Навигаторы Хилега. Адажио в грязном стиле

Дмитрий Ценёв
Когда они целуют распятие, им могут послышаться небесные голоса, изрекающие слова прощения; им может почудиться, что Спаситель принимает их в свои объятия и зовёт их вкусить вечное блаженство; что небеса разверзаются у них на глазах и что звучат райские гармонии, прославляющие их торжество. Но это не что иное, как самое обыкновенное опьянение, и самый заурядный врач знает, какими снадобьями можно вызвать это состояние у пациента.
Чарлз Роберт Метьюрин. Мельмот Скиталец. Глава V, Рассказ испанца.

Тучи катились мрачные. Казалось: кружились они вокруг воронкообразного центра, ни проваливаясь в него, ни отдаляясь к периферии. Падал снег, ничуть не выбеливая вращающегося того гнетущего пространства, потому, наверное, что был сырой и октябрьский. Штаны продувались насквозь, мочевой пузырь сжался от холода, казалось, что вот-вот в один из шагов, когда вдруг потеряется в спешке контроль, выдавится обязательная капля... Или больше. Бароков бежал в институт, осталось вроде недалеко уже: полпути от трамвайной остановки до кафедры. Театральная кафедра расположена в бывшем здании какой-то школы, подходящем для неё просто нельзя как лучше: у каждого курса – аудитория не только для занятий мастерством есть, но и собственный зрительный зал.
В штанах мёрзло, а в голове завертелся навязчиво-издевательски финал бородатого охотничьего анекдота: «Крути свои, они тебе больше не понадобятся». Откуда ни возьмись и мотивчик какой-то попсовый подклеился. Сырость проникла в душу, и это хуже всего. «Наконец-то!» – подумалось сразу, потому что ожидалось. Промок, свершилось. Так никто другой не промокнет, даже если в бассейн бросится.
- Здравствуйте, Валерий Яковлевич! – вслед за хлопнувшими поочерёдно дверьми.
- Здравс-ст. – вот почти всё слово, которым возможно обходиться поутру до прихода Пердуна.
До его прихода – ещё час. Бароков мимоходом зыркнул на зелёные холодно-электрические колечки над проходом из фойе в школьно-длинный вдоль всего здания коридор. Единственное, что не раздражает поутру, так это царящие здесь сумерки. Голубые сумерки школьных коридоров, таких из детства, когда любил приходить в школу раньше всех. Странная это должность – лаборант кафедры театрального искусства. Не аспирант, и даже не костюмер, и не реквизитор... Хотя заниматься всё больше приходится именно этой чепухой. Лаборант – это ведь, точно, из области что-нибудь пробирок и мензурок, на худой конец – неведомых и непонятных генераторов НЧ или СВЧ каких-нибудь или ещё чего-то-там-нибудь ещё... очень настоящего, реального, так сказать.
Валерий Бароков наощупь бы и пробирался по коридору третьего этажа, где расположена в сумерках его лаборантская рядом с кабинетом завкафедрой, если бы не знал этого пути механической памятью. Тело само собой шло, пока вдруг не упало, споткнувшись обо что-то большое и мягкое на полу, предположительно – о, только не это! – потому что этого не может быть, просто никогда! – другое тело. Но: «Что это?!» – забилась в виске красная какая-то мысль, рождённая выкидышно по-подлому от неожиданности. Страшно ведь, и вправду похоже на лежащее поперёк коридора тело... Человека тело: не проснувшегося от удара, не встревожившегося, не вскочившего от досады, от сырости, от неожиданности и – всепоглощающе – более всего остального – от страха. Кажется, это из «Гамлета»?
- Кто здесь?! Эй! Э-эй!! Что это ещё за штучки?!! – до выключателя на стене было всего-то шагов пять... назад.
Назад, это значит – перешагнуть через это... да ни за что! Бароков вдруг понял, что потерялся в коридоре, разориентировался в донельзя знакомом, выученном, казалось, наизусть. Шестьдесят метров чёрно-голубого коридора наощупь, когда вдруг снова испугался: а что, если и там ещё тела?! – глупости, конечно, но до другого выключателя, который, как и здешний, осветит весь коридор лампами дневного света – через одну – нет! Нет-нет, ни за что!
Но это лучше же, чем возвращаться... Валерий Яковлевич Бароков, молодой человек мужского пола, двадцати четырёх лет и ста восьмидесяти шести сантиметров роста, сейчас – лаборант, потом когда-нибудь – педагог по актёрскому мастерству Пермского Института Изящных Искусств, ведь обязательно дослужится, если не помрёт в данный момент со страху, раз и навсегда мокрый как внешне – одеждой, так и внутренне – душой, побежал вперёд, расставив руки в стороны, пытаясь дотрагиваться на бегу стен, направляясь ими.
Показалось или... нет, не показалось! О, Боже милостивый!!! Сзади послышалось не то движение – тяжёлое, неуклюжее, с придыханием, как морж, не то даже – шаги. Преследователь рванул за ним, топоча при помощи уже самого эха не только позади, но и вокруг – особенно, в самой голове. И вдруг, когда Бароков уже выставил правую руку вперёд, когда уже должен был толкнуться в стену в конце коридора, а там слева – выключ... Очередью в спину простучал хохот: истерично-злобный и издевательский, последний совсем хохот... но нет же – снова, вовсе не изблизка, а оттуда – с того конца коридора. Бароков взвизгнул почти по-бабьи:
- Что это ещё за шуточки?! – и от неожиданности так шандарахнул в стену рукой, что показалось: вывихнул или сломал запястье. Слёзы брызнули из глаз вместе с матерным проклятьем из уст, и после молодой человек надломленно заскулил, привалившись к стене, одной рукой держа бережно другую, двинулся медленно к выключателю.
Потом что-то ужасно жутко сверкнуло, посыпались дожелта-белые искры, сквозь тело – сырую руку – сырое тело – сырую душу – сырое сердце прошла боль электрического разряда. Бароков упал, потеряв сознание. В светящемся драгоценным блеском изнутри изумруда морской толщи, колебавшейся как при цунами ото дна до поверхности, подчиняясь всемирно-жидкому волнению, вязко плавали обнажённые мужские торсы с разноцветными повстанческими косынками на бычьих шеях, к их поясам были приделаны шотландские килты, как им и положено быть, чрезвычайно клетчатые, но под ними, то есть там, внутри, не было ничего: ни ног, ни тех даже мест, из которых ноги растут. Это стало понятно по тому, как юбки сами совершали медузоподобные движения, явно являясь живыми продолжениями обнажённых мужских торсов, исполнивших пространство коллоидно-ритмичными пульсациями. Ни одной головы в обычном понимании слова у торсов не было тоже, а были шарообразные матово-аурные образования, этакие сгустки полей, светящиеся белыми нитями и концептуально-теннисными мячиками внутренних не рождающихся так же, как и не умирающих, молний. Пахло мочой, но и это было, как оказалось, не самое худшее, потому что только что и едва лишь успокоилось сердце, неуверенно выбираясь из тахикардических ухабов, адски ныла рука в суставах и трещал по всему множеству своих таинственных шовчиков череп. Сумерки октябрьского утра всё-таки осветили коридор. Непринципиально, но заметно всё-таки, и Бароков, перекатившись с боку на бок, посмотрел в другой конец его: никакого тела там, разумеется, разглядеть не удалось. Из глаз вновь покатились слёзы: от боли, от жалости к себе, от обиды. Что, всё вместе взятое, было, наверное, одно и то же чувство...
- Обоссался, надо же! – в темноте он едва разглядел фосфор точек и стрелок, означающих часы и минуты на циферблате, произнося вслух мысли, так стало легче. – Осталось минут десять, сейчас попрутся, подонки. Пора вставать.
Морщась от боли, содрогаясь отвращением к запаху собственного тела, вновь начиная мёрзнуть от вернувшегося ощущения сырости, Валерий Бароков поднялся тяжело, тяжело же и простонав:
- Ну что за жизнь?! Мерзкая, мерзкая, мерзкая жизнь. Я этих гадов, что мне это устроили, убью! Ведь и они, скоты поганые, меня почти что убили!!! Найду эту тварь!! Найду, из-под земли выскребу, не спрячешься, гадище!
Вскипела ярость, будто освещая пространство, в котором протекает эта его мерзкая жизнь, и он двинулся туда, где, должно быть, и была засада. Он примерно уже разгадал происшедшее и рванул ближнюю дверь. Она, как и ожидалось, была открыта, многообещающе, хрипло и громко, непреодолимо лаборант кафедры театрального искусства остановился на пороге аудитории, бросив в темноту трагическое:
- Ну. Вот. И всё! – здоровая рука не без боязни коснулась выключателя.
