Милка Сорокина

Алла Нечаева
 Техникум поразил их обилием огней. Свет лился из всех четырех этажей, отчего здание высвечивало продолговатым контуром, казалось, нутро его заполнено только этим ослепительным светом. У входа с красными повязками толпились старшекурсники. Таня приехала с подружкой. Они невольно сцепились руками, так легче было унять подступившее волнение.
 — Билетики? — спросили строгими голосами веселые взрослые парни. «Господи, дядьки совсем»,— подумала Таня и протянула два билета.
 Они перешагнули порог и задохнулись в плотной, душистой толпе. Все это обняло, закружило и понесло их. Вначале была раздевалка, заваленная чужими пальто, куртками и уставленная грязной обувью. Они развернули и вынули из газеты новые туфли и, сунув ноги в настывший холод кожи, почувствовали себя готовыми к празднику. Потом этот же поток вынес их в коридор к длинному узкому зеркалу. В середине его, в оставленном свободном для них кусочке, смогли увидеть себя и почти не узнать, так испуган был их вид. Таня наконец отыскала себя в похожем на групповой портрет живом снимке и перебросила крупную волнистую косу на грудь. Вдыхая пряные и острые незнакомые запахи духов, не вглядываясь, скользя по встречным взглядам, они упорно продвигались вперед к залу, выныривая из кружившей, казалось, на одном месте толпы, во вдруг свободное пространство, чтобы вновь увязнуть, словно слипаясь с густой, удушливой толпой. Наконец, достигли заветных, распахнутых настежь дверей — теперь все равно тесных — и, пробежав глазами по рядам и отыскав свободные места, торопливо, почти расталкивая мешавших, заспешили туда.
 Теперь они сидели немного успокоенные, отыскивая своих, разглядывая соседей. С их курса было немного на этом первом в их студенческой жизни вечере к октябрьским праздникам. Таня осторожно поглядывала по сторонам, чувствуя, как встревоженность, которая преследовала ее все последние дни, стоило ей вспомнить о вечере, сменяется приподнятостью.
 Ждали долго. Кто-то усаживался, потом срывался с места и бежал, крича от дверей: «Место держи!» Кто-то искал своих и, найдя, тоже кричал, перекрывая остальные голоса: «Около вас свободно?»
 Все равно мест всем не хватило, и вход забился желающими. Крикнули: «Свет!» — и сделалось темно, как в кинотеатре. Но сцена, задёрнутая красным занавесом, была ярко освещена, и с ее стороны, пытаясь выйти к зрителям, наугад тыкались в складки материи, и все из зала смотрели на сцену и смеялись, а тот, кто искал выход, неожиданно присел, поднял занавес и предстал пред публикой под шквал радостных оваций.
 —Кто это? — толкнула Таня соседку слева.
 —Витька Цыганков, с пятого,— ответила та.
 —А-а,— сказала Таня, словно узнала что-то нужное.
 Он что-то говорил, этот Витька с пятого, и впрямь как цыган — весь в непроходимых кудрях над смуглым лбом, она не вслушивалась в его слова. Что-то читал по листочку, потом называл фамилии, она догадалась, поощряли за что-то, потом сказал какую-то шутку — все засмеялись — и скорым шагом, торопясь опередить поехавший в стороны занавес, ушёл со сцены.
 На сцене стояла, опершись бледной рукой о чёрный, блестящий в ярком свете люстры  рояль, певица, волнуясь и изо всех сил стараясь скрыть это. Платье её, такое же чёрное, сливалось с лакированной поверхностью рояля, и потому оставалось лишь неестественно белое лицо, оттенённое подвитыми тёмными волосами, и слегка дрожащие руки: одна безвольно опущенная, другая — на рояле. Рядом изготовились и, кажется, только и ждали, когда, наконец, будет можно,— оркестранты. Все стихло, и первые аккорды поплыли в зал.
 «Высоко летят под облаками...» — доверчиво и нежно запела певица. Таня, очарованная неожиданно сильным и чистым голосом, красотой незнакомой девушки и печальной мелодией, снова наклонилась к соседке.
 — Нина Воронкова, тоже с пятого,— шёпотом сообщила та и, видимо считая нужным дополнить сказанное, добавила: — Невеста Цыганкова.
 Подавшись вперёд, Таня смотрела теперь на сцену с каким-то новым ощущением причастности к чужой и ещё более непонятной, но уже интересной и близкой ей жизни. И музыка, и слова, и желанная чуткая тишина над залом, и то общее, соединяющее чужих и разных здесь людей, сделавших эту тишину, вдруг наполнило её сладкой, неизъяснимой грустью. Нина спела ещё несколько песен, а её все не отпускали. Потом долго и щедро принимали плясунов. Их вызывали до тех пор, пока они не начали спотыкаться, отчаянно несясь вдоль сцены под лихой наигрыш баяна. Вообще выступали хорошо все. Таня хлопала изо всех сил, единственное, о чем жалела она, что выступают только старшие курсы, что нет никого с их, первого. «Когда,— подумала она,— только месяц, как из колхоза».
 Но она ошиблась. К её радости, вышли три девочки и два парня — сокурсники, только с другого факультета, и сыграли неизвестную ей сценку из какой-то пьесы.
 И хотя ей не очень понравилось: слишком много и неясно о чем говорили, играли, прямо-таки надрывались, выкрикивая слова, и неестественно и невпопад размахивали руками, все равно было приятно, что это уже — её ребята. И она, волнуясь и беспричинно шевеля пальцами, шёпотом проговаривала вслед за ними слова и ужасалась, когда кто-то из них замолкал, замирала и покрывалась испариной — неужели забыли? Но все обошлось, и благодарные зрители хлопали, не щадя пола и ботинок.
