Галерейка 2

Ирина Беспалова
 Матерые галерейщики, в том числе и Армен, утверждают, будто сентябрь – самый «галерейный» месяц в году.
 И действительно, в начале месяца, подтверждая наши упования, одна испанская пара купила у меня один большой холст Тараса Плища – «Цирк». Мы с Маришкой заработали по пять тысяч, и я как продавец – три.
 Вдруг одиннадцатого сентября мир рухнул.
 Все помнят, как это было: два самолета, один за другим, врезались в два небоскреба, которые развалились, как карточные домики, погребя под собой три тысячи человек. Так страшно, так внезапно и так легко, будто смотришь американский фильм. Да вот буквально позавчера я видела нечто подобное. Неужели это наяву?! Неужели это конец?!
 Дикий ужас сотрясал людей два дня. Дважды выла сирена и выключался свет по всей Праге. Единственные, кто процветал, были газетчики – они пускались во все тяжкие – предполагая, анализируя, раздувая и каркая: один, из «Литературной газеты», что было вообще-то стыдно,  дописался до того, что «мозгом» всей чудовищной операции назвал не Бен Ладина, а некоего русского, двадцати шести – двадцати семи лет, необычайно дерзкого, невероятно информированного, вероятно, учившегося в той же Америке и т.д…
 Я шла на работу с чувством, что, возможно, сегодня ночью разразится всемирная война, при которой погибнут все, все, все. И как-то неожиданно это «все» утешало: если не только я, но, и мои родители, и моя дочь, и мой внук, и мой возлюбленный, и мой зять Франта, и мои друзья, и мои все-все-все, - то не страшно. Удивительно только одно, почему я иду на работу, когда всем нам осталось всего-то каких-нибудь несколько часов жизни?!
 - Кому нужен сейчас хоккей?! – искренне воскликнул тогда легендарный чешский хоккеист Ягр. Я чувствовала себя точно так же: кому нужны сейчас какие бы то ни были картины?!
 - Надо пить, гулять, плясать и веселиться, - сказала Люся, - надо любить друг друга, это единственное, что мы можем сделать перед смертью с чистым сердцем.

 * * *

 А все-таки пришел ко мне один симпатичный немец и со словами «все хотел купить дочке подарок, все откладывал, а теперь решил – откладывать не имеет смысла», купил у меня дорогущее тушь-перо Ваго за девять тысяч. Это было неслыханно – девять тысяч за одну бумажку! Ну, продавала я графику Асхата за пять, но ведь то было масло-золото-картон! Ну, продавала Рема за четыре, так ведь там одного орнамента на целый Тынский храм хватит! Но чтоб девять за одну – это только за сумасшедшего Ваго, друга Рема, который живет в Германии и думает, что у нас здесь Дрезден.
 Или человеку, при одном только представлении о близко маячившей старухи с косой, все равно было, какие деньги платить?!
 И Воррен, тот самый, что купил у нас «Шахерезаду», прислал по электронной почте сообщение, что, несмотря на то, что он сам живет в Манхеттене, не отступился от идеи открыть собственную галерею и поэтому просит от Марины коллекцию пастелей по разумной цене. Марина за «ценой» переадресовала его ко мне, и уже по телефону мы договорились, что работ будет двадцать, из них десять маленьких по двадцать долларов и десять больших по тридцать пять.
 Жизнь продолжалась.
 Не так, как хотелось бы, и даже не так, как раньше, а все-таки я ходила на работу каждое утро. Да и что оставалось делать всем нам, кроме того, что мы делали изо дня в день?! Как великое чудо я воспринимала одно то, что каждый вечер могла заглянуть в глаза Виталику. Потискать внуков. Пожурить дочь.

 Большие холсты встали. Намертво. Сижу, на них смотрю вот: веселые, яркие, добрые… Как мир до одиннадцатого сентября!
 За сентябрь, продав еще кое-какую мелочь, мы заработали по шестнадцать тысяч. То есть, если бы не Воррен, приславший в конце месяца пятьсот пятьдесят долларов на мой счет (триста Маришке, двести мне и пятьдесят на отправку коллекции почтой, а так же на пленку, фотки и альбом), то чистой прибыли вышло бы всего по три тысячи крон. Три тысячи крон, которые я в хорошие дни на Гавелаке зарабатывала за день.