На секунду ослеп, вернувшись в аквамариновую бездну и бесполость, и беспотолочь заполненного носителями косынок и килтов пространства. Утробный бас зазвучал в голове набатно-славянскими националистическими призывами на немецком языке, перекрывая едва обозначенную кантилену зингеровского хита «Мэй Дэй», барабаны раскрошились триолями в цирковую дробь, и под финально-угрожающий многократно повторяющийся лозунг: «Ихь бин руссиш Швайн!» – на арену выбежало стадо кентавров с базуками наперевес. Рокочуще-рокочующе раздались слова обратного отсчёта, падавшие, каждое – вдвое тяжелее предыдущего, на дно желудка: «Фюнф!» – женский взвизг без содержания. «Фир!» – шипение змеи. «Драй!» – сигнал «занято» в телефонной пульсирующе трубке. «Цвай!» – красная с синими прожилинами хаоса вспышка. «Айнц!» – гром, нарастающий от пианиссимо до форте-фортиссимо и белая магниевая вспышка опять – отпечатком на сетчатке глаза. Последнего слова не слышно, но оно есть, оно случилось, дав свободу умопомрачительной перегрузке, чуть не выдавившей вместе с дерьмом и мочой всё нутро – через нижние обусловленные физиологией отверстия. Четыре мата, сложенные друг на друга почти посреди аудитории в некое подобие топчана, венчались тёмно-красной лужицей посреди верхнего, промятого в этом месте двумя округлостями. На полу около ложа стояла бутылка из-под шампанского, на мятой газете нагло разбросались остатки трапезы, роскошной по студенческим меркам: колбасная кожура с неотъеденными ещё кусочками красноватой массы, ломоть ситного, раскрошенный, распадающийся, мятая фольга от плавленых сырков, два стакана, ещё что-то.
Бароков заорал, не сдерживаясь более:
- Выходите, свиньи!!! – потянул за шнур, и драпировки вдоль трёх стен перед ним заползли в углы, сморщиваясь, боязливо заголив и опошлив стены. Никого!!! Смылись одним лёгким прикосновением тампона и синяк под левым глазом и кровавая ссадина на правой скуле, счистилась нарисованная на лбу дыра, и вот уже лицо предстало чистым, готовым к ношению не театральной маски, а жизненной – голое беспомощное лицо с уставшими глазами, загнанными в транспортную сеть морщинок-дорог, по которым катятся экипажи-слёзы, несущие каждая – своё – горе, и только. – Сволочи! Я всё равно вычислю вас! И убью.
Спокоен, как никогда до этого, как никогда – после, как никогда – сейчас, он развернулся, вынул ключ из замка с внутренней стороны двери, не удивившись ему, как будто ключ обязательно должен был быть оставлен здесь для него, и, погасив свет, вышел из аудитории. Запер дверь снаружи и, едва ухмыльнувшись, как супергерой супербоевика, произнёс тихо, почти без эмоциональной окраски, позируя направо вполоборота:
- Для начала на этот бардак ваш мастер пускай посмотрит. – Бароков выстирал брюки и трусы, переодевшись в реквизитный спортивный костюмчик из спектакля о половонезрелой школьной любви, обвисший его сухую длинную фигуру неприглядно, но ничего лучшего найти не удалось.
Не напяливать же на себя смокинг или гусарские ментик и лосины? Впрочем, гимнастёрка и галифе времён ВОВ, может быть, и подошли бы, но... нет шанса сколько-нибудь серьёзно оправдать такой маскарад. Валерий вывесил было трусы и брюки за окно, прищемив рамой, но одумался, сочтя неподходящей случаю мерзкую, мерзкую влажность, превалирующую сегодня в природе, с которой, собственно, всё и началось, и решил рискнуть: развесил одежду на батарее, загородив одной из длинных костюмерных вешалок с барахлом. Эти длинные вешалки, просто устроенные в виде перекладины между двумя стояками, снабжёнными понизу колёсиками для удобства передвижения в не слишком просторном кабинете костюмерной, иногда сильно пугали Валерия-лаборанта, продолжая притом запретно манить, очаровывая, Валерия-актёра: обилием осязаемых времён, пространств и страстей, тем и жизней, которые возможно прожить, всего лишь примерив костюмчик, этакую очень похожую на правду фальшивую шкурку, рабом которой можно стать, если всерьёз вдруг принять за подлинную, некогда существовавшую фактуру этой фальшивки. А можно и не стать. А, впрочем, Валерий Яковлевич Бароков отдавал себе отчёт в том, что актёр он посредственный, и костюмер тоже – не ахти какой. Ещё раз осмотрев имеющийся под рукой гардероб и не найдя в репертуаре ничего более подходящего и нейтрального, чем спортивный костюм в стиле проходящего десятилетия, он успокоился за столом около двери, тщательно заготавливая маску недоумения, неведения и простецкой такой открытости. Уже минут пятнадцать, как по коридору началась ходьба, всё нарастал галдёж студентов и суета говорливая, стремительная изменениями, обусловленная процессом обычной подготовки к занятиям. За пять минут до звонка произошло ожидаемое необычное: гул не стих, не разбежался топотом и гамом по классам, группа первокурсников обречена была торчать в коридоре вместе со своим преподавателем Игорем Михайловичем Сварским.
Вспотевшие в поисках ключа дежурные носились как угорелые, рискуя простудиться в переполненных сквозняками коридорах и этажах между вахтой и закипающим неотвратимо мастером. Вверх-вниз, первый этаж –третий, и обратно – бегом, выискивая виноватых во вчерашнем дне, а вчерашние дежурные отпирались пока ещё, намереваясь призвать в свидетели своей правоты ночного сторожа, но того уже не было на месте – просто по причине окончания его рабочего времени, а заступившая ему на смену сегодняшняя вахтёрша, привычно принявшая пост, даже не взглянув на застеклённый стенд с ключами, только-то и отпиралась испуганно, мол, всё, что надо, было на месте, вот вам крест святой и прочее! Положение усугубилось, когда из своего кабинета прошаркал мимо двери лаборантской к нарушителям учебного распорядка сам Пердун, Его Величество, и сердитым голосом, полным самых гадких подтекстов, потребовал объяснений от худрука первого курса Сварского Игоря Михайловича. Представляя себе весь этот переполох достоверно и точно, как если б дух его в это время парил там в коридоре, Бароков выждал, пока соблюдение рамок приличий в разговорах между педагогами в присутствии студентов наглухо замкнуло уста по жизни конфронтирующих завкафедрой и худрука, и тогда лишь вышел в коридор, всем видом прямо от своих дверей показывая своё стремление прийти на помощь, что не мешало промурлыкать пару строк из давешней странной немецкоязычной славянопатриотской песенки.
- Здравсьтвуйть, Сьмён Андрейч! Здравсьтвуйть, Игрь Михалч! – с ним здоровались за руки, он поспешил всех обрадовать и заодно извиниться. – Ключ у м-мьня. Прхадьл паутру мим, глижу: дьверь аткрыт. Я иё закрыл, канечна ж, и взял ключк с сабой. Плажил в карман и зкрутилса сафсем тут с разнмь сваимь мьлачамь. Сафсем забыл пра ключ-т. Вот, вазьмить.
И Бароков только сейчас полез в карман и начал копаться там, как в порядочной глубины и запутанности лабиринте, хорошо, что именно вот в этом спортивном костюме карманы предусмотрены, не то что во многих других, где даже носовой платок сунуть некуда, кроме как за резинку манжеты. Неловко и как будто по инерции сделал ещё пару шагов к закрытой двери и наконец протянул Сварскому болтающийся на кольце, зажатом чуть брезгливой щёпотью, ключ:
- Изьвинить, Игрь Михалч! Тольк вот сьйчас вспомньл.
- Ничего-ничего. – тот же искренне поблагодарил его. – Вам спасибо, Валерий Яковлевич! Не извиняйтесь.
Пердун удаляться не поспешил, видимо, не поставив какого-нибудь морализаторского диагноза, глядел, как дверь в злополучную аудиторию собственноручно открывает художественный руководитель первого курса и преподаватель актёрского мастерства. Бароков невольно напрягся, сердце забилось радостным ожиданием, а дыхание в зобу-то так и спёрло, но ничего из того, чего он так ждал, так хотел и предполагал, вдруг не случилось: Сварский лишь взглянул в класс и мрачно скомандовал. Не сценически, а вполне натурально наведя ужас на учеников:
- На уборку аудитории даю всей группе пять минут. Вчерашние дежурные за провинность будут отрабатывать всю неделю. – посмотрел на часы и закончил тихо, и потому – ещё более грозно. – Через пять минут начинаем урок. Время пошло.
