Навигаторы Хилега. Чёрный туман Ньюдвуда

Дмитрий Ценёв
... Там, если б два коня столкнулись,
Назад бы оба не вернулись
И не могли б вперёд идти.
М.Ю.Лермонтов. Измаил-Бей.

Однажды, когда избитый невзгодами неразрешимой жизни я наконец утвердился в мысли, что реально окружающий меня мир меня не устраивает, а переделать его нет у меня ни сил, ни возможностей, ни умения... ни желания, так как вопрос наличия его упирается в необходимость громаднейшего непосильного человеческому существу труда по переустройству его... когда дискомфорт существования в антагонистически настроенной Вселенной достиг пика немыслимого – выше и острее любой геологически вообразимой модели, чего-то вроде острия иглы, равновесие на котором сохранять стало крайне проблематично, если говорить кривя душой, и просто невозможно, если быть честным, – я сделал шаг вперёд, предварительно раскинув руки в стороны в качестве крыльев, и полетел, освобождаясь от сил тяготения серой реальности, гнусного быта и тупой прагматичности прежнего существования.
Таким образом отказавшись от знания не устраивающего меня мироздания и от веры его законам, неформулируемым и необъяснимым, диктующим мне правила моей жизни, я уничтожил дряхлую Вселенную, решив будущем именовать её Предысторической, и обнаружил в себе жгучее и страстное желание создать собственный мир таким, какой устроил бы меня полностью, который жил бы по законам моим и, естественно, не входил бы со мной, своим создателем, в конфронтацию. Собственный мир я назвал Настоящим миром, положив пред собою лист бумаги – одну из тонких плоскостей, которыя, укладываясь в кипу друг на друга, составят пространство Настоящего Мира.
Думается, чистый лист можно назвать Исторической Пустотой, пока его не коснулся смоченный чернилами шарик авторучки, в предельно краткий момент времени отметив начало Созидания не закатом или восходом, морем или сушей, словом или мыслью, а всего лишь – точкой, даже если она – начало бесконечной линии. Точка идеальная – вневременна, так как при измерении, если такой прихоти вдруг захочется гипотетизирующему гипотетическому теоретику, время стремится к нулю; таково же положение дел и с размерами, которые в случае рассматриваемой точки – больше нуля, но стремятся-то к нему же!
Конечно, я отверг все новомодные теории миропостроения, где измерений больше, чем просто четыре, и сделал это именно потому, что не в силах представить себе не то что бесконечного множества их, а и просто одного даже дополнительного вообразить себе не умею. Правда, здесь я оставил коренное отличие от уничтоженного мною Предысторического Мира: при наличии некоторых исключительных условий я посчитал возможными сделать перемещения по координате времени двусторонними в зависимости от воли и умений будущих субъектов, аналогичных людям и некоторым сомнительным животным Предысторического времени, того самого, что оставлено мною за Точкой. Но об этом – после, потому как, прежде чем заняться их изобретением, необходимо досконально благоустроить мир, в который я их намерен поселить. Хотя мысли о будущем моём человечестве, воспользуюсь пока термином из прошлого, буквально начали захлёстывать моё сознание штормовыми валами, нисколько не подвластные моему контролю. Но я думал эти мысли понедолгу и откладывал внедрение их на потом.
Я влюбился в Точку, в это полное волшебства и исполненное совершенства Первое Моё Деяние, и тут же двинулся дальше, влюбляясь всё сильнее в каждый новый микрон, миллиметр, сантиметр, дециметр, метр, километр, парсек, световой год наносимой мною на бумагу чернильной линии. Воистину высок и благороден труд, увлечение которым подчинено цели бесконечно-далёкой и глобально-всеобъемлющей по масштабам своим до эфемерности, но совсем не озабочено мелкими детальными проектированиями, лишь непосредственной импровизацией в момент творчества, являющей подлинные примеры интуиции и вдохновения. В момент созидания в точке соприкосновения шарика авторучки с листом, катящегося по просторам белой бумажной пустоты и оставляющего на ней исторический след.
Во-первых, в моём мире нет ни верха, ни низа, что является следствием ещё более фундаментального отсутствия – отсутствия сил тяготения. Это, в отличие от лишних и никому не нужных координатных прямых, представить очень просто: аквариум, для удобства – кубической формы, ибо куб легко вообразить незамкнутым в гранях своих, а продолжающимся в пространстве до бесконечности, где наш первоначальный аквариум является всего лишь объёмным фрагментом, выделенным нами из остального пространства всего лишь для удобства наблюдения – будто бы со стороны.
Привычно? Я думаю, да. Заполните наш аквариум материей, не важно, какой, главное – пока однородной и не слишком плотной. С этим тоже легко справиться воображению, по себе знаю: я ведь заполнил этой самой пресловутой материей всю бесконечную Бесконечность без конца и без края, облегчив как себе, так и вам задачу тем, что наделять её какими-нибудь свойствами считаю просто ненужным.
