В поисках бсл

Олег Глушкин
 В ПОИСКАХ БСЛ

Попробуй выделить главное в жизни и убедишься – она состоит из запомнившихся мгновений, разделенных чередой безымянных будней. И перебирая словно четки эти мгновения, все больше понимаешь, что стержнем всего была любовь. В первой четверти жизни исключительно любовь. Вернее, поиск любви. Ведь изначально творец создал андроида – в одном теле и мужчину и женщину, а потом понял, что это бессмысленно и скучно и разделил это безликое существо пополам. И вовлек разнополые особи в поиск своих половинок. Заманчивым и сладостным сделал Господь продолжение рода, возможно даже пересластил содержимое. И потому уйти от любви невозможно. Как не строй ты из себя вдумчивого спокойного человека, как не прячься в монашеские кельи, страсть захватывает тебя и лишая рассудка, бросает в свои глубины. И уже ничего нет на свете дороже и желаннее, чем предстоящее свидание, трепетность теплых объятий, обжигающая истома поцелуя. И тебя засасывает река томлений. И все это называют грехом. Но почему грех? Какой кастрат или иссушенный воздержанием старец назвал грехом высшее чудо жизни, ее основу. Ведь завещано нам: плодитесь, размножайтесь. И что можно сравнить с тем божественным откровением, которое соединяет душу и тело в вершинах соития. Как объяснить это единство? Нет никаких готовых рецептов. У каждого свой опыт, своя история падений и взлетов. Свои первые поцелуи и свои места первых свиданий, своя бесконечная цепочка поисков. В молодости желание это тот хлыст, который не дает тебе остановиться и все время гонит вперед. Тебя мчит под уклон в отцепленном вагоне. Черный туннель втягивает его. И ты возбужден долгим поцелуем попутчицы. Ты всегда наготове. Ты готов отдать жизнь за ночь любви. Ты ждешь свою Клеопатру. Ищешь свою БСЛ – Большую светлую любовь!
С самых ранних лет, с тех пор, как помнишь себя, начиная с детского садика, а порой и раньше, ты начинаешь ощущать тягу к женскому теплу. И первая эрекция приходит иногда раньше, чем первые слова. Кто была моя первая любовь, я затрудняюсь определить. Возможно, это была приснившаяся мне обнаженная рыжая женщина, плавно парящая в облаках с раскинутыми ногами. Краткое наше свидание прервалось в самый сладкий миг, когда я коснулся рукой ее влажной промежности, впервые ощутив сочность запретного плода. В этот миг я проснулся, все трусы мои были в чем-то липком. Никто не мог объяснить мне, что это такое. Я жил среди измученных войной женщин и воспитывался этими женщинами. Был победный сорок пятый год. Почти у всех в нашем классе не было отцов. Бабушка, мать, ее сестра часто ласкали и целовали меня. Мать говорила, что я с малых лет был женским любимцем. Перед войной две соседских девочки близняшки Ицелевы постоянно брали у матери коляску и возили меня в яблоневый сад, раскинувшийся на берегу реки. Ты был такой смуглый глазастый карапуз и все хотели тебя погладить, вспоминала мать. Близняшки целовали тебя. Они были рыженькие с зеленоватыми глазами, гибкие, как кошки. Они были красавицы. Я приставал к матери и просил рассказать о них побольше. Она смолкала. Я тогда очень хотел увидеть этих сестер Ицелевых. Конечно, понимал я, они уже замужем, я им не нужен, у них есть свои дети. И все же очень хотелось взглянуть на тех, кто дарил моему телу первые поцелуи. Мать долго скрывала от меня печальную судьбу сестер. Говорила, что их нет в нашем городе. Когда я уже заканчивал школу, я узнал от нашей учительницы, что юная их жизнь оборвалась во рву, где они, истекающие кровью, задохнулись под тяжестью тел убитых сородичей. Я просидел целый день возле деревьев, выросших на месте того рва, пытаясь воскресить в памяти сестер Ицелевых.
А в мои школьные годы, сразу после войны, люди старались не вспоминать об ее ужасах. Те, кто уцелел, радовались жизни. И повсюду царствовала любовь. Надо было восполнять урон, нанесенный войной. Даже воздух тех лет, казалось, был наполнен ароматом плоти, жаждущей любви. Мы ютились в сырых землянках, в тесных бараках, в обшитых дранкой вагонах, вся жизнь здесь была на виду. В школе в переполненных классах мы сидели вплотную друг к другу, касаясь гладких ног сверстниц. Эрекция была непрекращающаяся, и пряный запах соитий преследовал нас. Особенно острым этот запах был уже позже в студенческом общежитии. Мне долго не давали места в этом многоэтажном доме, у меня не было справок о заработке матери, а когда я наконец добыл спасительные бумажки, подтверждающие нашу нищету, все места, предназначенные для моих однокурсников, были заняты, и меня поселили в комнату к старшекурсникам. Это были очень серьезные парни, готовящиеся к инженерной деятельности и всячески отгоняющие от себя флюиды любви. Им предстояла работа над дипломами, почти все они были отличниками и жаждали получить красный диплом. И почти никто из них еще не имел сексуального опыта. И чтобы как-то возвыситься над ними и чем-то выделиться я нацепил на себя маску Дон-Жуана и мне каждый вечер приходилось выдумывать новые истории о своих любовных похождениях. Они жадно слушали. Староста комнаты, гимнаст с рельефными бицепсами, засунув руку в карман, мастурбировал. Кончал же он только тогда, когда в комнату приходила Шурочка из их группы, пухленькая как свежеиспеченная пышка. Староста багровел, рука в кармане дергалась быстрее, он восклицал: «Шурочка, цвык!» и облегченно откидывался на спинку единственного стула. Его так и прозвали «Шурочка-цвык». И те, кто не жил в нашей комнате не могли взять в толк, откуда взялось такое прозвище. Эти забитые учебой старшекурсники завидовали мне, я должен был оправдывать свое реноме и мне приходилось скитаться по городу, чтобы возвратится на ночлег, как можно позже. Они, как правило, не спали и ждали меня, чтобы услышать очередную историю и увидеть во сне героинь моих рассказов. Я разыгрывал комедии в театре одного актера, вспоминая увиденные пьесы и прочитанные книги и переиначивая старинные истории на современный лад. Эта попытка изобразить из себя знатока вышла мне боком, вместо того чтобы узнать у других побольше о любви, я подменил эти знания своими выдумками. Да и спрашивать я не мог ни у кого, то, что так хотелось узнать, чтобы не вскрылся мой обман. Так прошел мой первый студенческий год, в котором по вечерам я ходил в театр, а после театра устраивал свои спектакли в комнате, где плотно почти одна к одной стояли кровати, на которых здоровые парни мучились от воздержания. Сейчас-то я понимаю, что для любви фантазии важнее, чем реалии. Они зачастую ярче тех соитий, которые происходят в обычной жизни. Вся жизнь театр, как утверждал Моэм, и можно ему поверить.
Моя первая любовь тоже была рождена театром и случилась задолго до моего поступления в институт. И я счастлив тем, что сладость актерства была подарена мне в школьные годы. В четвертом классе, наряженный в черный фрак, с наклеенными бакенбардами я был Хлестаковым на сцене в актовом зале. И были две очаровательные девочки из старшего класса, изображавшие светских дам – мать и дочь, с которыми я флиртовал словами Гоголя. Я имел право по сюжету пьесы обнимать их, целовать ручки, касаться своей разгоряченной щекой их нежных лиц, изображая поцелуй. Вне пьесы эти красавицы никогда даже не заметили бы меня. Я использовал Гоголя в своих целях, я жаждал любви и весь был, как наэлектризованный, и чтобы покорить этих двух девиц, я старался, как мог, я вдохновенно врал о себе словами Хлестакова, и роль соблазнителя очень удавалась мне, и казалось, что весь мир рукоплещет моей удаче. Одну из этих девиц, ту, что помладше, обладательницу широко распахнутых голубых глаз звали Лариса. Позже, на школьном балу я пригласил ее танцевать – и получил отказ. Она с высоты своего роста надменно посмотрела на меня и скривила свои пухлые губки.
Вне пьесы, вне подмостков я был для нее слишком мал, я был крохой, стриженный почти под ноль с торчащими красными ушами. Я готов был провалиться сквозь землю. И тогда я решил, что напишу пьесу, подобную Ревизору, и как она, Лариса, не будет меня упрашивать, я не дам ей главной роли. В крайнем случае, пусть играет служанку, пусть скажет - кушать подано – и быстро уходит. Моя пьеса не для нее, эта пьеса не для вертихвосток, она будет рассчитана на серьезных зрителей.
Признаюсь, пьесы у меня так и не получилось, я до сих пор не написал ее, хотя много раз брался и даже на отдельных карточках расписывал – кто есть кто, но жизнь в эти карточки я вдохнуть не сумел.
Пьеса должна была быть о любви, а я и в жизни не всегда умел распознать любовь и отделить ее от страсти. Я часто не умел воспользоваться тем, что дарила мне жизнь. Я был слишком не решителен. К тому же так воспитали меня, и так объяснила мне вся русская классическая литература, что женщина есть нечто божественное и совершенное, что мужчина должен добиваться ее любви, совершая ради нее безумные поступки. Была середина двадцатого века, да на него еще накладывалась калька с девятнадцатого века. Столь желанное соединение тел было почти недоступно, для женщин необдуманное чувство грозило чуть ли не крушением всей жизни. Ранняя беременность, отторжение обществом, исключение из школы или из института, изгнание из родительского дома – вот чем расплачивались за минутную страсть. И повсюду предупреждали, и везде читали морали. Постоянная угроза: «В подоле принесешь! Домой не появляйся!» И со всех сторон наставления сердобольных тетушек: «До свадьбы не позволяй ничего!» Это им вбивали в голову, а тебе ведь тоже вбили: «Не распускай рук, не целуй без любви! Ищи свою суженную, ищи настоящую любовь!» А как разобраться, где она, настоящая!