 * * *

 Наступил октябрь. Если бы не Воррен – рефрен! – который заказал вторую коллекцию Маришкиных пастелей, да еще прикупил к ней Маришкин же холст «Виолончелистка», мы бы «скраховали», то есть потерпели бы крах. За весь месяц что-то такое продалось, что мы не отбили и аренду. А ведь еще надо жить, надо платить за квартиру, за телефон, социалку, проездные, обеды, сигареты, в конце концов, ежевечерние посещения бара «Золотая лира»!
 Испортилась погода. Похолодало. Пошли дожди. Испортились наши отношения с Виталиком. Встала в полный рост разница в нашем зарабатывании куска хлеба. Первой указала мне на нее дочь:
 - Мамочка, ты сидишь в тепле, среди красивых работ, у тебя играет классическая музыка, под рукой Академический словарь, а Виталик на ветру, под дождем, каждый день без выходных, заворачивает ксероксы в конверты и собирает по стовке целый день сумму, дай Бог, в три тысячи, с которой имеет свои несчастные пятнадцать процентов! Неужели ты так быстро забыла Гавелак?! Неужели не помнишь, как в четыре часа ночи, по холоду, в темноте, в окружении полуночных бомжей, мчалась ночным трамваем на дежурство к «справе», чтоб достать место на каких-нибудь два-три вечерних часа?! Это же Виталик был тот первый, кто поддержал тебя, кто поверил в тебя, кто готов был даже оплатить твою первую аренду!
 Наконец нервы не выдержали. Измученная бесплодным сидением в остывающем при открытых дверях помещении, я позвонила однажды вечером Маришке прямо из трамвая. Я разоралась на целый трамвай! Я вопила, что так дальше продолжаться не может, что да, я сижу в тепле, но зато с такими долгами, каких у меня никогда не бывало, пока я спокойненько и весело мерзла себе на Гавелаке. В гробу я видала тепло, гремела я, когда уже штаны поддержать нечем! Все, возвращаюсь на станек, точка! Посажу в галерею манекен, как советовал Рем, а сама вернусь к работе. К работе!
 Ненавижу эту галерею.

 * * *

 Бедная Маришка!
 Она перезвонила мне по домашнему телефону:
 - Если бы Саша отдал нам этот закуток за дверью, где находится котел, я бы там поставила мольберт и работала бы всю неделю, как проклятая. Представляешь, сколько холстов я бы наваяла?! Через месяц можно было бы вернисаж устраивать! А давай, действительно, устроим вернисаж, Ира? Позовем солидных людей, купим цветов, шампанского… Устроим себе праздник. Надоело это медленное угасание…
 - Так к тебе солидные люди и побежали, - злорадно ответила я, - придут все свои, на дармовщинку напьются, холсты облюют, да и нас заодно…
 
 Тут по ОРТ стали давать матч, на который так стремился Виталик, и который он уже просмотрел по немецкому каналу.
 - Почему ты снова смотришь тот же самый матч?
 - Потому что на немецком я ничего не понял.
 - Почему ты сразу не дождался матча на русском?
 - Потому что я не знал, что его будут транслировать по ОРТ.
 Бедный Виталик!

 В половине пятого утра я проснулась с жуткой головной болью. Да, да, да, у меня тоже депрессия, да разве ж я говорю об этом каждые полчаса?! Выпила два таблетки ибупрофена, закурила, лишь бы не растолкать спящего рядом человека, не зарычать «убирайся к чертовой матери»! Но когда сам каким-то чудом проснулся и спросил:
 - Что случилось, Ира? – язык мой не повернулся.
 - Голова болит, - прошептала, - Ничего страшного, сейчас пройдет.
 Когда любишь человека – становишься скрытным.


 * * *
 
 Вдруг продался Рем. Девятнадцать тысяч. На карту. Автору десять. Две тысячи мне, как продавцу. По две с половиной тысячи мы с Маришкой заработали. Какая громоздкая система расчета. Это мы не заработали по две с половиной, а лишь отбили по две с половиной аренду. С проданного Никольского еще по две, стало быть, осталось еще по восемь. Курам на смех. А ведь уже половина ноября прошла!
 Лучше поговорим за искусство.

 Чтобы попасть в наш зал, нужно преодолеть полтора метра предбанника, куда мы периодически высылаем из большого зала авторов, не оправдавших доверия, вот нынче Гагика, мол, армян вокруг и так переизбыток.
 Рем, впрочем, тоже армянин. Но наособицу. Он рожден и вырос в Тбилиси. Даже внешне он очень мало похож на этих жгучих людей. Он худой и не очень высокий. У него светлые волосы и зеленые глаза. Он никогда не говорит по-армянски, если рядом находится кто-то, кто армянского не понимает. Где бы он не поселился, его жилье приобретает отшельнический вид: только рабочий станок и доска на столе, только узенькая постель да старенький телевизор, а всех ценностей – это картины, картины, картины… Развешенные по стенам и стоящие у стен, они производят неизгладимое впечатление. Я боюсь приступать к рассказу о них. Я очень люблю Рема. Я считаю, что он гений.

