паниковала, строптиво отказывалась воспринимать развязный тон академика. Хотелось зарыться в подушку лицом, спрятать исплаканные глаза, исхныканный рот, изшмыганный нос. Был месяц февраль - самая пора доставаемых из темноты выдвижного ящичка - чернил. Но вместо приличного и сплочённого общества стихов всё шла мне навстречу разрозненная цепь унылых строк, выводимых на опереточно белой бумаге произвольно - с каким-то ослиным упорством игнорирующих природу рифмы. Как это так: не будет? Обречено? Ау, академик! Нас не будет, потому что в сумятице дел о будущем позабыли. Или у человечества, в лице светила науки, закончился запас выдумки?
 Теперь бродит сказка о глобальном потемнении. Что это такое, конечно, учёный люд, ежели потребуется, разъяснит, а голливудские кашевары состряпают незамедлительно - в дополнение к оброненным тут и там наукообразным цитатам - удобоглотаемое блюдо для наивного зрителя.
 Наблюдались траурные митинги при погребении: семьи, собственно литературы, книжного дела, театра, отдельных стран и народов. Другой гуру от физиологии, не чета мрачному Спасскому, спец по мелким интересам, удумал отнести на кладбище желудок homo sapiens. Сам, собственный инициативой согреваемый. Уж какую прочувственную речь он закатил, умозрительно отправив означенный орган в вырытую им яму! И хорош тот был - во все времена года, и пригож, и умён, и в трудные минуты для человека всегда спешил ему на помощь. Чертовски функционален! А ныне - что делать - загодя следует готовиться к его невостребованности. Что, в конечном итоге, и приведёт к шикарному надгробию над усопшим. Физиолог просчитал, казалось, всё. Размышления были его завораживающие. Так как людишки размножаются с какой-то прямо непотребной скоростью, соревнуясь в этом с кроликами, близок миг, когда наступит капут. По вполне понятной причине: жратвы на всех не хватит. А когда человек не жрамши, известно, мозг его склонен к бунту. Эдакий крошечный Аустерлиц готовы устроить извилины, если существуют под черепной крышкой, всему обнаглевшему телу, которое себя прокормить не способно. Артель подобных тел, сплотившись, пойдет на разгром элитного сообщества, которое сыто, ухожено и без всяких комплексов причисляет себя к "золотому миллиарду". Американский физиолог на манер одесского биндюжника спрашивал: "И вам это надо?". Что же он предлагал? Вживить в мозг чип, который будет имитировать сытость желудка. А за счёт чего будет человек, так сказать, жить? Это коммунисты всё больше трындели о духовной пище, вовсе не заботясь о пище насущной, полагая, очевидно, что словами и фальшивыми идеями можно утолить голод. Машина без топлива так же функциональна, как и выросший на подошве волос, и, как секс с собственной тенью, непривлекательна. А как же без него, топлива, любить, передвигаться, слагать стихи и прыгать с парашютом человеку? Никак. Американец предлагал стройную схему: начав с желудка, постепенно отказываться от остальных - ненужных органов. Что-нибудь понятно? Мне, например, - до сих пор нет. Физиолог предлагал дело завершить полной победой "железа": голова, по его мысли, нашпигованная дополнительно микросхемами, должна остаться на месте (по той причине, что любой, даже самый совершенный компьютер не может с ней равняться), но вот тело... Тело из крепкого металла, лишённое селезёнки, печени, сердца и прочей дребедени, позволит роботочеловеку не болеть; а ежели произошла разладка - то уж куда как просто заменить вышедший из строя фрагмент...
 А рок-музыку хоронили вполне солидные люди. Джим Моррисон и Боб Дилан. Роберт Плант и Мэрилин Мэнсон. С томлением в подреберье, как непосредственный участник траурного мероприятия, восклицаю: экая докука описывать мрачные лица сопровождающих в последний путь, экое безрассудство вдаваться в график бестолкового движения процессии, экое непотребство вслушиваться в скрип косой сажени в плечах, подметаемых длинными волосами! Не люблю казённых слов - а сколько их было сказано, пока колонна двигалась к Стене Славы Рок-музыки, где надумали авторитеты от музыки погрести останки! Бросались тихими правильными фразочками направо и налево. Поминали добрым словом покойника. В какую-то минуту нашло затмение на Фила Коллинза, пламенного борца за равные права всех без исключения барабанов - в том числе и детских, зачатых от бездушной пластмассы. Заспорил - вскинулся: исповеди последней умершего не слышал, стало быть, и факта ухода в мир иной не было. Кого несём тогда? Но канючил плетущийся сбоку гость из страны вечного судилища, России, Гребенщиков - с орденом, колотящимся на ветру о грудную, наработанную за долгую жизнь в искусстве мозоль. Упрашивал поверить, убеждал, слезу выталкивал из-под опущенных ресниц: умер рок. Де. Будто бы. И наследников не оставил. Тошнило. И так как соотечественников вокруг не было, могущих формулировку испакостить, переврать, а то и вовсе присвоить себе, имя своё склонял только в восхитительном и обворожительном падежах, оттеняя скорбный факт. Складывалось счастливо: рок умер, а он, Гребенщиков, жил, жив и будет жить.
 В этой тусклой малочисленной компании, на которую я наткнулся случайно, не было, к счастью, ни Мика Джаггера, ни Риччи Блэкмора, ни Дэвида Ковердейла, ни Пола Маккартни, ни Брайана Мэя, ни Эллиса Купера, ни Пола Роджера, ни Джона Уэттона, ни другого Джона - Майалла.
 
 20. В перечне названных фамилий особняком стоит, привлекая внимание, та, что, почитай, лет тридцать была на слуху как у сапожников, так и профессоров. Извольте перечитать список и попытаться догадаться, о ком идёт речь. Соблазнительно было бы начать разгадывание задачи с сэра Пола Маккартни. Тем паче, что он сам, увенчанный королевскими рок-регалиями, даёт к тому повод. Так человек, приодетый обстоятельствами в костюм гостя, в иных пределах обращает прежде всего взор свой на аргументацию свежеклеенных обоев или унылое торжество китайского сервиза, не замечая того, что наиболее заметная деталь, востребованная глазом, - в данной именно ситуации, скажем, - картина Айвазовского. Она-то, созвучная его штормящему настроению, настойчиво прячется в рисунке настенной бумаги и отблеске изысканного фарфора. И не манит, и не зовёт.
 Взглянем же на музыкальную перспективу под иным углом. Проигнорируем массовый падёж на лицо морщин, загладим редковолосьем прущие с наглостью на вершину черепа лысину, отвлечёмся от револьверного треска в истончаемых временем костях. Вернёмся на минутку в 70-е, в ту эпоху, когда усердно создавался миф под названием "Deep Purple". Впрочем, в те годы, подстраивая под свои нужды дуализм, некоторые отечественные музкритики с философской соломой в голове вместо мыслей, любили противопоставлять "пёрпловцев" другой команде - "Led Zeppelin". Им дозволено было принародно вещать - они и верещали. Получалось мило и с намёком. И как бы не нарочно протягивалась ниточка - куда желаете? - то к Пушкину с Лермонтовым, то к Леонардо де Винчи с Микеланджело, а то и - с тончайшим подтекстом, выписанным симпатическими чернилами - к необоримо обожаемому Леониду Ильичу Брежневу с волюнтаристом Хрущёвым. Особенно ушлые журналисты, запутавшиеся в терминологии и понятиях, растолковывали сие деление так: каждое явление снабжено двусторонностью. И литература, и хард-рок, и наука, и, кто бы мог подумать, подглядывание в дверную щель. Одни приникают к ней токмо бескорыстия ради, с расчётом принести посильную пользу родине, тогда как другие озабочены лишь содержанием происходящего, а не - ах, ах! - денежных переводов и секретных циркуляров, приходящих на их имя. Журналисты убедительно просили осмотреть окрестности своего симметричного тела. Казалось бы, левая рука ничем не лучше правой, но в ней есть то, что заставляет человека тревожиться: она менее работоспособна, чем супротивница, но расположена ближе к сердцу. Правша же мог заявить обратное, не используя бунтующую частицу "но". Напрашивался естественный для младого племени вопрос: а божья колесница, втиснутая промеж ног? Её-то с чем соотнести? Соотносили, однако ж - в основном зримо и осязаемо. С главным двугубым въездом, расположенным в иной части света.
 Что здесь было больше - глупости или пошлости?
 Проще было бы сослаться на менталитет, в подручных коего числится характер. Ибо на Западе, в действительности, в равном почёте были и "Led Zeppelin" и "Deep Purple" (исключая, может быть, привередливые Штаты, которые не очень-то жаловали вторых, тогда как у нас - почти наоборот - первых привечали, но недостаточно: вот оно, пожалуйста, противостояние двух супердержав - и на каком уровне!).
 У меня вдруг тут одна крамольная мысль на простор вышла попастись, не прирученная. Перержащивающаяся, переигогогивающаяся с журналистской о двусторонности. Кабы довёл Намин дело своё до конца, кабы он с Макаревичем, как мухинские рабочий и колхозница, составили гармоничную и цельную композицию, то имели бы мы иную сейчас, в стократ более качественную музыку - без киркоровско-виагровской пены. Преобладание одной лишь стороны всегда ведёт к убожеству - с восполнением образовавшейся пустоты дрянью и ересью.
 Однако ж, и чужеземные писаки, по правде говоря, не отставали в деле деления: "The Beatles" сопоставлялся с "The Rolling Stones", "Pink Floyd" с "Yes" или "Genesis, "Queen" с - "ELO". Подручного материала было сколько угодно.
 А теперь слово предоставим Ерсику, исстеснявшемуся, исскромничавшемуся к началу 80-х настолько, что с определённого момента при виде женского пола щёки его перестали более рдеть; нелюдимость же трансформировалась в обыденную наглость. Заглянем с его помощью в тот хмурый период, когда по-настоящему, с огоньком работала лишь одна могилокопательская отрасль. Вожди с какой-то прямо омерзительной поспешностью оставляли свой народ безнадзорным. И очень популярной была музыка, наряду с Purple-ской, и Мендельсона. Словом, не успел народ и всголоснуть "Леонид Ильич, дорогой, на кого ты нас оставляешь", как подкатила уже очередь Юрия Владимировича. Казалось бы. Насмотрелись на великолепие похоронных дрог последнего, тоже дорогого и всеми горячо любимого, - хватит, душа отдохновения просит! А не тут-то было. Константин Устинович, как говорится, низвергнулся в яму стремительно и без спросу. И в первый раз не плакали, а уж в третий - ситуация-то была пикантная, ничего не скажешь - растягивали рот в улыбке. Ушлый народец загадывал: кто следующий на очереди.
 "...и вот, помнится, заслала меня судьба-судьбинушка, чуть повзрослевшего, с изящной лексикой на устах в прекрасное селение Майданники, что в славной Украине находится. Жирная пыль на колдобистых дорогах соперничает с покосившимися тынами вокруг таких же кривых хат за право обладать моим высоким вниманием. Победоносно иду в сельсовет к товарищу Самоеденко, дабы, строгими и торжественными фразами переполненный, рапортовать о себе, прибывшем сюда исключительно с научно-познавательной целью. Несу в тайнике памяти привет от пламенного товарища Эстуриалова, когда-то воевавшего с председателем местного органа на Черкасском направлении.
 В маленькой душной комнатушке - никого, не считая забежавшей по делам собаки, чья порода обязывает продекламировать следующие прочувственные стихи:
 "Глаза, подёрнутые влагой:
 Полай на счастье мне, дворняга!".
 Как стоящие колом в углу носки могут поведать о своём хозяине многое, так и эта псина - своим окрасом, угодливым поведением и дрожащим хвостом - рассказала мне - опосредованно - о характере и повадках товарища Самоеденко. Стол же с подозрительными выемками и просыпанными крошками вафель дополнил описание: наш герой делился чувствами прямо на рабочем месте с буфетчицей, чьё имя тоже - не бог весть какая тайна. Кроссворд из двух неперекрещивающихся слов. Зинка или Нюрка. То, что выделено Советской властью по разнарядке названий для работников мелкой торговли.
