Букеево. Цикл рассказов

Светлана Шик
ФЕНЬКА

Чайник гудел, нагреваясь; пушистая сибирская кошка сидела на полу, навострив уши, и ждала: вдруг перепадет какое-то лакомство. Кошка была приходящей, приручил ее сосед, Кирилл Андреевич Кряжев - высокий, жилистый старик, в прошлом большой бонвиван, а ныне бобыль. Он жил на казенной даче зиму, и кошка прибилась к нему, стала его "вторым я".
Сейчас Кирилл Андреевич был в городе, и чайник кипятила соседка, Людмила Борисовна Бакст. Соседка относилась к кошке снисходительно; любить не любила, но не обижала. Только что она положила на блюдце, что стояло на крыльце, сырой печенки. Феньке кусок рвать было лень, она только лизнула и вернулась в кухню. Соседка, ворча, измельчила печенку, и Фенька съела несколько кусочков. Остальное облепили мухи.
Чайник гудел, кошка сидела и ждала, не дадут ли еще чего. Вдруг с улицы послышался лай. Фенька встрепенулась - и тут же пулей вылетела на крыльцо. Лаял каштановый сеттер, которого вывели погулять. Фенька, упершись лапами в крыльцо, вытянула шею: не придется ли сражаться за печенку? Но собака пробежала мимо.
Фенька все же, на всякий случай, разлеглась на крыльце рядом с блюдцем. Долго она лежала так, дремала вполглаза. Соседка вынесла ей попить, и печенку - чтобы не приманивать мух - выбросила. Но Фенька уже была сыта.
На следующий день, когда кошка, нагулявшись ночью, вернулась на крыльцо, в блюдечке для нее было налито молоко и накрошена булка. Фенька молоко вылакала, а булку оставила. Размоченную в молоке булку она съедала только, если была очень голодна.
К вечеру ей еще подлили молока. Но поужинать спокойно не удалось. Под окнами - у самого дома - шествовала черная кошечка, а за ней - с презрительным любопытством оглядывая невыросшие космеи и вьюнки - ее престарелая хозяйка. Гости с соседней дачи! Кошечка обошла росшую на углу дома красивую раскидистую елку и присела, ради своих дел. Фенька, с угрожающим стоном, спустилась с крыльца. Гостья, испуганно оглядываясь, засеменила прочь.
- Ах ты, трусиха!.. Ах ты, трусиха!.. - покачивая головой, укоряла ее хозяйка.
Но она напрасно сетовала: кошечка была благоразумна. Феньку боялись даже собаки.
Соперница отступила; но Фенька - перебежками - преследовала ее. И тут случилось непонятное: мимо Феньки забегали шишки. Они не просто бегали, но подскакивали, перепрыгивая через корни сосен. Как же это они могли бегать, словно живые? Кошка прожила уже четыре года, и знала: шишки или неподвижно лежат, упав на землю, или висят на ветках. Фенька любила, разыгравшись, стрелою взлетать на ствол.
Кошка растерянно оглянулась. Она не видела, как с крыльца соседней литераторской дачи сошел седой кудреватый мужчина с острыми чертами лица - Антон Петрович Огнев и, шутки ради, спрятавшись за ствол, стал бросать мимо Феньки шишки. Когда-то давно Антон Петрович был приятелем Кирилла Андреевича, но сейчас они даже не разговаривали, рассорившись, наподобие известных гоголевских персонажей. Но зла они друг другу не желали - а даже наоборот, всяческих благ; жена Антона Петровича, милая и круглолицая, сидела в кресле на крыльце и, улыбаясь, любовалась кошкой.
- Красивая кошка! - сказала она. Антон Петрович, усмехнувшись, направился к дому.
И тут Фенька увидела его. Сейчас ее окружало сразу трое врагов: черная кошечка, незаконно вторгшаяся в Фенькины владения, неизвестно чему смеющийся сосед и появившийся из-за угла своего дома толстый белый кот с черным пятном на морде, которого дети прозвали Черномырдик. Он тоже был не прочь выпить чужое молоко.
- Фенька! Фенька! - вдруг услышала она знакомый голос. Из окна ее звала соседка, Людмила Борисовна.
Фенька, радостно встрепенувшись, бросилась на зов. Но у соседкиного крыльца ее ждал новый подвох: там лежали... шишки! Правда, они уже не бегали, подскакивая, а просто лежали неподвижно - но, может быть, они притворялись мертвыми? Фенька с подозрением обнюхала их, раздраженно водя хвостом.
- Фенька! - снова услышала она голос соседки. - Шишки - это не мышки... а мышки - не шишки. Поняла?
Фенька понимала только, что творится что-то неладное. Дверь на веранду была открыта, но Фенька стояла у порога и, помахивая хвостом, ждала: ее в самом деле приглашают? Или только шутят?
- Иди, Фенька, иди, - звала соседка.
Кошка вошла - и, ступая медленно и осторожно, обследовала каждый угол: нет ли чего подозрительного за шкафом? Или под диваном? Но в доме было тихо, и молоко на крылечке никто не выпил.
Немного успокоившись, Фенька прыгнула на покрытую синей выцветшей занавеской кровать, долго вылизывалась, умывалась лапкой и, наконец, улеглась и уснула. Днем прошел ливень, и возвращаться на мокрый мох не хотелось.
Вернулись с прогулки дети - и, увидев спящую кошку, заговорили шепотом.
1997

АДЕЛЬ

- Кирилл Андреевич, вы будете пить кофе? - высокая, ростом почти с Кирилла Андреевича, осанистая престарелая дама в сером брючном костюме стояла у крыльца и, сквозь отворенную дверь, всматриваясь в солнечный полумрак комнаты, вопрошала. Черты лица ее были крупные, мужеподобные; но в свое время, конечно, дама была красавицей - стройной, с четко очерченным профилем, какие любил рисовать на полях своих рукописей А. С. Пушкин; имя дама тоже носила "пушкинское" - Адель. Верная пожеланию поэта, она не знала печали - всегда была бодра и часто громко, раскатисто хохотала; в молодости, наверное, это был русалочий смех. Волосы у нее и теперь были роскошные - густые и длинные, почти до колен; когда она по утрам расчесывала их, стоя на крыльце, с девически-целомудренной улыбкой, старость в применении к ней казалась ничего не значащим словом.
Кирилл Андреевич - могучий, бородатый, кряхтя, поднялся с постели. Только что он после обеда лег на полчасика соснуть; но если приглашают пить кофе с печеньем, отчего бы не пойти. Адель Исаковна Бродская жила с мужем в соседнем дачном домике; они занимали квадратную, с огромным, как витрина, окном, веранду и примыкавшую к ней крохотную теплую комнатушку.
И на веранде, и в комнате была наведена безукоризненная чистота, даже на крыльце лежал кусок белого линолеума, и на нем - чистый половик. Пока Адель Исаковна, целыми днями сидя за столом на улице в густой древесной тени, переводила романы, Виктор Иванович Петров, ветхий и долговязый супруг ее, копошился по хозяйству. Нрава он был кроткого, и хотя говорил громко и отчетливо, по лекторской привычке, так что было слышно на всю округу, покладист был до чрезвычайности. Виктор Иванович починил старую мебель, которую знакомые отдали им для дачи, а Адель искусно подштопала обивку; она была настоящая рукодельница - ведь во времена ее детства девочек учили и шить, и вышивать, они не только книги читали; а теперь даже и книгу в руки не возьмут. Совместными усилиями супруги смастерили длинный, на шнуре, абажур, чтобы в комнате было уютней. Но печку Адель Исаковна топить не умела и клялась, что погибла бы без Виктора Ивановича. Конечно, в те времена тоже были печи, но в доме всегда были люди, которые эти печи топили. Адель Исаковна была настоящая дама. Как неискоренимую привычку, она сохранила манеру говорить не спеша; само собой подразумевалось, что тебя выслушают, какую бы чепуху ты ни нес: не дослушать, перебить считалось невоспитанностью. А сейчас даже и слова такого не знают; напротив даже, гордятся своим умением оборвать. Теперь это значит - иметь характер.
Столик с двумя скамейками возле дома Адели Исаковны располагался близ колодца. Это было самое зеленое место на всем участке: тут, помимо сосен, росли молодые рябины, клены, акации; колодец был обсажен кустами шиповника. Внизу зеленела трава-мурава (тогда как возле других дачных домиков земля была вытоптана, усыпана сухими иголками и закидана шишками); в зелени травы светились голубые глазки незабудок, а на заброшенной, бугристой клумбе невинно белели пересаженные из лесу ландыши. Под кустами, над влажной землей, вились мошки, и Адели Исаковне постоянно мерещился запах сырости. Она даже упросила своих дальних родственников срубить черемуху под окном, чтобы, как она говорила, было больше света. Кирилл Андреевич, "старик-лесовик", заядлый грибник и охотник, злился и горевал, увидя поваленную черемуху, но к Адели не охладел. Немногим раньше, в пасмурные июньские дни, он расхаживал по тропинке у крыльца, комкая бороду, и спрашивал соседку Люду, которая шла от колодца с ведром воды: "А что Адель? Еще не приехала?" И заключал: "Муж ее, наверное, еще в больнице". После этого он надолго замолкал. Кирилл Андреевич сам был в то лето хворый; нужно было ложиться в больницу, делать операцию. В болезнь не пальнешь, как в лося или кабана; она владеет тобой полностью - злая, невидимая. Кирилл Андреевич матерился подолгу, злился бесплодно, и в глубине души - конечно же - боялся.
Но как-то закрутило, завертело - и обошлось. В августе Кирилл Андреевич вновь оказался на даче - как после долгой бури выброшенный на берег матрос. Всем уже было под семьдесят... за семьдесят... Жизнь была впереди - не жизнь, а короткий хвостик. Но дни, верилось, будут солнечные, радостные. Хотелось шутить, смеяться, пить вместе кофе из белых, с радужным отливом, бокалов - за столом под соснами и акациями. Жизнь играла - она играет даже в стариках, хотя молодые навряд ли об этом догадываются; но все-таки старики - не дети, они не могут веселиться просто так, беззаботно, насколько позволяет природа. У стариков, как и вообще у взрослых людей, много забот, воспоминаний, установок. У каждого свой опыт, свое воспитание, предрассудки и привычки, работа, положение в обществе - прошлое или нынешнее. А то все: старики да старики... Виктор Иванович, например, воевал. В те годы он уже был не мальчишка. После войны преподавал математику в вузе оборонного значения. Профессором не стал, но доцентом был. Уважаемая (в те времена!) должность. Доцент, математик, военный. Тихий, спокойный человек, с женщинами - рыцарственно-галантный. Это - из реликтов былой эпохи. Адель в войну была переводчицей. Она - не из тех старух, что еще в гимназию ходили, их невозможно представить в брюках... И все-таки - из тех. А Кирилл Андреевич сын партработника, писатель. Матерщинник (но не при Адели). Это от отца. И тихий - вдруг, почти что до слез; задумчивый и спокойный - вдруг (это по материнской линии). Кирилл Андреевич - "шестидесятник", то есть когда война была, он еще под стол пешком ходил. Хотя "шестидесятники" - они почти все "демократы"; Кирилл Андреевич - не то. Совсем другой коленкор. "Я - красно-коричневый!" - пугал он свою соседку, Люду Бакст, годящуюся ему в дочери. Не хотелось мириться с болезнями, со старческой немощью, с тихой жизнью в комнатах. Беспорядок вокруг себя Кирилл Андреевич создавал фантастический. Людмила относилась к старику, как нянюшка - к дитяти; Кирилл Андреевич злился, но терпел. Настырная баба. Хоть кол ей на голове теши - все равно будет ходить, тряпкой махать. И чего ей надо? Уж не подослана ли кем, думал Кирилл Андреевич. Ишь, крестик на шее болтается. Знаем мы этих монашенок...
Вот такие мысли стариковские были у Кирилла Андреевича, а тут еще газетенка одна подвернулась. Хлестко в ней о евреях было написано. Верно написано: не пашут, не жнут, а в дуду играют. А мы под их дудку плясать должны.
Зимой Кирилл Андреевич часто над этим вопросом думал. Зимой думать никто не мешает: тихо, бело кругом, небо ослепительно-синими кусками проглядывает сквозь заснеженные сосны - или висит серым низким, мягким пологом, тогда хорошо спится. А в солнечный день хорошо до озера на лыжах пробежаться; воздух морозный приятно обжигает легкие. Еще бы ружьецо - ну уж ладно, можно и без ружьеца.
К марту, когда и снег, и небо - все разбухает от влаги, и лопаются почки на вербах, и потом начинается апрельская грязь - тогда непонятная тревога беспокоила Кирилла Андреевича, и уже не терпелось ему, чтобы вокруг скорее все стало зелено и весело, и вернулись бы смешные и знакомые люди, принесли бы какие-то новости, как сорока на хвосте. Ему не терпелось и поделиться новостями - семейными, политическими, любыми... Вот и дал он Вите эту газетенку - чтобы потом, перекуривая, поговорить, обсудить. Не подумал как-то об Адели. Забыл он ее за зиму.
В мае еще одна забота - старый мусор сжечь и листья прошлогодние. Все жгут, огонь веселый, весенний, дым к небу столбом валит. И тут вдруг Адель из своего домика выскочила: злая, пепельно-серая. Деланно раскашлявшись, она потребовала, чтобы Кирилл Андреевич залил костер. Кирилл Андреевич прежде не замечал, чтобы ей мешал какой-то дым - от костра или табачный.
- Невыносимый чад! - заявила Адель Исаковна.
И с тех пор, стоило только двум старичкам сойтись вместе, как тут же раздавался требовательный голос Адели: "Витенька! Пора обедать!" или "Витенька! Ты мне нужен!"
Витенька, вздохнув, послушно брел к ревнивице. Кирилла Андреевича она не замечала.
Кирилл Андреевич, в свою очередь, тоже перестал замечать Адель Исаковну. И старался как можно реже смотреть в ту сторону. Преподавательский голос Витеньки звучал все реже и тише. Сама Адель Исаковна почти перестала хохотать; смех ее теперь был деланный, непохожий на русалочий хохот. Ходила она, ссутулившись, с неизменно угрюмым, пепельно-серым лицом.
Кирилл Андреевич, когда ему напоминали про Адель Исаковну, обычно хмурился и молчал, и упорно глядел в одну точку.
 1997



