Гл. 8 Противостояние повесть три картошки

Морозов
Проснулся на следующий день утром, сразу все вспомнил и печенкой прочувствовал масштабы постигшей меня драмы. Почти не разговаривая с пробудившимися домочадцами, выпил три стакана кофе и отправился на базу. Пришибленность. Пожалуй, так можно было назвать то состояние, в котором я пребывал. В троллейбусе опустил 4 копейки в кассу и оторвал билет. Никогда раньше этого не делал, т. к. надо было проехать всего одну остановку. В метро инстинктивно шарахнулся от милиционера. При переходе улицы не пошел со всей толпой, как обычно, на красный свет, а остался ждать зеленого, и не потому, что боялся попасть под машину, а потому, что испугался уж даже не знаю чего. Страх – чувство, которое всегда сопутствует пришибленности, забитости. Более отталкивающего существа, чем я сам, в тот момент я не знал. Я брезговал самим собой. «Вошь, - мазохистски изгилялся я над собой в своих мыслях. – Вошью родился – ей и подохнешь. Такая судьба у тебя, у воши. А ведь что захотел – человеком стать. Подличал, унижался, план гениальный придумал. А как радовался, гордился – вот, мол, я какой умный, всех надул. Нет, голубчик, все когда-то встает на круги своя – всяк сверчок знай свой шесток».
Я с омерзением вспомнил, что когда полоскал легкие на футболе – чувство стыда затеняло ощущение радости от движения. Когда же цель была достигнута и я получил долгожданные анкеты, торжество победы заполнило меня всего, не оставив места раскаянию и стыду. Возможно даже, что я радовался больше не самому результату, а методу, с помощью которого пришел к нему, все правильно рассчитав и взвесив, и что в этом жестком и мало понятом для меня мире я еще на что-то способен.
К этому времени картофельный сель стал ослабевать, давать сбои. Гену кинули на дорогой его сердцу лук, а меня на яблоки. Понуро таская венгерские ящики бок о бок с Женькой Кагановым, я не мог освободиться от преследовавшей и долбившей голову мысли: почему? Почему ему даже в голову не могло прийти – взять и украсть картошку (яблоки, бананы). А если и пришло, то без сбоя сработала защита. А может, усвоенная с молоком матери библейская заповедь: не укради?
Почему я бездумно взял и пошел, не прогнозируя последствий? Нет, извиняюсь, не бездумно. Хорошо помню: я представил, как за минуту сняв тонкий слой кожицы с огромного клубня, не выскребая ножом из уродливых складок, за неимением таковых, заполню одной картофелиной целую сковородку. Животное. Захотело покушать картошечки. Фу, мерзость.
Сегодня Каганов был на подъеме –он работал последний день: пришел приказ всех начальников отделов и лабораторий вернуть на рабочие места. Евгений Иосифович искренне радовался и ругал «этих остолопов», которые, наконец-то, поняли, где человек больше принесет пользы. Пользы, - усмехался я мысленно, - кому? Уж себе то – наверняка. А ведь умен, сволочь. Это же надо, годами грести под себя, грабить государство, а в результате – уважаемый человек, автор почти тридцати изобретений, многие из которых уже внедрены. И не так уж важно, что его установки работают с помощью кувалд десантированных «негров». Важно то, что при случае генеральный директор мог вякнуть в министерстве: «А у нас вот какие люди имеются, внедряем новую технику, не имеющую аналогов в мире, осваиваем передовые рубежи, так сказать».
Отдавая должное изобретательному уму Каганова, даже в потемках души я не мог продолжить дальше цепочку своих умозаключений и совершенно логично ответить на свое почему коротко и честно: да потому, что ты глуп, приятель, а он – наоборот. Вместо этого я обсасывал морально-этические аспекты проблемы и окончательно запутался. «Ему хорошо, а мне плохо, - думал я, - а ведь он хуже меня. Где справедливость?» То, что он хуже – было ясно. А вот чем лучше я – это вопрос. Уж не тем ли, что разбазарив свою жизнь по мелочам, вдруг спохватился и решил ногами выбить себе маленький клочок под солнцем?
Мрак, засевший во мне, явно усугубился его присутствием. Я вдруг вспомнил, как несколько лет тому назад, задолго до Горбачева, мы открыли с ним полемику о «глобальных вопросах современности». Спорили на работе (а где же еще), и у каждого были свои болельщики, которые после очередного раунда комментировали и оценивали: «Здорово ты сегодня его натянул», - или, - «Нет, старик, ты сегодня не в форме». Каганов был антисоветчиком «без страха и упрека». Я же – антисоветчиком в «рамках». Для меня в то время еще существовали святыни, воздвигнутые в младенчестве и закрепленные в юности, которые предать я ну никак не мог. Например: Ленин. Или Великая Отечественная война. Женька же, не страдавший подобными комплексами, лепил такие вещи, от которых одни сотрудники выходили из помещения, другие резко начинали делать вид, что ничего не слышат.
Когда он поливал идеи и издевался лично над вождем, я мог без взрывов спокойно вести полемику. Здесь я допускал возможность различия мнений. Когда же речь заходила о последней большой войне, и он цинично, с интеллигентной улыбочкой, ставил на одну ступень две враждующих стороны, я часто взрывался. Нет, не сразу. Крепился долго, приводил контрдоводы, улыбался… и все же не выдерживал. Что поделаешь – моя военная семья, ее друзья-однополчане и многочисленные застолья с бесконечными воспоминаниями с измальства породили во мне чувство сопричастности к тем событиям, сделали почти что их участником. И я твердо знал, что там было именно так, а не иначе.