Совершеннолетний испуганный до бледности и обиженный до пламени во взоре юноша в кругловатых очёчках и в стрижке ёжиком выдернулся как лист перед травой – возразить:
- Игорь Михайлович, но мы ведь вчера убирались...
- Марш в класс, прибрать и приготовиться к занятиям! – гневно оборвал мастер. – Оправдываться после будете!
Притихшие первокурсники с проворством преследуемых котами мышей всочились в аудиторию и закрыли за собой дверь, черти. «Однако! – зло подумал Бароков. – Он их что, гадов, покрывать собирается?!» Сварский шёл вполоборота рядом с Пердуном, беседуя уже вполголоса, явно допроваживая до кабинета. Валерий остался один сам себе смешон. Гадство. Свинство. Сварство, блин. Подлость. Всё-всё-всё... Мерзость. Всё против меня, думал он, глядя в спины неумолимо удаляющихся Сварского и Пердуна. Сварский – сволочь, зубы старику заговаривает, а тот и уши развесил... Нужно было заведующему кафедрой ключик вручить, мол, по старшинству, тогда бы он сам дверь и открыл бы, да просто потому, что не любит даже физически соприкасаться со Сварским. Они, кажется, между собой даже за руку-то ни разу в жизни не поздоровались. А гады-то сволочи перед самым носом дверь захлопнули. Козлячьи отродья!
- Валерий Яковлевич! – завкафедрой театрального искусства Пермского Института Изящных Искусств Семён Андреич Вахрич обернулся. – Что же вы отстали? О чём задумался, детина, ха-ха-ха?
Шуточки с утра, значит, после обеда будет невыносим; главное сейчас – его в нужное русло направить, так, чтобы не самому под тяжёлую руку попасть... Но как?
- Да вот всё думаю, Сьмён Андрейч, не пропало ли чего-нибудь из открытой-то аудитории? Или сторож наш тамошним имуществом заинтересовался, или вахтёрша что-то темнит, да кто-то помешал, видимо. Наверно, я, когда поднялся сюда, вот они и не успели дверь-то запереть. Хотя, опять же, я ведь поздоровался с вахтёршей внизу... – догнав уже старших, Валерий ещё раз предпринял попытку заострить вопрос. – А вы как думаете, Игрь Михалч?
- Никак. У меня таких проколов с дисциплиной отродясь не бывало. – пожал плечами Сварский.
- У вас там аппаратуры дорогостоящей разве нету? Вы проверьте, пожалуйста.
- Ещё строже надо быть. – поощрительно проворчал Пердун. – Прав Валерий Яковлевич.
- Есть, конечно, аппаратура. – ответил Сварский. – Вы же сами знаете, Валерий. Но всё на месте, мне думается, раз никто ещё не прибежал к нам с вытаращенными глазами.
Девичий визг стеклорезом пробежал по столбам спинных мозгов закоченевших в стоп-кадр людей, после того развернушихся сразу и увидевших, как через секунду из злосчастной аудитории выпал очкастый вчерашний дежурный, озирнулся по сторонам коридора и рванул к ним на мировой рекорд в спринтерском беге:
- Игорь Михайлович! Там... там, Семён Андреевич, там мертвец за кулисой!! С ножом в спине!!!
Из ядовитой норы высыпала стая взъерошенных мышей, кто-то из девушек, зажимая рот, побежали в сторону туалета, кого-то вывернуло прямо здесь. Нечленораздельно и истерично были громки, ища в крике хоть какого-то успокоения. Преподаватели и лаборант поспешили в класс для занятий по актёрскому мастерству. Бароков испугался, ведь был последним, кто в одиночестве входил в комнату первого курса до обнаружения трупа.
Как же он не заметил его?! Оказалось достаточно одного взгляда мимолётного на труп, чтобы подкосились ноги и тошнота подкатила к горлу при виде огромного ритуального стилета в виде распятия с Христом, голова которого погружена была в плоть. На вид – ещё мягкую. Ближе Валерий подходить не стал, наоборот: попятился, пока спина не приклеилась к спасительной вертикали стены. Иногда хочется стать плоским и горизонтальным из-за одного только опасения потерять равновесие. Чтобы не упасть, надо лечь, таков закон природы для прямоходящих, одним из которых естественно и как-то по-особенному трагически ощутил себя в этот момент Бароков. Звучали вопросы и распоряжения, инициативу взял в свои режиссёрские руки Сварский, он запретил касаться самого тела, касаться чего бы то ни было в аудитории, в частности, дверных ручек, выключателей, стены около них и, выяснив, что вчерашние дежурные оставили одежду класса задёрнутой, хотя сейчас стены были открыты – шнура около двери. Он всех выгнал в коридор, распорядившись, чтобы сидели тихо, а Пердун ушлёпал приготовить к допросам свой кабинет, дабы предоставить его оперуполномоченному. Но Барокова ничего не касалось, равно как и никто: его, сидящего с закрытыми глазами у стены, обходили, совсем почти перестав замечать. Самое то, чтобы стать наконец невидимкой, но почему, скажите мне снисходительно, нельзя прожить вот так всю жизнь – сидя у стены с закрытыми глазами, почти в состоянии сна? Никому-никому не мешая, даже кушать не требуя, не выпрашивая и в туалет не ходя... Просто сидеть бы и сидеть себе... или лежать, чувствуя окружающий мир только лишь теми поверхностями, которые с ним соприкасаются непосредственно. Кожей, например, воспринимая неподвижность стены или пола и движение воздуха; веками – давление цветовой гаммы изображения, но не само изображение; носом – возможно, запахи, а не источники их; вестибулярным аппаратом – относительную стабильность здешней системы координат, принимая её за глобально стабильную; а на слух – только лишь акустические обозначения смыслов и логик, но ни в коем случае – не сами эти логики и смыслы. Тошнота и отвращение прошли, Валерий много бы отдал сейчас за то, чтобы не нужно было бы больше открывать глаза и видеть ими. Мозг начал помимо воли просчитывать и толковать, не имея действительных фактов, выдумывать, рисовать и раскрашивать страшные, одна страшнее другой, картины разыгравшегося с его участием сюжета... почти что с участием, точнее будет признать... или, быть может, при его попустительском присутствии... при непосредственном свидетельствовании... Потрясла мысль л нелогичности собственных действий сразу же по обнаружении тела в тёмном коридоре... подозрительная нелогичность, ведь всего-то и необходимо было сделать пару-другую шагов назад, всего лишь преодолев небольшое, так себе – маленькое, препятствие.
Во-вторых, когда побежал по коридору, взвинчивая сам в себе тот по-детски необъяснимый ужас, почему на полпути не кинулся к двери собственной лаборантской?! Наощупь можно было открыть дверь, врубив свет, сперва спрятаться и успокоиться, а потом уже, оставив её открытой и таким образом хоть как-то осветив коридор, идти прояснять ситуацию – это было так просто, было бы так логично и правильно... В-третьих, почему он дёрнулся после того, как пришёл в себя, именно в этот актёрский класс, и ни в какой другой?! Очень жестоко вспомнилось, что он именно знал, что нужно войти именно сюда, и никуда иначе! А почему он посчитал всю прелюдию – всего лишь прелюдию, подумалось сейчас гнусным розыгрышем? Мог ли он не заметить трупа, когда раздёрнул занавес в углы? Да, так и есть, тут, кажется, прозвучало, что труп нашли в углу. Тогда, конечно, можно было и не заметить, стоя в дверях... Но с чего он решил, что лужа крови на матах – всего лишь последствия чьей-то дефлорации?! Ну, скажем так, просто потому, что это само собой напросилось при виде остатков чьей-то интимной трапезы. Влага засочилась из пор и желёз: вспотели ладони, ступни, пах, подмышки, верхняя губа под щетиной усов, струйка пота юрко прокатилась меж лопаток и ниже – вдоль позвоночника; испарина на лице приняла в себя незаметно потёкшие слёзы, губы тоже повлажнели – совсем не от облизывания, наоборот, облизывая их, удалось хоть чуть-чуть уменьшить неуместную влагу губ, судорожно двинулся кадык, то и дело сглатывая слюну; а сама слюна изменилась на вкус, стала какой-то тяжелометаллической. Рука отвергла предложенный ему стакан холодной воды. Там, снаружи, наверное, ещё что-то происходило; и произошло, он не знал и не хотел знать, что там случилось, но что-то случилось, полностью изменив атмосферу вокруг. Отравив; а под веками, предоставившими глазам Барокова обеспеченный физиологической прозрачностью кожи розовый цвет, сгустилась ожидаемая неизбежно тьма, она пришла снаружи, но там она была понятна, а здесь осталась чуждой, необъяснимой, как детски-безысходный ужас. Его тронули за плечо:
- Валерий Яковлевич! Валерий, как вы себя чувствуете? Следователь хочет задать несколько вопросов... Валера! Слышишь ты меня или нет? – это был голос не только Сварского, но и ещё чей-то, настойчивый неукоснительно. – Валерий Яковлевич, вам плохо?! Врача. Врача! Врача!!! Скорее-скорее.
