Декларация 711

Гэвэ Миляшкин
Когда ударит вдруг. Неожиданно и тупо. Запертая дверь. И пустотой задохнется сердце. И повиснет, потеряв направление, посреди города вмиг захворавшее тело.
 Старая песенка коснется моего оглушенного слуха. Неизвестно откуда. Начнет оркестрик: хочется взлететь. Разомкнутся губы, выдыхая слабость. Невнятно, судорожно, пунктирно обозначится трасса, где на вираже – глоток, и бьющийся пульс - на прямой. Я заскольжу, повторяя «черта с два, черта с два», будто под каблуками не асфальт, а паркет.
 Когда не дотянет чуть-чуть. Моя мысль, но чужими словами, и уже в книге. И лодка на берегу. А за праздником на другую улицу, в другое кино. И то, что моложе, не хуже.
 Спасет от зависти дождь. Смоет и уравняет. Протечет по лицу. И за воротник. Я согреюсь в чужой каюте. Капает с медных гаек, и чайник свистит. Я спрячусь на остановке, там рельсы медленно тонут в воде, и пес вполглаза, из-под скамьи. Или, зажав сигарету в кулак, просто пойду по лужам.
 Когда только тоска и никчемная жалость к себе. И не хочется ничего.
 Бесцветье нарушит огонь. Синий, в кухне ночной. Под стропилами, желтый скрюченного фитиля. Лучше - шумный большой костер. Там, где молчание деятельно и понятно. Смерть пламени, лень, два поленца крестом, щепочек сор. И снова. Проявление лиц через розовую пелену, как в фото-кювете. Лоб горячий, зябко спине, циферблат высоко. А утром - кружение листопада над мокрой травой.
 Когда суетный хоровод мелочей. Скороспелых ответов, непонятных удач, прогнозов и обещаний. Тягостных встреч.
 Избавит от глупости старый циркуль литой. Сколько раз я пытался прошмыгнуть на глазок, на авось, как-нибудь. И посрамленный возвращался к началу, разводил острые иглы, и проколами метил чертеж, и риску за риской клал на чистый зеркальный металл.
 Когда случится, сойдется и ляжет. И, вроде бы, все смогу. Когда сомнение отступит перед основательностью. И мечты запишутся в календарь. Тогда.
 Сотрет высокомерие, река. Пронесет вдоль затонов, где в трюмах былых красавцев песок и ил. Ткнет в исчезающие острова и сваи сгинувших пристаней. Оставит на берегу хрустящий полиэтиленовый сор и половодья серую полосу по стволам деревьев над головой.
 Когда замолчат голоса и звонки. Одиночество, непонимание, и толпа. Бездомный, слепой и злой рву булку за два пятьдесят на куски и иду, не касаясь локтями.
 Ожесточенье сломает женщина. Прочтет письмо, прижмет ладонь к лицу, попросит приготовить ужин. Удивленно почувствую нежность, желание строить дома и рисовать акварелью. И без грусти смотреть, как тает луны стеариновый диск.
 Когда хорошо, и все уже есть. В самый пик или сон.
 Вытащит из беспамятства, бронзовый колокольчик. На улице Жана Жореса, в доме деда на спиральной пружинке висевший с времен русско-японской войны. Бечевку к калитке я не застал, а достать до кнопки звонка не мог и просто стучался в дверь. Липкий лед тяжелой щеколды, а внутри керосиновый запах, радио и золотой лепесток лампадки.
 Так по кругу катятся дни. Незатейливо плодотворно. Но когда надоест побеждать. Себя самого. Соберу все призы и трофеи. Я уйду в ближайший хвойный лесок. Надену блестящий пожарный шлем и сяду под корабельной сосной. Смотреть, как падают шишки. Мимо. А если и нет, отскакивают не больно. И приснится приятная ерунда. Которой не будет, если не захотеть, не придумать башкой, потеющей под шлемом.
 На паркете – черная плоскость воды, прослоенная ржавыми листьями. Мелкие брызги крошат черное зеркало. И корявое дерево в рост. Капает воск. Полупрозрачные таят огарки свечей. Потом соскальзывают с проволочных ветвей, с чмоком падают вниз и шипя, и дымясь, затихают в воде.
 Я знаю название. Поздние яблоки.