 В зале было душно. Открыли не только форточки, заднее окно, и в зале вольно заскрипели стульями, задвигались, спеша захватить плеснувшийся кислород, но возле окна зашикали — холодно, и его снова закрыли, а зал, словно туманом, снова наполнился удушливым, густым воздухом.
 Устали. Стали разговаривать, переглядываться. Концерт был в двух отделениях, но все уже ждали танцев.
 И Таня, так, чтобы не было заметно, разглядывала сидевших и стоявших возле дверей парней. Было много взрослых, старых, казалось. Прямо дядьки. Как же с таким танцевать? А говорить о чем? А вдруг вообще не пригласят? И она покраснела от испуга. Смелые старшекурсницы вели себя свободно. Ну и пусть, все равно здорово. Столько нового! Она с удовольствием подумала о том, что скоро и она вырастет и ей тоже будет семнадцать, а то и восемнадцать — большего она не хотела, и она тоже будет здесь своей.
 Говорили, что танцы будут тут же, в зале, только стулья вынесут. Подошла знакомая. Галя. Со второго курса, в колхозе вместе были.
 — Танька, держись. Про тебя один спрашивал!
 — Ну? — удивилась Таня.— И что? — и сама покраснела, даже стыдно стало.
 — Ты как маленькая. Что? Ничего. Подойдёт, увидишь.
 И она исчезла. А Таня осталась в страшном возбуждении. Кто же это? Надо было спросить. А курс какой? Что же это я? Вдруг красивый?! И она приятно расслабилась, залившись румянцем.
 — Жарко,— сказала она, обмахиваясь рукой с номерком, ни к кому не обращаясь, и, устыдившись своего волнения, зажала между колен горячие руки.
 — ...Лев Толстой. Отрывок из романа «Анна Каренина»,— объявили со сцены, и прямо к самому её краю мелкими шажками на высоких каблуках вышла Милка Сорокина.
 Таня знала её по колхозу. Милка училась на втором курсе. Тане она не нравилась. Она многим не нравилась. Девчонки говорили — кривляка. И правда, чего из себя строила? Ну прямо женщина! И голос какой-то деланный, и походка... ну, воображала. А всего на год старше. Пятнадцать. И не замечала никого. Голову вверх и мимо. Таня и не здоровалась с ней. Все равно не замечает. Мама художник. Ну и что? Мало ли у кого какие родители. Нет, Таня не любила Милку и потому с ещё большим интересом и недоверием смотрела на сцену.
 Милка застыла, молитвенно сложив на узкой груди крохотные руки. Миниатюрная, на сцене она казалась ещё меньше. В зале зашикали друг на друга. И стало тихо.
 Таня, повинуясь единому настрою, смотрела на Милку и жадно ждала Слова. Но и то, что она желала услышать, и даже то, что предчувствовала услышать, не веря себе, оказалось богаче воображения.
 Милка, то прижимая к груди руки, то вознося их к залу, словно призывая разделить взятую ею непомерную тяжесть, страстно говорила. Голос её, ломкий, прерывающийся, сначала шёл как бы сам по себе, отдельно от Милки: слишком он был сильный для такого маленького тела, в котором рождался. Но потом Милка и голос слились, и каждый жест точно соответствовал высоте взятого звука. Милка почти кричала, защищаясь от той жизни, про которую рассказывала, спасая, казня и милуя свою Анну.
 И зал отвечал бессильным вниманием. Таня услышала, как кто-то неподалёку судорожно сглотнул слюну. По мере того как Милка отчаянно боролась за чужую Анну, она сама делалась ею, так что Таня теперь и не различала: Милка перед ней или та женщина, что тайком пробирается к своему сыну в день его рождения. Обе они соединились для Тани в единую скорбь. Таня страдала, потными руками вцепившись в руку соседки, та — не шевелилась. Таня вытянула шею, чтобы быть поближе к сцене, и застыла в неудобной позе. На какой-то миг ей почудилось, что и Анна и Милка — это она.
 Милкина Анна спешила, задыхаясь, к сыну, нетерпеливо взбираясь по лестнице. Скорей, скорей, так мало времени. Вот он. Её. Такой же. Живой. Целый. Спит.
 — Серёжа! — уронила голос до страшного шёпота Милка, и Таня вздрогнула.— Серёжа!— ещё тише прошептала Милка, и на секунду в зале повисла недобрая тишина. Все ждали чего-то.— Серёжа! Мальчик мой милый!— громко, на весь притихший зал крикнула она, и в запотевшие, но холодные окна стукнулся её чистый, звонкий голос, и Таня, точно судорога прошла по телу, сжалась вся, а потом покраснела от навалившегося нестерпимого жара. И больше она уж ничего не помнила.
 Гремели стулья, двигались ребята, готовились к танцам. Таня тоже встала и тоже шла из зала, давая возможность привести его в порядок. К ней подходила Галя, ещё кто-то. Но ей ничего было не надо. Ни танцев, так долго ожидаемых и сегодня, и всю неделю до этого первого её взрослого вечера, с тонкими чулками и новой причёской, ни новых знакомств, о которых так хорошо мечталось и одной и с подружкой.
Теперь все это потеряло и смысл и прелесть.
 Оставалась одна Милка с её страстью и болью за неизвестную доселе Анну, Милка, которая смогла все это понять и донести до неё, Тани, Милка, которая ничего собой не представляла.