 * * *
 
 Вот уже два года минуло с той поры, как моя дочь вышла замуж за чеха. Франта – милый, скромный, очень честный, ласковый и страстно любящий муж. Больше мне о нем сказать нечего, так как он молод, своим маме и отчиму не нужен, а сам зарабатывать за эти два года так и не научился. Работает у дедушки на фирме за десять тысяч в месяц, и поэтому молодые живут со мной.
 На свадьбу Рем подарил Наташе холст 110Х120. Он сказал:
 - Ты же знаешь, как я отношусь к Наташе.Если работа будет у нее, считай, что работа будет у меня. Все равно я продавать ее не собирался. Пусть только приедет и посмотрит – там в нижнем правом углу сидит такой маленький человечек под аркой. Если она захочет – я его замажу, а на его месте напишу какой-нибудь орнамент, что ли.
 Наташа с Франтой послушно доехали к Рему на другой конец города, и у Наташи хватило ума попросить его ничего в картине не менять. Когда на следующий день Рем привез подарок в картоне и внес его в прихожую (мы тогда жили шестью этажами ниже в двухкомнатной малогабаритке, где нам вчетвером с внезапно появившимся пятым Виталиком стало не развернуться), целый час никто не мог попасть ни в туалет, ни в ванную, пока не догадались перетащить коробку в спальную комнату. В этой спальной комнате, на стене напротив супружеской кровати, картина начала свою вторую жизнь.

 * * *

 Как часто в то лето я валялась на этой кровати и беспрерывно смотрела на эту картину. Смотрела и смотрела, и смотрела на эту чуждую, таинственную, возвышенную, надменную, холодную, безумно красивую жизнь, впитывая каждый сантиметр поистине бессмертного полотна.
 Две женщины – одна в белом, другая в черном, в изваянных позах сидели друг против друга, гордо вскинув головы на царственных шеях, и тонкими пальцами с двух сторон поддерживали на весу мужскую голову, похожую на яйцо. От черной шло перевернутое отражение в белом, так что создавалась иллюзия, будто женщин три: по краю с левой стороны был пущен орнамент, сплошь состоящий из мужских голов-яиц, а в правом нижнем углу, уже знакомый нам, сидел маленький человечек под аркой. Как бы в своей норке.
 Женщины были так огромны, так невиданно прекрасны, так могущественны и опасны; а человечек такой потерянный, такой печальный и все равно восхищенный – сидел, сидел в своей норке, почти не дыша. Как мне хотелось походить на одну из женшин! Как горевала я, что жизнь прошла!
 Рем воспевает в женщине божественное. Которое он в жизни никогда не встречал. Да и не встретит, потому что это вовсе не из его жизни. Это из каких-то римских бань: на полдня отдать свое тело, чтоб его растирали, намазывали, пропитывали, мяли и гладили, а потом сесть в изваянную позу и оставшихся полдня развлекаться тем, чтоб играть мужскими головами!
 Когда мы открывали галерею – мы переезжали с первого этажа в трехкомнатную на седьмой (почему и назвали галерею «Седьмое небо») и два дня в комнате детей не было гвоздя, чтобы повесить работу. В зале же, где обосновались мы с Виталиком, гвоздь был, и два дня картина провисела у нас, пока Наташа не взмолилась:
 - Мамочка, я не могу без нее засыпать, я не могу без нее просыпаться. Я не могу без нее дышать!
 Франта быстро смотался к папе за дрелью, и неземные создания водворились на свое место, под Наташины очи.