Бледный и худущий, не обладающий сильными мускулами, но измученный развитым воображением, я повсюду искал любовь. И пропустил ту, которая тоже искала любви и почему-то увидела во мне свой идеал. Она тоже была слишком худа, впрочем, про девушку в таких случаях говорят – изящна. В ней была особая аристократическая стать, тогда я этого не понимал. У нас были другие идеалы. По ночам мне снилась моя одноклассница Люда Иванова, у которой были не по возрасту большие груди и развитые бедра. Говорили, что она уже испытала все прелести любви, у нее были глаза с поволокой, туманные многообещающие глаза. Я стеснялся даже подойти к ней, я мог только мечтать о ней. И в то же время девочка-аристократка бледнела при встречах со мной и по вечерам ходила в драмтеатр, где в фойе разыгрывался чемпионат города по шахматам. Блестели паркетные полы, ярко светили хрустальные люстры, полированные шахматные фигурки бликами разбрасывали по доске этот льющийся отовсюду свет. Тоненькая девочка стояла за моей спиной и горячо дышала мне в затылок. Поначалу я думал, что она шахматистка, но потом выяснилось, что она не знает даже элементарных ходов. Мы познакомились после моей победы в одном из решающих туров. Я побывал у нее дома. В ее доме было много книг, и это притягивало меня. И еще оказалось, что ее отец пишет очерки и даже дружит с самим Полевым. Сегодня это имя вряд ли кто вспомнит, а тогда этот находившийся в фаворе летописец был главным редактором журнала «Юность» и прославился как автор книги про летчика Маресьева, продолжавшего летать после ампутации обоих ног. Именно в наших лесах этот летчик выбрался к своим после неудачного воздушного боя и нас водили на экскурсию в тот бор, где он полз и питался одними ягодами.
Каюсь, я уже тогда в восьмом классе пробовал писать, мне очень хотелось чем-то выделиться среди своих сверстников. Но мои стихи никто не признавал. И я нашел другой путь – победы на шахматных турнирах сделали меня школьной знаменитостью и вся шпана в округе уважительно относилась ко мне, я был защищен от любых нападок. Но мне все же хотелось иной славы. Писательской! Так я стал частым гостем у моей несостоявшейся любви. Ее отец был ко мне благосклонен и даже похвалил мои вирши, но прозрачность и почти невесомость его дочки не прельщали меня. Да я как-то и не понимал, что она влюблена в меня…
Прошло несколько лет, я поступил в институт, и мы разъехались, я учился в Питере, она – в Пскове. Расстояние поспособствовало пробуждению моих чувств. У нас возникла бурная переписка. Постепенно слова заманивали нас в ловушку любви. Она, воспитанная среди книг, выученная литературе не по школьным образцам, умела находить влекущие фразы, часто цитировала Шекспира и Лорку. Присылала свои фотографии. Лицо у нее было фотогеничное, на изображениях она была похожа на изящную английскую леди. Переписка раскалила меня, и в ближайшие каникулы я с нетерпеньем ждал встречи с ней. В один из первых дней после моего приезда мы договорились пойти на танцы в театр. В нашем городке издавна было так заведено, что молодежь из культурных семей – в театре, местные интеллигенты не ходили на танцплощадку в парк, считалось, что там собираются хулиганы и женщины легкого поведения. В театр же, чтобы попасть на танцы, надо было купить билет на спектакль, но так как местные артисты не баловали нас разнообразием репертуара, мы приходили в театр часов в десять вечера, когда действие на сцене подходило к концу, и успевали лишь присоединиться к аплодисментам.
Так вот, мы сговорились с ней встретиться на танцах, но в тот день ко мне пришел мой школьный друг, учившийся в Москве, он увлек меня к себе, показывал новые книги, мы бурно обменивались своими впечатлениями от двух столиц и не заметили, как пробежало время, было уже совсем поздно, когда я пришел домой и увидел крайне расстроенную мать. Оказывается, моя леди, не дождавшаяся меня в театре, решила, что я заболел и лежу дома, не найдя меня и вообразив, что я где-то прогуливаюсь с другой, она напугала мою мать, сказав, что не может вынести столь дерзкого коварства и покончит с собой. Мать поверила ее словам и буквально вытолкала меня из дома, телефона у нас тогда еще не было, я из автомата позвонил и убедился, что опасность преувеличена, правда, говорила она, всхлипывая, и я дал обещание, что завтра же пойду с ней, куда она захочет.
Она захотела совершить загородную прогулку. Были у нее с собой бутерброды, бутылка лимонада и плавленый сырок, и еще она настояла, чтобы я купил бутылку вина, что я весьма охотно исполнил. До этого на любые мои предложения хотя бы чуточку отглотнуть шампанского или попробовать сухого вина, она всегда отвечала категорическим отказом. Мы перешли мост и побрели по дороге, идущей вдоль берега реки. Последние дома окраины остались позади, а мы все шли и шли. При этом я говорил почти беспрестанно, а она сосредоточенно молчала. Я прочел почти все стихи, которые помнил наизусть. Пересказал содержание любимых книг. Несколько раз я предлагал остановиться и выбрать место для нашего пикника. Она всякий раз настаивала на том, чтобы идти дальше, говорила, что не хочет никого видеть и что надо найти такое место, где будем только мы. Ты и я – сказала она – одни в целом мире. Наконец она выбрала такое место. Это была площадка на высоком берегу реки, окруженная кустами смородины. Взойдя на нее, мы очутились в уютном зеленом убежище. Отсюда была видна дорога, но нас никто не мог бы заметить. Внизу солнечными бликами играла река и на середине ее изредка всплескивала рыба. Было жарко, и я подумал, что нам неудобно будет при ярком солнечном свете переодеваться, если мы захотим искупаться. Я не очень гордился своим не слишком развитым телом, думал я, что и она не захочет разоблачаться при мне. Мы расстелили на траве взятое из дома покрывало, разложили бутерброды, я открыл вино, втолкнув пробку внутрь. Она, закрыв глаза и запрокинув голову, отчаянным жестом буквально влила в себя полный стакан вина. Я тоже выпил. Вино, яркое солнце, дурманящий запах смородины смешанный с запахом полыни охватили меня и закружили голову. Близость нежного девичьего тела, к которому я боялся даже прикоснуться, но которое притягивало так сильно, что я с трудом сдерживал себя, эта близость наполнила меня необычайным томлением. И тут полы ее халата распахнулись, и о чудо! - она была без трусиков и без бюстгальтера. Я не мог отвести глаз от острых маленьких грудок с темно вишневыми сосками и от завитков волос в заветном месте. Я понял, что она заранее все решила, и уже не сдерживал себя. И для меня, и для нее должно было свершиться то, о чем много раз мы мечтали и что видели в своих беспокойных снах. «Мне больно, - застонала она. Но не оттолкнула меня, а лишь сильнее сжала спину обоими руками. Казалось, окружающий мир перестал существовать для нас. И вдруг он напомнил о себе грохотом тележных колес. Я поднял голову и взгляд мой столкнулся с насмешливыми желтоватыми глазами бородатого мужика, сидевшего на телеге. Самой телеги из-за кустов не было видно. Мужик плыл над ветками и смотрел на нас сверху. И я на всю жизнь запомнил его неухоженную бороду и оскал желтоватых зубов над нею. Телега прогрохотала по дороге, все опять наполнилось тишиной и еще более ярким солнечным светом. И я уже ничего не мог сделать. А моя несостоявшаяся возлюбленная успела натянуть халат и беззвучно плакала, уткнувшись в покрывало. Она не поднимала головы и не желала смотреть на белый свет. Я видел как вздрагивала ее тонкая шея.
После этого случая мы больше не встречались. Рассказывали ее подруги, что она стала красавицей, ей пророчили путь кинозвезды. Она стала женой начинающего, но входящего в моду кинорежиссера. В это легко можно было поверить. Ведь в ней была заложена природой особая стать. Прошло много лет. Я уехал в город на Балтике, работал там, на заводе, свободного времени у меня почти не было, а если выдавался свободный вечер, я ходил в редакцию молодежной газеты, где собирались жаждущие славы молодые гении. И один из них сказал мне, что в городе сейчас находится московский кинорежиссер с женой. Он назвал фамилию этого режиссера и имя его жены. Сомнений не было. Это была она. Я захотел ее увидеть и сказал об этом желании. На следующий день мой коллега сказал, что кинорежиссер, с которым ему удалось встретиться и даже поговорить, находится в критическом положении, у них нет денег на обратный билет. Его жена вспомнила тебя, сказал мой коллега, она просила тебя одолжить денег, но не искать с нею встречи. Я дал товарищу все, что у меня обнаружилось в карманах, просил передать эти деньги, мой привет и номер моего телефона. Звонка не последовало. Позже я узнал, что кинорежиссер и она подсели на иглу, у них пропало все – и квартира в Москве, и большая библиотека, доставшаяся ей от отца, они потеряли работу…
Следы ее затерялись в этом мире, где так легко упасть и так не легко подняться. Есть ли доля и моей вины в ее падении? Безусловно, есть. Она затерялась и в том солнечном дне, сладость которого оборвал грохот телеги, она и в том, что я не стал искать встречи во время приезда их сюда, на Балтику. Возможно, встретив их, я смог бы спасти ее, но для этого мне нужно было сломать свою жизнь – а на такие подвиги я был уже не способен…
Женщины всегда серьезней относятся к жизни. Мы же снуем по верхам, мечемся в поисках новых ощущений. Слабость женщины часто оборачивается их силой, становится надежным способом защиты. С годами грани между полами стираются – в историческом времени тоже происходят сдвиги. Кто сегодня сильный пол? Определить трудно. Все зависит от каждой отдельной личности. В мое студенческое время было еще слишком много условностей. Потеря девственности считалась трагедией. Ранняя беременность могла испортить всю жизнь. Аборты были запрещены, а нелегальные аборты зачастую лишали возможности впредь иметь детей. Все эти условности в годы моей юности поднимали женщину на высоты нравственности и чистоты. Мы не решались обидеть кого-либо из своих студенческих подруг, но эта застенчивость оборачивалась против нас. Жаждущие сближения мы отталкивали друг друга, сдерживая и обедняя мир своих чувств.