Стена покосилась вместе со всем своим миром, сейчас – посторонним, остановилась на пару секунд углом посреди неустойчивости бытия и, окончательно скачнувшись без причин видимых и толчков каких-нибудь, силами, неотвратимо и отрешённо стремящимися опрокинуть её, уронена была на бок, подтвердив самые неприятные и влажные подозрения о нестабильности её мира, подспудно рождённые и существующие параллельно материально реалистически мылящему сознанию. Их ведь осталось двое: как в плохой хорошей постановке, притом, в максимально возможном удалении друг от друга. Они победили в полуфиналах одновременно и, спеша не оказаться застигнутыми врасплох, резко развернулись друг к другу, держа на плечах горячие и ещё дымящиеся после последних выстрелов орудия. Если бы был кто-нибудь другой, то нужно было бы поспешить, но они доверяли друг другу: отец и сын. Просто решили отдохнуть, не торопясь с перезарядкой. Толпа неистовствовала, понимая паузу как желание повысить ставки, а значит – и гонорар. Ставки повысились в восемь раз, и всё стихло. Арена, заваленная трупами, рваными, изуродованными телами без рук, ног, голов, разодранными в клочья, повлажнела кровью и нагрелась чёрными дымовыми столбами. Тишина не входила в планы устроителей, и кто-то подал сигнал барабанщикам. Сухая дробь пулемётными триолями врезалась в уши, заставив вздрогнуть; медленно гладиаторы потянулись левыми руками в седельные сумки – за снарядами, заиграли в лучах солнца лоснящиеся рельефы кентаврьих мускулатур. Жизнь слишком плоха для того, чтобы жить, папа! – крикнул сын, стараясь перекрыть треск барабанов, но понял, что возможность попрощаться с отцом он уже упустил. Отец даже не попытался ответить, он улыбнулся, вынимая снаряд и вставляя лопасти его стабилизатора в жерло ствола, он не опередил сына ни на миг. Однако, и не отстал. Да здравствует любовь, сынишка! – сказал он тихо, когда палец правой руки прилип к спусковому крючку, а голова – к прикладу щекой, для прицеливания. Именно в этот момент барабаны стихли, измученные трибуны истекли похотливой слюной, обессилевши уже до первозданной, дозвериной, немоты. Да здравствует любовь, сынишка! – услышал Бароков, закрывая глаза и открывая их тут же вновь, исполненные осознания беспомощности своей в по-настоящему безвыходном жизненном эпизоде. Следователь был славный малый несмотря на некоторую вполне объяснимую недоверчивость; как на лицо с фигурой, так и манерами – изысканный, подчёркнуто благоговеющий перед красотой собеседницы. Уважение и понимание страстности и порочности, неразрывных, так привлекательных в ней, знающей о своей неотразимости неотразимой обольстительнице, выразилось неожиданно в невозможности склеить разговор. Может быть, ввиду неудачного выбора интерьера? Поменять бы обстановочку, ведь с такими женщинами надо разговаривать не в душно заполненных бумагой кабинетах, а в баре, на пляже, на лесной лужайке, в очереди за боеприпасами или в цирковом фойе пред самыми дорогостояще жестокими представлениями типа гладиаторских боёв... Она посмотрела в глаза Сакмарову, едва пробившись сквозь никотиновый тюль подзатянувшегося затишья, и спросила:
- Вадим, а можно поинтересоваться не по делу? – обволокла томностью прорисованно-зависимого своего положения настоящего, но не утопила, пожалела. – Пока отдохнуть? Пока отдыхаем, а?!
Обескуражен обращением без отчества, молодой человек неприятной профессии растерялся:
- Это как же? И зачем это А?!
- Так можно ли?
- Что ? – прошептал он, почти уже согласившись.
- Спросить не по делу. Можно?
Он пожал плечами, принуждая себя насторожиться:
- Н-ну... я не знаю, а надо ли? Хотя... ладно, поинтересуйтесь.
- Вадим, а ты природу любишь?
- В каком смысле? – не понял. Не совсем понял. Совсем не понял оперуполномоченный молодой человек при исполнении служебных обязанностей по раскрытию особо важных преступлений.
- Ну, скажем, грибы собирать всякие в лесу? Или ягоды? На рыбалку ходить, на конях скакать, в турпоходы всякие или на охоту? В огороде возиться, на самый крайний случай. Ты любишь природу, Вадик?
Настораживаться как с виду, так и по нутру, очень удобно пожимая плечами, и следователь добросовестно обозначил и исполнил процесс повышения бдительности внушительного размаха плечевыми телодвижениями:
- Конечно, люблю. А кто ж её, матушку-то, не любит? Только вопрос ваш не имеет никакого отношения к нашему с вами интересу. – приняв за возможный фривольный тон девицы, следователь счёл необходимым сократить обращение к ней от «Валерия Яковлевна», официального, до приятельского. – Лерочка, вы не находите?
- Нахожу.
- Или, быть может, объяснитесь мне, я внимательно прослушаю.
- Так ведь я и интересуюсь-то не по делу ведь! – вздохнула бомбочка замедленного действия, как стрелки часового механизма, закинув нога на ногу. – Я же предупредила!
Лере надоело сидеть на квадратно-неудобном жёстком стуле общеупотребительской конструкции, она развела руки в стороны и назад, отчего под блузкой ещё агрессивней обозначилась пышная грудь с идеально чашеобразно выпуклыми сосками, будто стремившимися столбцами проткнуть потерявшую в виду утраты безопасной непрозрачности чувство собственного достоинства ткань.
- Предупредила. – хмуро согласился Сакмаров.
- Может быть, мы всё-таки сменим эту дурно затхлую обстановочку на что-нибудь более соответствующее нашему с вами пониманию гармонии в мире?! Ведь на свежем и чистом воздухе пленэра, более насыщенном кислородом, чем здешний, так хорошо думается. Голова светлеет, чувства возвышаются, и душа преисполняется умиротворением.
- Ага, сейчас! – злобно проворчал Вадим, нервно закуривая сигарету. – Ты всё шутки тут разводишь да издеваешься, а я, между прочим, при исполнении служебных обязанностей, и мне совсем не до ваших мутных, так сказать, разговорчиков!
- Ва-адим, прежде чем закуривать при да-ме, нужно ис-про- сить у неё раз-ре-ше-ния. А если она не возражает, я думаю, стоит поинтересоваться у дамы, не желает ли она закурить. Просёк?
 - Просёк. Прощаю тебе все твои никудышные выпады только потому, что мне и в самом деле необходимо передохнуть и поразмыслить, куда нам с тобой двигать дальше. – молодой человек вернулся на своё прежнее место за столом завкафедрой театрального искусства Пермского Института Изящных Искусств. – Тебя мои сигареты устроят, или сгонять до табачного ларька на углу Тростниковского и Ворчанинова?
- За неимением лучшего. – вздохнула Лера, прикуривая от поднесённой зажигалки. – Я всё-таки продолжаю настаивать на своём, Где ещё можно передохнуть от трудов праведных и поразмыслить вопреки отдыху одновременно, как не на какой-нибудь зелёной лужайке среди васильков, ромашек и колокольчиков? Вади, скажи честно...
- Что? – по тому, как она начала, он не мог не испугаться. – Честность не предусмотрена должностными инструкциями при исполнении служебных обязанностей.
- Скажи честно, как брат сестре...
- Вот так даже?! – он сделал взгляд пустым и уставился этакими глазами на собеседницу.
- Сознайся, Вадик, ты ведь любишь землянику? – закончила дама, не изменив позы, чтобы дотянуться до пепельницы перед Сакмаровым, отряхнула пепел на казённый палас. – С молоком или в сметане. Да и просто горстями хорошо... Крупную сладкую землянику, горячую в июньском благоухающем травушками-муравушками призмном слое воздуха, маревом дрожания своего преображающем мир.
- Твоими бы устами да сказки младенцам рассказывать! Помолчи, – он посмотрел на часы, снял их с руки и положил на стол – циферблатом к ней. – пятнадцать минут. Я тоже помолчу. И воздуха свежего мы сейчас тоже организуем. Только помолчи, Лера, всего-то пятнадцать минут! Ладно?