Однажды Каганов зашел к нам в лабораторию и сказал, что вчера слушал один из «голосов». Рассказывалось о военных преступлениях советской армии на оккупированных территориях. Приводились документы, показания очевидцев. Жестокости, по его словам, были жуткие. Весь цивилизованный мир трясется от возмущения, а мы, мол, сидим здесь и знать не знаем, ведать не ведаем. Его информация была адресована явно мне. Это был еще один его аргумент к незаконченному накануне спору. И тут я сказал то, что ну никак не должен был говорить. Эк меня черт дернул! Да ведь достал же!
-Благодаря этой вот советской армии ты имеешь возможность стоять здесь сейчас и возмущаться ею со всем цивилизованным миром, а не висеть в качестве кожаного колпачка над лампой вместе со своими соплеменниками.
Каганов с интересом посмотрел на меня, помолчал немного и в жуткой тишине спокойно заметил:
-Да, абажуром я не стал. В частности, благодаря русской армии. Но это еще не вся правда. А вся правда заключается в том, что когда я поступал поначалу в МИФИ, мужик на собеседовании трижды подчеркнул, что мой отец – еврей. Вот разговаривает со мной и вдруг, ни с того ни с сего: значит еврей, говоришь, твой отец. И так трижды.
Все молчали, уткнув носы в столы.
-А моего сына-пятиклассника детишки во дворе, - продолжал Каганов, - дразнят: жид, жид по веревочке бежит.
Я тоже молчал. Я ненароком затронул тему, которую мог публично затронуть или очень смелый человек или глупец. Но смелый бы на этом не остановился. Я продолжать не стал.
Почему эта сволочь (а именно так я воспринимал Каганова – история с Сальниковым была еще свежа) ничего не боится? – думал я тогда. Сейчас, по прошествии нескольких лет, я могу предположить, что Каганов своим сверхъестественным чутьем заранее прочувствовал конъюнктуру. Правда, на моей памяти он допустил два высказывания, о которых впоследствии сожалел. Однажды он посетовал, что боится, де, за подрастающего сына из-за войны в Афганистане. А потом вдруг заявил (и кто его за язык тянул):
-Пусть бы лучше в Израиль ехал и там сражался.
-Это еще зачем? – не подумавши, брякнул я.
Женька ничего не ответил, но посмотрел насмешливо, как на придурка какого. Второй раз он вдруг в сердцах воскликнул (а разговор шел о Российской истории):
-Да пусть бы лучше французы победили, и весь маразм бы прекратился.
Вот тут-то я отвел душу. Меня как подбросило:
-Вот ты и сорвал маску! Да о чем нам после этого разговаривать!
Крайне возбужденный, я расхаживал по лаборатории, хлопал себя по бедрам и хохотал в лицо своему начальнику:
-С потрохами себя выдал! Демократы! Вот чего вы стоите!


А в затылке щекотало: ну что я так усераюсь, спектакль устраиваю – в душе то пусто. Между мной и той войной была пропасть и, похоже, непреодолимая. А может, действительно, прав он: жрали бы сейчас лягушек с устрицами и трахались под каждым кустом. Все лучше, чем ковыряться в гнилой картошке.
Каганов не прочувствовал фальши – он явно струхнул. Впоследствии, заискивая передо мной, говорил, что это не его, де, мысль, а какого-то декабриста, что, мол, вычитал он где-то.
Но главное – не это. Главное то, что со временем начитавшись, наслушавшись и насмотревшись всего того, о чем раньше и мечтать не смел, я все больше убеждался, что в тех наших давнишних спорах, когда еще никому в голову не могло прийти, что все будет поставлено с ног на голову или наоборот, с головы на ноги – это уж кому как, Женька был ближе к истине, чем я.
Последнее время он заметно возмужал. В нем ощущалась уверенность и сила. Теперь бы он не стал заискивать передо мной по поводу французов. Не изменив своим давнишним принципам и заняв позицию леворадикальных демократов, он посещал какие-то митинги, ратовал за отмену шестой статьи конституции и введение частной собственности, цитировал на работе «Московские новости» и «Огонек» и ненавидел «фашиствующих русских шовинистов», как он их называл.
Если, в конце концов, станет так, как хотят «кагановы», т. е. рухнет власть «мезенцевых» и в России утвердятся американские порядки, - думал я, - то первый тычок под зад получит Женька с его липовыми изобретениями, т. к. он и ему подобные могут благоденствовать только в извращенной системе «мезенцевых». И это была еще одна неразрешимая для меня загадка: зачем ему, Каганову, понадобилось копать себе могилу? Во всяком случае судя по его самоуверенности и целеустремленности складывалось впечатление, что он твердо знает или предвидит нечто, до поры до времени укрытое от меня. И тут совершенно логично возникал второй вопрос: если перестройка – это, пусть даже не механическая, замена обнаглевших неучей «мезенцевых» на интеллектуальных подонков «кагановых», то стоит ли овчинка выделки? И кто из них лучше? Первые, безусловно, привычнее. Вторые, пожалуй, страшнее.