В нашем институте девушек было очень немного, сугубо технический вуз был не их стихией. В огромном похожем на многопалубный корабль общежитии они занимали всего один четвертый этаж. Они были слишком серьезны и казались нам недоступными, и мы уходили на танцы в соседний педагогический институт. Там мы давали выход своим чувствам и могли рассчитывать не только на поцелуи. У себя же в общежитии, общаясь со своими сокурсницами, мы изображали из себя честных рыцарей. Мы делали за своих дам курсовые проекты, мы водили их в филармонию, на каток, тайно вздыхали о своих соседках, но явных попыток сближения сделать не решались. Была среди наших сокурсниц одна истинная красавица, которой мы гордились и которую все оберегали. Мне очень хотелось, чтобы она обратила на меня внимание. Я не был первым учеником, хотя сдавал экзамены на пятерки. Преподаватели чувствовали, что я готов предать их науку. Они учили меня строить корабли, а я занимался, с их точки зрения, пустым делом – пытался сочинять рассказы. Я решил проучить одного из них, который преподавал у нас курс деталей машин. На этот шаг меня толкнула первая красавица нашего курса. Мы все были влюблены в нее до потери пульса. В ней было что-то от восточной царевны. Она была осетинка, впрочем, в годы моей молодости национальности не придавали никакого значения. Я даже не уверен осетинка она была или кабардинка, твердо знаю – родиной ее был Дагестан. У нее были черные быстрые глаза, пушистые брови и очень длинные ресницы, а главное такие стройные ноги, от которых невозможно было отвести взгляд. Тогда не носили короткие юбки и, когда в самодеятельном ансамбле она танцевала, на ней была длинная алая юбка и эта юбка парашютом вздымалась, и вот тогда нам открывались самые стройные ножки, и мы всегда с замиранием следили за куполом ее юбки и за легким кружением по сцене нашей любимицы. Казалось, от наших вздохов юбка каждый раз поднимается все выше, и счастливчики уверяли, что видели узкую полоску желтых трусиков. Вздыхателей у нее было полно, но близко она к себе никого не подпускала. Я конечно ее никоим образом не интересовал, большинство из наших студентов были повыше меня ростом и обладали мужественными лицами, а у некоторых эти лица к тому же украшали роскошные усы. Куда мне было до них…
Но наша королева красоты узнала, что я пишу стихи и однажды целый вечер в читальном зале, где почти никого не было, кроме нескольких китайцев, зубривших марксизм, мы проговорили о поэзии. Я читал ей не только Пастернака, но и свои стихи. Женщины любят ушами. Так утверждают все. Нашу красавицу поразила моя способность быстро находить рифму на любое слово, а я разгоряченной ее похвалой заявил, что могу объяснительную записку к курсовому проекту по деталям машин написать в стихах. Она не хотела в это верить, и мы заключили пари-американку. Американкой называли такое пари, по которому проигравший исполняет любое желание победителя. Она, впрочем, сразу почувствовала, что может проиграть и поставило защитительное условие – выигрыш мой будет считаться только тогда, если я получу за курсовой оценку отлично. Казалось бы, она полностью обезопасила себя. Ведь отличную оценку я мог получить только в том случае, если преподаватель не заметит стихотворной формы текста. Условие почти проигрышное для меня, но ведь даже проигрыш был мне приятен и даже более желателен, чем выигрыш. Она могла попросить меня исполнить любое желание и я бы, не раздумывая, кинулся его исполнять. И не я один. Власть красавицы над нами была ничем не ограничена…
Проект я сделал легко. На вдохновении за ночь написал в стихах объяснительную записку. Чертежи и расчеты, на мой взгляд, получились идеальными. Это была зубчатая планетарная передача для судовых шпилей. Как говорил наш преподаватель по начертательной геометрии, надо иметь пространственное воображение. У меня это воображение было. Я мог, глядя на чертеж, представить объемно изображенную деталь, я мог легко представить, как в пространстве пересекаются различные геометрические тела. Еще на первом курсе, когда мы склеивали из бумаги различные конуса и пирамиды и их соединения, я удостоился зачисления в ряды тех, кто обладает пространственным воображением.
Возможно, это воображение, необходимое тем, кто хотел стать инженерами, обернулось для меня совсем другой стороной. Я изобретал немыслимые сюжеты, я видел цветные сны. Эти сны были наполнены грациозными женщинами и томлением моих неисполненных желаний. Поиск любви не оставлял меня даже ночью. Эта любовь оставалась, как и в жизни, незавершенной. И часто я просыпался в самый сладкий момент, не достигнув разрядки. Теперь у меня появилась надежда на взаимную любовь и ни кого- нибудь, а самой красивой нашей сокурсницы…
Наконец наступил тот день, когда после последней лекции нас собрали, чтобы объявить оценки за курсовой проект. Я с замиранием сердца ждал разоблачения, однако, наш преподаватель, вальяжный старичок с ухоженной бородкой, объявил, дойдя до моей фамилии: отлично. И добавил: очень развитое пространственное воображение. Это была высшая похвала в его устах. Я понял, что он не читал мою объяснительную записку, его пленили мои расчеты и безукоризненные чертежи во всех проекциях, изображавшие мою планетарную передачу во всей ее технической красе.
Итак, я выиграл пари. Но особого ликования от своей победы я не испытывал и даже решил, что ничего не скажу нашей королеве, она была в другой группе и могла не знать, какая оценка у меня за курсовой проект. На следующий день вечером наши парни собрались идти на танцы в пединститут и уговорили меня тоже туда наведаться. Я отутюжил свой единственный костюм, начистил до блеска ботинки и уже набросил на шею шарф, когда в комнату ворвалась разъяренная девица, из тех, что жили в комнате с нашей королевой, и прямо с порога эта девица накинулась на меня. Она обвиняла меня в бессердечности, наглости, хитроумии, садизме и во многих других пороках. Она кричала о том, что я покушался на девичью честь, она причитала о тех мучениях, на которые я обрек всеми любимую красавицу – нашу королеву. И я узнал из потока гневных слов, что моя возлюбленная не спала всю ночь, что она рыдала, и даже сейчас ее рыдания не прекратились. «Иди, подлец, иди, успокой ее, - кричала девица, надвигаясь на меня, - иди, и не вздумай требовать свое подлое пари. Ты подлец, уже потому, что заранее знал, что выиграешь и потому ты затеял американку. Ты захотел обманным путем получить свое! Твои желания ясны каждому! Ты жаждешь лишить невинности самую красивую и самую непорочную девушку нашего курса…
У открытой двери нашей комнаты начал скапливаться народ. Я готов был от стыда провалиться сквозь пол. Как же я не догадался, как же не подумал, что принесу такие мучения той, которую считал чуть ли не небожительницей. Надо было сразу все ей сказать…
Я почти мгновенно перескочил лестницу, разделяющую наши этажи, без стука я ворвался в комнату, где беззвучно рыдая, уткнувшись в подушку, страдала наша королева. И когда я дотронулся до ее плеча и она повернула ко мне заплаканное лицо, я увидел каким испугом переполнены ее глаза. Конечно, она подумала, что пришел за выигрышем. И вот, казалось ей, грядет расплата за легкомысленное пари. Потерять девственность с каким-то безвестным заморышем! Как это все объяснить потом в высокогорном ауле, где наверняка ждет ее жених каких-нибудь княжеских кровей. У меня даже слезы навернулись на глаза. Я начал объяснять, что мне не нужен никакой выигрыш, никакая американка не нужна, я ничего не собираюсь требовать, ничего не буду просить. Но мои уверения не могли остановить ее рыданья. И только, когда вбежавшая в комнату подруга, недавно стыдившая меня, закричала радостно во весь голос: «Ты свободна! Ему ничего не надо! Не бойся! Ты свободна!», только тогда рыданья смолкли, королева наша привстала на кровати, вытерла заплаканные глаза, посмотрела на меня уже без испуга в глазах. И милостиво разрешила: «Я могу исполнить какое-нибудь твое желание. Ведь ты хотел пойти со мной на каток?» Нет, отказался я, коньки плохо меня слушаются. Лучше разреши мне написать об этом пари в моей будущей книге. Ты станешь горской княгиней и когда-нибудь прочтешь обо всем. Она радостно согласилась, конечно, не веря, что такой уступчивый и худущий однокурсник может стать писателем. И вот я воспользовался только теперь этим правом. Я не знаю, стала ли она горской княжной, но хочется верить, что сохраненная девственность помогла ей найти приличного жениха в горах Кавказа. Но с другой стороны, она могла попасть там в такую крутоверть, где не до девственности. Зачистки, насилия, похищения людей – не приведи Господь… Как уберечь красоту среди убийств и насилия? А вдруг она стала шахидкой, тоже не исключено. Мстит за разоренные города и убитых братьев, и красота открывает ей путь через блокпосты. Красота, которая, как уверял русский классик, спасет мир.
Другой русский писатель, который сейчас процветает во Франции, а в наши студенческие годы занимался постижением азов литературы со мной вместе в литературном объединении, когда я рассказал ему эту историю про пари, прочел мне целую лекцию о вреде девственности, стоявшей извечным препятствием на ниве любви. В пивной у пяти углов после очередного занятия, сдувая пену с кружки, он цитировал Ницше и Бердяева, а я слушал его, разинув рот, впервые узнавший об этих философах. Он изрек как истину в последней инстанции слова Ницше: «Женщина любит плеть!» И добавил:«Она любит жестокость и отвергает мягкотелость! Змей искусивший ее, придуман позднее. Она сама была этим змеем!»
Он вспомнил одну из своих пассий, я ее тоже хорошо знал, по броской своей красоте она нисколько не уступала нашей королеве, а кроме всего прочего еще и писала чудные детские сказки. И сказал, вспоминая ее, будущий житель Франции: «Та еще профура, вроде твоей горянки, кудрява и приманчива, имели ее все, кто хотел и в зад, и в рот, но она до сих пор бережет свой главный вход, хочет предстать перед женихом непорочной девой!»
В те годы я, как и все мои сверстники, был очень далек от нестандартных вариаций секса. И потому слова моего коллеги по литературе возмутили мое непорочное сознание. И в пивной на Марата, где мы с ним сидели, я кричал, смущая мирных любителей пены, что все это наветы, что не может прекрасная сказочница таким отвратным путем сохранять свою девственность. Она прежде всего писательница и ей должны быть чужды предрассудки, и нечего сравнивать ее с нашей горянкой, которая за потерю девственности может даже жизни лишиться, знаем мы этих восточных князей…
Сейчас все это смешно вспоминать, настало совсем другое время, раскрепостились все, пуговицы расстегнули, а лучше или хуже стало, не мне судить, возраст уже не тот. Каждому свое время, и как сказал поэт: «Времена не выбирают, в них живут и умирают…»
А в тот день, в своей юности, я дал себе слово никогда не заключать пари с женщинами, все равно будешь в проигрыше.