 Пока я осматривался, пока я мечтал о том миге, когда с удовольствием затекшие ноги возложу на кровать, дабы им, вечно чем-то недовольным, потрафить, ситуация в корне изменилась. Собака ощетинилась, предупреждая меня о скором появлении Самоеденко. И вот - он на пороге своего приюта. Массивный, точно подпорка в конюшне, и улыбчивый, как рэкетир из Гонконга. Ещё не стар, но уже признаки перелома, того, что зовётся прощанием с жизнью, наметились. Ещё одна особенность греет мне сердце: усы. В них, схожих с подковой, мило копошатся букашки, нашедшие здесь и корм, и, фигурально выражаясь, крышу.
 - Я от товарища Эстуриалова, - произношу с учтивостью, а сам же дерзаю отметить про себя факт об усовой фауне, которую надобно разнообразить. Где - милые сердцу рыжие прусаки, вечные спутники человечества? Где божьи коровки, приносящие удачу? Где, чёрт подери, стрекочущие томно о любви кузнечики и сверчки?
 Ах, последующий ход событий невообразимо скучен - с положенным рукопожатием, обниманием моих мужающих конечностей и тривиальными вопросами типа "ну, как он там, Хведька-то, Эстуриалов, шельма, ещё шебуршится потихоньку?" - до того, впрочем, момента, пока Самоеденко не предлагает мне промочить горло. Я почти согласен, чтобы поскорее закончить церемониальную часть. Одно лишь условие выставляю, намекая на склонность свою к отреуголенной гармонии: кто же будет замыкающим в образующейся на глазах компании, - кто возьмёт на себя функцию катета, равного мне. Самоеденко столь гипотенузен - столь органичен, что другого, в частности себя, я в этой роли, главника, не представляю. Выход найден. Из окна начальственным взмахом зазвана полногрудая младая селянка, дефилировавшая мимо, которую Самоеденко лишил имени, обращаясь к ней не иначе как "эй". Бутыль с мутной жидкостью немедленно воцаряется на столе, обтруханном, с явственными следами использованной буфетчицы. Кажется, он пропитан запахом деревенского разврата - весь, каждое волоконце, каждая щербина о том возглашают.
 - Я, кстати, не пью, - отнекиваться мне не впервой, а поддакивать нет желания. Хватить: накивались головами мы, выражая верноподданнические чувства всевозможным сатрапам, натостовались за их здравие. Впрочем, от протянутого стакана с самогоном, с пометинами от напомаженных губ всё той же Нюрки, отвертеться не удаётся. Самоеденко строг и следит за мной с какой-то дьявольской назойливостью. Пью, обещая своей враз озябшей печени, к празднику Внутренних Органов исправиться.
 И вот финал сей повестушки. Эй и я, слепо за ней вышагивающий, направляемся в сторону покосившейся хибары под номером десять, где мне предстоит провести, как кажется, бурную ночь. Самоеденко многозначительно машет крестьянской рукой нам вослед. Но тут происходит нечто странное, непонятное. Эй, доведя меня до калитки, говорит следующие слова:
 - Тут и живет бабка Хврося, скажешь, что послал Самоеденко. Она примет на постой. А вечером приходи на поляну - там собирается молодёжь (с ударением на первом слоге), посмотришь, как мы веселимся.
 Я пытаюсь на прощание не уронить себя на заманчивое тело селянки, что, без сомнения, недопонятое местным населением, томится в узилище лишних одеяний. Тем не менее неосторожно роняюсь - лицом в пахнущую нежилым духом подмышку: под ней давно ни одна голова не ночевала. Но жалкая психология слюнтяя! Услышав твёрдое - и лживое - "у меня хлопец", мгновенно в лабиринте чувств теряюсь. Отступаю. Прижимаюсь спиной к тыну, лепечу в оправдание:
 - Вульгарен, прошу прощения.
 А сам, последней надеждой терзаемый, скольжу взглядом по мягким трепещущим под тканью овалам, прилегающим к основе смысла жизни. Всё - напрасно! Овалы предназначены для какого-нибудь мнимого механизатора Опанаса, что якобы в день двенадцать часов кряду с редуктором контакт налаживает. Всё это я прочитываю в глазах фантазёрки и недотроги Эй.
 Вечор, казалось, безвозвратно испорчен.
 Хврося, ширококостная, слоновьего вида старуха, без всякого политеса, принимая меня, бурчит неприязненно:
 - Чаво?
 - На постой бабушка. Самоеденко просил принять.
 Угол, выделенный мне Хвросей, не столь комфортабелен, как хотелось бы. Остро пронзает мысль: на такой сиротской кровати с услужливо выпирающими пружинами хорошо разве что в минуты откровения совершенствоваться в рукоблудии, но не спать. Дополняет пейзаж убогий поставец, под которым стыдливо прячется утка, издающая странный запах подгнивших яблок. О чём думалось бабушке в глухом одиночестве, чахлой струёй обнашивающей стенки сосуда? Робко меняю в экспозиции оптимистичный вывод на - мрачный: минут откровения сие ложе, как, впрочем, и весь угол, не знало с момента сотворения этого вырождающегося мирка.
 Мы сидим и пьём укропный чай, когда вдруг, без всякой на то причины, Хврося вспоминает о поляне. Мне, оказывается, стоит там побывать. Поляна вроде Дома Культуры. Без крыши. С радостью принимаю предложение посетить это чудное место - во-первых, потому что, составляя пару задорной бабушке, на ум приходит дедушка Фрейд, и я в этой компании лишний; во-вторых, не дают покоя воображению прелести шалуньи Эй, что всенепременно туда явится; в-третьих, интересно поглядеть на местный разгул страстей.
 И вот я, приодевшись в лучшее платье, что с собой привёз, баржой разрезаю сумерки - приближаюсь к сцене, на которой уже обозначены участники. Дурманящие запахи медвяницы и невесть как забежавшего сюда перуанского жасмина, чьё сортовое название Светлый Путь будоражит кровь, изгоняют из памяти образ слонообразной старухи со всеми прилегающими к ней деталями быта.
 И вот я стою напротив Эй, подлец подлецом, млею от её лика, природой-матушкой воздвигнутого над пленительной фигурой, и, представляя собой наглядную иллюстрацию к меткому народному выражению "весь ушёл в член", едва дышу. Пред глазами - сеновал, виденный мной только в кино, который следует: найти, приспособить под обстоятельства, запустить в эксплуатацию. Подобно другим неопытным новичкам, я в доселе неизведанном мне деле освоения деревенских просторов, мгновенно совершаю промашку. Полагаясь на достоверность информации, что преподносят нам с экрана отечественные артисты, томно шепчу об уединении в каком-нибудь сарае, где можно прослушать наигранную же мной на губах "Аппассионату". Шепчу, казалось бы, скромно и тихо, как шепчет, уговаривая сдаться замок, вставляемый вором ключ, - и, однако, незрелой лишь прелюдией "Рушничка" разродившись, замолкают одномоментно, - бандура, волынка и, стало быть, главный подыгрыватель моим чувствам - баян. Над миром, мнится, распласталось гигантское подслушивающее ухо.
 Вам доводилось хоть раз наблюдать за хлопцами, изготовившимися к танцу, чьи головы и кулаки соразмерны? Вам приходилось сталкиваться с гарными дивчинами, чьи цунамисто вздымающиеся груди с расстояния обманчиво ластятся к вам - но предназначены исключительно для шершавых комбайнёрских и механизаторских ладоней? Не выкидывали ли вы коленце, надумав пощекотать нервы местному населению - пригласив на пляс одно из ангелоподобных созданий, что якобы числится за определённым субъектом подозрительного вида? Не улетучивался ли мгновенно без остатка кислород из ваших лёгких, когда вам доходчиво объясняли на какие составные можно разложить организм посредством двух вышеуказанных орудий: головы и кулаков? Не пытались ли вы играть роль дурака-героя, уныло читая толпе текст о правилах приличия в общественном месте?
 Опустим фрагмент, характеризующий негостеприимных хозяев лужайки не с лучшей стороны. Простим их - за отсталость во взглядах и брутальное поведение. Нашёлся в крестьянской массе и благородный человек, вполне вероятно, начитанный, назвавшийся Николя Порыбалкой, - предоставивший мне с некоторым замешательством фору. Честно, как и полагается. Спасибо запоздалое тебе, Мыкола: не озарила лицо твоё ненависть!
 Уж как противно начинать сызнова абзац со слов "и вот". Да ведь лучшего пролога не дано в описании позора ли, славы ли.
 И вот я, одинокий, стою на стартовой полосе. Мне надобно успеть добежать до странной конструкции, поименованной водонапорной башней, хотя формой более она похожа на затычку. Откровенно говоря, в данной непростой ситуации у меня просто нет времени выбирать сравнения. Это первое и последнее, что мне приходит на ум. От пассионарно настроенного сборища меня отделяют какие-нибудь семьдесят метров, милостиво предоставленные случаем. А дистанцию предстоит преодолеть в три раза большую. Иначе, как объявил измаявшийся друг Эй, примитивная натура, меня ждёт зримый ****ец. Если бы он только знал, что к встрече с таким туманным определением я вовсе не готов.
 Бегу. Размашисто переставляя всё, что можно переставлять, помогая себе мрачными картинками из страшного медицинского будущего, где у меня нет шансов на полное излечение. И - о чудо! В тот момент, когда за спиной раздаётся рык какого-то преследователя, почти достигнувшего меня, я финиширую. Напоследок слышу брюзжание запыхавшихся неудачников:
 - От же подлюка.
 Под сенью башни долго ещё прихожу в себя. Корю себя за самодеятельность. И вижу - воочию вижу, как Эстуриалов огорчённо машет головой:
 - Я тебе такую-у-у поездку устроил. Чтобы ты - что? - делом занимался, а не ****овал. Ду-у-урррак! Где привезённый материал?
 Стоило ли предварять вывод таким обилием текста? Стоило.
 ...потому что отсюда, издалека, вдруг слышу нечто поразительное, слышу, как эта троица, впрягшись в струнно-клавишный возок, потащила первый аккорд из "Machine head". Довезя его аккуратно до ушей хлопцев и девчат, сгрузила, развернулась и неторопко засеменила за следующим. Неужто это - гимн толпы-победительницы, справившейся без затей с одиночкой? А где же - "Ой, мамо!", а где же - недоигранный "Рушничок", где шедевры украинского народа, припасенные для этого знаменательного вечера?
 Стою, млею и не верю - ни себе, ни обволыненным бандуре с баяном, ни музыкально, как выяснилось, образованному скопищу, по той причине, что вслед за "Machine head", хромая на все ноты, зазвучала "Black night". И если бы этим дело завершилось! Сквозь гогот деревенских жеребцов, щиплющих за лакомые бока своих подруг, и звон их же переполненных спермой яиц, глядь, продрался партизанской тропой тягучий мотивчик "Soldier fortune". Собственной персоной.
 И хочется мне бежать к сообществу моих мучителей и угнетателей и кричать: "Братцы, да свой я!". И покаяться хочется, и обнять их, и поделиться сокровенным с ними. Одной крови мы, стало быть. Ан нет, ноги приросли к перегною.
 А с другой стороны, на окраине полутьмы - "Deep Purple"! В бандурочно-баянном исполнении. Концерт по заявкам ударников труда в животноводстве и силосовании! С ума сойти. Уж не снится ли мне, думаю. Не снится. Потому что вскоре и другое слышу - а капелла притаившихся врагов - с игрой регистров в голосе:
 - И хде-то он здися, говнюк...
 Где-то я тут. Знай мои преследователи, что в невыносимо трудные минуты жития я могу и под землёй проскользнуть, не ждали бы зря до утра, пленники честности...".
 Поставим здесь точку. Слово Ерсика, перемноженное на мой стиль, дают вполне удобочитаемый результат. Тогда как воспользуйся мы слогом рассказчика, иметь будем нудное и скучное перечисление недостатков Советской власти, доведшей настоящих, конкретных пацанов из глухого украинского села до потребления мелодических суррогатов. Вместо сала.