Она промолчала согласно и принялась разглядывать свои ухоженные и потому красивые ногти. Следователь открыл окно; не без применения, однако, физических усилий, и что же?! Остался стоять в потоке хлынувшего в кабинет влажного воздуха позднего предзимья. Снег уже перестал. Небо побелело само. Короткий день вступил в свои недолгие световые права.

Усталость – хорошее чувство, ведь правда? Есть в нём что-то такое неуловимо положительное, что заставляет почувствовать особенно как-то остро всю красоту этого мира, жизни в нём, таком несовершенном, но прекрасном, не правда ли? Пепельница была переполнена окурками и плевками в ужасно-непередаваемом количестве.
- Хотите, я стану Вашим личным каннибалом?
- Это признание в любви али в ненависти?
- Это констатация факта желания.
- И насколько же сексуального?
- Ровно настолько, чтобы предложить Вам себя в качестве личного каннибала.
Преимуществ так и не смогли обнаружить: огласка деяний одного означала бы потерю авторитета, места работы, семьи, дружбы со многими и многими хорошими и нужными людьми. Он хотел, воспользовавшись ситуацией, добиться от преступника исполнения давно и страстно сжирающих его желаний.
- Скажите, пожалуйста, поточнее, в какой роли – активной или пассивной?
- Разве каннибализм бывает пассивным?
- А разве я говорю о каннибализме?
- А о чём же мы говорим, ведь я хочу Вас?
- Обоюдно. Что очень приятно в современном, полном компромиссов и обмана, мире. Я тоже хочу Вас, поэтому и готов говорить в дальнейшем, как и сейчас, ясно и честно до дна. О партнёрстве.
- Вы считаете это возможным?
- Несомненно.
- И как же, разрешите поинтересоваться, Вы себе это представляете? Если не секрет?
- Очень просто. Было бы желание. Я ведь не думаю, что нам с Вами необходимо составлять какой-нибудь официальный документ. А как Вы считаете?
- Согласен, но отсутствие документа не избавит от необходимости каких-то правил, которые обеспечили бы наше соглашение, не так ли?
- По-моему, Вы драматизируете, превращая то, что должно было стать страстным наслаждением, в пошлую криминальную мелодраму. Это обидно, потому что дёшево стоит.
- Наши желания находятся в несколько разных плоскостях, притом, и Ваше, и моё – психиатрически ненормальны. Как же нам совместить то, что в исполнении желаний одного означает неисполнение желаний другого?
- Почему же? Я готов... да, мой друг, я готов исполнить всё, что Вам будет угодно, а после, когда Вы пресытитесь, Вы исполните моё.
- Но, даже если я пресы... – как, однако, непривычно или неприлично, однако, звучат некоторые слова в не... скажем так, в редкоупотребляемых формах. – Даже если я пресыщусь... к-хм, пресы-щусь, да, что, конечно же, вполне естественным образом произойдёт рано или поздно, лучше бы попозднее, чем рано, разумеется, это не значит, что я не захочу через некоторое время, необходимое для отдыха и восстановления физиологических функций организма, возобновления некоторых наслаждений или чего-то ещё, разнообразящего или преобразующего на новый уровень их же?
- Так что же? То же самое с полным правом я могу сказать и о себе. При том, что Ваше умозрительное наблюдение совершенно точно и небезосновательно. Я, например, пробовал увлечься кулинарией.
- Ну и как? – это был новый поворот темы, раскрывший просторы, ещё не пройденные исследовательским любопытством сыщика. – Видимо, это не совсем успешный опыт, если судить по тому случаю, на котором Вы мне попались?
- Дело совсем не в том, как это было, потому что было это как раз очень вкусно всё, мне впору уже было открывать собственное кафе или ресторан деликатесной кухни, да только, сами понимаете, возникли бы трудности определённого характера с лицензированием и патентами на оригинальные блюда... Я угощал некоторых своих приятелей, они даже начинали интересоваться рецептурой приготовления моих угощений. Однажды я проговорился, не то выпив лишнего, не то заразившись нежданно надеждой заполучить единомышленника и компаньона... как ещё назвать-то?..
- Соучастником назови, только в тюрьму не сажай! – отпустив шутку, Сакамар даже просветлел.
Они посмеялись вместе, потом Вольфрам, почувствовав, что и смех тоже, как всё хорошее, нельзя затягивать слишком надолго, дабы не пресыщаться, закончил рассказ:
- Это был один из друзей детства, и мне помогло лишь то, что мы давно не виделись и не общались близко, как в школьные дорогие нам годы. А потом я позвонил другому своему старинному знакомому, пригласил его погостить у меня на даче, пообещав всё что душе угодно: виртуальную реальность, музыку, выпивку, книги... Я прекрасно знал, чего ему не надо было обещать ни в коем случае, так что женщин я ему не обещал, он приехал, а я угостил его нашим одноклассником... Эта цепочка могла тянуться бы и бесконечно, если бы не Вы...
- Мы в неравном положении, Вы не находите? Исполнение Вашего сокровенного желания повлечёт за собой прекращение исполнения моих более скромных, чем Ваши, желаний, ведь я ещё на тот свет не собираюсь.
Они сидели довольно уже долго, замкнув логический круг неразрешимым узлом, пытаясь договориться: сыщик-гомосексуалист и убийца-людоед. Сигареты курились нескончаемо, топоры в воздухе висели то тут, то там, вполне не обходимо, так что оба, иногда вставая из-за стола неосторожно и вынужденно прохаживаясь по кабинету, набили на бритых совершенно по независящим друг от друга и непохожим причинам головах множество шишек. Попав неоднажды и на лезвия топоров, они помимо пота, истекали уже и кровью. Несильно, возможно, но заметно друг для друга и ощутимо для себя. Время шло и шло, всё шло непонятно в какую ужасную прорву, и они, кажется, уже забыли, сколько завтраков, обедов, ужинов, кофе, чая, бутербродов было принесено в кабинет коллегами сыщика, стражниками, охранявшими арестанта, сколько раз при соблюдении всех пунктов и пунктиков конвойной безопасности ходили они в туалет и спали, словно сговорившись взять один другого измором. Это для окружающих... а для себя... было уже что-то другое, появилось какое-то совершенно абсурдное предчувствие, что иначе и жить-то как-то и почему-то уже не хочется. Или не можется.
Преимуществ так и не смогли обнаружить: огласка деяний одного означает потерю авторитета, места работы, семьи, дружбы со многими и многими хорошими и нужными людьми. Он хотел воспользоваться ситуацией и добиться от преступника исполнения давно и страстно сжигающих его желаний, но сопернику терять уже оказалось нечего, и он не уступал, надеясь получить наслаждение хотя бы в последний раз. А может быть, удастся тогда же и выкрутиться, думал он с совсем, правда, невеликой надеждой: ведь следователь-то не глуп. Иначе как бы ему удалось вычислить его, не разгласив при том ни капли информации всяким там журналистам и депутатам с мандатами? Так что понятно, что, если всё выйдет не так, как хочет сыщик, то и преступнику не жить более на этом свете.
Поначалу людоед никаких абсолютно чувств к полицейскому не испытывал, кроме вполне понятных ненависти и страха. Потом явилось ещё что-то. Под влиянием ли дерьмовой жрачки, настоящего удовлетворения не приносящей, то ли от появления действительного понимания своего уже трёх- или пяти-(девяти-, пятнадцати-)суточного визави и, вследствие этого, симпатий к нему, Сакамару этакому, но в нём вдруг разыгрался тот особенный, тот самый голод, о котором вначале упоминалось только лишь с ноткой чёрного юмора, теперь же – со всё возрастающей плотностью желания.