Однако не прошло и года, как я нарушил это обещание.
На очередные летние каникулы я приехал в родительский дом, в маленький провинциальный городок, укутанный тишиной, где, казалось, даже мухи дохнут от скуки. Мои одноклассники, словно сговорились и решили покинуть этот город навсегда. А может быть, и зря. Сейчас, вспоминая годы прожитые в нем, наполненные чистотой чувств и юношеской восторженностью, я понимаю – возможно, это было самое счастливое время моей жизни. Счастье дарили мне тенистые парки, полные таинственных шорохов и солнечных бликов, чистотой наполняла тихая река, на высоком берегу которой застыл крепостной вал - место наших первых свиданий и первых поцелуев. И что может быть прекраснее многочисленных вишневых и яблоневых садов, пламенем белизны охватывающих пригороды весной, а к августу дарящих всех сочностью плодов.
В этом городе я всегда жаждал любви, и почти всегда эта любовь ускользала от меня, дразнила меня своим крючком и доводила до отчаянья. Особенно в том году, когда уже был сдан сопромат. А после его сдачи, как утверждала студенческая мудрость, можно жениться. Но о женитьбе речи не шло, город был совершенно пустынен… Не было в нем моей леди, нигде не нашел я и той таинственной девушки, с которой провел всю ночь во время выпускного бала. Я помнил только, что на ней было розовое платье, и в саду она сливалась с цветущими яблонями, еще я помнил ее глаза – спелые вишни, но этих примет оказалось мало.
В то лето город словно дремал, утомленный июльской жарой, куда-то исчезли все птицы, рыба лишь изредка всплескивала на зеркальной глади реки. И даже наш любимый пляж на острове Дятлинка был совершенно пустынен. Жара спрятала всех за стенами домов. Все затаилось. Родители старались накормить меня впрок. Обильная еда раскаляла мои гормоны. Я готов был сорваться и уехать в Питер, где даже летом в общежитие не затухало веселье, и уже собрал свой чемодан, когда неожиданно на старом деревянном мосту, соединяющем центр города с заречной слободой, я неожиданно встретил художницу. Она стояла у перил с мольбертом и этюдником, золотистые ее волосы раскинулись по обнаженным веснушчатым плечам, в широко открытых ее глазах скопилось много неба и солнца. Я сразу узнал ее. Она училась классом младше меня в соседней школе, куда мы часто ходили на танцы. И она сразу признала меня и, оказалось, что она даже читала первые мои опубликованные опусы. У нас нашлось неисчерпаемое количество тем для общих разговоров. Мне запомнились ее слова, сказанные при первой встрече: «Мы в этом городе одни, словно на обратной стороне луны, мы просто обречены на взаимность…»
Было время хрущевской оттепели, из запасников музеев вытаскивали на свет Божий ранее запрещенных и гонимых художников. Мы задыхались от восторга и справедливого гнева. Мы перебивая друг друга, восхтщались Фальком, Филоновым, Гончаровой, Лентуловым. Мы были едины в своих пристрастиях. Импрессионисты и постимпрессионисты были нашими идолами. Мы говорили и о новых своих кумирах, возводя Пикассо в ранг небожителя. Не забывали мы и себя, подогревая в друг друге уверенность в правильности избранного пути. Я хвалил ее этюды, она мои стихи и рассказы. Несколько первых дней мы почти не расставались.
Не могло же только искусство столь плотно сблизить нас. Конечно же, нет. С самых первых минут, с первых же случайных касаний, я почувствовал к ней неотвратимую тягу. И уже в первые дни старался сесть как можно ближе к ней, я клал свою руку на ее раскаленное колено, я сам был так накален, что если бы кто-то поднес ко мне незажженную спичку, она тотчас бы вспыхнула. Моя художница тоже тянулась ко мне, я это постоянно ощущал. Но мы сами устроили себе преграду из высоких слов. Слишком долго рассуждали мы о нравственной силе искусства, мы и сами друг другу постоянно доказывали, что мы принадлежим к этому искусству, мы люди элиты, для которых плотская любовь не имеет особого значения. Она слишком часто говорила об этом. Говорила витиевато и эффектно поворачивала при этом у самого моего лица свои тонкие пальцы. «В этом городе, - говорила она, - мы вдвоем, как на острове, никто здесь нас никогда не поймет, мы несем сюда первые зачатки культуры, нас тянет друг к другу, но эту физическую тягу мы должны преодолеть, встать выше инстинктов и дать людям города основы просвещения. Я пытался ее убедить, что искусство и любовь почти синонимы, что именно любовь рождает шедевры. «Да, - соглашалась она, - но не плотская любовь, а высокие грезы и тоска по чистой любви, и эта тоска, сплавленная с воздержанием, рождает шедевры». Я не сдавался: но нельзя же подавлять себя, нельзя душить возникающие чувства. Нам никуда не уйти друг от друга…
- Хорошо, давай заключим пари, - предложила она, - давай докажем друг другу, что превыше всего любовь к искусству. Пусть будут такие условия – кто первый не выдержит и захочет физической близости, и не сможет удержать и смирить свои желания, пусть тот покупает торт и шампанское. Это будет знаком его проигрыша…
Я согласился с ее условиями, прекрасно понимая, что готов хоть сию минуту проиграть пари. И все же еще пару недель я продержался, и мы продолжали рассуждать о высоких материях, почти задыхаясь от растущего вожделения.
А в очередное воскресенье, когда ее мамаша уехала к сестре в деревню, я купил торт и шампанское и с трепетом позвонил в ее дверь. Мы расхохотались и бросились друг другу в объятия. Но счастью нашему не дано было длиться долго, оказалось, что ей надо было срочно возвращаться в Москву, где появились надежды на персональную выставку. Я решил тоже уехать, делать мне в городе было нечего.
С моей художницей я более не встречался, она удачно вышла замуж в столице за директора музея и прислала мне каталог персональной выставки. В каталоге были пейзажи нашего города, полные солнечных бликов поляны, сады, в которых ветви деревьев сгибались под сочными плодами, и был еще один этюд, который мне запомнился, на этом этюде две призрачные тени тянули руки друг к другу, а преградой между ними стоял подрамник…
Мечты и реальность перемешиваются, выдумка переходит в жизнь, а жизнь становится похожей на выдумку – это я понимаю сейчас. А тогда, стоило ли анализировать чувства, их наплыв был широк и неотвратим. Кроме постоянного стремления к женщинам того круга, в котором обитал, кроме реально пышащих жаром тел, мысли и дни заполнялись сексуальными фантазиями. Мы выдумывали себе свои идеалы. Особенно это было свойственно нашим подругам. В любом женском общежитии можно было увидеть на стенах портреты любимых артистов. Фанаты и фанатки даже объединялись в общества и готовы были разорвать на куски тех, кто не разделяет любви к их кумиру. Можно было бы только посмеяться над всем этим, если бы сам избежал подобных увлечений. Ведь нельзя сказать, что оставался равнодушен к прекрасным женщинам, которых никогда не видел вблизи в обычном трехмерном пространстве, они были лишь тенями на полотне экрана и в телевизионном окне. И все же они порождали любовь. И это была сильная любовь, с ревностью и страданиями… Так, моя мамаша дико ревновала отца к певице Зыкиной. Едва певица появлялась на экране, мамаша тотчас выключала телевизор, а если отец пытался включить, начинала шумно обличать эту, как она называла, кремлевскую корову. Наверное, я пошел в отца. У меня тоже возгорелась любовь к одной певице. Предметом моей страсти стала французская певица Мэрей Матье. Ее голос с легкой картавинкой завораживал меня, я мог часами слушать ее песни, а если удавалось увидеть ее на экране, я весь день словно не ходил, а парил в воздухе, все мне легко удавалось, а в голове звучали французские слова о любви. И только ради этих песен я готов был учить язык далекой Франции. Она стала идеальной женщиной моей мечты, ее большие выразительные глаза, казалось, пронизывали меня, и от того, что она была не доступна, я любил ее с каждым днем все сильнее и страдал от того, что был уверен – мы никогда не встретимся. Но как говорится – никогда не говори никогда.
Я уже окончил институт, уехал по распределению в город на Балтике, на самую западную границу, фактически приблизился к своей возлюбленной, Европа была рядом, но что толку, никто не собирался выпускать меня не только в желанную Францию, но и в соседнюю Польшу. Меня вычеркивали даже из списков туристических групп. Был слишком подозрителен инженер, пишущий рассказы. А мой приятель, тоже начинающий литератор, но свободно разъезжающий по другим странам, как-то пошутил: «Тебя не выпускают, потому что гэбешники прознали о твоей страсти к этой шансонетке! Уедешь туда и останешься, знаем мы вас, Дон Жуанов! И не думай о своей певице! Забудь ее…»
Советам приятеля я не последовал. И вот мне повезло. Случилась у меня поездка, правда, не во Францию, а в Ленинград. Там я застрял на согласованиях проекта новых рыболовных траулеров, встретил своего студенческого друга, время проводили мы весело, друг был своим человеком в театральных кругах, доставал билеты даже к Товстоногову и в Мариинку… Дело в том, что наш общий студенческий приятель, ставивший у нас в институте капустники, стал известным режиссером, я с ним был не очень знаком, но мой друг учился с ним в одной группе. И вот, в один из дней моей командировки я увидел на афишах знакомое лицо и ее белозубую улыбку. Она смотрела на меня из-под челки глазами, полными любви. Она была здесь, в одном городе со мной. Повсюду по городу были расклеены афиши, она смотрела на меня в метро, в трамваях, даже в конференц-зале проектного института, где я спорил с упрямыми конструкторами.
Была ранняя весна. Мрачный до этого времени и дождливый город, казавшийся мне неприветливым и тоскливым, вдруг преобразился. Небо очистилось, черемуха оделась в белый брачный наряд, весело заиграли в витринах солнечные блики, люди скинули тяжелые пальто и шубы, и как всегда бывает в такое время женщины стали невыносимо прекрасными, в коротких юбках, в полупрозрачных кофточках, с оголенными руками, они притягивали взгляды встречных мужчин, готовых по первому их кивку ринуться я за ними хоть на край света. Наверное, один я не замечал никого. Мой взгляд устремлялся поверх их голов на стены домов, где с афиш мне улыбалась Мэрей. И таких, как у нее, больших глаз не было ни у одной из встречных женщин, и еще у Мэрей был тот особый французский шарм, то особое обаяние, которое невозможно было не заметить.