 ДОМОВОЙ

Советское правительство заботилось о писателях, как о родных детях. Оно их учило, кормило, лечило в лучших поликлиниках, обшивало в специальных ателье... На высоких съездах обсуждались вопросы литературы наряду с такими важными задачами, как полеты в космос и выплавка стали. Когда областным и местным партийным органам было предписано усилить заботу о здоровье трудящихся, в Букеево, дачном поселке, наряду с частными дачами, было выстроено много принадлежащих государству дачных домиков. Не обошли и литераторов: им был отведен просторный участок, на котором росли cосны. Здесь, прямо под соснами, построили шесть, примерно одинаковых, домиков - щитовых, но на прочных каменных фундаментах. Общий адрес участка был: Завитков переулок, 5; а домики назвали по литерам, от А до Е.
Жили на букеевском участке только самые заслуженные, прославленные писатели; для тех, кто попестрее, возвели, ближе к заливу, один большой общий корпус.
Даже при демократическом правительстве, которое начисто позабыло о существовании писателей, Люда Бакст и мечтать не смела о том, чтобы поселиться на дачном участке в Букеево. Хотя знаменитые и прославленные к тому времени успели обзавестись собственными дачами или домами в деревне, а кто-то попросту умер, осталось еще много престарелых, заслуженных лиц, которым принадлежало право жить под соснами в Букеево. Вот почему Люда так удивилась, узнав, что мужу ее, переводчику Кремлеву Юрию Владимировичу, предложили арендовать полдома. Наверное, учли, что он инвалид детства - но ведь были еще инвалиды войны, или просто писатели в летах, с большим стажем... Но вскоре все выяснилось. Подскочили цены за аренду, и далеко не всякий пенсионер мог уплатить полтора "лимона" только в качестве задатка. А деньги - таково было условие - требовалось внести срочно. Люда помнила, как ее родителям - иногда - предлагали "горящие" путевки в Крым; путевки эти, как правило (особенно семейные) получали либо подполковники, либо "любимчики" начальства; но если кто-то отказывался, такую путевку неожиданно получал счастливец в майорском или капитанском чине.
Теперь им предлагали "горящую" аренду. Денег не было; но сидеть второе лето в городе тоже было нельзя. Решили обзвонить знакомых: может быть, удастся, хотя бы по частям, занять в долг. Но сначала позвонили родителям. Борис Леонидович Бакст, военный пенсионер, сразу сообразил: писательская дача обойдется дешевле, чем если пришлось бы снимать у частников. Родители денежки выложили - но только, чтобы внести задаток; остальное Люда и Юрий, затянув пояса, должны были уплатить сами.
По обычаю, Маргарита Дмитриевна, секретарь литфонда, предложила им посмотреть дачу. Юрий несколько лет назад был в Букеево на экскурсии и видел букеевские дачи, в одной из которых жил знаменитый поэт, но раз уж так заведено, согласился съездить и посмотреть. Ключ от их половины нужно было взять у соседа, писателя Кряжева.
- Не боишься? - поговорив с Маргаритой Дмитриевной, спросил Юрий Люду. - Ты поняла, кто наш сосед? Кирилл Кряжев. Он ведь из тех, из правых.
Люда сказала, что не боится. К сожалению, в последнее время обесценились не только деньги. Слова стали выхолощенными; те, кто называл себя "коммунистами", уже не звали в "коммунистическое завтра"; "патриоты" только и бредили, что о загранице; "староверы" курили и пили; "демократы" мечтали о тирании, - и никто не собирался умирать за идеи. "Идейная платформа" оборачивалась чем-то вроде знаменитого блюдечка с голубой каемочкой, на котором принесут миллион.
И потому Люда не испугалась, а скорее - обрадовалась. Она сказала, что Кряжев будет единственным настоящим писателем на всем писательском участке. Поэт-адвокат Марьянчан, прозаик Пожарский - эти имена ей ничего не говорили.
На следующее утро, побледнев и перекрестившись, - он всегда крестился, услышав телефонный звонок или собираясь позвонить, - Юрий Владимирович позвонил Кряжеву.
Трубку сняла какая-то женщина; телефонный аппарат был, наверное, не слишком исправен - голос звучал, как из океанских глубин. Удалось узнать, что Кряжева нет в городе, а когда будет - неизвестно.
Но дня через два, в пасмурную, ветреную погоду, Юрий Владимирович неожиданно дозвонился. Можно было, конечно, встретиться где-то у метро и взять ключ; но договорились, что встреча произойдет в Букеево.
В солнечный, ветреный апрельский день Юрий, со старшим сыном Олегом, отправился в Букеево. Привез его Олег оттуда тепленьким. Еле, говорит, дотащил. Теперь было ясно, что Кирилл Андреевич - свой в доску. К удивлению Людмилы, муж был способен, хотя и несколько вяло, рассказывать...
- Как там в Букеево? - переспросил он. – И ответил задумчиво: - Сосны...
Участок, несмотря на то, что Юрий был там однажды с экскурсией, удалось отыскать не сразу. Ведь ездили-то они туда на автобусе. Местные жители упорно отнекивались, говоря, что ничего не слыхали о знаменитом поэте и не знают, где тут он жил; какая-то девочка, попавшаяся им навстречу, сказала, что знает - и направила их в противоположную сторону. Наверное, букеевцы устали от надоедливых экскурсантов, предположил Олег.
Но все-таки как-то ноги сами вынесли их на Завитков переулок, а там уж Юрий вспомнил. Ведь однажды он уже был здесь, хоть и на автобусе.
По переулку расхаживал дед с седой лохматой бородой; оказалось, что это и есть писатель Кряжев. Облака дыма, выплывая из окон, стлались по участку.
 Кирилл Андреевич варил картошку на дровяной плите. То ли плита редко топилась, то ли дымоход был забит сажей - дым валил из щелей в плите и уходил на улицу через форточку. Потолок и стены были черные от копоти; и на потолке, и на веревке, натянутой над плитой, хлопьями осела сажа.
Пол был черен, как земля - его не мели и не мыли, наверное, лет этак десять. На окнах висели изжелта-серые занавески. И на подоконниках, и на полу валялся самый разнообразный мусор, хоть лопатой выгребай. Кухонный шкаф и полки в сенях были заставлены стеклотарой. Помимо «Столичной», прежние жильцы уважали также кефир и ряженку.
Плита протопилась, незваные гости прокашлялись - и старший не отказался от коньячку. Обедали за журнальным столиком, стоявшим у печки. Непонятно было, как умещается за ним огромный Кряжев. К сожалению, картофельный салатик - слишком легкая закуска, если учитывать крепость напитка.
Но хозяину - и будущему соседу - коньячок был нипочем. Кряжев только светлел и оживлялся, как будто что-то душу отпускало... А вот Олег отца едва до станции довел, насилу через рельсы перетащил. Юрий Владимирович упирался и тянул сына к привокзальному кафе-грилю. Не хотелось ему расставаться с Букеево.
Если человек в своей спальне держит - из нужных вещей - пилу и рыболовные крючки, а из ненужных - старый большой, когда-то добротный портфель и порванную футбольную камеру, под которой нагадила кошка; спит в одежде, просыпает на пол то деньги, то хлебные крошки - ну какой же это правый? Те, вроде бы, за порядок.
Это, конечно же, анархист. Люда не стала добавлять: "как всякий русский человек", потому что муж ее был аккуратист и педант, как он сам говорил - "немец". Юрий Владимирович вырезал из белой бумаги аккуратные прямоугольники и надписывал их: "Рис", "Греча" и прочее, и сам наклеивал на банки. Рукописи у него были разложены по папкам, на каждой папке - фломастером проставлена дата. Казалось, вещи вокруг него сами раскладываются по своим местам.