 Слава "Deep Purple" на одной шестой суши была ошеломляющей. Шли дожди. Мели метели. Тощал календарь, в положенный срок и вовсе теряя силуэт. В карманах пэтэушников зрели предсказуемо гаечные ключи на двадцать семь с заточенным под бритву торцом: в мордобое ребятам, теряющим зубы, дышалось легко и свободно. Пионеры заученно концами галстука полировали ноздри. Коммунисты были разборчивее своих младших товарищей: пользовались непосредственно указующим перстом - во всех случаях - поучая, интимничая, разгребая прошлое; такова была сила привычка. Газеты и телевидение сообща любили Отечество, давая достойный пример неразумным гражданам. И всё это повторялось изо дня в день, из месяца в месяц - из года в год, без всякого намёка на нечаянность и непредсказуемость. И целых пятнадцать лет, вплоть до самой перестройки-перестрелки - уже и после распада группы, когда от неё только имя осталось, какой-то неясный эскиз, из которого, казалось, вряд ли что-либо путное может возродиться, - тайной религией поколения четверга - тех, кому без устали лишь обещали, - была музыка "Deep Purple".
 Забредали ли вы на окраинную улочку старинного городка, плыли ли широким московским проспектом, гнали ли себя от кладбищенской действительности по колдобинам новостройки - всюду, выправляя ваш позвоночник в той области, где затаились холуйство и угодничество, пускай порой приглушённо, пускай зачастую усечённая, перебиваемая "юным Октябрём", что всегда впереди, звучала - гремела - клокотала - страдала - звала к высотам она. Музыка излома. Обновления.
 Тут как бы само собой нечаянно родились на свет, дополняя друг друга, аксиома и теорема.
 Оголтелая бесфамильность данного полотна может только усугубить непонимание читателя, тем более - юного, пребывающего, говоря языком шахмат, в состоянии дебюта.
 Три великих мелодиста совершили переворот в умах обожателей рок-музыки. Примем же, как аксиому, их фамилии. Маккартни. Хёнсли. Блэкмор. Очень бы хотелось добавить в недлинный список и Меркюри, и Гилмора, и, чего уж мелочиться, Элтона Джона с ведущим дуэтом "Scorpions". И дабы не обидеть, Кита Ричардса. И, сослагая озорство с правдой маленьких дворов, которые ныне вымирают, сапожника дядю Шлёму. Он тоже что-то бурчал себе под нос; творил. Но как скудный свет, проливаемый от свечи, отличается от солнечного избытка, так и комбинации звуков и нот, выдаваемые вполне успешными господами, не включёнными в призовую тройку, отличаются от музыкальных формул победителей. В них есть нечто такое, что заставляет думать о бренности и, одновременно, бесконечности жизни. В них чувствуется обнадёживающее начало. В литературе, где критерии иные, где "изячество" письма отнюдь не главное, подобной магией - мелодией слова - сполна владеют Булгаков, Маркес, Набоков, Борхес и, может быть, ещё Рюноскэ. Впрочем, переводная литература - разговор особенный. Язык толмача, оккупировавший целиком сознание читателя, более вредит, чем помогает понять, в чём прелесть источника.
 Теорема же, требующая доказательств, гласит, что истинным побудителем идеи проведения перестройки в стране под кодовым названием СССР, был Риччи Блэкмор. Не сэр Пол Маккартни, чьё время - пардон за тавтологию - в то время уже ушло, чьё имя способно было выэнтузиазмить сердце, но - не зажечь; не, скажем, уморившийся от своей беспечности под конец жизни Фредди Меркюри, и уж тем более, не человек из Ставрополья, озарённый будто бы предвидением будущего, Горбачев.
 Из воспоминаний право-передней ножки табурета, на котором частенько сиживал в своей горьковской квартире Андрей Дмитриевич Сахаров, западник. "Он частенько выговаривался - вслух. Сам с собою вёл диспут. Однажды академик сказал, что страна, чьё молодое поколение для побудки на работу выбрала "Highway star", а не "За того парня", обречена. Ведь эта мелодия - по сути, плевок в харю (мало верится, что так груб был автор цитаты - М.) уходящей эпохе, эпохе бездорожья, бесцельного плутания и ГАИ, Главных Авторитетов Империи. И, помнится, моя вечная оппонентка, лево-задняя бестия скрипнула, напомнив о себе. Как же без неё! Противный этот скрежет вынудил Андрея Дмитриевича призадуматься, повести речь в ином направлении. Вот сделана была б даже ставка на "July Morning", то страна и простояла бы в сладком забвении ещё лет сто. А это - беда, полное самоуничтожение государства. Нет, всё-таки замечательная, думающая у нас молодёжь, заключил он с воодушевлением...".
 Из воспоминаний чайной ложечки, недовнесённой зачастую в стакан по причине внезапно прорастающих идей Александра Исаевича Солженицына, вермонтского затворника, почвенника.
 "Он нередко вёл с самим собою беседы. Всё его здесь, вне России, раздражало. И воздух был не тот, не так духмян, и люди - вроде бы улыбчивы, да напоминали ему изменчивую осень в Бурятии (что-то здесь в определениях напутано; видимо, в момент произнесения фразы хлебалку с головой таки окунули в горячую жидкость, посему и послышалась ей, перегретой, какая-то ерундень - М.), и небо - с овчинку, когда там, в России, оно трехполосное и раздольное. Словом, тянуло писателя отчаянно домой. Но печалило классика одно обстоятельство, фигурировавшее в его раздумьях под названием Блэкмор. Быть реформам, и недобрым, говорил он не раз, ежели молодые люди вместо "Во поле берёза стояла" слушают "Child in time". Ещё на сто лет можно было бы подступающие олигархический беспредел и бандитский разгул отложить, - всего лишь на сто лет! - согласись они, оглоеды и бессмысленники, упиваться, скажем, "Yesterday", или, на худой конец, - хором тибетских монахов. За это столетие можно было бы соответствующе обустроить Россию...".
 
 21. А знаете ли вы, что единственный в своём роде памятник борцу с вредной ересью синкретической секты так называемых "диппёрплующих", или, как называет их Современный словарь работников сферы обслуживания, фарцовщиков, находится в маленьком городке, чьё имя вам ничего не скажет всё равно. Предыстория такова.
 Михаил Веллер ввёл во владение легендами Невский проспект, хотя некоторые из них - одни, естественно, с изъятиями, другие, напротив, с дополнениями подробностей были слышаны мной в глубоком детстве - в ином месте, - когда в природе писателя с такой фамилией и не существовало. Нисколько не оспаривая положение, гласящее, что любая вещь должна иметь хозяина, и отказываясь от передела собственности, тем не менее, считаю нужным заявить: мы пойдём иным путём, дорогие товарищи. Аплодисменты, переходящие в бурную овацию. Все встают. Легенды, что бескоординатны и гибки, как в плане преподнесения фактов, так и имён, сопричастных к их возникновению, более достоверны, нежели те, что имеют - казалось бы - точный адрес и определённых героев. Они-то по-настоящему и народны. Бурная овация, перетекающая в ликование бессуффиксного и безликого собрания. Народа то есть.
 В одном городе, выражаясь сухим языком бухгалтерской поэзии, в наличии было сто тридцать шесть памятников. Из коих ровным числом сто двадцать, установленные у входных ворот стратегически важных государственных объектов, то бишь предприятий, отображали, так или иначе, отношение власти к незабвенной личности Владимира Ильича Ленина.
 Стоит отметить, что один памятник из общего числа представлял собою прикипевшую к постаменту левую ногу, над которой обрывисто синело лишь небо, и ничего более. Старожилы утверждали, что, на самом деле, когда-то на пьедестал водружен был просто большой любитель работы Иван Мороз, державший в своих крепких гипсовых руках молот. Однажды Ваня перевыполнил с гаком норму, долбанув по стальной полоске вместо положенных двадцати раз - семьдесят. За что и был награждён зыбкой вечностью. И вот это орудие пролетариата, молот, однажды с его носителем и сыграло скверную шутку - перевесив, утянуло за собой в социалистическую могилу. Те же старожилы утверждали, что после того, как труженик откочевал в лучший из миров, предварительно разбившись на тысячу обломков, в места, примыкающие непосредственно к северным оленям, отправился и скульптор. Познавать законы физики и климатологии, которые он, творя свой шедевр, не учёл. Остаётся открытым вопрос: для чего увековечили ногу, не списав её, как положено, с баланса? Кому в назидание сохранили? Кого пугать надумали? Поговаривали, что директор предприятия, которому памятник и принадлежал, отказался восстанавливать профиль кузнеца Мороза по той причине, что времена якобы изменились: нет более такого цеха, а герой, в действительности, был заурядной личностью, выпивающей с присущей молотобойцам снисходительностью к людям иных профессий, ведро водки. Сносить же и вовсе ногу не решились - до начала эволюции идеалов было ещё далеко. Да и вдова очень уж привязалась к обозначенной конечности. Всё организовывала вокруг стопы пионерские посиделки, рассказывала детишкам с придыханием в голосе, каким замечательным человеком был Иван Мороз, посвятивший жизнь поиску правильного упора левой ноги в земную ось.
 Доверимся элементарной арифметике. В сухом остатке имеем ещё пятнадцать памятников. Пушкин, голубчик, бывавший здесь проездом, камень заполучил по праву. Как, впрочем, и почётный член Петербургской Академии наук Пржевальский, открывший в 1879 году свою лошадку. Николай Михайлович в местных окрестностях, правда, не бродил. Но если бы кто-то надумал спросить, с какой такой стати он фигурирует в архитектурной описи, ответом бы ему были слова: Владимир Ильич тоже тут - сказать откровенно, не пришей ко лбу рукав. Одна из школ, присвоившая себе имя Горького, стараниями прыткого директора - и с помощью городского главы - из бронзы у себя в дворике воздвигла нечто отдаленно напоминающее знаменитого писателя. Во-первых, лицом автор "Матери" явно не вышел, или, точнее сказать, его не было видно вообще по той причине, что всё застили моржовые усищи. Очевидно, некуда было девать излишки металла. Во-вторых, писатель стоял в какой-то двусмысленной позе, чуть пригнувшись, словно готовился он к тому, что зовётся наиглавнейшим мужским делом. В таком занимательном положении сочинительством не позанимаешься. Далее, имеем ещё двенадцать памятников, которые пока никак не обозначены. Все они были отданы на откуп славным революционерам. Перечислять фамилии всех устроителей новой жизни не будем - не имеет смысла, потому выделим лишь нам необходимые. Тем более, что нынешний гражданин о деяниях смутьянов вообще знает понаслышке. Ну, боролись с гнилым царским режимом. Ну, страдали. Сидели будто бы в одиночке. Хлебали баланду. Выходили на волю - и опять за старое. Скучно, господа.
 Спрашивается, для чего автор перечислил весь архитектурный инвентарь города, ежели надобен ему для рассказа лишь один-единственный монумент? А для чего, например, писатель вообще описывает природу, изливая восторг поочерёдно на: журчащий ручеёк, продутую ветрами берёзовую рощицу, омытый слезами дождя валун и приязненно прилипающий к подошвам чернозём? Для того только, чтобы в нужный момент, обернувшись на героя, отметить наиболее заметную деталь его портрета, подчёркивающего красоту пейзажа - скажем, абсолютно плоский нос, запросто могущий служить взлётно-посадочной полосой для комариной эскадрильи.
 Монумент, поначалу прозванный в народе Пятериком, представлял собой глыбищу, из которой на разных уровнях вылезали образцово одинаковые головы пугающих размеров. Язык не поворачивается, устроив экзекуцию официальной терминологии, записать сие каменное произведение в барельефы. Монумент был воздвигнут в память следующих пламенных революционеров: Хаи Ривкиной, Павла Матросенко, Ивана Шеповало, Дормидонта Зуева и Семёна Зальцера.
 По слухам, лишь последний персонаж, Семён Зальцер, как и полагается хорошему еврейскому мальчику, знал, что такое книга. Более того - он родился с нею на пару. Повивальная бабка Шимониха первым делом приняла изрядный фолиант Торы, который неслабой рукой выталкивал наружу перший из материнских недр младенец.
 Степень грамотности остальных членов ячейки была, конечно, разной. Шеповало умело вставлял лишь в оправу пальцев ручку. Тогда как Зуев явно продвинулся дальше, лихо пользуясь крестом с вензелем. Факт документирован. Крест Дормидонта, вписанный в ведомость для получения платы за однажды произведённую работу в паровозном депо, хранится в Нью-йоркском музее изобразительного искусства.