Мой друг знал о моих страданиях и как настоящий друг сделал, казалось бы, невозможное. Он добыл билеты на концерт Мэрей. Он добыл билеты в партер, на первый ряд, и я был просто на седьмом небе. Предвкушения счастья и любви не покидали меня. Я купил первый в своей жизни галстук, несколько раз гладил свой единственный костюм, я побрился в парикмахерской.
Мы пришли в концертный зал заранее, у меня в руках были нежно-розовые тюльпаны. Я весь был словно наэлектризован. Тысячи людей в зале испытывали близкие к моим чувства восторга, и когда она вышла на сцену, пространство вокруг взорвалось аплодисментами. Такого вихря я никогда в жизни не слышал. Она поклонилась. Она показалась мне такой хрупкой и беззащитной. Я испугался – вдруг фанаты кинутся к ней, сомнут, разорвут это хрупкое чудо, эту почти игрушечную женщину. И она внезапно запела, и пела не переставая, слова рождались в глубине ее тела и словно перекатывались в ней, чтобы вырваться потом наружу и сотворить чудо, заставляющее людей замереть и истаивать от любви к миру, от любви к ней, к ее соловьиным руладам.
Букеты цветов завалили сцену, поклонники рвались через кресла, их сдерживали у сцены охранники. Я тоже несколько раз порывался встать и готов был устремиться к подмосткам, я был уверен, что сумею проскочить через охрану, вручить ей цветы, взглянуть в ее завораживающие глаза, почувствовать совсем рядом тепло ее тела. Но всякий раз, когда я приподнимался со своего места, мой друг крепко стискивал мою руку, останавливая меня.
В антракте он сказал: «Не торопись и не суетись, нас проведут к ней в гримерку…»
Что же ты сразу не сказал – воскликнул я. Он стал объяснять, что хотел преподнести мне сюрприз, что заранее договорился с нашим однокашником-режиссером, и тот твердо заверил, что сделает все возможное и даже невозможное, но проведет нас. Вот что значит иметь настоящих друзей! Мог ли я даже мечтать о таком свидании! Мне выпал шанс сказать ей о своей любви! Но где, в каких уголках памяти отыскать хоть несколько подходящих французских слов, я клял себя, что заранее не выучил хотя бы несколько фраз, я пытался вспомнить Толстого, первую главу его романа – бесполезно, я стал приставать к другу, тот, хотя и учил в школе французский, толком ничего не мог объяснить.
Прозвенел третий звонок. И второе отделение, казалось мне, никогда не кончится. Были выходы на бис, была, наконец, Марсельеза, которую зал пел вместе с Мэрей. Что она делала своим голосом с людьми, мы все были в ее власти, она была воплощением той Свободы, что вела на баррикады у Делакруа, она была самой революцией. Венерой и Гаврошем одновременно. Ее долго не отпускали. Она едва стояла на ногах. Это стали понимать. Зал понемногу успокаивался, потоки людей потянулись к выходам. А мы с другом протиснулись к служебному входу, где нас уже ждал наш однокашник – известный режиссер. Был он в отличии от нас раскован, без галстука, ворот рубашки распахнут, волосы разлохмачены. Мы в своих парадных костюмах наверное выглядели, как высокопоставленные чиновники. Я понимал, что надо было надеть свитер и входящие тогда в моду джинсы, но было уже ничего не исправить. За кого она меня теперь примет, волновался я, возможно подумает, что я какой-нибудь партийный босс или банкир с денежным мешком, может обидеться – вот идет с тюльпанами, а не с корзиной роз, не хочет тратить свои капиталы…
Мы долго пробирались по темным коридорам, и то спускались вниз по узким лесенкам, напоминающим корабельные трапы, то поднимались вверх, пока не очутились у двери, заваленной цветами, и режиссер что-то сказал здоровенному парню с бычьей шеей, вставшему на нашем пути. И парень этот посторонился и кивнул. Заветная дверь открылась – и я увидел Мэрей, она сидела спиной к нам, маленькая и беззащитная, и я застыл на месте, у меня не было сил не только для слов, но даже для малейшего движенья. Режиссер наш что-то стал говорить по-французски. Как потом объяснил мне мой друг, режиссер говорил Мэрей о моей любви и о том, что я хоть и молодой начинающий автор, но являюсь надеждой русской литературы, что я буду вторым Тургеневым. Я в тот момент, конечно, не понимал о чем идет речь, разобрав только знакомое – Тургенев, вспомнил о Полине Виардо. Я полнился голосом Мэрей, мне не важен был смысл ее слов. Я услышал несколько раз восторженное «о», но не отнес это на свой счет. Потом подряд она произнесла знакомые имена: о, Достоевский, о, Лермонтов – о … и повернулась, чтобы разглядеть меня.
Я опешил – передо мной была маска, абсолютно белое лицо, толстый слой грима отобрал подвижность улыбки, и на алебастровом фоне, высвечиваясь сквозь искусственное и мертвящее, чернели прорези для глаз – и там на мгновенье мелькнули искорки, но это уже ничего не могло спасти. Я с трудом подавил рванувшийся изнутри вопль, я попытался улыбнуться и протянул ей тюльпаны. Она прижала цветы к лицу-маске, вздохнула устало, потом взяла со стола афишу и что-то быстро на ней написала. Эту афишу наш режиссер тотчас сунул мне в руки и подтолкнул меня к выходу. Долгожданное свиданье было закончено. Мой друг, ожидавший от меня слова благодарности, получил заряд обиды, невольно вырвавшийся из меня: «Лучше бы ты не договаривался ни с кем, лучше бы мы не ходили на этот концерт!»
Он ничего толком не мог понять и чтобы хоть как-то ублажить меня после третьей рюмки коньяка у него в квартире, он развернул подаренную афишу, взял словарь и перевел то, что было написано Мэрей очень четким разборчивым почерком. Было там всего несколько слов, но каких слов! «Я жду тебя в Париже» - так она протягивала мне руку и давала надежду. «И ты, дурак, еще не доволен, - возмущался мой друг, - да ты может быть, всю жизнь будешь вспоминать этот вечер и всем показывать эту афишу, чтобы доказать – смотрите, я любил лучшую певицу Франции, и она ответила мне взаимностью, она звала меня во Францию!
Он был не прав, афишу я никому не показывал, но до сих пор бережно храню ее, и иногда разворачиваю и смотрю на женщину моей мечты, в ее черные выразительные глаза под черной челкой, смотрю подолгу, чтобы она, изображенная на афише, окончательно стерла из моей памяти то видение в белой маске, которое я лицезрел когда-то. И превратилась бы в прекрасную Мэрей, которая ждет меня в Париже.
В тот вечер после концерта мы с другом приняли внутрь достаточное количество коньяка. Но я никак не мог запьянеть. Мой друг говорил без умолка. Он пытался доказать мне, что вершины любви зачастую лежат совсем не в реальном мире. Любовь – это великая выдумка – утверждал он. И подкреплял свои мысли историями великой любви. Данте, Лаура, Петрарка, Рафаэль, Форнарина, Беатриче – мелькали имена романтических возлюбленных. Всю жизнь мы ищем БСЛ – говорил мой друг. И в тот вечер мы пришли к единому мнению – мы поняли, что зачастую мы ищем любовь в облаках, мчимся в дальние страны и города, а эта любовь – рядом. Мой друг на деле подтвердил эту истину.
Он нашел свою БСЛ – и не в Париже, и не в экзотических путешествиях, его избранница училась в нашей группе! И только когда мой друг женился на ней, мы поняли, какие мы были идиоты. Она была воистину королевой красоты, у нее были беличьи глаза с поволокой и такая изящная лебединая шея и такой аристократический овал лица, словно она сошла с портретов Рокотова.
И в тот вечер после концерта Мэрей друг тянул к себе в гости, я смог бы опять увидеть нашу красавицу, но мне не хотелось второй раз испытать разочарование, я хотел, чтобы наша сокурсница, жена друга, осталась в моей памяти весенней невестой, красавицей с утонченным профилем и волной шелковистых волос. Я отказался от приглашения и сказал на прощание: «Завидую я тебе, ты нашел свою БСЛ!» Друг обнял меня и сказал: «Думаю тебе тоже должно повезти! Ты же первый среди нас едва не женился. Я помню твою красавицу, мы все слюной исходили и не только слюной. Кстати, ты переписываешься со своей целинницей? Передавай ей привет!» Я ответил, что давно утратил с ней связь. «Но она ведь ждала от тебя ребенка! - удивился мой друг. Я не стал ничего объяснять ему, не хотелось ни оправдываться, ни выдумывать обеляющие меня обстоятельства…
Все было, как оно было и ничего в жизни нельзя ни повторить, ни переделать, и нельзя ступить дважды в одну и ту же воду. Возможно, я был слишком глуп, возможно, прозевал свою судьбу, а возможно меня слишком распирали желания… Я ни о чем не сожалею, у нас был свой неповторимый медовый месяц, да еще какой!
А тогда наш комсорг упрекал меня – стоило ли привозить из далеких целинных земель девицу, вокруг полно претенденток, рядом общага педагогического, все в двух остановках от нас – медицинский. Пошел бы на танцы, познакомился бы, зачем было человека с места срывать…
В то время не было дискотек, было много чопорности и условностей, моя целинница опрокидывала устои. Она сама была охотницей.