Вообще-то, ещё немного, с опаской начал подумывать уже следователь, и пребывание в этой комнате в условиях неисполнения его желания станет комфортабельным и, возможно, вполне привычным и приятным, тогда и дыму станет поменьше, и зажжётся-заработает тот маяк, на который и потащит-попрёт тебя ненавистный, необъяснимый автопилот. Я сплюнул на землю, изрытую копытами и залитую кровью, всю желчь свою и проклял тот день, когда появился на свет. Это во-первых. Во-вторых, сплюнув на изрытую копытами и залитую кровью землю, я проклял тот день, когда мои мама и папа зачали меня, обрёкши тем самым себя самих на смерть, причиной которой как в одном случае, так и в другом, стал их сын, то есть я. Мама умерла при родах, потому что сынок изначально пошёл статью по папиной линии – в македонскую породу, крупным, ширококостым, а не в мамину, прямо скажем, мелковатую и хилую родню из адриатических. А папа... ну что? Что – папа?! Он обманул меня, он всё сделал как надо: быстро, уверенно и красиво – так, что трибуны обкончались в этот миг, и... не выстрелил. А я тоже, как и эта кровожадная толпа, поверил ему. Напрасно он со мной так обошёлся, теперь ни мне, ни ему рай уже не светит. Зато вместе, я думаю, вместе нам было бы неплохо, лучше, чем здесь, и лучше, чем порознь, в самом даже плохом из возможных мест. Даже в аду. А хуже, чем здесь, уже нигде не возможно. А в-третьих, я проклял тот роковой день, когда они, мои родители, появились на этот свет, потому что они родились в один день в одном стаде с разницей всего-то в несколько минут; все старики племени давно уже померли, и никто не мог точно сказать, кто же родился раньше: мать моя или отец, – это служило до самой смерти мамы, то есть до моего появления на свет, причиной комических скандалов и раздоров в семье, которые родители мои любили разыгрывать для окружающих, с обалденной степенью достоверности пользуясь секретами актёрского мастерства, таким вот странным образом развлекаясь... Мне об этом отец сам рассказывал. Именно потому я и проклял этот день, сплюнув скопившуюся за годы унижений и страданий желчь на изрытую копытами и воронками взрывов землю, залитую чёрной дымящейся кровью кентавров: довод, что родители появились на свет в один день, трактовался ими чуть ли не как главное предзнаменование счастья или чего-нибудь ещё при создании семьи. И даже – при мысли об особом предназначении их ребёнка... Я остался один, последний гладиатор-кентавр, последний кентавр вообще. Люди сказали нам накануне, что это будет самый последний бой, что победителем останется один и ему будет дарована свобода жить и умереть естественной смертью. Знаю, отец, как и я, надеялся, что не нам суждено сойтись в финале, хотя искренне желали друг другу победы в последнем бою. В грязь и кровь под моими ногами полетели дощечки, исчерченные цифрами; это те, кто проиграл сегодня, поставив на отца, таким образом должны были показать своё положительное отношение ко мне, опровергшему их ошибочное мнение. Глупый и непонятный обычай, скорее означающий обратное, что они считают меня своим должником, ведь мертвецу счетов уже не предъявишь, не лучше ли предъявить их живому? Оставшемуся в живых сыну? Я обрёл врагов, единственный из кентавров, вышедший на свободу, и хотя насчёт меня, наверняка, издадут закон, защищающий нас, кентавров, вряд ли он сможет защитить последнего кентавра-гладиатора, разгуливающего в мире, в котором благодаря ему появилась пара-другая тысяч нищих, азартно в свой роковой час поставивших всё своё состояние не на ту лошадку... Это к лучшему! – сказал я про себя и поднял вверх руку с оружием. Горячее железо возвратило мне ощущение некоей реальности, коснувшись локтя по всей длине его, и, вздрогнув, я отбросил противотанковое ружьё в сторону. Уходя с арены в открытые ворота, открытые прямо в город, я обернулся и сказал им всем о том, как я их ненавижу: «Да увидите все вы при жизни смерть ваших детей!» – не знаю, понял ли кто из них тогда суть моего проклятья, но оно, явившись энергетическим руслом ненависти великой цивилизации, уничтоженной ими, подействовало. Лишь немногие увидели смерть детей успевших родить потомство, ещё меньше – из тех и из следующих поколений. В общем, все умерли, я сам это видел, ведь они и вправду издали закон, сделавший меня неприкосновенным и даже – объектом культового поклонения. Последнего человека хоронил я, последний кентавр, ведь нам, кентаврам, отведён был больший естественный срок жизни, чем людям. Наверное, они очень завидовали нам, и это тоже было одной из причин нашего уничтожения. Ещё немного, и пребывание в этой комнате, подумалось вдруг следователю, даже при условии неудовлетворения его страсти, станет комфортабельным и, возможно, вполне привычным и приятным.
Вот кончится только этот первый этап – изучения друг друга с точки зрения назревающего партнёрства, обретения достаточной свободы общения для постановки общих задач, совместного осознания представших на пути преград, тогда и дыму станет –поменьше, и эти чёртовы топоры упадут наконец, можно будет попросить своих унести их и сдать завхозу в счёт погашения делопроизводственных издержек. Тогда же можно будет, при соблюдении некоторых мер безопасности всё же, проветрить комнату, навести здесь хоть какое-то соблюдение приличий и порядка, позвать врача и залечить все эти синяки, ссадины и порезы.
- И опять я вынужден всего лишь повторить вслед за Вами: мы в неравном положении. Это вопрос всего лишь доверия, не меньше и не больше, ведь Вы не вправе гарантировать мне неразглашения накопленных Вами следственных материалов по делу о серийных убийствах, отягощённых каннибализмом. Или как там у вас, я уже и формулировку-то забыл, которую Вы мне говорили, Сакамар? Да и вообще не помнил... – Сакамар промолчал, уловив, что вопрос – вовсе не вопрос, а так себе, запятая, и Вольфрам закончил жёстко и откровенно в соответствии именно тому уровню, который был уже достигнут на настоящий момент времени. – Единственная возможная гарантия – это полное уничтожение их, извините, и, извините, Ваше полное уничтожение, что будет всего лишь честным исполнением моего страстного желания. Не менее искреннего и сильного, чем собственное Ваше.
Опять тишина: ну что тут скажешь? Нужно в очередной раз просто замереть, попытаться снять какое бы то ни было напряжение, впасть в спячку подобно холоднокровным животным или, как как раз и подобает людям, сменить тему, найти что-нибудь нейтральное. Так что же? Что же?! Прогнозы погоды, бизнес и спорт, политика или какая-нибудь очередная дико-замудрённая наука? Это всё, кажется, поменьше замешано на сексе, разве что опосредованно. Можно поговорить о наших с ним профессиях. Но ведь было уже – и сочувствие ввиду непонимания, и понимание по поводу неизбежности? Не шахматисты же мы, в конце-то концов, чтобы, сумев просчитать возвращение разговора в опасные круги, требующие напряжения, снова, снова и снова избегать их, таких неправильных и таких желанных ходов?
Да и можно ил сказать, что избежал греха, не совершив его? Только подумав о его возможности? Нет ведь! Если возникли эти все мучительные вопросы душистой земляникой в мареве, в дрожи приземной, в тени – прозрачным призраком, призрачным прозраком, не значит ли то, что зажёгся-заработал заветный маяк, на который и потащит теперь, попрёт ненавистный, необъяснимый автопилот? Именно это и значит, и, значит, нету в мире такого разговора, который бы не закончился скользким поворотом, повтором; а там – тупик. Если не сама подружка смазливая уродина, и об эту-то стену так тебя размажет, так и знай! Завещание можно уже сей час писать, если есть, что и кому завещать. Лера не боялась шмелей никогда, а Сакмаров, кажется, их недолюбливает, потому что сразу как-то насторожился весь, сжался, что было смешно со стороны применительно к профессии молодого человека, требующей неукоснительного мужества, и – непритворного, к тому же. Он напряжённо следил глазами за крупным чёрно-жёлтым увальнем, закружившимся вокруг них.
- Ну, почему? Почему они все всегда так ко мне пристают? – рассердился и почти простонал неподвижный мужчина. – Ну что за мерзкая жизни? Ты разве не боишься?
- Нет! – совершенно беззаботно улыбаясь, ответила девушка, думая, наверное, о чём-то совсем не том, о чём надо думать в такую вот страшную минуту. – Вадик, ты знаешь мне есть что сказать тебе... я... я хочу сознаться в самом главном.
Возникло несоответствие, но Сакмаров знал, нервничать, а тем более – совершать резкие движения, теперь нельзя. Ни за что на свете!
- Подожди, Лерочка, я не могу, когда этот гад здесь жужжит.
- Вадик! Послушай меня, пожалуйста, только без всяких обид. Ладно? – она сорвала травинку и легла на спину, в соответствии с канонами лирического жанра засунув травинку в зубы, глядя теперь уже снизу вверх; так, будто примеряла его к кому-то, возможно, к себе. – Ты должен вести себя естественно, не реагируя на него, тогда только он и воспримет тебя как часть живой природы, как равноправного, с которым приходится договариваться. Помнишь Маугли?
- Ну?
- Вот и попробуй!
- Ты это серьёзно или опять издеваешься? – он без обиняков скосил было на неё глаза, но шмелюга проклятый опять приблизился к лицу. – Эй ты, полосатый, тигр летающий, мы с тобой одной крови, ты и я! Понял? Нет, Лера, он не читал про Маугли. Ле-ера, он не слушает меня!