 Сын сомнительно добропорядочных родителей, Семён Зальцер, как гласит городская легенда, к пяти годам умел бойко читать "Манифест Коммунистической Партии"; к семи, честностью мучимый, - помогая отцу, владельцу суконной фабрики, запросто выводить многозначные цифири, отобранные папашей у нежеланных гостей на этом празднике жизни, рабочих; к одиннадцати - когда подкралась незаметно эпоха кровавых дней недели, - выступать на стихийно организованных митингах пролетарского люда. Зябнувший в обносках соплей, принципиально отказывавшийся от предлагаемых родителем новых, с ароматической добавкой, приобретённых по случаю инфлюэнцы в Кракове, маленький Семен громил с трибуны царское правительство - и с такой решительностью, что его как-то заприметил сам восставший из гроба и проходивший мимо Лафарг.
 Хая Ривкина, как и должно скверной еврейской девочке, появилась на свет уже беременной. Ношение плода давалось Хае плохо, как впоследствии плохо давались ей арифметика, письмо и то, что ныне зовётся природоведением. Да настолько плохо, что улица Продольная, где проживало семейство Ривкиных, объявило Хаю лицом, лишённым еврейской национальности. Уход в революцию был девочке обеспечен. "Экая гиль!", - воскликнет потрясённый фантазийной наглостью и наглой фантазией сочинителя читатель. И будет неправ. Все эти факты почерпнуты автором из романа известного писателя Ю. Кильманджи "Сироты деструктивной интерференции", выпущенного в 1984 году Политиздатом в серии "Пламенные революционеры".
 Какая-то недобрая мысль точит мозг, что отнюдь не взывающие к бунту прокламации и бредовые идеи связали пятёрку в одно целое. Думается, это была большая семья, временами тяготеющая к промискуитету, временами - к агитационной трепотне. Устав от одного действия, члены ячейки немедля переходили к другому. Что было общего, к слову, между Дормидонтом Зуевым, образиной, подминающей под себя действительность, явным убийцей, садистом и топоролюбом, - чья фотография в краевом музее повергала посетителя в ужас, - и той же Хаей? Городская история учит младое племя, что оба любили поэзию. Увлекались Валерием Брюсовым. Допустим. Допустим, что - пребывающая в страдательном залоге Хая. Дормидонт же с блеском ложной ответственности в глазах увлекаться мог разве что конфискацией чужого имущества. Какие точки соприкосновения наличествовали у Ивана Шеповало, выходца из глухой деревни, и интеллигентного Сёмы? Парадная пауза на собраниях, выдержанная в лучших традициях, сообщает нам лишь намёком о невероятной дружбе этих выдающихся личностей и служении их - идеалам: коптить всегда, коптить везде. Коптить вместе, не разлучаясь. Какая роль была отведена Павлу Матросенко? Известно, что 24 апреля 1898 года он, шестилетний мальчуган, целый день - по причине отвращения к буржуазному образу жизни - отказавшись от светозащитных очков - смотрел, виртуозно не смыкая век, на солнце. В результате чего - и после того - видел мир лишь в чёрно-белых тонах. Что было замечено самим Владимиром Петровичем Филатовым, бывшим в этом городе проездом.
 И вот эта пятёрка непокорных граждан, устав от мелочной распасовки листовок и ребячьего лазания по заборам, решила главного жандарма города полковника фон Люббке извести. История, рассказанная устами местного писателя Кильманджи, изобилует неясными местами, явно противоречащими сказанному выше. Непонятности из разряда таковых, что легко заменяются ироничным "якобы", отчего смысла не прибавляется ни на йоту. Воспользовавшись предоставленной свободой, произведём рокировку. Якобы беременная с детства Хая, приобретя ещё один вклад - от самого господина жандарма, решила предъявить негодяю счёт. Видите ли, ущербность приобретения обнаружилась. Срок пользования истёк - от чего и брюшко вздулось, аки консервированная банка с тухлым минтаем. Якобы интеллигентный Сёма на одной из явок сказал возбуждённо-прокламационной Хае: за всё пусть платит царский режим. Якобы звероподобный Дормидонт, тоже приложившийся чаяно и без утайки к Хаиным мощам, спросил, наивный, страдая от нерастраченной силы и неразделённой скромности: как? Якобы линейно простой Иван Шеповало ответил: а вот так. Удивительна страсть Дормидонта, ходячего орудия пытки, к языковым играм, когда ему, кажется, сподручнее было действовать голыми руками - и без слов. Якобы Павел Матросенко, проявлявший интерес к делам странной компании, вхожий в дом фон Люббке с чёрного входа, как курьер кондитерского дома "Самсон и Далила" г-на Фильясова, согласился полковника отравить крысиным ядом. Сняв шляпу в знак траура, отметим, что фон Люббке остался жив-живёхонек, в то время, как в путешествие по загробному миру отправился его младший сын, опередивший тягомотного папеньку. Неужто обладавший острым умом Иван, сказав пророческие слова "а вот так", не мог узреть подобного расклада, что ребёнок первым протянет ручонку к сладкому пирожному? Неужто идеологический обоснователь повторной беременности Зальцер не обдавился слезами, поминая дитя - не почувствовал угрызений совести? И как спалось герою-отравителю после экспроприации невинной жизни? И что - Хая? Больше - женщина или бессосцовое, безлонное существо, напичканное горячими устремлениями и механистическим бесстрашием?
 Удивительные книги писались с семнадцатого года! Жизнь младшего фон Люббке превратилась в разменную монету. О ней, как-то тускло печалясь и вскользь, помянул Кильманджи, как поминает только что съеденную курицу крестьянин, надуманно наделяя её характером. Зато ж и досталось главному виновнику смуты - папаше-жандарму, принявшемуся выискивать истину! Следователь искусно выколупал Матросенко из-под улик, под ворохом которых тот решил укрыться, как земляного червяка - ушлый рыбак. Громкоголосое светлое будущее, обещанное на завтра Зальцером, атрофировалось незаметно до перспективного ропота таёжных сосен, твердой рукой законника заносимых в каторжный пейзаж. Загреметь одному отравителю было слабо, и он пожелал поделиться счастьем с подельниками. О чём и сообщил надоедливому следователю - о своей идее коллективизировать предстоящий приговор. То есть, Кильманджи пишет, что из Матросенко признание силой выбили. Проклятые царские холуи! Человек всего дел и натворил: упокоив невинную душу, жаждал благодарности, приготовил для получения дарственного поцелуя бледное чело, а его топчут носками несмазанных сапог, от которых нестерпимо воняет туалетом и унижением.
 Неутомимый Зальцер, пока не настиг его закон, свободой переполненный, всколыхнул город на восстание. Которое, как подсказывает логика, было жестоко подавлено. Каторга встретила группу с распростёртыми объятиями.
 В 1972 году памятник открыли. Я был мал ещё, юрок, ветрами продуваем насквозь, витая в облаках. И другой страны, где так вольно дышит человек, я не знал. Мне нравились военные парады, ракеты-дуры, возимые по Красной площади, выжимали из лёгких восторг. А уж если дорогое правительство сказало: быть памятнику, то с полным наслаждением я верил ему. А як же! Так и надо. "Засеем камнем и бронзой каждый народный уголок!" - клокотало в моей гортани, исправно вторящей обстоятельствам.
 Скульптора, дитя заката, влекло постоянно на запад, в ту сторону, где солнце садится. Идею монумента, вероятно, он высмотрел на обложке альбома "Deep Purple in rock". Очень даже похоже выглядели пятёрки героев. И единственная барышня, Хая, оказавшаяся в сугубо мужской компании, вмурованная в камень, ничем не выделялась из массы. Любой ваятель подтвердит, что кажущийся неуступчивым гранит, на самом деле бесчувственен, среднероден, андрогинен. Во всяком случае, праздника Хая своим присутствием не испортила.
 До поры до времени всё было тихо, пока кто-то из диппёрплующих, зарабатывавший себе на жизнь фарцой, не заметил сходства. Стоило бы развернуть отдельный сказ об этом племени, непростом на подмышку, сжимавшую украдкой импортный товар. Но - как-нибудь в другой раз.
 Привычно начинать абзац с устоявшегося оборота "в ту эпоху...". Привычно - и отрадно - наслаждаться мыслью, что "в ту эпоху" в почёте был восклицательный знак, вечно эректирующий по возложенной на него грамматикой обязанности. Сей символ ровнял сбившееся дыхание ветеранов труда и войны. "Да здравствует...". Предлагалось здравствовать всем тем, кто, по мнению лозунгописцев, имел касательство к основам самой жизни. Правильной и полноценной. Советскому народу. Народу-победителю. Народу-труженику. Советским женщинам. Строителям нового общества. Пионерам и комсомольцам. А как же Октябрьская революция, спросит дотошный знаток исторических письмен. А как же совокупно прославляемый орган Коммунистической партии? Куда подевался омавзолеенный дедушка Ленин? Как же те явления, что трудно соотнести с живой материей и что ныне впору вносить в список позабытых? Со всей проникновенностью заявляю: и тогда было зазорно трогать мертвечину, желать ей долголетия, а уж сегодня - подавно.
 Постамент втихаря, как поутру земля влагой, пропитался буквенной лиловостью, чья принадлежность второй половины к латинице не вызывала сомнений. "Да здравствует Deep Purple!". Злокозненно отдали предпочтение цвету майской свежести, расцветающей сирени, тогда как красного в стране было - хоть утопись в нём!
 Скандал, конечно! А с другой стороны, радость отполировала щёки определённых товарищей, отвечающих за порядок в городе. Не Пушкина, и не Пржевальского на допрос надо было вызывать. И уж тем более не Ульянова, чтобы он давал показания, какая сука его пыталась разбудить.
 Пластоносцы Пятерику немедленно присвоили второе имя, которое за ним и закрепилось. "Встретимся у "Deep Purple" - "у Дёпы" - сим позывным пользовались фарцовщики и те, кто жаждал приобрести музыкальную новинку. Ближе всех к спинам совершавших сделку - наиболее освоившим пространство был, как растолковывали экскурсанты, жизнелюбивый курьер. Помещённый волей скульптора в низ композиции и с каким-то нездоровым устремлением выпирающий из неё - рвущийся навстречу горожанам, Матросенко служил одновременно и подпоркой, и экспозиционной полкой, и, в трудную годину, гребёнкой для прочёсывания вспотевших лопаток. Была в том некоторая историческая справедливость: предателю - предателево, угождать взыскующей публике до полного выкрашивания глыбы.
 Ребятам из КГБ было известно многое. Напрасно некоторые думают, что в этой организации работали одни дуболомы и садюги. Ниву государственной безопасности поднимали, наряду со штатным составом, эрудиты-интеллигенты, вполне современные молодые люди, бывшие в курсе последних веяний. Так что они знали не только, какую идеологически выдержанную ноту намеренно не впустил в творимое им - сейчас, на этом месте, - произведение Альфред Шнитке, но и номер позиции, удерживаемой альбомом "Deep Purple in rock" в журнале "Billboard".
 С их, очевидно, подачи, всегда и весьма осведомлённых до безоговорочного признания подозреваемых, городское начальство приняло мудрое решение: изъять из подведомственного камня позорящую город надпись. Мистическим образом не раз уничтожавшаяся здравица восстанавливалась вновь. Почему-то хочется верить в то, что задействованы были вышние силы, пребывавшие в оппозиции к славному комитету. Но, как говорится, контора писала, а дело могло затянуться до греческих календ. Тогда и родилась, наверное, коллективная мысль извести кого-нибудь из пятёрки. Расклад баловал совесть множественностью вариантов. Совесть же, раскиданная по заковыркам коммунистического тела, никак себя не проявляла. Условие в многонационально-арифметической задаче было таковым. Два еврея, украинец, русский и, соответственно, один же чуваш, составляя революционный квинтет, обязаны были преобразоваться в не менее революционную четвёрку. Читатель, ждущий интриги, пульсирующий от нетерпения, выйди в сад, где лёгкого поведения орхидеи жмутся к ласковому ветру. Остудись! Ответ очевиден при обнаружении сопутствующих к задаче сносок, заряжённых как отрицательно, так и положительно. А) "В нашей стране, что бы там ни говорили, антисемитизма нет"; б) "В нашей стране мужчины и женщины равноправны"; в) "Проклятые жиды устроили эту октябрьскую бучу"; г) "Направляющая роль в свершении революции, несомненно, принадлежит русскому народу"; д) "Одного героя - космонавта Андрияна Николаева - Чувашии маловато"; е) "Чуть что, лишний всегда Грицко".