Зато Кирилл Андреевич, по словам его собственной дочери, быстро придавал помещению нежилой вид. Кирилл Андреевич - он ведь больше по лесам да болотам бродил, чаще в избах жил, чем на даче. Там ведь по-всякому, в избах-то. Там и скот зимой отогревают, и на лавках - с котомкой под головой - спят. Вот и занес он в букеевскую "избу" деревенский дух. Люда это поняла, едва только калитку отворила. У крыльца, на куче опилок, стояли дровяные козлы, вокруг которых были раскиданы поленья. Деревья - сирень, рябины - с любовью жались к дому, совсем как в деревне. Раскидистая семиствольная черемуха цвела и пахла одуряюще; шатер ее нависал над домом; нижние сучья, будто руки, опирались о крышу.
 Люда поначалу не могла понять, дома ли Кряжев. Казалось, он спит - или вышел ненадолго и вот-вот вернется. Ведро под раковиной было переполнено, на кухонном столе стояла недопитая бутылка ряженки, на тарелке лежал недоеденный кусок булки. Посуда с обеда была не вымыта.
Время шло; сосед не возвращался. Наверное, заболел, подумала Люда, и уехал срочно в город. Посуду она вымыла, ряженку истратила на блины, батон тоже пригодился.
Ночью в доме что-то вздыхало, постукивало... "Хозяин", поняла Люда. Он не бушевал, Людмилу не будил. Принял.
Русский богатырь, которого не свалить никаким коньяком, фашист, анархист, дед с размочаленной бородой почти все лето пролежал в больнице.
Лето выдалось холодное, ненастное; тучи будто уснули над Букеево. Солнышко редко проглядывало сквозь мокрые кроны сосен. Если было не слишком холодно и дождливо, Кряжев приезжал в Букеево на выходные. Иногда его выписывали, надеясь на улучшение; но все равно приходилось возвращаться в больницу. Первый раз, когда он приехал, Люда жарила на кухне оладьи. Кряжев встал у порога - и с ненавистью взглянул на Люду. Глаза у него были злые, молодые. Люда прекрасно его понимала. Жил себе человек вольготно, один, а тут вдруг какая-то баба весь дом заполонила. Дети, визг, крик.
Чувствуя себя виноватой, она спросила Кряжева, не ест ли он оладьи. Кирилл Андреевич вдруг рассмеялся - беззаботно, как мальчишка. Оказалось, что он ест не только оладьи, а все, что предлагают. Но он и сам любил угостить. То Славке мороженого купит, то уху сварит. Готовить он умел лучше, чем Людмила, хоть и редко этим занимался. Питался ряженкой с булкой. Если Людмиле не лень было сварить щи и предложить ему тарелку, звал ее дочкой.
 Болезнь у Кирилла Андреевича была банальная, стариковская, им же самим всюду описанная и прославленная. Но запущена она была основательно, опухоль успела разрастись. Да вдобавок еще старая, прижившаяся инфекция; об этом тоже были осведомлены - если не прямо, так через довольно прозрачные намеки - читатели Кирилла Андреевича.
Во сне Кирилл Андреевич стонал, ночью по нескольку раз просыпался. Слышалась матерная брань, за нею - едва ли не скрежет зубовный, и наконец струйка звонко ударялась о банку. Кряжев тяжело вздыхал и, шаркая, брел к постели. Его часто лихорадило - и тогда он лежал в постели, притихший, буквально коричнево-красный - от загара и температуры, и вспоминал, как мама в детстве, губами прикоснувшись ко лбу, определяла, болен ли сын или здоров. Помощи он никакой не принимал, и если Людмиле случалось навязаться в сиделки, страшно злился и матерно бранился ей вослед. Горд он был, да и стеснителен, как подросток.
Когда он отсутствовал, в доме было непривычно тихо. Никто не грохотал нарочно дверьми, не шагал тяжело, никто не пел советские песни и не матерился.
Но вот однажды утром Люде послышалось, будто кто-то стукнул входной дверью. Шаги были точь-в-точь как у Кирилла Андреевича, но звучали мягче, приглушенней. Кто-то так же тяжело вздыхал, что-то ворчал. Вот он вошел в кухню, тихо принялся стучать посудой. Потом вдруг все стихло. Люда вышла на крыльцо - и увидела, как в ближнем леске у "Песчанки", местной лысой горушки, поглаживая бороду, ходит... Кирилл Андреевич. Но как он мог так быстро оказаться там? Люда обошла дом: обе двери - и в комнату, и на веранду - были заперты. В лесу уже никого не было видно.
И с тех пор она часто по утрам слышала, как ходит по дому двойник Кирилла Андреевича - ворчит, стучит посудой, вздыхает; а стоило выйти из дома - его белая футболка мелькала за соснами в лесу у "песчанки".
Это бродил домовой. Дом был хоть и казенный, литфондовский, но Кирилл Андреевич жил тут и зимой и летом, а значит - был хозяин. Жены у него не было; и никакой другой женщины в этом доме сейчас не было, кроме Людмилы. Значит - для домового - она была хозяйка.
Вот и являлся он в облике Кирилла Андреевича, стоило ей только вспомнить о старике.
Когда Кирилл Андреевич окончательно выписался, поправился, помолодел, к нему стала приезжать в гости Мария Фирсовна. Приезжала она нарядная, в ажурной кофточке и длинной красивой юбке, и привозила свертки с домашней стряпней. К приезду ее, за неимением цветов, Кирилл Андреевич набирал на болоте какой-то пух на зеленых стебельках и ставил его на стол в вазочке. Мария Фирсовна и Кирилл Андреевич сначала беседовали, а потом совершали променад. Бывало наоборот: сначала прогулка, а потом беседа в комнате или на веранде.
Кирилл Андреевич брал трость, надевал кожаную кепку, и они отправлялись на кладбище, к могиле знаменитого поэта. Оба шли не торопясь, важно, сознавая свое историко-литературное значение, и как бы превращались в иллюстрацию, к которой напрашивалась подпись: "Писатель Кряжев (слева) и литературовед Грушевская, автор статей о нем".
Кряжев в эти дни был подтянут, с дамой - необыкновенно галантен, даже как-то старомоден. Люду он переставал замечать - дочкой не звал, и даже не матерился вослед. Да и то сказать, кто такая ему Людмила?..
Однажды, когда Мария Фирсовна еще не уехала, Люда затопила печь. К вечеру в доме становилось зябко, надо было топить. Печь – единственная в доме, кроме плиты, круглая, обшитая железным листом – одним боком выходила в коридор, а другим помещалась в кряжевской комнате. Щепа загорелась споро; Люда вышла во двор - взять еще поленьев. В комнате у Кряжева стукнула дверь, послышался недовольный женский голос... К калитке, быстро, величаво, шла Мария Фирсовна, за нею - Кирилл Андреевич. Люда хотела было поздороваться, но важная дама скривила губы подковкой - и отвернулась.
Мне с ней не детей крестить, подумала Люда, и с дровами вернулась в дом. Так как они ушли, Люда решила проверить, сильно ли накалилась печь. А не то Кряжеву придется спать с распахнутой на улицу дверью.
Люда отворила дверь в комнату - и застыла на пороге. Комната вся была в густом, едком дыму, который струями валил от печи. И тут вдруг случилось чудо: домовой завыл. Он не просто выл - громко, обиженно, но даже произносил какие-то слоги, почти членораздельно! Звуки доносились из печи - но не из трубы, а прямо из-за печной дверцы в коридоре. Такого Людмила за всю свою жизнь не слышала. Юрий Владимирович был дома и тоже прислушивался к диковинным звукам. Он предположил, что это, наверное, огонь. Но огонь бьется гулко, а не воет, изредка потрескивают поленья... А тут пламя, буквально, сделалось языками - огромными, алыми языками таинственного, дикого, косматого полузверя, который громко выл - и лопотал, лопотал, пытаясь высказать свою обиду.
Может, тоже гостья не понравилась, усмехнулась Люда. 1997