До нее, конечно, были танцы, и знакомства на танцах, и робкие поцелуи после танцев. Мы ездили даже на другой конец города в Кировский дворец, стояли в очередях, чтобы заполучить заветный билет на танцы. А у нас под боком в нашем общежитии каждую субботу в лишенном яркого света подвале играл студенческий джаз. И золотая труба нашего института Леха Киохидзе выдувал такие томительные и влекущие мелодии, что не танцевать и просто стоять у стены было невозможно. К нам приходили студентки из соседних общаг – чисто женских тогда вузов – педагогического и медицинского. Были и постоянные любительницы танцев из окрестных домов. Дураки мы пренебрегали ими, в поисках БСЛ часами тряслись в трамваях, возвращались в общежитие по ночам или ранним утром, потому что приходилось ждать, когда сведут мосты. Шли пешком через весь город, придя в общагу, искали слойки, залезали в чужие тумбочки, надо было восстановить силы. Примерно с третьего курса мы поняли, что легче всего, не усложняя себе жизнь, спуститься вниз, в подвал. Если повезет, можно было и там, в подвале найти себе партнершу, можно было заманить ее к себе в комнату, уловив момент, когда когда твои сожители еще увлечены танцами. Королевой этих танцев была Берта. Яркая черноволосая женщина, лет двадцати пяти, у нее был грубый голос и большие груди. Ее прозвали Берта-наездница. Все жаждали пригласить ее. Но заполучить Берту в партнерши было не так-то легко. В танце она могла довести до оргазма, и счастливчики, получившие право с ней станцевать не всегда выдерживали танец до конца, убегая в свою комнату, чтобы сменить трусы. В одну из весен я был тайно влюблен в нее. Жадно всматривался я в ее чарующие движения, в изумительную подвижность бедер, все во мне возбуждалось, горело, я понимал, что не смогу жить без нее. И если бы она позвала, я пошел бы за ней, хоть в ад. И вот, наконец в один из вечеров мне удалось протиснуться сквозь кольцо ее поклонников, и с первыми же звуками трубы ухватить первым ее руку и вовлечь в круг танцующих. Она сразу же сжала мою ногу своими ногами, пальцы ее с кровавым маникюром ногтей вцепились мне в спину, она словно оседлала меня, и крутя бедрами, все сильней ввинчиваясь в мое тело. Я почти входил в нее. Я был на седьмом небе. Леша Киохиде завывал на своей трубе о всеобщей страсти. Берта шептала что-то мне на ухо, касалась пухлыми губами мочки уха. Я потерял всякий контроль над собой и где-то в середине этого аргентинского танго не выдержал. Сперма просачивалась сквозь брюки и темным пятном обнаруживала себя. К несчастью, в этот вечер на мне были слишком светлые парадные брюки и я готов был провалиться сквозь землю. Хорошо хоть, что освещение в подвале не было ярким. И мне к тому же еще удалось в танце оттеснить Берту к стене, а там, когда танец кончился, я сделал вид, что мне слишком жарко, снял пиджак, перекинул его через руку, и прикрыл темное пятно. Кажется, наездница все поняла, а я, сгорая от стыда, поспешил покинуть танцы, чтобы в туалете замыть свои парадные брюки. Стыд быстро испарился, и я не прочь был бы повторить танец, но теперь всякий раз я не мог пробиться через круг ее поклонников, да и она, видимо, не очень жаждала повтора…
Встречи на танцах, мимолетные увлечения, ночные прогулки по набережным, поездки в Петергоф и в Павловск. Попытки обольщений, попытки любви. Сколько сил уходило на это. Именно любовь делала нас не свободными. Мы сами искали этого сладкого рабства. Иногда мы восставали. Старались, как бы сказал старик Фрейд, сублимировать секс. Бросались на штурм науки, ставили по ночам опыты в лабораториях. Тогда была мода – везде внедрять пластмассы. Часами мы испытывали пластмассовые трубы, записывая показания датчиков и строя кривые. Записывались в спортивные клубы и секции. Время в институтском спортзале было строго лимитировано, чтобы сыграть в баскетбол или получить право на заплыв в бассейне, приходилось вставать в пять утра и идти пешком от общежития до Калинкина моста, а это километров пять, если не больше. И все же никакая усталость, никакие самые напряженные соревнования не могли победить или уменьшить наши желанья. Любовь побеждала спорт.
Она, эта любовь, особенно победительна была весной, и желания достигали своего пика к началу лета, и можно было бы ошалеть, окончательно свихнуться от притока желаний, если бы не различные комсомольские стройки, где изнурительная работа несколько подавляла нашу любвеобильность. И еще было в мое студенческое время было такое явление, как целина. Был такой призыв, такой бзик у правителей – распахать целинные земли в далеком Казахстане, засеять их и завалить весь мир зерном и кукурузой. Ездили на целину у нас только добровольцы, я записался одним из первых, но первый год пропустил. Поехал после сессии домой, ждал вызов и так и не дождался. Потом оказалось, что письмо с вызовом мне посылали, но моя мама, опасаясь за здоровье своего, как ей казалось, хилого сыночка, утаила почту. Я устроил на следующий год семейный скандал и уехал осваивать целинные земли, не задержавшись после сессии в родном доме и нескольких дней.
Попал я в бригаду, составленную в основном из студентов нашего института, причем в бригаде этой не было ни одной девушки. В первый месяц мы отстраивали себе для ночлегов саманный барак и чинили колхозный ток, а потом пошло зерно, и мы узнали, что такое настоящая изматывающая работа. День и ночь слились, работали мы непрерывно. От носилок с зерном, которые приходилось таскать часами, не разгибались пальцы. Колючие снопы вызывали нестерпимый зуд на наших телах. Тряска на копнителе выворачивала нутро. Все это разом обрушилось на нас, совсем не приученных к крестьянскому труду.
Казалось бы, такая работа вообще не оставляет места для любви, ведь мы просто валились с ног и засыпали буквально на ходу. Но стоило дождю на время прекратить наш труд, как тотчас в наших головах рождались самые хитроумные планы и даже реализовывались – и все они были движимы только любовью. Так мы уговорили одного из местных шоферов свезти нас на танцы в центральную усадьбу, отстоящую от нашей бригады километров на двести. В первую эту поездку на танцы, мы поняли, что делать нам там нечего. Комбайнеры и трактористы – мускулистые мужики из Краснодара, посланные сюда на уборку хлеба, не оставляли нам никаких шансов и были вне конкуренции. На местных девиц нам пришлось только смотреть. Мы уехали несолоно хлебавши и трясясь по колдобинам на грузовике пели тоскливые песни. И все же эта поездка не отпугнула наших комсомольцев-добровольцев. И в следующий дождь мы опять помчались в центральную усадьбу. И опять был полный прогар. Даже завзятые институтские ловеласы здесь не котировались. В третью нашу поездку неожиданно повезло мне. В дороге я, вроде бы и очень цепко ухватившийся за борта нашей полуторки на одной из рытвин не удержался и сильно ударился коленкой о кабину. Поначалу я не почувствовал боли, а когда мы добрались до сельского клуба, я понял, что если даже первая красавица этих мест согласиться станцевать со мной, я не смогу этого сделать. И мне пришлось ковылять в медпункт.
Там, в узкой комнатенке, пропахшей лекарствами, за мое колено взялась кудрявая, словно барашек, девица с выпуклыми абсолютно голубыми глазами. Прикосновение ее нежных пальчиков сняли боль почти мгновенно. Звуки ее речи воспринялись мной как самая божественная музыка. Она говорила что-то об опасном вывихе, о необходимости рентгена, а я смотрел на ее кудряшки и коленки, высунувшиеся из-под белого халата – и понимал, что судьба моя решена. Взаимные токи любви протянулись между нами. Мы взахлеб говорили обо всем том, что дорого нам обоим. О белых ночах Питера, о красочности и сочности слова у Бабеля, о завораживающей музыке в стихах Блока… Мы говорили, перебивая друг друга, торопясь, словно жили последние часы на этой грешной земле. Нам надо было обязательно разделить восторги друг друга перед высоким искусством. Ей надо было выговориться, она слишком долго молчала, здесь, среди бескрайних степей и солончаков. Девочка, волею судьбы закинутая за тридевять земель после окончания медицинского института ждала волшебника, который освободил бы ее и вернул в цивилизованный мир. Ее хрупкость и нежность погибали здесь в летний зной и в жестокие морозы. Она была старше меня лет на шесть, но в ту первую встречу она показалась мне совсем юной и беззащитной…
Газик, поздно ночью увозивший парней из нашей бригады, отбыл без меня. Я же на законном основании, получив бюллетень, остался в медпункте. И вскоре осознал я, как мне повезло. Была моя новая любовь, словно ангел небесный. И имя у нее было неземное – Марголис. И не слышал я до сих пор ни у кого такого нежного голоса. И все спорилось у нее в руках, она говорила и одновременно готовила, потом нашлась и бутылка шампанского. Боли в ноге я совершенно не чувствовал. Я был весь в предвкушении ночи любви. В степи темнеет сразу и резко, вот был яркий день, и вдруг - будто одеяло на степь накинули.
Она зажгла свечу и отодвинула ширмы, за ширмами стояли несколько кроватей, мы выбрали самую крепкую и самую широкую и поцелуи запивали шампанским. Постепенно мы скинули с себя всю одежду и теперь обретали свой райский сад, словно Адам и Ева, легкими касаниями рук изучая свои тела. Она нисколько не жеманилась, не противилась моим объятиям и сама льнула ко мне. И когда я вошел в нее и застыл, она шепнула – не осторожничай, я врач и я все знаю, доверься мне – я понял, что она права по ее уверенным размашистым качкам и стонам, я готов был уже излиться в нее, когда наше торжество плоти прервал стук в дверь. Стучали все настойчивее. Она выскользнула из-под меня, осторожно ступая, подошла к двери. «Открой, сука! – раздалось с той стороны.- Размету все, ты меня знаешь!» - «Успокойся, - сказала она, - уже поздно и я устала». За дверью после некоторого молчания раздалось: «Я знаю, ты не одна, открой, прибью!» - он перешел на визг. «Не выдумывай, - она пыталась успокоить его,- никого у меня нет, иди и проспись!» В ответ стучащий разразился матом. «Учти, -сказала она, - я председателю буду жаловаться!» За дверью еще немного повозились, потом я услышал удаляющиеся шаги.