 Суммируем. Вычитаем. Выбор пал на вдохновителя мятежной внеочередной беременности - Зальцера. Матросенко по-прежнему служил подпоркой спинам фарцовщиков, гермафродит Хая тоскливо, как и раньше, пыталась выголить из гранита упрятанные крепко прелести, Шеповало устойчиво торчал на месте; и даже Дормидонт никуда не отлучался. А Зальцера как будто и в помине не было. Зашлифовали под кадык голову.
 Вот тут и начинается вторая, наиболее интересная часть рассказа. Шёл уже 1976 год. А в апреле 75-го года, как известно, Риччи Блэкмор, большой любитель природных явлений, сказав любимой группе "адью", двинулся навстречу радуге. Фанаты рок-музыки, почувствовав себя осиротелыми, искали выход. В конце концов, ведь дело не в названии. Было бы проще позабыть об игре слов, как о забавном эпизоде. А, если не забывалось, залить прошлое вином. Ушлая фарца решила эту интеллектуальную задачу иным, нетрадиционным способом. Город-богатей, владелец армады памятников, как-то проснулся, недосчитавшись одного. То есть, в принципе, количественно-описательные показатели остались прежними. Многочисленные Ленины, как и раньше, оттаптывали гранитные пьедесталы и глядели на прохожих с тем особым, непередаваемым словами превосходством, что присуще только гениальным посредственностям и посредственным гениям, вознесённым на ступеньку выше остального человечества по причине недомогания эпохи. И сопроводительные надписи пребывали на месте, подтверждая личность истуканов. Всё так же о чём-то своём печалился Пржевальский. Изготавливался к трудному мужскому делу постоянный Горький. И лишь Александр Сергеевич Пушкин, в общем-то, внешне оставаясь самим собою, силой воображения некоего фарцовщика превратился в Блэкмора. Несколько поднадоевший призыв, выведенный наглой рукой, сопрягался с произошедшей заменой. "Да здравствует Richie Blackmore!". Ну, если прапорщик Марже имел хотя бы слабые основания привести наши данные, мои и Риччи, к общему знаменателю, то здесь дело явно попахивало эскападой. Ежели, рассудила неизвестная личность, неэкономно пустившая в расход банку фиолетовой краски, из монумента изгнали в ссылку любимца - так получай, дорогая Советская власть, на выселках обособившегося от ансамбля специалиста в области виртуозного гитарничанья. Насильственное обращение поэта в чужака-барда не прошло незамеченным.
 Теперь представьте себе, каким напряжением были напитаны стены высоких кабинетов. Милицейское пустопогонье немедленно разбежалось по хозяйственным клоакам, пытаясь выяснить, где и когда негодяй приобрёл художнический материал. Результаты мало что дали. Как гонимый молотком гвоздь окольно вразумляет дерево проникнуться его страданиями, так и продавцы с площадным надрывом намекали ищейкам, что искомый товар простому смертному в разгул тотального дефицита не достать. В представленных накладных, однако, царил развесёлый коммунизм. С другой стороны, сто двадцать вождей пролетариата плюс два исследователя, один - укромных мест, другой - безумства храбрых, не считая прочей закаменевшей мелкоты, каждую минуту рисковали своей репутацией.
 Решили ударить по обнаглевшей фарце, которую до сих пор, в силу мягкотелости идейных скопцов, как-то странно обходили стороной. Боролись с ней до сих пор, но - вполсилы, больше - показательно, отчего возникала крамольная мысль об изрядно подгнившем режиме, с лёгкостью прикармливаемом и приручаемом. Сама же фарца без мучений передислоцировалась к новому месту, раздобревшая от принаваренного грошика, принаряженная - не со вкусом, а кричаще, с тем, чтобы выделиться из монотонных рядов, регулярно ею доимых.
 Первым и последним в изъяснительную позу поставили Лёву Артюшицкого, диппёрплующего активиста. Пособие в помощь любителям порядка различает следующие виды поз: а) уже указанную; б) обвинительную; в) зубодробительную; г) теломучительную; д) комбинированную.
 Лёва Артюшицкий был из того сорта благодетелей, о которых лучше всего знать понаслышке. Милость фарцовщика была столь же велика, как и предлагаемая им цена. Капитан Мурейко перед Левиным носом длинным ногтём на правом мизинце запросто вскрыл жестяную банку с дефицитной югославской халвой, и последний понял, что ему даруют отличный шанс подправить положение. Которое, в случае увиливания, может завершиться иначе - недостачей органов и нищетой духа, сломленного и униженного. Капитан предложил Лёве угощение с тем выражением на лице, какое бывает только у счастливых обладателей портупеи, ну ещё, может быть, у хозяев, увидевших на пороге дома непрошенных гостей.
 Лёва студенисто вздрогнул.
 Далее, по причине искреннего желания быть ближе к реальности, зафиксируем в точности детали эпизода, нисколько не отклоняясь от правды, и там, где соленое слово нашло приют, позволим себе, его не тревожа, вести пристойно. Затаим дыхание, соблюдая декорум, дабы не сдуть суть.
 ...Лёва студенисто вздрогнул и, по определению Словаря тюркизмов, прижившихся в русском языке, обхезался. Капитан Мурейко запах говна совсем не возбудил, напротив, насильственно отнёс его к окну и всунул головой в форточку. Хотелось жить. Хотелось, возвернувшись домой, порастратить привычно пыл при взломе жёниной крепости, не такой уж неприступной - до которой он был, признаться, охоч. Хотелось вкусно пить и есть. Он был ещё чертовски молод, этот капитан Мурейко! И погибать от вони дерьма ему нисколько не улыбалось.
 - Пушкин... - прохрипел Мурейко, давя выпученными глазами снующий город, что при виде такой занимательной картины - капитанствующего окна - разом остановился, замер, упокоился.
 - Я ничего не знаю, - заныл Лёва, изрядно страдая от липкой массы и чувствуя, что - как говорит Словарь ассоциативных понятий, (но вопреки здравому смыслу и уложениям географии тела) - оказался глубоко в жопе.
 Есть в том некоторая несправедливость, когда в состязании краснобаев один наделён - игрой случая - неоспоримым преимуществом. Мурейко рот отказывался подчиняться, тогда как Лёву понесло.
 - Я ничего не делал, я... Я...
 Капитан Мурейко рывком оттащил себя от окна. Он отлично помнил, что его предшественник, капитан Орлов, не раскрывший тайну Пятерика, был отправлен, по причине служебного несоответствия (или, как толкует это явление Словарь любителей нетрадиционных видов спорта, игры яйцами в рабочее время) на заслуженную пенсию - после чего к делу примкнули ребята из КГБ.
 - Кто испоганил Пушкина, - наконец произнёс Мурейко медленно и внятно, - Лёва?
 После чего, сдерживая тошноту, носком правого ботинка повторил на белой доселе стене картину великого Гойи "Расстрел повстанцев в ночь на 3 мая 1808 года"; причём копия вышла у него не хуже оригинала. Лишь побелка, вжавшаяся в обувку, говорила о вдохновении демиурга с кокардой.
 И тут случилось чудо. Настоящее чудо. Изговнённый донельзя Лёва с последним движением художника сдался. У него в задней комнате гнил товар на сумму, вдвое превышающую городской бюджет. Были известны случаи, когда пластинки из винила тоже, знаете ли, вдруг начинали изъясняться прокурорским голосом. Он - с целью признания - набежал на костистый кулак Мурейко своими широко распахнутыми глазами, в которых застыла лирическая влага, именуемая иначе Словарём поэтических терминов слезами; он как-то поспешно, под углом отсебятины, наскочил добровольно на милицейские каблуки, подцензурно устойчивые.
 Позже большие чины правопорядка удивлялись: как это мы проморгали такого славного парня, Мурейко? Им было стыдно за своё гнилое либеральничание в прошлом. Они чувствовали некоторое неудобство перед госбуровиками, втянутыми однажды в это замешанное на злобе дня дело. Они кряхтели и переглядывались, мысленно вычисляя размер греха, что упустили. Они запоздало жалели капитана.
 Чудо же состояло в том, что Артюшицкий, мало знакомый с творчеством Антона Павловича Чехова, почти в точности повторил жизненный извив чиновника Червякова. Надоумленный Мурейко не замыкаться в себе, Лёва скромно и непритязательно вычихнул ту массу, что Словарь гражданских будней называет соплями с кровью, на изящный мундир офицера, переходящий при известных обстоятельствах плавно в головной убор. Извинился, и раз, и другой - слабеющими устами, но, ограниченный возможностями наречия "почти", не умер. А умер внезапно, не выдержав испытания Мурейко, не совладавший со своим страстно пульсирующим сердцем. Оно при виде общего состояния клиента, слабо мерцающего на небосклоне жизни (а не токмо штанов с налипшими к ним пахучими манускриптами), нехотя остановилось. Всё-таки и у стражей порядка нервы не железные.
 Чудо состояло и в том, что стараниями некоторых вероломцев дело получило огласку по ту сторону границы. Конечно же, взволновалась еврейская международная прорва по поводу отсутствия изображения Зальцера, заголосившая о государственном антисемитизме в СССР. Зальцера, в отличие от Лёвы, подальше от греха, изрядно изменившимся вернули на место.
 Чудо заключалось также и в героическом поведении Артюшицкого: на заманчивое предложение Тель-Авива сменить место жительства и национальность, он ответил гордым отказом, заявив, что ему и на родине хорошо. И этот отказ, выданный оболомками зубов и слегка подрагивающими в движении челюстями, слышала вся страна. После чего он внезапно куда-то запропастился. Провалился, по слухам, в психиатрическое небытие. А спустя двадцать лет, выплыв уже в английском рабочем городке Манчестере, Лёва не только рассказал об этой удивительной истории на враждебном всему прогрессивному человечеству сайте www.shmock-posevy.com, но и предположил, что к данной игре приложила ручку сама Советская власть, недовольная перераспределением, как обозначает сей предмет Минералогический словарь, бабла. Потому что с того момента всякие лирические пожелания здравствовать, соприкасавшиеся с камнем, торжественно исчезли.
 В чем же итог этой затянувшейся путаной песни?
 Если вам доведётся побывать в маленьком безымянном городке, небрежно простёршемся на одной шестой земной суши, посетите обязательно местное кладбище. Посетите и не пожалеете. Справа, там, где расположен, как утверждает Большой путеводитель, квартал Подслеповатой Фемиды, рядом с раскидистой липой, виднеется надгробие, отличающееся резко от других, выполненное в патриотическом стиле. Над розовой плитой, воспарив, стоит в полный рост капитан Мурейко. В одной руке он держит, как и полагается стражу порядка, щит, в другой - сразу же и не разберёшь - то ли меч, то ли милицейский жезл. Фигура капитана сразу и бесповоротно привлекает внимание своей, что ли, экспрессивностью, яростью; и по тому, как он, опустив холодное оружие, что-то с интересом внизу рассматривает, понимаешь: господи! Господи, понимаешь, с содроганием и некоторым даже запоздалым уважением к этому служаке, по излюбленной городской моде одетому тоже в камень: он и после пересечения финишной ленточки всё продолжает бороться. Под крепкими мраморными ступнями капитана распластан жалкий человечек. Кончик грозного оружия, жезломеча, упирается в тонкую шейку, что, кажется, вот-вот будет проткнута. Знающий эту историю тщетно выискивает в застывших чертах поверженного сходство с Артюшицким. Несведущий в ней, не связанный инстинктивно с деталями былого, обязательно опустит взгляд - в поисках ещё чего-нибудь интересного, что удовлетворит простое любопытство, - на гладкую поверхность. Ежели хорошенько поднапрячься, ежели не пожалеть свой зрачок, то можно заметить, что человечишка, защищаясь, держит в скрюченных ручонках диск, по ободу которого выбита некрупным шрифтом рифмованная надпись: "Трусливая и гаденькая гнусь святую не погубит нашу Русь". Это очень трогательно. И как-то невольно вызывают уважение форменные ботинки, выполненные из черного мрамора. К надгробию время от времени подходят экскурсионные группы. Гиды хорошо поставленным голосом, проникновенно рассказывают о давнишней трагедии. Фамилию Артюшицкого произносят вскользь, как произносят мимоходом, чтобы не оплошать, неудобное слово, тогда как имя Мурейко склоняют во всех падежах, присовокупляя к нему множество прилагательных, из которых наиболее запоминающиеся - "мужественный" и "сильный". Капитана сравнивают с Ильёй Муромцем, Артюшицкого - стесняясь и иногда - с безличной плесенью, что, как известно, является признаком гниения. Словом, приходите на кладбище, посмотрите сами на эту увековеченную сценку из жизни маленького города.