 ДАМА В АЛОЙ БЛУЗКЕ

Солнце стояло на западе высоко над заливом - огромное, медно-белое. Вода, в безветренный вечер, была ровной, прозрачно-голубой; дымки не было совсем, и вдали отчетливо виднелись поросшие кустарником острова и некогда неприступные форты. Хорошо был виден купол Иоанновского монастыря, а вот продолговатую и белую, как мелок, колоколенку Холмогорской церкви, высящуюся над стеной зелени, можно было разглядеть, только прикрыв от солнца глаза ладонью. Залив отступил, оставив за собой влажные языки песчаных кос. На отмелях сидели и бродили чайки; осмелевшие вороны стояли у самой кромки воды, копаясь в густом, гниющим иле. Ил этот, продукт знаменитой дамбы, широкой бахромой устилал прибрежную полосу, в жаркие дни распространяя удушливый, гнилостный запах.
Двое сидели на скамейке, любуясь заливом. Георгий познакомился с Альбиной только вчера. Она работала продавщицей в парфюмерном отделе.
У Георгия было чутье на одиноких женщин. Во внешности Альбины не было ничего особенного: обыкновенная плотно сбитая брюнетка с модной стрижкой. Но ей очень шла нарядная алая блузка; да и имя было редкое: Альбина.
Сам он был хрупок, длинноволос; но волосы чуть завивались, глаза были большие, голубые - женщины говорили, что он напоминает им сказочного принца. Да и ореол поэта затрагивал струнку тщеславия в женской душе.
Знакомства завязывались быстро; вот и Альбина легко согласилась, когда он предложил ей съездить в Букеево, на могилу знаменитого поэта.
На кладбище они пробыли недолго: Альбине ничего не говорили имена знаменитостей, а скопище надгробий под угрюмыми елями угнетало. До ближайшей электрички было еще часа полтора, и они отправились к заливу.
 В кафе играла музыка, жарились шашлыки, на стоянке припарковалось небольшое стадо поблескивающих лаковыми спинами «фордов» и «мерседесов». Новые русские, белоголовые и черноголовые, вылезали из машин и размещались за столиками под синими тентами. Над батутом, приманивая детей, раскачивался огромный надувной клоун.
 Через пляж шла невысокая, худенькая женщина, в подростковой курточке и джинсовой юбке до колен, а за ней - мальчик лет двенадцати. Она или не она? Георгий виделся с Людой Бакст, только когда приезжал к ним в гости, один или с женой. Он никогда не видел Люду издали, не представлял, какая у нее походка...
Под его пристальным взглядом она обернулась; Георгий поторопился сесть так, чтобы она не сумела его разглядеть. Женщина, как ему показалось - презрительно и великодушно, отвернулась, и больше не смотрела в его сторону.
Наверное, все-таки не она, надеялся Георгий.
Над заливом, как грозное око судии, парил цветной треугольник дельтаплана.
..............................................
Первое лето в Букеево было не слишком жарким, и у залива Люда Бакст была всего два раза.
 Первый раз она пошла туда на следующий же день после приезда, вместе со старшим сыном, Олегом. С утра у нее немилосердно болела голова. День был холодный, хмурый. Но Люда так
истосковалась по простору и воздуху, что уговорила Олега пойти.
В Букеево Люда в последний раз была лет двадцать назад, когда перешивала зимнее пальто. Прямо у станции было ателье, где работала мамина знакомая портниха. Вот Люда и приезжала сюда дважды на примерку.
 С тех пор в Букеево, конечно, многое переменилось. Стояли заколоченными, с выбитыми стеклами, советские магазинчики-павильоны; ателье, парикмахерская - все было закрыто. Зато у шоссе, через поляну, был возведен кирпичный дворец, обнесенный крепостными стенами. Из-за стен слышался лай овчарок.
К заливу вел крутой спуск; дорога была проложена как бы по дну наклонного ущелья, края которого нависали над ней. Это было путешествие в прошлое, самым древним пластом которого были остатки финской усадьбы: узорчатая кованая калитка с ведущими к ней каменными ступенями и такой же кованый, витой фонарный столб у дороги. Неподалеку напротив была чья-то старинная русская дача - затейливо построенная, с башенками, увенчанными шпилями, с резными ставнями и наличниками на окнах. Крутые склоны холмов и - ближе к заливу - поперечная низина поросли густым лиственным лесом.
 Через низину, затененный густой листвой и высокими травами, с шумом бежал ручей; здесь было свежо даже в самую жаркую погоду. За ручьем, почти у самого берега, росли тесно стоящие ели, седые от лишайника.
По пути попадалось немало заколоченных, заброшенных лачуг; все это были бывшие корпуса разорившихся домов отдыха, пионерских лагерей и санаториев. В одном из домишек сука принесла щенят; двое выживших подросли и незлым тявканьем встречали редких прохожих.
С залива дул сильный ветер; дымился костер у шашлычной, где двое кавказцев о чем-то увлеченно беседовали с официантом. Люда пожалела, что не надела платок - ветер был резким и холодным; волны катились быстро - темные, с пенистыми гребнями. Но тут вдруг выглянуло солнце, все стало выглядеть приветливей - и Люда сама не заметила, как перестала болеть голова. Олег, со взъерошенными волосами и поднятым воротником, бродил вдоль кромки воды. Вскоре сын зашмыгал носом, и они заторопились домой. Но свежести, бодрости после той прогулки ей хватило надолго.
 Кряжев, сосед их по даче, почти все лето пролежал в больнице. Его отпускали на выходные, иногда выписывали ненадолго. Но дело шло к операции. В ту неделю, как его оперировали, у Люды почему-то нестерпимо болели зубы - она даже спать по ночам не могла, ну хоть на стенку лезь. И все вспоминала, как он, уезжая, прощался с Букеево. Сидел на крылечке - и курил, глядя на сосны. Наверное, думал - видит в последний раз. Выписался он неожиданно скоро. Приехал - исхудавший, просветленный, при его росте - хоть апостола с него пиши, как на византийской иконе. Оживал помаленьку - сам воду стал из колодца брать, в лес за грибами пошел, даму сердца в гости пригласил - Марию Фирсовну Грушевскую, изучавшую его творчество, особу престарелую, но еще в соку.
 Погода на несколько дней установилась сухая, без дождей. И захотелось Люде опять к заливу. Олег с ней на это раз не пошел - он любил один или с друзьями на велосипедах туда ездить, но удалось уговорить младшего, Славку.
На букеевском пляже не было пересекающих песчаную полосу дорожек из бетонных плит, как в Холмогорске. Люда и Славка побрели по песку - поближе к воде, подальше от гремящей из кафе музыки и дыма. Когда-то в детстве, когда еще она и ее родители жили в Холмогорске, Люда каждый день после школы приходила к заливу. Пройдя до конца дамбу, она, прыгая с валуна на валун, добиралась до края каменной гряды и подолгу стояла, вглядываясь в море. Тогда еще в Холмогорске была гавань, у причала медленно, лениво покачивались экскурсионные теплоходы, яхты, рыболовецкие суда. Парусники, дразня воображение, стояли поодаль на якоре.
 А теперь залив умирал - и вместе с ним все, что когда-то было ей дорого. Жизнь кругом была новая, пестрая, дерзкая, как пролетающий в эту самую минуту над их головами дельтаплан.
Посреди пляжа стояла единственная скамейка, и на ней сидели, равнодушно всматриваясь вдаль, мужчина - хрупкий, сутулый, с длинными волосами, и женщина - плотно сбитая, модно остриженная брюнетка. Люда, примерно шагах в пятидесяти от них, машинально обернулась - и встретила его пристальный взгляд. Он... Но не мерещится ли ей? И что с ним за дама? На вид лет на десять моложе него, в нарядной алой блузке. Очередная редактриса? Или какая-нибудь, приехавшая на недельку из-за границы, старая любовь? Вот уже он - из осторожности - прячется за свою спутницу... Люда спокойно отвернулась и пошла туда, куда звал ее Славка.
Перейдя по узкому перешейку на влажный песчаный островок, они бродили по нему, оставляя четкие, глубокие следы. Славка с любопытством наблюдал за чайками и воронами. Дома он похвастался Олегу, что видел дельтаплан.
 Георгий Платонов, коллега и собутыльник мужа, позвонил под Новый год, когда дачный сезон был уже далеко позади. После нескольких ничего не значащих слов он признался неуверенно:
 - Я приезжал в Букеево.
Я тебя видела, - сказала Люда. – Ты был с дамой в алой блузке.
 1997



