Падение устоев

Александр Старый
 В тайге не делали больших дверей. Над высоким, сантиметров 25-30, чтобы в стужу меньше проникал холод, порогом делали узкий, но достаточный для удобного прохода, лаз с открывающейся наружу дверью. В старых охотничьих зимовьях все подчинено выверенной десятилетиями целесообразности. Это касается и высокого порога, и открывающейся наружу двери, в которую, подпертую палкой не проникнет зверь, и в аккуратно сложенных пустых консервных банках, из которых потом сделают трубу для печки, чтобы не тащить на горбу тяжесть в такую даль, и многое, многое другое.

Мой друг, не смотря на сорокапятилетнюю разницу в возрасте, Максим Ефремыч, в быту дядя Миша, сидит на пороге зимовья и плачет, крупные градины слез извилисто пробегают по его крупному, морщинистому лицу и горячими угольками падают в утоптанный снег, прожигая в нем узкие дырочки.

Дядя Миша потомственный охотник, всю свою жизнь занимается этим очень нелегким промыслом. В бесконечном служении лесу был всего лишь четырехлетний перерыв. Когда он, призванный на службу и отправленный на фронт воевал, по его словам, как все. В Берлине был тяжело ранен в голову и год, бревном, лежал в госпитале, залечивая рану, от которой осталась затянутая кожей, дышащая дыра в черепе и медленно, но уверенно прогрессирующая глухота. Памятью о том перерыве были личная благодарность Сталина и полная коробка орденов и медалей.

Дядя Миша был фигурой колоритной. Большой, с приличным животом, дед. С крупным морщинистым лицом с отвисшими, породистыми брылями, щеками. С сильно оттопыренной нижней губой, на которой, почти, всегда висела недокуренная папироса “Север”. С подвижными, под лохматыми бровями, глазами, замечающими все что творилось в его огромном монастыре, имя которому – Лес. Он был здесь хозяином и рабом, учителем и вечным учеником.

В первое наше знакомство он, интересуясь, что я, еще совсем пацан, добыл, увидел, что вместе с убитыми белками была еще живая, раненая. Он молча достал ее из рюкзака и сильным, резким ударом головой по дереву убил ее. Так же молча, быстро сняв шкурку, бросил мне в рюкзак и также молча очень сильно огрел меня сложенной сошкой. Сердито нахмурив лохматые брови, он вопрошал: « Ты зачем сюда пришел?» и, не дожидаясь моего ответа сам же, отвечал: «Ты пришел убить белку, сдать шкурку и купить хлеб. Пришел убить - убей, но не мучай».

Уже много позже он, мимоходом, экзаменуя меня, тыкал концом сошки в оставленный в подсыхающей грязи изюбриный след, шлепая нижней губой с прилипшим к ней «Севером» спрашивал: «Кто прошел? Бык или матуха», и досадуя, терпеливо объяснял, что у всех копытных, след самца имеет более закругленный и плотный след, а чуть продолглватый принадлежит матухе. «А эта ить, здорова матушка, виш, како время, а она без телка. Наела бока» Таких мимолетных экзаменов было множество и надо было видеть его, когда он «хехекующим» смехом довольный смеялся, если я выдерживал экзамен. Для него было высшей радостью знать, что в его монастыре останутся знания, которые ему передавали и его дед, и его отец. А вот еще. Сидим у костерка, пообедали, дед курит и чему-то поучает. Я, собирая, остатки трапезы, завернул кусочки хлеба, не дожеванные им шкурки сала, прочую мелочь и, чтобы не сорить в лесу, кинул ее в костер. И опять на его лицо наползла грозовая туча. «Ты че делаешь, стервец? Зачем снедь кинул в костер?» «Да, какая там снедь, дядь Миш. Мусор один» В голове у тебя мусор. Маленький кусочек, а кому-то обед. Мышке на день хватит, а колонку одой мышки хватит, а ты его кулемкой поймаешь – восемь рупь. Как?» Что ни день, то наука. Еще случай. Идем напрямик. Темнеет. Снегу выше колена. До барачька еще далековато. Вышли на чужой попутный путик. Пошли легче. Колонок в куленке. Он остановился, вытащил из под давка зверька, встряхнул, повесил на рогуленку рядом с ловушкой и начал настораживать кулемку. «Да пойдем, дед скорее. Темно уже» Он молча доделал начатое, встал, отряхнул снег с колен и уже на ходу объясняет: « Ты, Сашка, молодой еще. Глупый. Для нас минутное дело. Не насторожи я кулемку, наживку за дарма съедят, а человек неделю потеряет». Удивительный человек.

И вот дядя Миша сидит в одной рубахе, не замечая мороза, на пороге своего зимовья и плачет.

«Дядь Мишь, что случилось?». Он вытирает рукавом рубахи слезы, смачно сморкается в сторону от дорожки и говорит.
«Что ж, это, Сашка делается? До чего ж мы дожили? Слава богу, отец не дожил до этого». Я ничего, не понимая, спрашиваю, что же случилось. Оказывается за время его отсутствия, в зимовье побывал кто-то из “современных охотников” оставляющих после своей охоты битые бутылки и разоренные зимовья. Кто-то из них, побоявшись идти в темноту, опорожнившись в кастрюлю, выбросил ее за порог. Покидая жилье, “охотники’ прихватили с собой старое солдатское одеяло.

У дяди Миши не было ни сил, ни желания, по следам, выяснять, кто посещал его обитель. Не жалко ни кастрюли, ни одеяла.

На пороге сидел и плакал человек видевший на своем веку многое, смерть и рождение, радость и боль. Он всю жизнь проживший в своем суровом, но справедливом мире, плакал оттого, что в его мир пришел чужой, который, по невежеству своему, этот мир уничтожит.