 
 22. Конечно же, седьмое и десятое места, отданные альбомам "Rubber soul" и "Flowers", соответственно "The Beatles" и "The Rolling Stones", не отражают истинного отношения моего к этим - как сказать правильнее, чтобы не спошличать? - коллективам. Я просто вырос на готовом, на той музыке, что была уже нами признана. На той музыке, что - взгляд из сегодня - на исторической шкале рока занимает отнюдь не начальное место. На той музыке, что была и экстатичной, и ошеломляющей, и новаторской - и всё же в ней чего-то не хватало, как пустячка не хватает, скажем, отточенным стихам Северянина, чтобы читать их, смакуя, - но который находишь зато в строчках Гумилёва или Пастернака. И этот пустячок на поверку оказывается чем-то очень существенным, требующим специального обозначения, не траченных временем слов. Уж наворачиваются на кончик языка победоносные сочетаньица - "стык эпох", "пробуждение сердца", "внезапное откровение", которые употребляешь зачастую всуе и без всякой связи с фактом. Они, эти двусловия, богоугодны - само просятся в текст. И всё же - искажают истинность явления. А правильнее было бы сказать, объединив в одно перечисленное: эпохозвучие. Заводным рубленым ритмом, помноженным на электричество, времени было задано направление. Оно и зазвучало - совсем по-иному, изрядно встряхнув склонный к корпулентности западный мир. И творцами нового вектора были "The Beatles" и "The Rolling Stones".
 Я слышу несвежий возглас из галёрки, наигранно пружинящий, какой бывает у отставных телеведущих: Elvis Presley. Не знаю, не знаю. Словарь заимствованных первооткрывателей у каждого свой.
 Но! Услышанное однажды - и, как сейчас я понимаю, преступным образом, под клокотание глушилок, - "Paint It Black" то-то и оно, что откровением не стало. Чудо было из разряда разовых, не подтверждённых моим настроем. Или уж если утруждать дополнительно подушечки пальцев, насилуя клавиатуру, то с профитом - раскрывая смысл до конца. Музыка "The Beatles" и "The Rolling Stones" открыла мне дверь в иной мир, показала, что в официальной анатомии существует изъян - у меня есть крылья. И в этом вся соль. Такая же соль заключена в канделябре, прародителе лампочки. Но взлетел я при других напевах, раздвигавших пространство. Родился с опозданием потому как. Выклюнься я на свет лет на пять раньше - и числился б тогда незыблемо в почитателях вечных спарринг-партнёров! И бубнил бы я себе под нос, как мой заезженный жизнью приятель, разменявший давно полтинник, что ничего лучше нетути на этом свете, чем спиной ласкать травянистый покров, упираясь очами в облака - и всё это блаженство по цене два в одном - под музыку Виваль... пардон, битло-роллингов.
 А то - "Pink Floyd"! "Queen"! "Deep Purple"! "Uriah Heep"! "Led Zeppelin"! "Genesis"! Гуляя по периметру священного шестиугольника, соразмерность явлений выискивал - конгруэнтностью забавлялся. И, наподобие предупредительного знака, себя увещевал не нарушать правил приличия: почитай старших! Почитал, но равновеликость фигур не выписывалась никак, ибо выкладка противоречила логике: как бы ни мощна была линия, в очертания геометрического тела ей никогда не сложиться.
 Но! Кабы приставили к моему уху плеер, как то умеют делать потрошители личного, журналисты, пытая извечным вопросом: "а какие самые-самые песни вы взяли бы с собой на Сатурн, чтобы там, средь колец, не сойти с ума", то с ходу бы назвал - "Michelle", "Let It Be", "Here Comes the Sun", "Girl", "Yesterday" и - на полных правах - "Satisfaction", "Under My Thumb", "Paint it Black".
 Но! Вот встречаю намедни другого приятеля, помоложе, из того сорта, что и в пучке перьев зеленого лука видят вызов модернизму, до которого он падок. Ну, известно мне издавна, что не переносит на дух мой товарищ Пушкина, Блока и почему-то в особенности Ахматову. И каждый раз в разговоре со мной, соскакивая с какой-нибудь животрепещущей темы, он уже ожидаемо вполне заявляет:
 - А знаешь ли, Пушкин (Ахматова, Лермонтов...) - изрядное говно!
 - Что так, - вопрошаю со смущением заученно, потому что пиетета к первому поэту России, признаться, я тоже не испытываю, но по причине, может показаться, странной. Из чувства противоречия я с мсье Пушкиным не в ладах. Меня раздражает агрессия властей, надумавших серьёзно причислить стихотворца к "нашим". То есть к их компании. Ах, эта вечная российская болезнь: делить мир на чёрное и белое, на "своих" и "чужих", без оттенков. Пушкин - наше всё! И это определение "наше всё" удивительным образом выплывает точно ко всем празднуемым годовщинам-юбилеям. Как только отбухает в микрофон свою речь последний докладчик, "наше всё" немедля возвращается, позабытый, в общий политико-поэтический строй. К рифмам же и ладу мыслей поэта, как говаривал А.Райкин, у меня претензий нет.
 - Говно - потому что традиция. А традиция - это застывшие формы, никаких подвижек. Классика. В слове "классика" есть две буквы "с", с которой начинается и "смерть", причём расположены они точно посредине.
 То бишь лобовая атака Костлявой-с-косой его не устраивает. Он играет буквами точно так же, как тельцем дохлого кузнечика - разгулявшийся ветер, непринуждённо и легко. Авангардист неуступчивый, мой приятель.
 И это уже пройдено. У авангардистов и модернистов своя протоптанная тропка, которая, глядишь, со временем сольётся с главной дорогой, именуемой классикой.
 - А "к"? Две буквы "к"?
 - Киздец. - Ни дня без эксперимента. Экспромта. Эскапады. Эманации умоострия.
 Но в этот раз он решил углубиться в музыкальные дебри.
 - Я в мелодике "The Beatles" ничего полезно для человечества не узрел.
 Ещё недавно, как, кстати, и пять-десять лет назад, подобные посторонние мысли в голову моего приятеля не забредали. Что так? От приписанного уже к классике четырёхчленного производства звуков в паховой области у него стала прорастать прелость, явный признак раздражения... Примитивный музыкальный строй, застывшие формы, традиция... А что тогда умасливает душу? Небось, рэп? Техно? Песни брянского леса? Я не угадал. Нет такой буквы в этом слове. Оказывается, альтернативный рок в фаворе у приятеля. Причём тот его поджанр, что тяготеет более к скрипу, лязгу, заунывной декламации политических текстов и позвякиванию зубов о край консервной банки, чем к музыке. Я и не знал.
 Стоп! Я догадываюсь, что таких авангардистов тревожит. Не зависть к чужому таланту тому причиной, и не жёлчный камень, давящий опосредованно на настроение, а невозможность оторваться от прошлого. Истинно новое всегда прорастало из старого, что широкими полями уходит в историю. И чёрта два сливается с горизонтом! Ещё никому не удавалось махом преодолеть гигантскую дистанцию, вовсе не касаясь земли. Даже в науке, Эйнштейну.
 
 23. А, в отличие от занудливой дебелой Оперы, барышня по имени Симфония очень даже мне приглянулась. У неё были тонкие черты лица, изящные бледные руки, скорее предрасположенные к мучительному союзу со скрипкой, нежели с анкером - что приветствовалось на родине самых быстрых в мире часов. Поражало бесчинство крепких фарфоровых зубов, кои она демонстрировала, открыв мило при разговоре ротик: от полированной поверхности не отражалось ровным образом ничего; и это вызывало подозрение, что виновата оптика вашего глаза, обманчиво ищущего тайны там, где её просто быть не должно. Щёками, охваченными северным пожаром, хотелось бесконечно любоваться; но, намеренно сменяя профиль на фас, теряя, казалось бы, своё природное богатство, Симфония ничуть не проигрывала. Ибо в бредущих задумчиво к переносице ажурным бровкам тоже была прелесть. Перси её, передовика труда, скверно развитые в борьбе за выполнение плана, целиком и с легкостью покрывала, как петух курицу, ваша развратная волосатая потная пятерня. Впрочем - покрывала бы, кабы не то обстоятельство, что всё это происходило мысленно, а вовне вас и вслух подобным мечтаниям места не находилось. И, значит, покрывать оставалось лишь краску стыда, льющуюся с хладного лба, однажды упомянутым сочленением. В стане её было много достоинств. Много чего специфического, что приводило в движение застоявшиеся пальцы, требующие настоятельно работы. И всё же - когда фабула нехотя докатилась однажды до кульминации, захотелось вспомнить и Юрьев день, и бабушку, сопричастную к его организации. Но - ниже, ниже. Ниже опуская взор, по списку, вывожу на описательную арену её зябко жмущиеся к истрёпанным тапочкам ножки. Они шепчутся пианиссимо друг с дружкой, даже тогда, когда нет в том надобности, когда я, овладев ушком Симфонии, пою свою арию.
 - Как вам Шестая Шуберта? - Спросила она меня, едва мы встретились - впервые - на пропускном пункте возле её дома, вкруг которого сплошной стеной стоял буколически-вольнолюбивый боярышник. И это было отрадно и одновременно диковинно - видеть жилище, обрамленное растениями, а не подозрительными личностями непонятного рода, вынюхивающими пикантные подробности, прикладывающими блуждающий взор к замочной скважине. Я к тому времени уже привык, что в своём стремлении найти понимание у других половинок не одинок; кто-то, имеющий крупноформатный кулак и перевитые в тугой канат мускулы, обязательно сопровождал меня в буквальном смысле слова по пятам. Гадко-с это: преодолев горловой спазм - притерпевшись к острому запаху выделений из-под мышек противника, горячо убеждать его повременить, дожидаться удобного момента, когда освободится место, мной исследованное, - и всё это, не размыкая уст, дабы не дразнить случай зубным своим обилием. Но тем и своеобразна Средне-Южная Полоса, что всегда безотлагательно настойчива - и прямо-таки с каким-то конским инстинктом пытается тебя подмять и растоптать. Красноречием увлечённый, ты и не заметишь, как окажешься сам на обочине. А тут, если вычесть из пейзажа флору и зодчество, ничего лишнего, брутального. Только я и Симфония. Не считая затесавшегося в разговор Франца. Красиво!
 - Шестая? - Переспросил я, думая о превратностях судьбы, состругавшей лихо из часовщицы почитательницу австрийца-романтика. Боже, только за право войти в жилище Симфонии я не отрекусь стать услаждающим слух си-бемоль мажором. Или, отбросив остатки гордости, лучше уж, с приспущенной чуприной - ре минором? - Недурно, в общем. Но мне по душе больше Пятая, что, мнится, своего рода вершина творчества Шуберта. Эдакий пир звуков, пророчащих возгорание пламени из искры.
 Неказистая на слух заключительная фраза послужила пропуском в заповедник, который каждый, имеющий щепоть удачи и суетные познания в арифметике, мог бы честно, будь он на моём месте, заработать.
 Вошли в терем. Средне-южные мотивы чувствовались во всём. И в пластающемся по стене малой персидскости ковре, и в лежащем на боку свидетеле нашей встречи, мурлыке, щедро обтянутом шерстью, и в горбатой столешнице, оснащённой одинокой ложкой со следами похлёбки на днище, и даже в портрете календарно добропорядочного Хемингуэя в своём неизменном свитере, давно требующем стирки.
 Табурет из гарнитура неизвестного мастера щекотал нервы множественностью заноз. Не сиделось потому.