 ЛАНДЫШИ

Зима прошла, как дурной сон. Грипп накатывал волна за волной, заставлял задыхаться, выламывал кости. Было много случаев, когда люди умирали. У Людмилы сильно кружилась голова, когда она впервые после болезни вышла на улицу, и потом еще долго болело сердце.
Захотелось прочь из города - под сосны, к морю... Весной, когда солнце нещадно палило в окна и с дороги доносился неумолкаемый рев машин, она стала считать дни - все ближе и ближе к июню. Вспоминался ветхий, продуваемый осенними ветрами домик, веранда, напоминавшая рубку корабля, который плывет сквозь хвойно-воздушное море, даже Кряжев вспоминался: вот он кашляет, только что проснувшись, вот бежит по тропке вдоль забора: худущий, с большим животом; вот, мокрый, вытирается, облившись водой из ведра; стучит за стеной на машинке, будто дятел, или копается в огороде, столовой вилкой разрыхляя землю.
Ей почему-то так и казалось: подойдет она к дому, а Кирилл Андреевич копошится в огороде или сидит за столиком под окном, покуривая.
Но Кряжева дома не было. Впрочем, так он и жил: то несколько дней в Букеево, то несколько дней в городе.
Зимой в доме жили люди-призраки: какие-то дальние родственники прежних жильцов. На половине Людмилы они не оставили ничего, кроме быстро выветрившегося запаха табака; но вот на кухне, в сенях и в комнате Кряжева, после их отъезда, остались груды мусора. В шкафу, где были оставлены крупы, изрядно порезвились мыши, даже газету прогрызли, рассыпав какао; помет их слоями валялся на полках, заполнял чашки, блюдца, пустые сахарницы...
"Мерзость запустения" - слова эти, которые доныне были только словами, теперь наполнились для нее грозным смыслом.
Кряжевской зеленоглазой блондинистой кошке, которая - в отсутствие Кряжева - пришла за данью, Людмила объявила строгий выговор, пока еще без занесения в учетную карточку. Кошка виновато отвернулась.
Дня через три вернулся Кирилл Андреевич. Приехал он нельзя сказать, чтобы во хмелю, но, наверное, принял для храбрости грамм двести. Привез с собой бутылку "Столичной". Люда наскоро состряпала омлет и салат, сварила сосиски, выпили "за встречу". С каждой новой стопкой миролюбиво настроенный Кирилл Андреевич становился еще смиренней и беззлобней. Как дитя, заметил Юрий. Казалось, он вот-вот подарит вам весь мир - и себя впридачу. Ему хотелось слушать музыку, радоваться жизни, творить добрые дела... Включив приемник на полную громкость, дед затопил печь, натолкав туда сырых прутьев. Печь чадила, но горела. К сырым прутьям добавилось сырое же, длинное черемуховое полено, которое сгорело бы, наверное, к следующему вечеру, если бы Кирилл Андреевич не задвинул заслонку, "для тепла". Люда, он знал, баба бестолковая, ни за что заслонку не задвинет. А в избе тепло беречь надо.
 Дело кончилось тем, что Олег, по просьбе Люды, вытащил из печи тлеющее полено и загасил его в ведре с водой, а старик, наконец, угомонился, выключил орущее радио и улегся спать.
Наутро они спорили о том, куда выбрасывать мусор. Баки были переполнены, потому что все делали уборку, даже не подойти. Машину пообещали прислать только тогда, когда все соседи выбросят то, что желают выбросить. Потому что только за один приезд мусорной машины нужно было платить около ста тысяч.
И вот, как говорится, родилось два мнения. Кряжев считал, что надо дождаться распоряжения Маргариты. Она приходила на участок в мае, он беседовал с ней и, по-видимому, не прочь был на нее повлиять. Как мужчина и известный писатель.
Люда считала, что они со Славкой возьмут дерюжный мешок, и отволокут, в несколько приемов, весь мусор в лес, где уже отчаявшиеся букеевские жители устроили свалку.
- Разве можно засорять леса! - красиво, как на трибуне, возмущался Кряжев.
- А куда машина вывезет мусор? - спросила его Люда.
Получалось, что тоже... в лес, только подальше. Согласились на том, что люди замусорили всю планету, и золотым веком были времена натурального хозяйства, когда производилось немного, и отходы были невредные.
А баки все стояли и стояли переполненные, и гора вокруг них все росла.
Первым вопросом, который Кряжев задавал, возвращаясь из города, это вывезли ли мусор.
- Надо пойти и попросить Маргариту, - не успокаивался Кирилл Андреевич. - Пусть бы Ротман пошел и попросил, он здесь у нас самый умный, умеет говорить.
Как-то раз Кирилл Андреевич сказал, что был в доме творчества и видел супруга Маргариты.
- Пьяненький такой, - сказал он задумчиво.
Люда была заинтригована.
- Она еще ничего, эта Маргарита? Что это он ею бредит день и ночь?
- Еще вполне годится, - не без удовольствия вспомнил муж, - такая пухлая блондинка...
Однажды утром Кирилл Андреевич, одевшись и причесавшись поаккуратней, как если бы он собирался в город, побродил задумчиво вдоль крыльца, глядя в землю, а потом незаметно вышел за калитку.
Люда достала тетрадь, чтобы повторить хотя бы осьмогласник. Она не любила петь, когда сосед слышит. Не всякому по душе церковное пение, хотя пела она, для непрофессионала, неплохо. Позвенев камертоном, Люда сама себе задала тон и довольно легко, к собственному удивлению, пропела все тропари и стихиры. Людмила обрадовалась; захотелось еще и по нотам попеть. «Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко в век милость Его. Аллилуйя, аллилуйя...» - пела она, забыв обо всем на свете.
- Людмила Борисовна, - раздался вдруг знакомый голос за окном.
Там стоял Кряжев и протягивал ей букет ландышей.
- Это вам за вашу красоту и доброту, - пояснил он галантно.
- Хорошо еще, я до "Со святыми упокой" не дошла, - сказала Люда мужу. - Цветы, поди, для Маргариты набрал.
Так оно и оказалось. Спустя несколько дней Кряжев признался, что Маргарита с супругом назначили ему аудиенцию, да не дождались и ушли, наверное, позабыли о нем. Дежурная пояснила Кряжеву, что Маргарита на пляже. А Кряжев-то по заветным уголкам леса бродил, ландыши собирал.
Вот и принес он их назад, вместе с бутылкой водки.
- Ландыши-то он не для тебя собирал, - подкалывал Люду муж.
- Ну и что же? Все-таки мне отдал, а мог бы себе оставить. Или Ниночке отнести...
Люда была растрогана: новоявленный рыцарь, очистив от ржавчины валявшиеся на кухне доспехи, осмелился предстать перед ней в парадном блеске.
 1997


 


 
 А У НАС В СИБИРИ

С утра Кирилл Андреевич ждал к себе в гости детей. Дочку Машу и зятя Дмитрия. Люда Машу никогда не видела, но слышала о ней много раз от Кирилла Андреевича. Маша была дочь от второго - и тоже распавшегося - брака. Жить продолжали все вместе, в одной квартире - но как соседи. Кирилл Андреевич не хотел уходить, предпочитал "жить в семье", хотя и стол, и ложе были раздельны. Вот так и "жил в семье", семьи не имея.
С женой они, как ему теперь представлялось, никогда не понимали друг друга. Изабелла Сергеевна была скрипачка, красавица, о красоте ее шла молва. В самом деле, взрывчатое сочетание: дочь киргиза и латышки. Но сочетание это, по теперешним понятиям Кирилла Андреевича, было ошибкой природы. Жена мяса не ела, пирогов не пекла, грибов не солила... то есть не понимала ничего русского, и дочку Машу, художницу, воспитала в чуждом Кириллу Андреевичу духе. Маша, хоть и ела мясо, но тоже увлекалась буддизмом, она и мужа встретила в Монголии, в буддистском храме, там они и обвенчались - по восточному обряду. Отпуска молодые проводили, паломничая - Монголия, Индия, Непал и прочее... К Кириллу Андреевичу, по его мнению, никаких дочерних чувств Маша не испытывала. Абстрактные полотна дочери, а также нежелание иметь детей (молодым было уже за тридцать, самая пора задуматься) - Кирилл Андреевич приписывал чуждым влияниям. Численность народонаселения в России неуклонно сокращалась - и Маша, родная его дочь, вносила сюда свою зловещую лепту.
Утешала его только старшая, Таня. Она, для блага Отечества, родила и вырастила двоих парней. Род Кряжевых продолжался - хоть и по женской линии.
Время шло уже к обеду, а молодежь все не показывалась. Как всегда в случаях с кряжевскими мерехлюндиями, громоотводом была Людмила. Старик обращался к ней исключительно на "вы" и разговаривал строго, как начальник с провинившейся секретаршей. То и дело он выходил на дорогу и высматривал: не идут ли? А дети все не появлялись. Кирилл Андреевич раздражался, капризничал - и наконец, засобирался в город.
- Уеду, - ворчал старик. - Все равно: приедут, не приедут.
Неизвестно, осуществил бы он свою угрозу или нет, потому что дети все-таки приехали. Кирилл Андреевич вышел на кухню размягчевший, просветленный. Люда сразу догадалась: дождался гостей. Чтобы не мешать, она ушла к себе в комнату и взялась за перевод. Работы было много, сроки поджимали.
- Людмила Борисовна! - позвал ее из-за двери Кряжев.
Наверное, чашек не нашел, подумала Люда. Кряжев постоянно что-то искал на кухне - то чашки, то кастрюлю...
- Я хочу представить вас своему семейству! - торжественно объявил Кряжев.
Совесть, поди, мучит, втихомолку предположила Люда. Со старшей дочерью, Таней, она была знакома с прошлого лета - никто ее не представлял, а познакомились как-то сами, попросту. Но за стол Кряжев Люду не приглашал - со старшей у него были свои разговоры.
Маша была похожа на старшую, Таню, только не такая высокая - ростом она пошла в мать, а не в отца. Худенькая до чрезвычайности, с русыми, выцветшими поверху волосами; кряжевский широкий, "львиный" нос, который портил бы ее маленькое личико, если бы не кряжевские прозрачные, светлые глаза, окаймленные острыми черными ресницами, и красиво очерченный кряжевский, чуть-чуть сладострастный, рот... Дмитрий был роста примерно среднего, румяный, синеглазый, стандартно-красивый парень. Они не были в цветных курточках и шапочках, как опасался Кирилл Андреевич, а просто в джинсах и куртках, как все ходят, только к крылу носа у Маши была прикреплена бусинка, похожая на каплю ртути, да у Дмитрия в ухе продета серьга - но последнее новшество не относится исключительно к восточному колориту.
Молодежь держалась довольно сонно: там, откуда они только что прилетели, была ночь, и хотелось спать и досматривать сны - об экзотических цветах, о горах, о свадьбе индийской принцессы... А тут покачивались себе, как ни в чем не бывало, сосны, и букеевские дятлы стучали деловито, перелетая со ствола на ствол.
Люда допила свой чай и собралась уходить, смущенная вниманием и похвалами. И тут вдруг к калитке подошли Юрий Владимирович и Славка. Юрий Владимирович - не по росту широкоплечий, с годами раздобревший, медленно шел на слабых, тонких ногах, опираясь на палку; Славка вез сумку на колесиках.
- Юрий Владимирович! пожалуйте к нам! - как бы спохватившись, привстал Кирилл Андреевич. - Выпейте с нами рюмочку!
К "Звездной" и печенью добавились запоздавшие бутерброды и "Столичная" - Юрий Владимирович был мужик с размахом. Кряжев пить уже не хотел, но умилился.
- Почти земляки, - сказал Кряжев детям. - Откуда вы родом, Юрий Владимирович?
- Из Дийска.
- Да, из Дийска... Я там был спецкором, весь край исколесил... А вы знаете, почему так город называется? - вновь обратился он к детям. - Там река течет, Дея.
- Дия, - поправил Кремлев.
- Да, Дея. Так в народе зовут. Эх, город Дейск... А какой там народ в Сибири! Какой народ!.. Помню, Коля Беляков - ему говорят, не съешь ты четыреста пельменей. А он говорит - съем. И ведь съедал!
- Да, - подхватил Юрий Владимирович. - У нас так говорили: на первом пельмене сидишь, а последний изо рта торчит. Но там ведь маленькие лепят пельмешки...
- Съедал, все съедал, сукин сын. А то еще ему говорят: не переплывешь через озеро, там озеро было три километра шириной. А он говорит: переплыву! Зазимье уж, пар от воды валит. А он чекушку для сугреву - и переплывал!
- Да... Земля благодатная, - глаза у Юрия Владимировича увлажнились. - Мать моя покойная арбузы на огороде выращивала!
- Там жарко, наверное, - тихо вставила свое словечко Маша. Она уже не раз отлучилась из-за стола на веранду, а вслед за нею и вежливо поддакивающий Дмитрий.
Молодые тихо засобирались - и, распрощавшись, ушли.
Кряжев пошел провожать их. Юрий Владимирович, не без труда добравшись до кровати, прилег "на минуточку" - и уснул до вечера.
- Уморили вы молодежь своей Сибирью, - попеняла Люда Кряжеву, когда тот воротился.
Ничего, пусть знают... У нас в Сибири разве хуже? Люди какие, земля-то какая! - Кирилл Андреевич помолчал, вспоминая. - А то все Непал да Непал...
 1997