- Игнорирует. – согласилась она. – И правильно делает. Если бы со мной ни с того ни с сего вдруг заговорил камень, утверждая, что у него тоже есть кровь, я бы тоже заинтересовалась, а не брешет ли он? Расслабься!
Он попробовал расслабиться, шевельнув рукой, потом – ногой, после – наклонившись к ней, лежащей рядом с ним девушке соблазнительно-приятной наружности, он – пока ещё сидящий, но наклонившийся уже, оживший камень. Шмель не возразил, но интересующегося пыла своего к мужской шевелюре не погасил, к этой странной траве-мураве. Лера приободрила, поторопила даже:
- Да ложись ты! – сама же присела, достала из корзинки банку с простоквашей, вывалила маленький такой кусочек на крышку и, примяв чуть в стороне траву, поставила импровизированное угощение на землю. – Теперь смотри. У них, у полосатых, наверное, тоже обоняние есть, как ты думаешь?
- Я сейчас плохо думаю.
- О них?
- Вообще!
Шмель удалился, жужжа и танцуя свои летучие фиоритуры, в сторону простокваши, чему Вадим, честно говоря, удивился, но, конечно же, и обрадовался. Как оказалось в дальнейшем, это была уже далеко не последняя радость, Валерия несла к его рту землянику на ладони и шептала, потому что сейчас, снова лёжа, когда оказались рядом по-настоящему, настоящее, чем ранее, чем предварительно, незачем стало произносить слова громко, торжественно, официально:
- Можно, наконец, я скажу тебе самое важное про себя?
- Только если вслух, а не про себя. – пошутил было он, вернее, даже успел пошутить, и сразу же испугался. – Я только боюсь оказаться соблазнённым тобой! Предупреждаю.
- Как плохо ты разбираешься в женщинах. Ещё хуже – в девочках и девушках. Увидел демонический фантик и решил, что перед тобой сама роковая Кармен, а я-то, между прочим, ещё девственница. Предупреждаю.
- В натуре? – громко удивился следователь, лихорадочно начав соображать о последствиях, если она и вправду…
- Если не веришь на слово, можешь проверить сам. – она высыпала ему в рот романтичные алые ягодки и, пока он, пережёвывая их, обдумывал нешуточное сие предложение, взяла его за руку и куда-то эту руку потащила. – Не знаю насчёт моей соблазнительности, но я уже не могу в мои-то годы больше терпеть этого безобразного неведения. Я хочу, чтобы ты стал моим обольстителем, чтобы стал первым моим мужчиной.
Непонятно, были ли слова между делом, или дело – промеж словами, но рано или поздно Вадик убедился, что она и есть всамделишная девственница, губы их слились жарким поцелуем торжествующей юности, страсть овладела плотью, а души воспарили туда, где другие люди, по некоторым непроверенным, но, говорят, достоверным, сведениям, занимаются заключением браков. А шмель, кстати сказать, совсем не удивился и нисколько даже не обиделся, когда они случайно стукнули его чьей-то ихней ногой, он огляделся по сторонам, пожал плечами, примерно так же, как все в этом рассказе попеременно пожимали плечами, произнёс резюме своему мысленному шлейфу:
- Что это было, папа? – и, как ни странно, услышал ответ отца:
- Да здравствует любовь, сынишка! – и, с перепугу нажав на курок, удалился гордо с этой странной арены, из этого стрёмного места, где то простоквашей угощают, а то и по морде пяткой колотят. Да так, что пожалеешь о ненаписанном вовремя завещании.
- Давай помолчим, начальник, а? Я так устал от тебя лично, и от себя самого – тоже.
- Усталость – хорошее чувство, Вольфрам, ты не находишь? Есть в нём что-то такое неуловимо положительное, что заставляет нас почувствовать особенно как-то остро всю красоту этого мира, жизни в нём, таком несовершенном, но таком волшебно-прекрасном.
По картинно-голубому небу плыли редкие паруса облаков, откуда-то искоса светило яркое солнце, простоквашу, вывалившуюся из крышки, нашла бурая такая, медленная улитка, и ей очень понравилось неожиданное угощенье. Ей сразу припомнились беззаботно-счастливые годы жизни на огороде, где для того, чтобы они не поедали местную капусту, хозяева намазывали простоквашей дощечки и раскладывали их вокруг кочанов.
- Сакамар?!
- Что?
- Может, не надо всё-таки? Давай лучше помолчим? Или в какую-нибудь глупую игру сыграем? Только… - Вольфрам неожиданно задумался, опустив свою точку зркния до травного горизонта и внимательно наблюдая за улиткой.
- Что «только»? – Сакамар не сразу поторопил друга с продолжением начатой мысли, закурив, хотя как же это казалось здесь пошло и никчёмно. – Давай сыграем, но что «только»?
- Только в такую, где не слишком сильно думать надо, а? Или давай каким-нибудь глупым делом займёмся?
- Каким это глупым делом? – чуть было не обрадовался следователь.
- Приборкой в твоём кабинете, например?
Сакамар посмотрел на него, увидел улыбку… робкую какую-то, пожимающую плечами, не знающую собственных причин… и отвёл взгляд в сторону, а потом, незаметно сглотнув, ответил таким же расслабленно-незначительным и улыбающимся голоском:
- Мысль, конечно, неплохая. Я бы даже сказал, что хорошая. Бардак у нас здесь с тобой невообразимый. Но мне, я ведь, сам понимаешь… мне как-то, я ведь при исполнении служебных обязанностей, лень прибираться. Тем более, знаешь, я буду предельно откровенен, что вряд ли кто-нибудь сейчас надумает ко мне придраться. Они ведь все дураки, считают, что я на верном пути, так сказать, хотя это, конечно, так и есть на самом деле, но они-то думают, что я всего лишь раскалываю тебя, злодея.
Теперь Вольфрам очень внимательно посмотрел в глаза домогателю, ожесточился будто, внутренне, конечно, что только лёгким красноватым отблеском промелькнуло на краткий миг в глубине – побеждённое, и опять легко и, надо же, даже чуть-чуть игриво улыбнулся всё же:
- А разве мы тут с тобой псалмы распеваем, Сакамар?! – он перевернулся на спину, глядя теперь снизу вверх и будто кого-то к кому-то примеряя.
- Не надо так, Вольфи! – не сдержался сыщик и наклонился к преступнику. – Я ведь абсолютно искренен…
- Я тоже искренен, только вот прав у меня поменьше твоего, так что ты, вроде и выслушивая меня, на самом деле ничего не слышишь!
- Не надо так, не надо, я прошу тебя! – схватился за голову Сакамар, искренне обидевшись и злясь, что самое главное, то, ради чего была эта нескончаемо-мучительная блокада, никак не может обрести настоящую, а не кажущуюся словесную плоть. – Если я и пользуюсь какими-то… КАКИМИ-ТО! – мне самому, кстати, непонятными преимуществами, то только потому лишь, что это – самый последний наш шанс договориться, выслушав друг друга!
Он осторожно положил руку на грудь собеседника, сказавшего спокойно:
- Прости.
Дрожащая ладонь Сакамара осторожно приблизилась к давно небритой щеке Вольфрама.
- Я хочу, чтобы мы поняли друг друга. – следователь вскрикнул от боли, потому что именно в этот момент каннибал Вольфрам впился в ладонь зубами, решив вдруг, а почему бы не попробовать живого мяса? – За что?!!

Я всегда ждала какого-то чуда, надеялась на него и никогда ни на миг не теряла веры в преображение моей жизни в нечто гораздо лучшее и более значительное, чем то, чем она была до этого дня. Он для простого человека стал бы трагическим, поистине поворотным днём. Круто изменившим мою дальнейшую судьбу он стал и для меня, собственно, но отнюдь – не роковым: напротив, ворвавшись ужасом, он обернулся сказочным счастьем, именно таким, какое редко выпадает на долю даже принцесс и королев. Сейчас, сидя за письменным столом с помыслом зафиксировать поэтапно всю чувственную метаморфозу на бумаге, дабы сохранить хотя бы эхо того ликования, я сокрушаюсь о том, что точно и подробно этакую бурю чувствований словами передать просто невозможно. Но по мере сил я всё-таки решила предпринять такую попытку, оставив лишь домыслы, диалоги и действия и сократив при переписывании начистовую наивно-слабые потуги описать движения души.