 * * *

 Взамен проданного Рем выкатил холст 110Х160 с комиссией в тысячу долларов, что тогда означало тридцать пять тысяч. Мы поставили продажную цену в сто тысяч, и я была абсолютно уверена, что за семьдесят тысяч картину продам. Там женщина лежала на софе, и ее охраняли две собаки – одна на переднем плане, мордой в лапы, другая на заднем, с чутко поднятой головой. Но какая женщина. И какие собаки!
 Женщина играла красным шариком (а надо заметить, что краски у Рема всегда приглушены, это как резьба по камню), катала его по зазывному бедру, сама же на этот шарик даже не смотрела, собаки были черные как смоль – доги. В их глазах и в каждом нервном мускуле томилась жаркая ревность к любому, кто посмел бы нарушить праздную скуку хозяйки, и одновременно – нечеловеческая преданность лично ей, любой складке на ее одежде, любому волоску на ее голове. Настоящий шедевр для богатых заказчиц, идеал для тех, кто может себе позволить беситься с жиру!
 Буквально через два дня я дождалась «камбэков». Камбэки, на нашем жаргоне, это люди, которые, побывав у тебя один раз, обещают вернуться и возвращаются. По моей статистике – каждый девятый.
 Перед самым закрытием были у меня камбэки на Рема. Конечно, на женщину с собаками они не замахнулись, но прямо-таки затискали два маленьких, вполне приличных холстика. Еще раз приценились и обещали, что вернутся утром.

 Утром было воскресенье. Я вырядилась в свои лучшие одежды. Я надела туфли, в которых трудно пройти по пражской брусчатке даже до галереи, не то, что высидеть в них целый день. Сделала маникюр. Привела в порядок душу. Я хотела быть спокойной, как удав, я и была удавом, пока не пришел Рем.
 Рем пришел и хозяйским жестом снял обе маленькие работы, мол, они мне нужны, ко мне придут люди.
 - Ко мне тоже придут! - закричала я, - Рем, оставь работы до вечера!!
 - Не могу, - был ответ.
 И камбэки ко мне не вернулись. Как выяснилось прямо к обеду (у нас же все становится известно за пятнадцать минут), они пришли к Рему на станек и выкупили работы от автора за полцены. Я позвонила Наташе и попросила ее доработать за меня, а сама подошла к Рему и сказала ему все, что о нем думаю. Потом пошла и напилась. А Рем вечером пришел в галерею и забрал свою девку с собаками. Наташа сказала, что он уходил со словами:
 - Что поделать, мы, художники, все немного сумасшедшие…


 * * *

 Пьянствовать мы продолжали дома. Маришка поехала меня провожать, так как я уже на ногах не стояла. Виталик выпил кряду три или четыре рюмки фернета в надежде меня догнать. Мы дисскутировали на кухне все на ту же извечную тему – продавец и художник – и на этот раз Виталик заступался за художников, а Маришка, пострадав не меньше, чем я, боролась с обнаружившейся в себе самой двойственностью. Наташа, притворно зевнув, сказала, что суть она поняла и со мной в принципе согласна (мол, за каким лешим продавать клиенту работу за полцены, когда ту же цену можно достать от галерейщика), но от деталей просит ее избавить. Зато продолжала сидеть Маришка. И я не унималась:
 - Они художники, а мы – нет! Да я Рему по сумасшествию сто очков вперед дам!
 И тут Виталик выпалил, с ненавистью глядя мне в лицо:
 - Никакой ты не художник, никогда художником не была и никогда не будешь.
 Никольская, третья моя подружка, жена художника Константина Никольского, утверждает, что когда люди ссорятся – они говорят не те слова, которые думают, а те, которые кусают побольней.
 Как жаль, что Виталик уже так хорошо знает мое больное место! И как жаль, что я не верю Никольской.
 Допустим, Виталик просто хотел меня побольнее укусить – за что-то другое, неведомое мне, например, за то, что у меня сорвалась продажа, за то, что у меня нет денег, но зачем же в присутствие третьих лиц?! Зачем же переходя на личности?! Чем мы тогда отличаемся от уродов? Морды друг другу не бьем? Да потому только, что у нас словарный запас богаче. Но именно потому, что мне незачем за словом в карман лезть, - я категорически против личных оскорблений. Я не считаю, как Никольская, что слова ничего не значат. Для меня слова значат все. Я так выросла. Я так образовалась.
 - Опять я, я, я, - устало сказал Виталик.
 - Хорошо, ты! Если ты устал и хочешь спать – постель расстелена! Да не забудь снять ботинки!
 - Не буду я больше вмешиваться в вашу галерею. Вообще туда больше ни ногой. Надо мне нервы тратить, - забубнил Виталик, уходя из кухни в комнату, а мы с Маришкой еще пообсуждали тему «Пить или не пить?», которую Воррен предложил воплотить в третьей коллекции пастелей. Их должно быть пятнадцать. И они не должны быть маленькими.
 Но для себя лично мы выбора не оставили. Пить.