 О ЧЕМ БАБЫ ПЛАЧУТ

Кошка Фенька, когда бывала сыта, спала на опилках возле козел. Лежала она, распластавшись, как тряпка, только живот тугой. Раскидистая черемуха бросала на нее пятнистую тень, в листве верещали и щебетали птички, клевавшие твердые, зеленые ягоды. Когда они прыгали по нижним сучьям, кошка приоткрывала один глаз и настороженно поводила хвостом. Одна глупая птичка, забывшись, села
 на калитку и завертелась, беспечно щебеча. Фенька молнией взлетела на забор, выбросила вперед лапы - чуть когтем не зацепила. Поймала бы, да живот помешал.
- Эх ты, толстая, - упрекнул ее сидевший на лавочке, в облаке сигаретного дыма, Кряжев. - Пропадет ведь зимой.
Кряжев часто говорил Люде, что боится за Феньку. Зимой она оставалась на участке одна, ловила по подвалам мышей. Кошке ведь все равно - мышь ли, птица ли, лишь бы прокормиться.
- Какая это птица? - спросила Люда у Кирилла Андреевича. Кряжев слыл знатоком леса, и городские невежественные жители часто задавали ему подобные вопросы.
- Не знаю, - заскромничал Кирилл Андреевич. - Зяблик, наверное.
Когда-то Люда хорошо знала птичек. Она была местная, холмогорская; в школе - на уроках биологии - их учили, какие в Ленинградской области водятся птицы, какие растут травы... Но двадцать лет городской жизни прошлись по ее памяти, как асфальтовый каток.
В городе какие птицы? Воробьи да голуби. Вороны - и те, говорят, кочуют: мурманские зимой в Петербург летят, а питерские - во Францию; летом наоборот: из Франции питерские прилетают, а мурманские возвращаются к себе на север.
Но в городе и воробью будешь рад. И за голубя заступишься. Как однажды это сделала Оля Смирнова. Люда жила тогда на Ульянке. И, вместе с другими кормящими мамашами, часы прогулки отбывала. Мамаши, чтобы не было скучно, сбивались стаями. Кто подъедет, кто отъедет - ни здрасте, ни до свидания. Люду сначала это удивляло - а потом ничего, привыкла. А мамаши, чьи дети постарше, из окон высовываются и через огромный двор - стараясь перекричать рев пролетающих над крышами самолетов - орут: - Коля-а! До-мой!.. Таня-а! Иди кино-о смотреть!
Да и спускаться недосуг: пока там лифт с девятого до первого доедет - каша подгорит, молоко убежит. Вот и орали, что ж тут такого - ведь не смолянки.
 Подъехала со своей синей коляской (мальчик) Валя Смирнова, бледная, взволнованная, и говорит: - Кошка голубя поймала! Она его душит, а он ее по морде крылом... Я пробовала отбить - не отдает! Валя баба спокойная, добрая, молчунья. Ей было уже двадцать пять, и ребеночка она родила себе в утешение, без мужа. Шапочки, кофточки, комбинезончики, которые она покупала в универмаге, где сама же работала продавцом, Валя раздавала мамашам, у кого были дети помладше.
Люде захотелось взглянуть на голубя: вдруг все-таки удастся отнять? До сих пор помнит она грязный, мартовский снег на газоне, жалкие чахлые кустики, и под одним из таких кустиков - кошка, урча, грызет уже мертвую птицу.
Валя, все еще бледная, пожаловалась, что ее мутит. Да и Люда вдруг почувствовала неприятный холодок под сердцем.
 Люде вспомнилось это происшествие, когда, разбуженная нестройным щебетом взрослых птенцов, оперившихся, но еще неловких, она выглянула в окно. Сосны мягко прорисовывались сквозь туман. На земле, на дне только что ушедшей в песок лужи, сидела большая стая птичек, искавших корм.
Вдруг из-за угла выскочила Фенька; птицы разлетелись. И тут Люда заметила, что рот у кошки чем-то набит. Она пригляделась - и различила свисавшие вниз, к земле, крылышко и хвостик. Птичка, наверное, с полчаса назад была поймана и почти вся - съедена. Фенька подошла поближе к окну, чтобы Люда видела ее охотничий трофей. Потом она, похрустывая перышками, доела птицу. На Люду она глядела сонно, будто с трудом узнавала.
- Кошка птичку съела! - пожаловалась Люда мужу.
- Правда? - оживился Юрий. - Что ж, на то она и кошка.
 Олег проворчал, что не стоит из-за этого его будить. Младший, Славка, когда проснулся позже, даже просиял.
 - Кошка есть кошка! Понимаешь, мама? - снисходительно пояснил он.
Оставалось только успокоить соседа, Кирилла Андреевича.
- Кошка ваша зимой не пропадет, - заверила его Люда. - Она только что птичку съела. Даже перышек не оставила.
 - Зимой птиц нет, - проворчал Кирилл Андреевич. Утро было пасмурное - соседу, наверное, хотелось еще поспать.
 Через пару недель, съездив в свою северную вотчину, Кирилл Андреевич поведал Люде радостно, что встретил там "тоже еврейку" - Анечку, которой тоже было жаль съеденную кошкой птичку. - Она кричала об этом на всю деревню!
 По-видимому, тоже не отличалась воспитанностью.
 А еще Анечка спросила у Кирилла Андреевича, не определит ли он по перышкам, какая это была птица. Отсюда Кирилл Андреевич сделал следующие выводы.
 Во-первых, еврейские женщины жалеют птичек. Во-вторых, они интересуются орнитологией. И, в третьих, орут... во всю ивановскую.
 Непростое это дело - изучать человеческие нравы. Кирилл Андреевич изучал чухонцев, изучал евреев... Баб он, к сожалению, давно уже не изучал. А без опыта - какая наука?