Реальность сама подготовила мысль мою к грядущей перемене – всем своим адским содержанием предложенного в качестве земного бытия, сгустившегося непотребно вдруг остро и безысходно: будь то пребывание в чуждом мужском теле бедолаги лаборанта, обладание плотью не по возрасту обездоленной по части эротических наслаждений студентки, совершившей этой ночью вместе с братьями по ложе ритуальное убийство… или… или уж совсем кошмарное неопределённостью: реально оно или нет? – существование в омерзительном образе каннибала. Когда Эврибат всё-таки поведал мне часть тех обстоятельств, которыми в полном объёме пока не спешил перегружать, я жутко рассердилась, не слишком ли он перестарался, создав для меня трижды безвыходную ситуацию?! По земным, разумеется, понятиям – безвыходную.
А уж мы-то потом бежали оттуда сломя голову, и, чьи это игры, в тот момент мне было уже всё равно. Однако, белыми нитками было шито, что весь этот безумный день навязали мне откуда-то из совершенно далёкого извне. Эврибату надоело притворяться из себя святошей и глупцом Сакамаром, он провёл по всем медицинским правилам, так сказать, операцию дефлорации и кончил не в меня, а на живот, что оказалось мне интересно, и, хотя боль ещё не оставила меня, я всё же спросила:
- А зачем?
- А зачем зря добро переводить? Разотри, как-никак лучшее натуральное косметическое средство. – так длинно он выражался ещё с трудом, пока не отдышался. – Моё имя – Эврибат, твоё – Альциона. Привыкай к настоящему имени, принцесса.
- Что-что ты сказал?! – меня будто подбросило.
Настраивая дыхание, он продолжал загибать своё, не спеша притом ответить на мой непосредственный вопрос:
- У тебя есть два кандидата в женихи. Один из них – Растабан, а второй… правда, он так же, как и первый, пока и знать не знает, что уже почти жених… его зовут Мастером Бедой на четырёх языках вашей идиотской Земли…
- Повтори ещё раз, как зовут меня? И, как ты сказал, кто я у вас?! – я уже готова была разорвать его на части, а он не спешил отвечать. – Вадик!
Подлый гад Вадик, мучитель садистский, лёжа на спине, уставился в синее небо и загрустил вслух:
- Ваше Высочество, Вас зовут, – произнёс по слогам. – Аль-ци-о-на. Вы принцесса королевства Альдебаран, дочь Стража Востока, носящая по его королевскому капризу, в отличие от невезучего младшего братца, звёздное имя.
Он замолчал, видимо, ожидая вопроса, и я спросила:
- И что же означает вся эта галиматья?
Его чувства были противоположны моим – радостным:
- Нет, Ваше Высочество, к большому моему сожаленью, это не галиматья. Брата зовут Лаки Казиноре, сейчас он – принц-регент Малого Двора Альдебарана, и только потому возможно это, что его молодая супруга тоже носит звёздное имя, как и Вы, Ваше Высочество. Беллятрикс – дочь Стража Запада Антареса, следовательно, для Лаки выгодно, чтобы Вас, Ваше Высочество, вообще не было. Но Вы есть, Вы уже есть, а раз Вы, Ваше Высочество, уже здесь, то избавиться от Вас, Ваше Высочество, звезды, уже невозможно. Он будет стремиться поучаствовать в раскладывании королевского пасьянса, создавая марьяж некоролевской высоты для Вас, Ваше Высочество.
- Ага, ты, кажется, что-то уже говорил о каких-то там женихах?! Ну-ка, ещё раз, будь любезен, Вадик, и напомни, пожалуйста, твоё настоящее имя.
- Эв-ри-бат. Похоже на ваше английское слово «эврибади». – он, определённо, был чем-то опечален, и весьма, весьма сильно. – Ваше Высочество, одного из претендентов на престол Малого Двора Альдебарана зовут Рас-та-бан, что переводится как «Голова Змеи». Он высокого, хотя и не совсем прояснённого пока, происхождения. Служил Главнокомандующим у Регула, Стража Севера. Искусный колдун, неординарный мыслитель и практически непобедимый полководец.
- Он красивый? – просто и глупо спросила я.
- Да. – мне показалось или то было на самом деле, что Сакамару моему, Эврибату то есть, очень неприятно стало давать положительные характеристики моим женихам. – Он прекрасен, как Гиацинт, и если б я был странным…
- Понятно, можешь не продолжать. А он?
- Он?!
- Да, он?
- Что «он»?
- Он не голубой?
- Нет, что Вы, Ваше Высочество! Я думаю, что у второго соискателя шансов гораздо поменьше, хотя он и является полноправным владельцем, как принято называть здесь, Хозяином собственного автономного Мира. Это гораздо больше, несравнимо больше, чем имеет Растабан. Но главный его недостаток состоит в том, что он – обыкновенный землянин. Кстати, все вы странным образом оказались на одном перекрёстке, и это более всех остальных причин насторожило Альдебарана… сами понимаете, Ваше Высочество, похоже на чьи-нибудь злокозненные происки.
- Подожди, Эврибат. Как его зовут?
- У него четыре имени, означающих одно и то же, а пользуется он ими, как моча в голову ударит: Мастер Беда, Мастер Малё, Мастер Трабл, Мастер Унглюк.
- Ну и имечко, однако!
- Да, Ваше Высочество, с именем он явно перемудрил.
- Жаль, что мы с ним не встретились на Земле…
- Нисколько, Ваше Высочество, хотя бы потому, что…
Я совершенно отчётливо увидела, как Эврибат намеревается снова надолго замолчать, одолеваемый какими-то понятными только ему тяжёлыми раздумьями, и неожиданно для себя самой решила попридержать пока своё любопытство. Мне вдруг показалось, что я в долгу перед молодым человеком, ставшим не просто вестником новой жизни, но и проводником в неё, а он тотчас ответил на мою мысль, заставив меня содрогнуться от нахлынувшего чувства беззащитности:
- Нет, Ваше Высочество, я далеко не так молод, каким выгляжу сейчас. Простите, но нам… да-да, пора бы уже изменить место нахождения. Чуть попозже я попытаюсь ответить на все вопросы Вашего Высочества…
Я резко оборвала его, чаша терпения переполнилась окончательно и бесповоротно:
- Хватит! Зови меня по имени, Эврибат! Без высочества без нашего, оно никуда не денется. – да, я почти взбесилась на него, надеялась, что это его обрадует. – Конечно, это приятно, но – только при Дворе! О, Боже, что я несу, ты только послушай, как быстро я вошла в роль! Это сумасшествие да и только. Я для тебя никакое не высочество, мы ведь… это, любовники, Вадик!
- Эв-ри-бат. – напомнил он. – Я расскажу потом больше, чем Вы можете представить себе, принцесса, а пока я должен Вас хорошо спрятать.
- Так, дружок мой! – я угрожающе в полный рост встала над ним и выложила почти всё, что думала по этому поводу. – Меня зовут Альциона, и я приказываю тебе, раз по-хорошему ты не понимаешь, слышишь? – приказываю тебе звать меня по имени…
Что в этот момент произошло, я сразу просто и не поняла: он взглянул мне в глаза, и наша с ним летняя лужайка пропала, сменившись темнотой. Голос услышался будто бы и извне, но ощущение границ собственного тела и окружающей среды стало совершенно необычным. Я просто даже завизжала что было мочи от испуга, потому что страшно было очень.
- Успокойся, Альциона, ничего страшного не произошло. Эта штука у нас называется «яма». Скоро и ты научишься пользоваться своей ямой. Я вот сейчас стою всё на той же полянке, а тебя рядом со мною нет… кажется, мне грозят неприятности… Ты – внутри меня. Скажи мне, как обустроить для тебя это пространство?
А я, между прочим, тут и не насторожилась даже, а по-настоящему взорвалась, уж слишком всё это напоминает…
- Нет-нет, милая… кхгм… - поторопился объяснить он и осёкся (интересно, почему?). – Да, яму используют и как тюрьму. Но не в нашем с тобой случае. Можешь считать, что ты в гостинице, а если ты захочешь, мы можем устроить здесь почти самый настоящий… дом. Правда, как это ни обидно, встречаться мы сможем только за его стенами. Я вынужден пока не выпускать тебя, потому что мы направляемся сейчас к воротам, а сама ты пока ещё не умеешь ими пользоваться. Представь себе, что я несу тебя на руках, моя принцесса, и это будет недалеко от истины.
Я разозлилась окончательнее окончательного и начала хамить, так, во всяком случае, казалось мне:
- Чтобы отдать прямо из рук в руки хрен знает кому! Так что ли?! Я тебя спрашиваю! Давай мне всё для гигиены, надеюсь, ты догадлив! Тебя ведь уже никакое зрелище не оскоробит, правда?
- Да, Альциона, хотя бы потому, что я прожил уже пять тысяч триста девятнадцать земных лет.