 - А Семнадцатая Мясковского, как она вам? - Невинно поинтересовалась Симфония с той интонацией, которую обычно берегут, лелеют для торга на базаре, но которая абсолютно неприменима в отношениях двух молодых сердец. Накапливающийся в голосе подвизг, ещё еле уловимый, подводил к мысли, что тут мало - фортуны и познаний в элементарном счёте. Тут надобно было особое настроение, могущее переломить ситуацию. Какую же тональность следовало придать моим чувствам, будучи с самим собою в ладах? Боже, только за счастье прикоснуться к Симфоническим ручкам я готов был, если она прикажет, минорничая, осоледиезиться. Или - в мажоре пребывая, предпочесть фа?.. си?.. ля?.. Ля. Ля. Бля, что выбрать-то? И какая странная фамилия композитора, расправляющая в твоей памяти побеги прошлого о гастрономической избыточности!
 - Забытый и непризнанный гений, - как семинарист-недоучка, что силён только в истоке молитвы, дающем импульс бежать к вдохновению (после которого продолжение не так уж и важно), я безошибочно пробормотал первые слова речи.
 Поощряемый распахнутыми настежь веками, я пересел с табурета поближе к Симфонии, расположившейся привольно на кушетке. Каждый, кто желает себе душевного процветания и не обделён логикой, добился бы подобного результата.
 Задача существенно усложнилась: Симфония выволокла из-за пазухи комплект пластинок Апрелевского завода с фирменным знаком, которые она там хранила, по её выражению, "издавна, ещё с тех пор, как музыка стала частью её неустроенной жизни".
 - Чайковский? Мусоргский? Глинка? Кабалевский? Сен-Санс?
 - Глинка, пожалуйста, - церемонно поклонился я, вслушиваясь в шорох бумажных платьев, прикрывающих хрупкие виниловые тела, внюхиваясь в крепкий запах, исходящий от изъезженных дорожек. А чем, кстати, могут пахнуть ухабы? Слежавшейся пылью?
 Насадив на изящный указательный палец левой руки диск и чуток его подтолкнув, Симфония приготовилась опустить на чёрную поверхность тонкий коготок мизинца, приписанного уставом наружной деятельности организма к деснице. Тихо напела божественную мелодию, идущую чёрт знает чем: то ли горлом, то ли плохо увязываемой с тонкостью натуры и субтильностью плоти утробой.
 - Что вам приходит на ум при упоминании этой фамилии: Глинка? - Барышня поддалась вперёд, оборвав мое предварительное слушание.
 Тут следовало не промахнуться. Здесь надобны были фрейдистский запал, ницшеанская проницательность, борхесовский размах мысли.
 - Во-первых, пробуждение природы, - я положил ладонь на согнутую в локте рабочую руку Симфонии. Для поддержания трудового порыва в венах бурлило и клокотало жидкое вещество, не что иное, как гидравлическое масло, которое, повинуясь правилам хорошего тона, следует, однако же, назвать кровью.
 - Ощущение родины, - продолжил я поиск рассыпанных по литературе - там и сям - щедрых на обещание тоски слов. Приём, устроенный коленными чашечками Симфонии в честь моих пальцев, был ободряюще тёплым.
 - Щебетание воробьёв...
 Случалось ли вам ощущать себя лишним винтиком в механизме, который, сообразуясь с Зоологическим Кодексом Средне-южной полосы, несентиментален в отношении приговора этой птице, символе разврата и непристойности, вертлявости и непоседливости? Птице, только тем и забавляющейся, что передразниванием основательных и серьёзных крылатых, таких как орёл, сокол и соловей. Птице, чьё именование в Словаре почитателей творчества Михаила Ивановича сопровождается снисходительной сноской - "бестрелевое, некурлыкающее, отвратно поющее существо, подстраивающееся под любые обстоятельства". В скобках же прилажена и пословица, изъятая из амбаров Курской области, сравнивающая достоинства потенциальных соперников: "соловей силён песней, а воробей - жидким подскоком".
 Ласточек, - холодно поправила меня Симфония, между тем давая добро на продвижение в глубь колонны путешественников.
 Девичья кожа, с любовью натянутая судьбой на ляжках, на ощупь, казалось, ничем не отличалась от той, что мы имеем под рукой, - от своей собственной, - если бы не одно "но". Прикосновение к оной, находящейся в подъюбочном состоянии, автоматически, помимо воли, превращает вас, всего целиком, в некое подобие таранного орудия, прущего напролом, которому, между тем, вовсе не присуща агрессия.
 - Любовь к соотечественникам. - Я был у цели. С шумом, как-то деловито, без намёка на смущение, как она умеет это делать в ответственейшие моменты, чтобы подогреть до предела интерес к своей особе, лопнула на трусах резинка. Посовещавшись с секунду, персты погнали в разведку указательного собрата, которому, стоит признать, частенько достаётся чёрная работа, а благодарности взамен - никакой. Причём, в том-то и мерзость положения, отпахав в каком-нибудь тёмном закоулке сверхурочно, сей добытчик информации, случается, ещё должен бежать на доклад к его величеству носу - в то время как остальные четверо бездельников кучкуются в кулаке.
 Боже! Приходилось ли вам пребывать в качестве стороннего наблюдателя, узревшего трагедию механизма, вдруг потерявшего винтик, когда, казалось бы, утрата малюсенькой деталюшечки не должна была никак влиять на существование самой системы? Доводилось ли вам - как бы нехотя, как бы невзначай - сию незначительную пакость, покинувшую добровольно резьбовое гнездо, наделять доминантной ролью? И всё только потому, что появившийся в механизме скрип, вызывая озноб в области челюстей и тряску ключиц, - внушает опасения и подтверждает верность иной пословицы: "мал золотник, да дорог". И у этого золотника - свой набор исторических парадигм.
 И - вот пресловутого золотника не оказалось.
 - Барышня, - жалко алея краской стыда, возлепетал я, - а где положенные вам природой причиндалы?
 Под юбкой зримо набухали струны, и отверстие, которое, я ожидал, будет единично и формой схоже с тем, что осело в корпусе матоуциня или, на худой конец, лютни, как раз странно делилось и напоминало повёрнутые лицом друг к другу латинские буквы "f". Уж как я догадался, что обладаю смычком, трудно сказать! "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день", - укорил я действительность, подложившую мне свинью, и с силой, горечью пронзённый, заелозил по струнам. В тот же момент коготок Симфонии побежал по кругу. И она сама, отозвавшись, заиграла целым оркестром, да ещё как, "Камаринскую"! Мне была отведена функция первой скрипки, якобы слепой от любви. "Уж лучше сюда Алябьева, более долженствующего ситуации зазвать следовало бы", - так витиевато размышлял я, с отчаянием чувствуя, как непривыкшая к тяжкому труду скрипача рука, с непривычки начинает отсыхать.
 
 24. Странные дела твои, Господи. И прости меня, Господи, за то, что друзей имею не много, а соседей - как и последних китайских предупреждений, без числа.
 Я и сам повязан ассоциативными узами. Я и сам ловлю себя на мысли, что иной певец мне не нравится, потому что голос его напоминает скрежет металла, а экзотичная какая-нибудь, с применением подтирочного материала, музыка подсознательно вызывает спазмы в желудке.
 Вплывает в квартиру соулочник. Живём, значит, рядом, греем друг другу заборами бока. Заходит не просто так, а по моей же просьбе. Умирает мучительно роза, умирает как человек: междоузлие за междоузлием, стебель пожирает гангрена, ползёт выше. После девяти лет буйного цветения - внезапная агония. Роза тёмно-лилового цвета. Прошу никаких подтекстов не искать. Ибо росла в кругу себе подобных, красных и жёлтых, белых и розовых. Как все, не лучше и не хуже других. Ну, видимо, настал её час. В этом мире все смертны. А всё же жаль. Крупные, с суповую тарелку, бутоны радовали глаз. Смежник по улице, специалист в делах черенка и накидной лопаты, запросто раздаёт советы. Посмотрел, чмокнул по-крестьянски губами, вынес диагноз, не подлежащий обсуждению:
 - Пыньск-ка-ка.
 Это я потом, после его ухода, понял, что ничего такого он не произнёс: странный звук, затаившийся под языком, выпал сам по себе, совершенно случайно. Кабы не затейничал с губами, то миг был бы наполнен звенящей тишиной. Сопереживающий мне, сосед в горе забылся.
 Как водится, зашли в дом. Ещё полный скорби глаз наткнулся на стойки с дисками. В моей фонотеке мирно уживаются рок и классика. Полный консенсус. Любовь и взаимопонимание.
 - Рахманинов?
 - Так точно-с! - Лучше всего отвечать по-военному чётко, держа на всякий случай руку наготове. Большинство населения, выросшее на газетной романтике нищей, но счастливой жизни, при упоминании какой-нибудь известной фамилии, испытывает озноб чинопочитания. Я косвенно, стало быть, полупринадлежал к "сливкам общества" - с классикой интимничал, что не каждый смерд может себе позволить. Вышла ошибка: жестоковыйный сосед честь мне не отдал. Негодяй.
 - Гайдн?
 - Гайдн.
 - Шёнберг? Кто таков?
 Я принялся, было, мямлить вперемешку объяснения о додекафонии, атональной музыке с оправданиями, что, мол, не музыковед, и потому слаб на учёную речь в этой области. Да и вообще, диск приобретён любопытства ради. Которое мне порой во вред. Но себя же я и оборвал, подловив на мысли, что с таким же успехом мог бы рассказывать соулочнику о строении молекулы бензола: он меня не слушал, а послушно следовал за своим рыскающим глазом.
 - Чайковский?
 - Так точно-с, сударь.
 - Не люблю.
 Понимаю. Ну, я, вопреки общественному мнению, не люблю Баха. Имею я право не любить гения? Не потому что он гений, а потому что - хрен его знает почему... Не лежит душа - и всё! Всё! Отсекает ухо его музыку.
 - Да пидор он гнойный, этот Ильич! Педофил. Юнцеёб!
 Пытаюсь понять. С оперой я не поддерживаю никаких отношений. И Александра Сергеевича, если б не идиотское поведение власти предержащей, читал бы - и перечитывал! - с бльшим почитанием. Всегда найдутся шоры, которые мы себе лихо и с охотой на глаза напяливаем, чтобы упорядоченно трусить в однажды выбранном направлении. Так удобней. Беспроблемней. И всё же, когда мне на полном серьёзе начинают плести кренделя, что принципиально не слушают Элтона Джона или Фредди Меркюри по причине их сексуальной нетрадиционной ориентации, я тихо сатанею. Вот, видимо, та свеча, истребованная у эпохи, которую нелюбитель в раздумчивости держал, не зная, как её использовать. То ли осветить порочное место, то ли, для подтверждения слуха, вставить.
 Я не понимаю тех любителей искусства, что интересуются в первую очередь не качеством сотворённого, а национальной принадлежностью автора. Это ведь так важно уяснить: строки, написанные Бродским, насквозь выверены-выеврены. Какой к чёрту русский поэт! Вот Иван Заколдобный, укладывающий верно на ложе рифмы любовь с морковью, - это да, свой, посконный талант.
 На заре перестройки, по-моему, в газете "Аргументы и факты" было напечатано письмо убогого разумом. Он не желал, чтобы русскую сцену осквернял артист по фамилии, не вписывающейся в его словарь личных пристрастий, - Басилашвили.
 Смежников по забору - полно, но тех, с кем мысль можно разделить, - наперечёт. Господи, в обустройстве мира ты, определённо, допустил ошибку, заигравшись, как в карты, в исполосовании душ непреодолимыми рубежами!
 
 25. Из собрания безответственных фраз.
 А. "Обратил внимание. Есть определённый сорт журналистов, самозабвенно пишущих о психологии нацистов. Они стараются подчеркнуть, что фашисты очень любили слушать классическую музыку. Гитлер обожал Вагнера, а Гиммлер якобы рыдал на концертах, где исполнялись произведения Гайдна и Генделя. Тут и старая присказка наготове: не может плохой человек любить музыку. И, значит, были они все как бы недопреступниками, недопалачами. И тусклый вопрос с подтекстом: как это так вышло? Предполагаемый (но не оглашаемый) ответ следует искать в... поведении жертв. Последние, безропотно шедшие на расстрел и падавшие рядами во рвы, сами были, по дающейся намёком формулировке, не жертвами, а лишь полужертвами тех, кого обстоятельства оторвали от наслаждения плодами высокого искусства. "Уберите, уберите этих несчастных, а то ненароком - прямо сейчас - я стану образцом добродетельности, порядочности и неповторимой нравственности для всего человечества!", - так, кажется, устами писак говорит великий фюрер, эдакий румяный симпатичный старичок, с неистребимой щёточкой усиков и чёлочкой а ля пакт Молотова-Риббентропа..." (Ё-е. "Я и данке шён")
 В. " - Известно, что композиторы необычные люди. В отличие от нас, простых смертных, музыка, по слухам, живёт внутри каждого творца, автора. Это в действительности так?