 
 ПИСАТЕЛЬ КРЯЖЕВ, МУЖИК КИРЮХА И АГИТПРОП

Издавна повелось, что писатели, не довольствуясь основной своей профессией и даже стесняясь ее, старались подобрать себе еще какое-то, более престижное, занятие. Лев Толстой, например, был пахарем, Пушкин - гулякой праздным, А. П. Чехов - врачом, а Блок - рыцарем и завсегдатаем ресторанов. Верный писательской традиции, Кирилл Андреевич Кряжев выдавал себя за русского мужика, жителя северной деревни. Он даже дом в деревне купил и уезжал туда на лето. Деревня, правда, была не русская, а чухонская, но это Кряжева не смущало. Сам он искренне считал себя коренным жителем, а его - дачником; местные обитатели притерпелись к нему и полюбили, как в свое время папуасы полюбили и приняли невесть зачем забравшегося к ним Миклухо-Маклая.
Оттого что Кряжев был не только писателем, но и мужиком, Люде Бакст казалось, что у нее сразу два соседа: писатель Кирилл Андреевич и мужик Кирюха.
Когда Кирилл Андреевич просыпался, мужик Кирюха бранился матерно, вместо утренней молитвы, и шел на кухню кашу варить. Наевшись каши, Кирюха весь день бездельничал.
Мужик он был, надо сказать, не очень справный. Изба букеевская была наспех сколочена из щитов, ее продувало насквозь - не изба, а карточный домик. Крыша проржавела и стала протекать, дымоходы были забиты сажей, завалены обломками кирпичей; печь сильно дымила и вот-вот могла рухнуть. Пол был в щелях, откуда зимой вылезали полчища мышей.
Огород у Кирюхи был; какой же мужик без огорода? Но грядки были сделаны кое-как; у толковых мужиков в огороде гряды длинные, ровные, с четкими межами; а кирюхины грядки были широкие и короткие, в человеческий рост. С виду - не грядки, а могилки. Росла на этих могилках в основном мокрица; да еще картошка прорастала, зимовавшая в земле. У другого бы и не выросла, а у Кирюхи - даже цвела, хоть и считается, что перезимовавшая картошка не цветет. Это Кирюхе Леший пособлял; чуял - Кирюха ему сродни.
Живности Кирюха никакой не держал, кроме кошки. Кошка была хорошая, не ленивая; зимой мышей ловила, а летом птичек - и к кирюхиному крыльцу приносила. Пеклась о хозяине.
Со скуки от безделья Кирюха на гармони играл и песни пел. Выпить тоже любил. Да не на что было. Когда гармонь порвалась, подался Кирюха в Агитпроп.
 Агитпроп сколотили демагоги, то бишь "народные вожди". Цель их была - все народы меж собой перессорить и евреев в одно государство согнать. Это чтобы конец света скорее наступил.
А люди-то все на самолетах летали, да друг от друга привычек набирались. Похожими сделались - не отличишь. Вот и надо было объяснить им, как надо жить, что любить - и главное, что (и кого) ненавидеть. Все-то у них, глупых, перепуталось: японцы квас пьют, а русские бабы кимоно носят. Русские мужики обрились, как китайцы, и виллы в Ницце покупают, а жиды - избы в северных деревнях. В Агитпропе боялись, что бритые русские весь мир заполонят. Вот и взялись объяснять: русский ты? Пей квас. Еврей? Езжай в Израиль. Японец? Носи кимоно.
От агитпропщиков вашингтонских спасу не было: то они звонили Люде и втолковывали, что у нее "еврейская душа" (а у русских - русская, а у испанцев - испанская...); то журнальчиками бездарными забрасывали, призывающими ждать "настоящего Мессию"; то на праздники религиозные приглашали. Тщетно Люда пыталась объяснить, что у них - православная семья.
Вот и Кирюха в это не верил. Не верил, что человеку от Господа душа дана, и что душа эта - христианка. Очисти ее от мусора - и увидишь...
 Но Кирюха, как завербовал его лукавый в Агитпроп, знать ничего не желал. Агитпропщики ему обещали, как победят, подарить кафтан красный и портфель министерский. Кирюха особенно кафтану зелёному обрадовался. Одежонки-то у него никакой не было: в заграничные шмотки кряжевские он рядиться не желал, а последние портки отечественные - спортивные трикотажные - Кряжев с него снял. Чтобы по утрам гимнастикой заниматься. Потому-то теперь Кирюха только на лавке полеживал да жидов поругивал.
А что же делал писатель Кряжев? Сидел, затворив дверь на веранду, и писал. Безо всякого "имиджа" - или, попросту говоря, личины.
Лицо у него в это время было тихое, доброе, и глаза - умные, человеческие. Кирюха, правда, все чаще его стал за руку хватать, слова ненависти выводить. Но Кирилл Андреевич сам от этого страдал. Потому что сердце у него было любящее.
 1997

АРБУЗ

Кирилл Андреевич, похудевший, ослабший после операции, не желал складывать оружия. Жизнь не в первый раз скрутила его, едва не сломав хребет, и швырнула оземь. Кряжев кряхтел, но не сдавался.
Через неделю после выписки он приехал в Букеево. Воду из колодца сам стал брать, на машинке стучал, на мокрые штаны не обращал внимания.
И, главное, - мечтал. Ведь как только мечтать перестанешь, тут и погиб человек. Люда думала, что Кряжев просто так, в утешение себе, мечтает. Долго будет еще в гору карабкаться, вылезать. Но случилось иначе.
Мечты у Кряжева были смелые и поскромней. Из смелых была мечта в деревню съездить. Деревня чухонская дальняя, шесть часов на автобусе, а там еще три километра через озеро на лодке плыть. - Уеду в деревню! - грозно обещал он Люде.
- Да как же вы, со швами, грести-то будете? - отчаивалась Люда.
Она, конечно, понимала, что Кряжев никуда не поедет. Не такой уж младенец... Хотя, вернее сказать, именно такой младенец, который только грозит - и ничего не сделает. Но не мечту же стариковскую разрушать.
Были и мечты поскромней. Например, на озеро искупаться сходить. Раньше всегда купался, утверждал Кирилл Андреевич. В августе недели две было тепло, почти даже жарко. К озеру по извилистому шоссе, в лиловом чаду, бухая музыкой, тянулись разноцветные лакированные букашки с затемненными стеклами.
- Вы, дачники, купаетесь тут? загораете? - с пристрастием допрашивал Кряжев Людмилу.
Люда в то лето не купалась и не загорала, почему-то настроения не было. Да не таким уж жарким было лето, теплые дни мелькнули - и пропали. Кирилл Андреевич тоже купаться не стал, отложил до лучших времен.
Мечтал Кирилл Андреевич и по грибы сходить. Растроганно, и даже как будто чуть обиженно, говорил он Люде, что грибы, рыбалка, квас неотъемлемы от русской души.
Собираясь с вечера, Кирилл Андреевич объявлял:
- Завтра встану пораньше, по грибы пойду.
Раз или два он так и не собрался. Как сам объяснил - не встал, поленился. Но потом все же выбрался в лес. Не с самого утра, ближе к обеду.
В этот день он с Людмилой почти не разговаривал. Боялся, наверное, что навяжется идти, вместе со Славкой. В лес Кирилл Андреевич ходил один. Оставался с лесом наедине. Почти что на равных. Лес его принимал, доверял свои тайны. Бывало, конечно, лешак шутил: кружил, обманывал. Но встречал как своего, не враждебно. Давно уже Кирилл Андреевич не был на свидании с Лешим. Даже волновался.
В стенном шкафу, на самом полу, стояла корзинка из прутьев, которую оставили прежние жильцы. Старая, со сквозным, как решето, дном. Для ягод она не годилась, а для грибов вполне подходила. Кирилл Андреевич молча, почти торжественно, взял корзину, короткий ножик, найденный им однажды в лесу под кустом, и вышел за калитку. Бродил он по лесу часа два или два с половиной. Вернулся усталый, даже чуть запыхался. По болоту бродить да через бурелом перелезать не так-то просто. Набрал он сыроежек, моховиков, нашел два подберезовика.
Лес стал не тот, посетовал Кирилл Андреевич. Был хороший, здоровый лес, много было грибов, морошки, но зачем-то стали осушать, понарыли канав, и лес стал чахнуть. Теперь грибов нет - одни сыроежки, да и те червивые.
Прямо на улице, на столе под окнами, Кирилл Андреевич наскоро почистил грибы. Нож он для этого взял свой любимый, с черной ручкой, хранившийся в ножнах - острый, как кинжал. Очистки Кряжев с бросил со стола на землю; там они и чернели, постепенно сливаясь с почвой.
Горкой насыпав грибы на большую сковороду, Кирилл Андреевич пожарил их, добавив - чуть позже - лучку и картошки.
Угощая соседей, Кирилл Андреевич рассказывал, как хорошо у него в деревне. Грибов много, морошки, рыбу можно удить. В Букеево подолгу только "дачники" живут, а он, Кряжев, скоро уедет в деревню.
В деревню, конечно, ехать было рано. До магазина Кряжев шел небыстро, опираясь на высокую суковатую палку. Ведра нес - поливать огород - с напряженным лицом, тяжело дыша.
Люда не поверила ему, конечно, когда Кряжев сказал, что зять чинит для него машину, и что он теперь непременно будет ездить в Букеево на машине.
- Вот зять и поездит, - предположила Люда.
- Я и сам еще поезжу, - сказал, как отрубил, Кряжев.
И вот как-то, когда Люда вешала белье на веревку, натянутую меж сосен, на участок въехала ярко-красная, почти полыхающая "нива", а в ней сидел и баранку крутил сердитый, подвижный, с острым, молодым взором - Кряжев! Он смотрел на Люду - и ехал прямо на нее. Остановился почти в полуметре, резко вывернув колеса, и беззвучно выматерился.
- Спросят тебя гости, - смеясь, вспомнила Люда, когда Кряжев вылез из машины, - что там за стук да гром, а ты отвечай: это моя лягушонка в коробчонке скачет".
На огневого кряжевского коня, кто из окон, а кто стоя на крыльце, смотрели обомлевшие соседи.
Автопробег был пробным; Кряжев похвастался, что тормоза еще не поставлены, он так и приехал - без тормозов. Правду ли, нет ли, он говорил, было неважно. Тормоза для Кряжева, в любом деле, были не самой нужной вещью.
Кряжев - потный, усталый - молодечески прошел в дом. Пусть швы были еще синими, и штаны мокрыми - он выкарабкался, он одолел.
Андрей Кириллович привез с собой огромный арбуз. Он вынес его на столик под окно и нарезал на ломти. Мякоть арбуза была ярко-красной, почти как лак полыхающей "нивы". Кряжев почти поларбуза отдал Витеньке и Адели, с которой тогда еще не был в ссоре. Зазвал с дороги прогуливавшуюся с черным пудельком Ниночку, миловидную библиотекаршу в очочках, с носом кнопочкой, которая млела при одном только виде "знаменитости", и тоже угостил ее арбузом.
Два огромных, толстых ломтя он отнес на тарелке в кухню, где Люда, согнувшись над тазом, достирывала белье. Свободной рукой Кирилл Андреевич погладил ее по спине, будто кошку. Люда предпочла бы, чтобы он этого не делал: легко ли белье стирать, когда вдруг слабеют колени? Казалось, Кирилл Андреевич и сердце свое готов был разрезать на ломти - и раздать, как арбуз, чтобы хватило всем.
Арбуз был сочным, сладким; пока дети ели, над тарелкой вились осы.
Весь вечер Кирилл Андреевич, решительный, раздраженный, провозился со своим боевым скакуном. На путавшуюся под ногами Люду он рявкал, но она не смела перечить. Все-таки дед за рулем, да еще и без тормозов.
 1997