Марголис опять припала ко мне, мы поцеловались, и я долго не мог настроиться, она помогала мне, шептала нежные слова, и наконец я проник в нее и началось, наверное, самое долгое в моей жизни соитие. И когда мы вновь подошли к высшей точке наслаждения, в дверь опять забарабанили кулаком. «Не останавливайся, еще, еще!» – просила Марголис. Я старался замкнуть свой слух. Я старался не слышать стуков и все убыстрял и убыстрял свои движения. Теперь стучали не только в двери, но и в окно, слышались угрозы и проклятия. Но нас уже ничто не могло остановить, и в то же время я не никак не мог закончить. Так продолжалось, казалось, вечность, пока, наконец, не наступила разрядка, и одновременно с ней стуки в дверь и окно прекратились. И были слышны только шаги, хруст гравия становился все тише, и божественная тишина снова окутала степной мир…
Рано утром Марголис разбудила меня, дала парного молока и мягкую сдобную булку, а потом сказала: «Я договорилась с председателем, сейчас едет завхоз в дальний стан к казахам… Это недалеко от вашей бригады, всего километров двадцать, доберешься на попутках, здесь тебе оставаться нельзя, если ты хочешь еще жить…» Я возмутился, стал отнекиваться – неужели она считает меня трусом, почему я должен так поспешно уезжать, ведь у меня есть больничный, я нахожусь у тебя на излечении. Ты как врач не можешь отправлять не излеченного в такой дальний путь… «Я делаю все это для твоей пользы, поверь, я хочу тебе только добра, - сказала она – я найду способ, я придумаю что-нибудь, мы будем вместе, мы будем вместе всю жизнь». Она крепко поцеловала меня, и мы долго стояли молча, обняв друг друга.
Я уезжал из центральной усадьбы с ощущением своей вины, я бросил беззащитную девушку здесь, где любой механизатор мог ворваться к ней ночью, где днем мог любой придти на прием и оскорбить ее, где она оставалась одна среди здоровенных парней-механизаторов, жаждущих ее тела. Мне надо было остаться и оградить ее от насилия, а я позорно бежал…
В бригаде меня ждали, наступили последние самые горячие дни уборки, конец августа, каждый человек был на учете. Надо было спешить закончить уборку. В институте никто не собирался откладывать начало занятий до приезда целинников. Мы почти не спали, ели на ходу. Но даже усталость не могла изгнать мысли о Марголис, мне не раз хотелось все бросить и помчаться за ней, уговорить ее уволиться и поехать с нами. Можно ей и не отрабатывать три года после института, можно обо всем договориться…
Ночи становились здесь все чернее, такая была плотная тьма, что, казалось, тела наши вязли в ней. Из этой тьмы свет прожекторов вырывал потные спины, иногда вдали мелькали огоньки тракторов и комбайнов, все звуки перекрывал грохот веялок. Не умолкая, матерился казах-бригадир, но его не было слышно. Все это сливалось в некое нереальное зрелище, будто смотрел фантастический фильм, и не только смотрел, но и сам участвовал в нем в роли статиста.
И вот наступил день, когда амбары были забиты зерном полностью, убран и торжественно вручен председателю последний сноп – и божественная тишина опустилась на казахские степи. И мы сели в траву и сидели, не в силах даже пошевелить руками… Кто-то, способный двигаться, раздобыл молока, потом принесли холодную воду из колодца, можно было смыть с себя колючую полову и пот.
Нормальная жизнь возвращалась к нам, мы могли теперь шутить, нас радовал предстоящий расчет – нам обещали выдать по две тысячи рублей на брата – немалая по тем временам сумма для студента, если учесть, что стипендия наша в месяц составляла чуть больше двухсот рублей. К тому же, нам полагалось еще по сто килограммов зерна. Мы решили отдать это зерно совхозу.
Бригадир, который утром привез деньги из центральной усадьбы, рассказал, что там, получив расчет, совсем одуревшие от самогона комбайнеры-орденоносцы, сели на свои комбайны и, разогнав их, врезались в стену барака. Варвары, покурочили всю технику!
Мы не верили бригадиру, в нашем сознание это не укладывалось, мы были уверены, что на целину направляют лучших, мы верили в коммунистические идеалы, мы еще не были коммунистами, а вот эти комбайнеры, они уже были, и даже ордена получали в Кремле. Рассказ бригадира подтвердили приехавшие вечером учетчики. Событие нас всех потрясло, а меня все эти вести повергли в глубокое уныние. Ведь всю эту вакханалию в центральной усадьбе видела Марголис. Если они не пощадили свои комбайны, то что они могли сделать с беззащитной женщиной, ведь она наверняка бросилась урезонивать их. И что теперь она думает обо мне? Я фактически предал ее, бросил на произвол судьбы, завтра нас увезут в Павлодар, там погрузят в вагоны, и мы уже никогда не встретимся. Помню в ту предотъездную ночь, среди общего веселья я не находил себе места и не переставал корить себя. А веселье все разгоралось. Нам действительно выдали большие деньги, мы накупили в Павлодаре водки, таскали ее в вагоны ящиками, появились повсюду гитары, с одного из полевых станов прибыли девчонки из музыкального училища – дорога домой обещала превратиться в самое веселое путешествие. Поезд мчался в ночи, рассыпая искры в степи, от наших песен просыпались стрелочники на глухих полустанках. Нам махали флажками и фонарями. В тамбурах курили, повсюду целовались, а я все не мог придти в себя и ругал себя последними словами. И тут случилось то, что случилось. То, что должно было произойти. Утром вагоны обходила санитарная комиссия, и какова же была моя радость, когда я увидел, что во главе ее, потряхивая светлыми кудряшками, шествует Марголис.
Я хотел броситься к ней, но она, заметив мое движение, приложила палец к губам и остановила меня, а потом стала задавать вопросы о нашем самочувствии, спрашивала – нет ли жалоб. Я приблизился к ней, я стоял так близко, что ее кудряшки касались моей щеки, она сказала тихо всего лишь два слова: пятый вагон.
Этим же вечером я перебрался в ее купе, у нее оно было отдельное. Это было нечто. «Небеса подарили нам свадебное путешествие»,- сказала она, когда мы завершили первый долгий поцелуй. Потом она рассказала, как ей удалось устроиться врачом, сопровождающим эшелон, сколько пришлось упрашивать, как ее не хотели отпускать. «Теперь ты свободна!» - обрадовался я. «Нет, - сказала она – не совсем, это только командировка, и я должна вырваться, лучше умереть, чем опять возвратиться в эту дикую степь…»
Все складывалось как нельзя лучше, и я не утруждал себя мыслями о будущем, у нас было впереди семь дней и семь ночей, и наша любовь расцветала среди общего веселья под бренчанье гитар и под напевы старинных романсов и студенческих песен, которые почти беспрерывно пели наши попутчики. Я согласен был бы всю оставшуюся жизнь провести в таком переполненным счастьем поезде… Но нас нигде не задерживали и поезд давно уже мчался по европейской части страны, оставив позади невысокие хребты Урала. И чем ближе становилась наша конечная станция, тем сильнее беспокойство охватывало меня. Во-первых, я сам виноват – сразу не сказал Марголис, что я не ленинградец, она как-то уверовала, что у меня есть квартира и мы отправимся с поезда прямо ко мне. Надо было искать выход. На одной из станций я отправил телеграмму своему другу, капитану шахматной команды, который имел в Ленинграде свою комнату, пусть в коммуналке, но свою, и там он почти не жил, потому что дни и ночи играл в свою любимую игру в нашем студенческом общежитии. Я просил его встретить меня и дать временный приют. Уверенности у меня в нашем капитане особой не было. В крайнем случае, решил я, приведу ее в общежитие, попрошу девчонок из нашей группы пустить к себе в комнату. Деньги у меня были, можно было бы и в гостиницу сунуться и к частнику обратиться, но в те времена строго блюли моральные устои и без штампа в паспорте, свидетельствующего о том, что вы муж и жена, все становилось проблемой…
Прибыли мы в Ленинград поздно вечером, капитан шахматной команды встретил нас, но просьбе моей не внял, говорил сбивчиво, что-то о соседях, об отце, который иногда наведывается, о бездомной сестре. Я его не винил, ведь не было у него хоромов, всего-то комнатка в коммуналке, он получил ее от отца во временное пользование и опасался ее потерять. Пока мы говорили, целинники мои потихоньку разъехались, и мы с Марголис остались одни на перроне. И тут она проявила завидную расторопность, заговорила с совершенно незнакомой женщиной в железнодорожной форме, чем-то ее обворожила и мы пошли вслед за этой сердобольной дамой. Оказалось, что ее квартира в доме, что стоит напротив вокзала, живет в ней она одна, и мало этого, завтра она отправляется проводницей в дальний рейс и может пустить нас на целый месяц. Я крепко обнял эту дородную и добрую женщину, сунул в ее ладонь несколько сотен и сказал ей, что она спасла любовь. Она сказала: «А как иначе! Грех бросать молодоженов на улице! Да еще в медовый месяц!» Разуверять ее я не стал, и в этот момент я понял, что Марголис давно уже все решила.
Неожиданно я стал почти женатым, денег у нас было много, Марголис готовила наваристые борщи и жарила ромштексы, ночи наши были заполнены любовью. «Делай со мной что хочешь! Ты мой муж! А мужу нельзя отказывать!» - говорила она. Опыт мой был невелик, и я не пользовался ее вседозволенностью. Она же, как стал я замечать, словно исполняла некую трудовую повинность. И всякий раз спрашивала: люблю ли я ее… На мои заверения в любви, она отвечала: «Если ты не обманываешь, скажи, когда мы пойдем расписываться!»
Женитьба не входила в мои планы. Я должен был еще окончить институт, найти работу, жилье, ей предстояло отработать три года в целинном совхозе. Обо всем этом я ей не раз говорил. Правда, последний довод она отвергла: оказывается, если бы мы расписались, ее никто бы не заставил возвращаться в эту, по ее словам, «тьму-таракань», в эту дикую степь. Но роспись ради спасения от степей – это я никак не мог воспринять.