 - Знаете, без ложной скромности за саму действительность отвечу: так.
 (Внезапно скрестив глаза на манер зенитных прожекторов, обшаривающих ночное небо, долго смотрит на свой бестолково торчащий из лица подбородок. С отвращением переводит взгляд на мой).
 - Вы слышали, вы слышали, пока мы вели беседу, это гнусное пение, этот противный фальцет, изданный чьей-то нижней челюстью? Мне мешает.
 (Не соглашаясь, вежливо качаю головой: нет, вокруг нас царит вожделенная тишина. Да и я за свои части тела могу поручиться. Изливает горечь на мочке испуганно приникшего к виску уха, теребя его с каким-то ожесточением).
 - Вот! А сейчас - этот заполошный крик? Неужто не слышали? Это верхнее дребезжащее си?
 (С замиранием сердца ожидаю развязки: куда устремится его непоседливая рука? Какой орган сейчас в очереди стоит на фальшь?) (Из опубликованного в газете "Падеспань" интервью с композитором F.)
 С. "Когда меня спрашивают, под какую музыку предпочитают разоблачаться девицы, я со смехом отвечаю: под ту, что заказываю сам - показываемых купюр. Некоторые надоедливо уточняют: а одеваться? Наверное, стоило бы прочитать невеждам лекцию на тему "Теория гармонии". Ибо порой музыка не способна отобразить всю полноту чувств, одолевающих вас, и нет ничего лучше, чем хорошо поставленным голосом зачитать ноту протеста: "Да пшла ты, наконец, вон, ****ь!". (Эрасте Задолбалло. "Воспоминания ловеласа". Изд-во "Детгиз", 1977г.)
 D. "Я мечтаю о том дне, когда американская молодёжь будет заслушиваться лирическими песнями наших гордостей, двух Игорей, Крутого и Николаева" (Вася Поречнов, крутой фанат групп "Aerosmith" и "Megadeth")
 Е. "Лучше рока может быть только рок" (Надпись, обнаруженная в Одесских катакомбах)
 F. "Пришёл ко мне однажды паренёк. С виду и не разберёшь, кто таков. Руки вроде рабочего, крупные, с чёрным полумесяцем под ногтями, а голова явно не удалась - какая-то плоская, с наметившимися залысинами - бухгалтера. Оказалось, что сочиняет музыку. Композитор! "Ну, - говорю ему снисходительно, - показывай, что натворил". Подсел к роялю, сам наиграл. Размер странноватый какой-то, четыре четверти, с выделением чёта. Чувствую нутром, не наше это, не родное! И ведь точно! Твист он, видите ли, сочинил. Я аж задохнулся от возмущения. "Да ты что, - говорю, - себе позволяешь? Я за то воевал, чтобы ты всякую американщину на мою землю тащил?" А сам про себя думаю: вот бы гада тебя удушить и вывесить над Белым домом - как знамя Победы в холодной войне..." (Ион Кугуртяну. "Поэма с героем без фамилии композитора". Изд-во "Реминисценция", 1964г.)
 G. "Я музыкой беременен, перманентно беременен, а подходит время, произвожу на свет лишь тишину". (Некто из Анадыря)
 H. "Они нас - "Иствикскими ведьмами, а мы их - "Премией", они нас роком, а мы их - Кобзоном, Кобзоном, они нас - попкорном, жвачкой, а мы их - парниковыми огурцами двухметровой свежести, чтобы знали, чтобы не думали - что им всё сойдёт с рук, сраным победителям в соревновании двух систем" (Из телепередачи "Лучина перестройки")
 
 26. Мы собирались, чтобы прослушать новый диск. Мы собирались, чтобы побаловать своё "я" не только философскими раздумьями, но и водочкой. Порою преизбыточно, отчего выплеснутое эго к подошвам налипало. Мы собирались, чтобы уединиться, а науединявшись, собирались вновь. Мы были одним целым, и вместе с тем - каждый был хозяином своей идеи. Нас объединяла не только музыка, но и - тяга к книге. Экая, заметьте, скучная правильность заключена в добродетельном кличе: "Любите книгу - источник знаний!", который в Периодической Системе Призывов, как любой химический элемент в таблице Менделеева, имел свой порядковый номер и воздействия на умы вес. Плакаты с оной продаются нынче по цене два доллара в букинистических магазинах. Вглядевшись в разграфленный лист, можно заметить, что означенный призыв находился в восьмой группе, куда входили так называемые инертные - межеумочные - воззвания, например: "Летайте самолётами Аэрофлота", "Эй, вратарь, готовься к бою", "По газонам не ходить" и др.
 Читали запоем. Другие были времена. И хотя, собственно говоря, выбирать было не из кого и не из чего: от многих писательских фамилий ныне остался лишь слабый запах нафталина, да и тот скоро окончательно выветрится; и хотя от настойчиво скармливаемой нам "положенной литературы" бунтовало горло, сцеживая нецензурное "Заебали!"; и хотя царил жесткий дефицит на умное слово, отражённое на бумаге; и хотя этим словом управляли сановные бездари, решая, как с ним поступить, - просвет виднелся. В тонкую щель, оставленную неглупыми книгоиздателями, которые на периферии - а особенно на юге - всегда чувствовали себя более вольготно, нежели в центре, сочился хилый свет стоящего чтения. Неоспоримо - конечно же - естественно - само собой разумеется, было: присутствие в беседах классики. "Как вам, батенька, образ Инсарова?". "Наканунен, неугомонен, целостен и, однако, никому не нужен!". "А есть ли что, господа, доложить о забальзакированных для вечности произведениях, которые не обойдены вашим вниманием?". "Ах, Гобсек, проклятый ростовщик-хищник, чья эпизодическая сентиментальность кажется надуманной, тогда как проповедуемая им философия денег - реальна, точно выданные папенькой двадцать копеек на обед". "А как вам, ровеснички, "Казаки"?". "Да полноте, голубчик, пылать толстовским жаром, когда мы все перестрадали им ещё в первом классе, иссопливившись над неповторимым "Филиппком".
 Эрве Базен, Альберто Моравио, Артур Хейли, Стейнбек и Хемингуэй, Сароян и Пратолини, Мориак и Моруа, Во и Грасс, Кальвино и Грин - эта та литература, как сейчас бы назвали, классика ХХ века, - сегодня частично полузабытая, частично - не столь популярная, как некогда, - что, наряду с музыкой, жила в нас, прорастая сомнением в искренности времени.
 Услаждая свои очи текстами чужестранцев, мы, выходило так, что игнорировали чудесные писания современников-соотечественников. Не совсем верный вывод. Откровенным бы издевательством попахивало от данного абзаца, прими мы незатейливо лишь одну сторону света. На ум приходят фамилии, в первую очередь, Шукшина, Быкова, Богомолова и не заматеревшего ещё в своём пафосном патриотизме Распутина. Впрочем, определённый крен в наших предпочтениях наличествовал, признаю. Но читать оголтело пропагандистскую схему, составленную каким-нибудь набившим руку в этом деле родным инженером душ, было под силу тем, кто и ощущал себя мелкой её подробностью, а не личностью.
 
 27. Возьмём для препарирования невзрачную на первый взгляд лермонтовскую фразу из "Вадима": "Он закрыл лицо обеими руками". Голос, сидящий внутри меня, нашептавший совет обратиться почему-то именно к Михаилу Юрьевичу, ещё склонен и к художничеству. Он раскрашивает слова в разные цвета. Местоимения - в салатовый, "лицо" - как и полагается, в телесный, но вот "руку", вопреки логике, - золотистым выписывает; глаголы же большей частью - тяжелы металлом, серые или чёрные. Такая вот композиция.
 А времена, включая вкрапления отдельных значимых эпизодов, звучат музыкой. Школьная эпоха многосложна. Начало вспоминается фортепианной пробежкой "то берёзы, то рябины"; срединная часть наливается первыми роковыми раскатами, разбавленными раннеитальянской розовостью "дольче вито". Моранди-челентановский вектор ощутим. Концовку ученичества сопровождает триумвират "Deep Purple" - "Led Zeppelin" - "Queen", который в допортяночный период, с добавлением "Pink Floyd" "Genesis" "Uriah Heep", преобразуется в ублажающий до сих пор слух секстет. В армейском напеве, что из головы никак не вытравить, прижилась восьмая, нигде не прописанная нота "ша", названная в честь большого друга нежных писем, композитора Шаинского. Ассорти из итальянской слащавости и возвернувшейся на круги своя англо-американской ритмичности - институтское блюдо. Далее - увы, серая музыка будней, редкие всполохи - во знаменательные какие-нибудь или трагические дни - особенных мелодий. Так, почему-то, когда на сердце камень, обязательна классика, и до такой степени обязательна, что впору сие положение включать в инструкцию личных переживаний - на будущее. "При душевном дискомфорте, смерти близкого человека и потере ориентиров, что есть, по сути, сигнал беды, следующие гг. Чайковский, Гайдн, Вивальди и Моцарт должны быть вызваны на пункт сбора по оказанию помощи". Отдельное спасибо, кстати, товарищу Паганини, наведшему меня на неутешительный вывод, что жизнь наша - не всех, но большинства, - ныне наигрывается на одной струне, да и та, гляди, вот-вот оборвётся.
 Младые годы - моих уже детей, когда, казалось, и телеграфные столбы, и тротуарная дорожка, и объект, "досрочно сданный в эксплуатацию к очередному съезду всенародно любимой Партии", вокруг вас намурлыкивали "Старинные часы", - имеют щемяще-радостный пугачёвский окрас.
 А первое чувство - ли? - с бессмысленным кропанием стихов, гулянием до утра и пробой Её губ - своими, четырнадцатилетней свежести, - так и сидит в памяти антоновской занозой "Не умирай любовь".
 
 28. А однажды Ерсик таки поддался моим уговорам. Отбросив свою стеснительность, заявился к нам: и это был его второй приход. И вновь ощущение собственной ненадобности охватило его. Потому что мы, ушными раковинами обжав магнитофонную приставку "Нота", решили в тот день отойти от установленного порядка - изготовились внимать Высоцкому, а он - с деланной разухабистой ухмылкой - вертел в руках принесённый новенький, купленный им у фарцовщика диск "Genesis" "Selling England by the Pound". Решил нам угодить. Полакомить. Побаловать нас надумал - бедный Ерсик! И это оказалось бестактностью: щеголять качественностью записи; нелепостью: изысканной мелодией английских джентльменов забивать страстную речь и без того не почитаемого властями барда; издевательством: противопоставлять чистый голос - немузыкальной хрипотце.
 - Ну же, - шепнул я товарищу, отведя его в сторону, - вспомни, что ты был не только босоножисто быстр, но и изобретателен в размышлениях о природе вещей. Неужель сердце обидой станешь полнить? Смелее, браток, впрягай ухо в бунтарский шум, проросший, если б знал ты, из какого сора. Потому что и Высоцкий, и тот же "не рекомендуемый к прослушиванию", по причине отсутствия в свободной продаже, "Genesis" - суть половинки целого явления, отображённого в музыке, - прощания с утопией. В этот переходной период от недоверия к безверию, расслабь хватку пальцев, отпусти на волю увлекшихся красивостями оборотов англичан; их вечер не за горами.
 Возможно, стоило рассказать ему о моей теории "меридиана, проходящего внутри нас", согласно которому у каждого - своё время, если только вообще часовой механизм имеется и не барахлит, и значит, мы, любители рока, опережаем бег государственных стрелок. Но Ерсик меня перебил, обронив с той недоуменной отчаянностью во взгляде, с какой дети ищут на небе шов, соединяющий воздух с землей:
 - Я знаю: в начале было слово.