ОВЕН

Люда прилегла после обеда на часок и задремала, но проснулась от кашля. Весь двор был застлан влажным, удушливым дымом. У колодца ей встретилась Адель.
- Я сказала ему, что не переношу дыма от листьев, - пожаловалась она Люде. – Ну кто сжигает мокрые листья?
Источником „эмиссии“ был сосед, Баранов Владимир Георгиевич. Хорошо, подумала Люда. Может быть, он послушается влиятельной соседки и погасит костер.
Неплохо было бы пойти погулять на это время. Люда задумалась, куда бы ей направиться.
Налево пойдешь – пройдешь через симпатичный лесок, но дальше был какой-то людьми и Богом заброшенный НИИ и огромная свалка вокруг него. Поговаривали – радиоактивная, но пока еще никто не облучился.
Прямо пойдешь – взойдешь на симпатичный холм, но спускаться будет уже некуда, внизу – железная дорога, а за ней – болото.
Направо пойдешь – мимо „лысой горы“, где по ночам не видели (слишком темно было), но слышали НЛО, было страшновато.
Поэтому Люда пошла к заливу. Муж был в городе, дети разбежались кто куда, никому-то она не была нужна.
День был ветреный, мелкие волны с белыми гребнями старательно набегали на берег. Раньше – до строительства дамбы – залив был чище и глубже, в Холмогорске была даже гавань, откуда можно было отправиться в Кронштадт или Ленинград, или в Петергоф, посмотреть на фонтаны. Люда помнила, как она девочкой любила наблюдать то опускающиеся за горизонт, то медленно восходящие из-за горизонта теплоходы и „метеоры“ на воздушной подушке. Часто в тумане можно было различить романтические очертания парусника.
Однажды она даже увидела „фата-моргану“ – зеленые холмы и виллы там, где не было ничего, кроме облаков.
Сейчас она, поеживаясь от ветра, сидела и глядя в никуда, вспоминала историю Владимира Георгиевича.
Он и его супруга, Ольга Зигфридовна, многие часы проводили на кладбище, у могилы их безвременно умершей от рака дочери. Девочка была талантливым литератором, писала интересные, оригинальные эссе и небольшие историко-литературыне повести. Посмертно ее портрет поместили в одном из толстых журналов, где она чаще всего печаталась. 30 лет – посмертный юбилей. Маша, миловидная юная особа с темными гладкими волосами, красиво облегающими узкий овал лица, с большими, серьезными светлыми глазами. Сейчас она была их ангел, который звездно освещал – и освящал их путь, утешно навещая родителей в снах и воспоминаниях.
Владимир Георгиевич не замечал дыма. Не дым выедал ему глаза, вызывая слезы.
В доме тушилась капуста (со знаменитыми перестроечными американскими сосисками) - подходило время ужина. Владимир Георгиевич не ругался, как Кряжев, что в обмен на сосиски вывозят „русскую красоту“, то есть лес. Он был сторонником либерализма и демократических реформ. Необходимость оных была для него ясна, как для школьника „дважды два четыре“. Политический путь России и стал, собственно говоря, поводом к расколу писателей на два враждебных лагеря. Теперь „западники“ и „славянофилы“ жевали американские сосиски, но первые не задумываясь, а вторые со скорбью в душе.
Он медленно подносил ложку ко рту, когда за стеклянной дверью замаячила женская фигура.
Владимир Георгиевич вышел на крыльцо и кротко взглянул вниз на соседку.
- Пожалуйста, погасите костер, уже столько часов дымит не сгорая, - попросила Люда.
- А листья куда?
- Листья можно в канаву за забором выкинуть, там они никому не мешают.
Владимир Георгиевич сонно взглянул на Люду своими широко поставленными, чуть навыкате глазами, и согласно кивнул.

На следующее лето в домике поселились новые съемщики – оба супруга, сквозь верхушки сосен, по звездному пути спешили на воссоединение с Машенькой.



 БУКЕЕВЩИНА

 Впервые слово это Люда услышала от старшего сына, Олега. Как впоследствии выяснилось, оно имело много значений.
Во-первых, это было все таинственное и неразгаданное, чего нельзя объяснить, и даже пытаться не стоит. Источником этого таинственного была Песчанка - что-то вроде местной Лысой горы. От Озерной - если ехать к озеру, то налево - отходила просека, утоптанная и уезженная, которая вела к большому песчаному бугру. Сосны росли тут пореже, было больше тишины и света. На самой Песчанке, то есть на бугре, кто-то прорывал правильной формы кольца - неглубокие, но четкие. Как тут не вспомнить о танцах фей? Олег утверждал, что на Песчанке долго не пробудешь - становится жутко; нечистая сила "сгоняет".
К "букеевщине" же относилась легенда о старике, который живет возле озера в доме без электричества и в поселке почти не показывается. Возле дома этого "деда" тоже было нечисто; туда идти было страшно, хоть и хотелось взглянуть, что это за старик такой - не колдун ли?
 Было еще и такое. Если вы просыпались в ранний час, когда небо уже белело, но солнышко еще не проснулось, не просочилось сквозь чернеющую хвою рыжевато-золотистым огнем, и над всем Букеевом стоял туман, на крылечко выходила Она - немолодая, полная, седая как кипень, и стояла, опершись о перила. Но стоило лишь вглядеться, испугаться - призрак тут же исчезал. Не было на литфондовском участке человека, которому она не явилась хотя бы один раз.
На участке жила и Старуха с Черным Котом. Конечно же, это была совсем безобидная старушка, теща писателя Краюхина и бабушка Гены, Олегова друга; но когда она молча, со значительным видом, ходила по участку, выгуливая свою черную кошечку, или подолгу сидела на крыльце, погруженная в бушевавшую в приемнике вагнеровскую стихию, или отвечала задорно, когда с ней здоровались:
 - Привет-привет! - становилось немного не по себе.
 К "букеевщине" также относилось и все смешное, нелепое - например, сплетни или пустячные размолвки соседей. Стоило только Люде сказать Юрию Владимировичу, что вот такие-то уехали, а такие-то приехали, или что Ротман выгнал из лужи "мелочь", которая у него под окном купала кукол-барби - Олег презрительно морщил нос и цедил сквозь зубы: "Букеевщина!..." Сам он любил говорить только о том, что будет, когда научатся клонировать людей, или научатся синтезировать пищу, или освоят Луну и так далее. Спускаться с Луны на грешную землю он, в свои семнадцать, считал занятием, недостойным "современного" человека.
И, тем не менее, все они буквально увязали в "букеевщине". Жили на участке основном старики, которые казались чудаковатыми отлитой на одну колодку молодежи. В характере стариков так и сквозила "букеевщина".
На "золотом крыльце", как король в детской считалке, восседал Ротман и его жена, Нина Константиновна. Крыльцо это - прекрасное, как идея всех крылец - породила еще несколько таких же крылец, поскромней, у других жильцов. Поначалу вокруг было много шуму, зависти, разговоров - но потом те, кто хотел, тоже возвели себе по новому крылечку, и на том все успокоилось. Короче говоря, "букеевщина"...
Кряжев тоже был полон чудачеств, "букеевщина" пропитывала его насквозь. В Бога Кирилл Андреевич не верил, но верил в Лешего, который был "над ним" (говоря так, он тыкал указательным пальцем в потолок, как будто Леший жил на чердаке). От гнева или милости этого божества зависели все кряжевские болезни, все удачи или неудачи. А еще он верил в Дуганова и в скорое наступление советской власти. Ждал он ее нетерпеливо, как "любовник молодой минуты верного свиданья", и во всем находил признаки гнилости и злостности буржуазного общества. Покупая нарезанный хлеб, он вечно ворчал, что народ хотят лишить удовольствия "хлебушко нарезать".
 Полна "букеевщины" была и неунывающая Адель, которая, пережив и переболев ссору, несколько посветлела, распрямилась и училась на одолженном друзьями компьютере играть в электронные «кошки-мышки".
 Но были на участке и обыкновенные кошки - их интересная, полная превратностей жизнь горячо переживалась литфондовцами, и на этом пристальном внимании к кошачье-собачьему бытию тоже лежал отпечаток "букеевщины". Боевитая Фенька, грациозная и трусливая Чернушка, белая и пушистая Мурка, обитающая в основном на крышках, ленивый и предприимчивый Черномырдик - все они составляли как бы особое общество, ничуть не менее достойное, чем люди.
 А люди на участке, хоть и неявно, подразделялись на работающих - и отдыхающих. Если в дачных домиках жили сами писатели - значит, это были люди работающие, а если писатели творили в городе, поселив вместо себя тещу с детьми или дочерей со внуками - тогда это были попросту дачники. Дачникам, разумеется, хотелось развлекаться - веселиться, шуметь, слушать музыку - а писателям нужно было работать. От этого на участке существовал подспудный антагонизм - и в этом тоже была "букеевщина". Примирялись те и другие на "прощальном вечере", где дачники присутствовали как устроители, а писатели - как зрители. Детки, от шести до пятнадцати - пели и плясали, декламировали стишки; лица зрителей сияли умиротворенно - впереди был сентябрь, тишина и творчество...
 Тишина стояла на Песчанке. Воздух был напоен ароматом хвои и вереска, грибным и ягодным духом... Небо поднималось над просекой голубым, ласковым куполом. Тут можно было наблюдать и восход, и закат... Хорошо бы тут храм построить, думала Люда. Кто бы ни ехал - к озеру или кладбищу, зашел бы, поставил свечу. А кто-то бы и пораньше приехал - помолиться. Она и гостье своей это сказала, тоже переводчице, высокой и пышной брюнетке, глаза которой смотрели с затаенной печалью.
И построят, - услышала она в ответ.
 1997