И тогда она пустила вход самый решительный довод. В одну из ночей, она поведала мне, что у нас будет ребенок, она еще сказала, что уверена – это будет сын. И вот здесь я глубоко задумался – не прошло и месяца со дня нашей первой встречи – возможно ли столь скорое решение судьбы…
Идти в Загс я не хотел, что-то сдерживало меня. Мы даже несколько раз поссорились и мирились только ночью. Наконец, настал такой вечер, когда я не выдержал упреков и ушел в общежитие. Два дня я не приходил в заветную квартиру у вокзала. А на третий день меня вызвали в деканат. Это было во время лекции по физике. Девчонки из нашей группы провожали меня насмешливыми взглядами. Староста наш уже знал причину и проболтался своей пассии. В деканате я попал под перекрестный огонь нашего декана и преподавательницы, отвечающей за нашу группу. Кстати, у нее тоже были рыжие кудряшки, и я одно время был в числе ее тайных воздыхателей. Она была весьма хороша собой, и в нашей группе почти все были влюблены в нее. И теперь, - о ужас! – она стыдила меня, говорила правильные слова о нравственности, о создании советской семьи. Я готов был раскаяться и поклясться, что тотчас женюсь, что у нас была только краткая размолвка, когда декан вступил в бой, глаза его за толстыми линзами очков горели праведным гневом. Он сунул мне под нос медицинскую справку, я успел рассмотреть диагноз. Марголис была на четвертом месяце. Декан тоже знал это. «Вы понимаете, что вы наделали, уже поздно делать аборт, теперь вы не сможете продолжать учебу на дневном факультете, вам придется содержать семью и перейти на вечерний»…
Я ушел из деканата в расстроенных чувствах, единственное обстоятельство меня немного успокаивало: Марголис – врач и сумела получить у своих коллег именно такую справку, решила, что так будет наверняка – четыре месяца! Я понимал, что мне придется жениться и оставить учебу, надо будет искать работу, переводиться на вечернее отделение, надо будет искать квартиру, сто неумолимых жизненных вопросов вставали передо мной. И еще я понимал, что страшный удар я нанесу родителям. И представлял - сколько упреков мне придется выслушать от матери. И вот так глупо все получилось. Искал БСЛ! Из ловца превратился в ловимого, и сам не заметил, как это произошло. Я не видел никакого выхода и решил смириться со своей судьбой.
Каково же было мое удивление, когда я полный раскаяния и предвкушений примирения и ночи любви, увидел, что Марголис не страдает в одиночестве. Она впустила меня не очень охотно, приложила пальцы к губам и заговорщицки подмигнула. Поначалу я ничего не понял, но вскоре все прояснилось. В комнате за столом сидел лейтенант, его рыжие волосы были коротко подстрижены. Он был чем-то похож на Марголис. Уж не брат ли это, - промелькнул в голове спасительный вариант. Но, увы, это был далеко не брат. Чтобы исключить мои могущие все разрушить вопросы, Марголис заявила, что это ее жених, что он окончил танковое училище, и что они едут к месту его службы в Тулу. Что ж, согласился я, Тула совсем не плохой вариант.
-Да, можешь нас поздравить, мы ждем ребенка, - добавила Марголис, глядя мне прямо в глаза. Лейтенант радостно подтвердил это сообщение, аккуратно зачерпывая ложкой наваристый борщ из глубокой тарелки. Так благодаря нашей доблестной армии я был освобожден от дальнейших шагов. Дуэли я устраивать не собирался и мы расстались вполне мирно. Затаившийся во мне червь раскаяния, правда, изредка тревожил меня, но я старался убедить себя, что молодой лейтенант более достойная пара для Марголис, чем я. И чтобы заглушить свои сомнения, я стал наверстывать упущенное в учебе и почти не вылезал из библиотеки.
Так продержался я в праведниках почти полгода, пока очередная любовь не настигла меня именно в библиотеке. Я занимался в публичке, но не той общедоступной на Фонтанке, а в основном здании на Невском, куда студентов пускали только по особым ходатайствам из научных обществ. Залы публички не потворствовали мыслям о любви, все вокруг сосредоточенно изучали книги, делали из них выписки, копались в каталогах. Большинство девиц были в очках, лица у всех были умные и всем своим сосредоточенным и строгим видом они заявляли – нам сейчас не до любви… На столах стояли зеленые лампы с круглыми абажурами. Их свет делал лица девиц еще недоступнее.
Однако, любовь проникала и сюда. В публичке была курилка. И была она общая для мужчин и для женщин. Здесь-то и подцепила меня «виолончелистка». Называли ее так, потому что она училась в музыкальном училище по классу виолончели. Это я все узнал позднее. А тогда в первую нашу встречу в дыму курилки мне бросилась в глаза толстая рыжая коса и узкий и в то же время вздернутый вверх носик. Мы заговорили о Стравинском, я вспомнил все, что знал о музыке, и этих знаний хватило на первую встречу.
На улице царила весна и я, провожая свою новую пассию, необычно явственно и остро ощутил запахи цветущего вокруг мира. Мы наломали черемухи в центральном парке и украсили ложе нашей первой ночи цветущими ветками. Острый дурманящий аромат подпитывал нашу страсть. Так уж получилось, что мы сразу, в этот первый вечер поняли, что созданы друг для друга. Она жила в общежитии консерватории. Ее подружки пришли только под утро. Я попытался под простынями надеть брюки. Она сдернула простыни. А потом взяла виолончель и заиграла вальс Шопена. Она сидела голая, сжав виолончель своими обольстительными ножками. Подруги открыли шампанское. У нас получилась то ли свадьба, то ли вальпургиева ночь. Кричали: Горько. Я склонялся над ней. Целовал. А она продолжала играть. «Танцуй же с ними!» - приказала она. Я, прикрыв полотенцем свои чресла, закружился по комнате с черноволосой девицей, потом ее сменила пухленькая блондинка. А потом мы опять остались одни и набросились друг на друга. А потом я все время просил ее играть. И сейчас, когда я вспоминаю ее, мне видится юная девица с большой рыжей косой, обнаженная с виолончелью, сжатой стройными ножками. С виолончелью, которая была обласкана ее телом. И я вспоминаю, что в то время мне хотелось стать виолончелью и никогда не расставаться с моей музыкантшей. Она же была всегда в движении, и каждый раз мне казалось, что я теряю ее. Ей все время хотелось веселья, хотелось приключений, она готова была удружить меня своим сокурсницам, любила смотреть, как я целуюсь с кем-либо из них. Это ее возбуждало. Мы с трудом дождались конца семестра и летних каникул. Не знаю, как уж мне удалось сдать экзамены и зачеты и даже получить стипендию. Мы закатали большой пир и купили билеты до Кушки. Станция на китайской границе манила ее. Она бредила Тибетом. Приеду туда, соблазню далай-ламу и узнаю все тайны мира, - не раз повторяла она. И еще, кто-то уверил ее, что там ей откроют сокровенные тайны секса, и она познает высшее наслаждение мира. Она словно заколдовала меня, я делал все, что она хотела. У меня совершенно не было сил сопротивляться ее напору. Буквально перед отъездом она велела мне сдать билеты. Что-то отпугнуло ее. Я принес деньги в ее общежитие. Она выхватило кипу бумажек у меня из рук, позвала свою подружку, дала ей несколько купюр. Потом взяла свою виолончель и заиграла так резко, словно это была не виолончель, а некий джазовый контрабас. При этом она стала вертеть виолончель, стоя крутилась вокруг нее и вскрикивала. Подружка вернулась с кошелкой, полной бутылок. А как же Тибет? – очнулся я от минутного оцепенения. Это бесполезно! – крикнула она и заплакала. Потом стала объяснять, что за ней следят, что сообщили на границу, что сегодня комендант общежития отобрал у нее паспорт. Я стал утешать ее, обнял, вытер слезы и поцеловал в мокрые губы. Она еще сильнее заплакала. Подруга тем временем наполнила стаканы и свой стакан я выпил залпом. Водка не успокоила мою виолончелистку, она стала еще более раздражительной, теперь она накинулась на меня – почему я сдал билеты, стала обвинять в трусости – ты испугался, ты маменькин сынок. Но ты же сама послала меня сдавать билеты, оправдывался я. А если бы я тебя послала топиться, закричала она, ты бы побежал на берег Невы. Да, побежал. Тогда иди и утопись сейчас! Она отбросила виолончель, что-то хрупнуло в изящном вишневом корпусе, взвыла порванная струна. Я выпил еще стакан водки. И уже не помню, как очутился у Дворцового моста. Стояла белая ночь. Все было в призрачном дрожащем свете. Мост был разведен. Мое общежитие – было по ту сторону полноводной реки, возвращаться к виолончелистке я не хотел. Я очень переживал наш разрыв. Почти неделю я не ходил на лекции, приближались экзамены. Не сдавать их я не имел права, остаться без стипендии было равносильно потере института. Я заставил себя взяться за учебу. Я дал себе слова больше не искать никаких встреч, хватит – сколько можно метаться по городу, не спать ночами, возвращаться пешком в общежитие. За этим ли я приехал в северную столицу. Какие знания я получу. И я заточил себя в тишину библиотечного зала, заткнул уши, опустил глаза. Мир удовольствий перестал существовать для меня. Я сдавал экзамены один за другим. Знания переполняли меня. Моя голова была забита длинными уравнениями качки и прочности корпусных пластин. Все это было невыносимо скучно. И сдав последний экзамен, вечером я спустился в подвал, где Леша Киохиди –золотая труба корабелки выводил пронзительные мелодии, вокруг в аргентинском танго сливались в объятиях пары, запах духов смешивался с запахом разгоряченных тел. В дальнем углу я заметил худенькую девочку, она растерянно оглядывалась вокруг. Она показалась мне такой же одинокой и потерянной, как и я. Я придумал ей историю несчастной любви. Как потом оказалось, я был не прав. Просто она впервые оказалась на танцах в мужском общежитии. Когда я пригласил ее, она безропотно кивнула, но казалось смотрела сквозь меня своими большими серыми глазами. И глаза эти были полны слез. Казалось, они вот-вот хлынут из нее. У нее был изящный тонкий нос, переливающиеся каштановые волосы и когда она заговорила – я вдруг понял, что мне уже никуда не деться от нее. Голос завораживающий уводил меня в какие-то заоблачные сады. В подвале вдруг запахло сиренью. В тот вечер я потом уже, когда провожал ее, отломил от куста сирени цветущую ветку. Мы шли пешком через спящий в белой ночи город, мы дышали воздухом весны, и каждый наш шаг все более сближал нас. Было такое впечатление, что бешено мчавшийся по темному туннелю поезд моих страстей вдруг вырвался наружу – и зеленый роскошный мир ворвался в оконные стекла. Так я нашел свою БСЛ. Летом я приехал в Киев, в цветущий город, полный любви и томления. Это был ее город и она дарила мне его. Таинственная лавра, ночные пляжи и густая зелень Ботанического сада были свидетелями и участниками нашей свадьбы.