Вот тут подступает к моему горлу с ножом самый сложный момент, когда кое-где материю надо бы сгустить, но в мире моём нет сил притяжения! Как быть? – и преждевременно уже увлёкшийся эстетическими построениями далёкого будущего мозг мой оказался в первом и, как я убедился, непреодолимом тупике. Когда, едва освободившись от более занимательного занятия выдумывания грядущих мифологий, религий, эстетик и политик, мой разум осознал весь этот ужас, я не сдержался и отложил ручку в сторону, не зная, как быть дальше? Неужто уже настолько настало время, когда придётся ввести в только-только зарождаемую мною мировую систему допущение, фатально сближающее почти до полного подобия Настоящий Мир с Предысторическим: ближе, невыносимо ближе, чем допускал я с самого начала?
Остановка в пути – явление, безусловно, неоднозначное в зависимости от того, чем она обусловлена. Хотя, обусловлена она обычно только нецелесообразностью в данной точке пространства в данный момент времени путь продолжать, происходит ли она для того, чтобы подкрепиться или отдохнуть, или оттого, что идти дальше невозможно, не преодолев возникшего препятствия. Блаженны те, у кого это совпадает, ведь тогда положительное (приём пищи и отдых) и отрицательное (невозможность сразу преодолеть преграду) содержания события этого уравновешивают друг друга, давая возможность принять остановку в пути как данность: остановка потому, что остановка. Мол, иначе и быть не могло.
Решение пришло быстро, я едва успел выкурить сигарету, пройдясь с ней раза два-три или пять-шесть из угла в угол моего так называемого рабочего кабинета и открыв форточку. На некоторое время всё же пришлось, к великому моему прискорбию, подчиниться некоторым несвободам Предыстории, в которой пребывая, возможно, кто-то настойчивый именно сейчас пытается одолеть тяжёлую пахоту этих строк.
По вечеру, на пороге явственного потемнения, дефилировал я по Воскресенскому шоссе. Я пристрастен к мартовскому светилу в Каменьграде, преимущественно на заходе, понятно, в прозрачных, студёных сумерках. Цельный проспект нежданно сверкнёт, осиянный ясными лучами. Здания до единого каждое, кажется, внезапно загорят. Мышатые, чахоточные и чумазо-хакие масти их утратят на мгновение всецело собственную мрачность: словно на сердце выведрится, точно встревожишься либо неизвестный саданёт тебе локтем. Свежий взор, небывалые думы... Поразительно, что способен сотворить единственный малый приветик ярилов с сущностью смертною! Однако свет угас; стужа усиливалась да принялась цапаться за нос; вечер створаживался; неон забрезжил в лабазах и маркетах. Дойдя до булочной Генри, я необъяснимо стал как лист перед травой и принялся глазеть на ту половину проспекта, верно, предвидя, как именно в этот момент со мною произойдёт нечто чрезвычайное, да и узрел сразу на параллельном тротуаре дряхлеца с его псиной.
Движение крупного снега ночью в сегменте пространства, высвеченном уличным фонарём там, за чёрной неподвижно-корявой решёткой нераспустивших ещё зелень деревьев, под арию из кантаты «Деттинген те Деум» Генделя очень похоже на движение звёзд в чёрном киселе космоса, если продираться сквозь него на очень быстром звездолёте и смотреть притом не в самый иллюминатор, а издалека, чтобы заузить обзор, то тогда звёздочки полетят быстро-быстро и по-прежнему тихо-тихо. Такое явление возможно при повороте и при вращении, но как сделать, чтобы фрагмент не совпадал ни с одним из тех предыдущих, что унеслись уже в прошлое? Однако, и это уже не важно, потому что вяло и неизобретательно описанная мною аудиовизуальная картина именно меня, её наблюдателя, влечёт к переживаниям возвышенным и измышлениям вселенского охвата. Да, ведь я боюсь упустить этот свой шанс, подозревая, а не последний ли он вообще – такой неожиданно и необъяснимо нагрянувший вместе со взглядом в окно сквозь чёрную древесно-космическую решётку на выпукло-треугольное пространство, освещённое фонарём, пересекая которое от края темноты до другого края темноты, крупными хлопьями весенний снег, один из последних снегов прошедшей зимы, запоздавший в виду незнания человеческих календарей, делает же которое (пространство, имеется в виду) глобально и неотвратимо нездешним?!
Но я не знаю и не могу знать, шанс на что предоставлен мне? – и боюсь же одновременно с тем не воспользоваться им, полученным на халяву. Первый абзац я написал очень просто, так как не нуждался вовсе в его исключительности из традиций и культуромифологического среза мировой литературы: взял словарь синонимов русского языка и переписал начало «Униженных и оскорблённых» с немасштабным описанием Петербурга, заменив одни слова другими. При этом меня волновало то обстоятельство, что какие-то психологические и изобразительные акценты проявятся помимо моей воли, независимо от моего вкуса, от моего чувства меры. Наоборот, это-то и показалось мне особенно ценным в предпринятом опыте: благодаря ему начальный посыл своего дальнейшего творчества сейчас я смог воспринять как данность, как единственные плоть и смысл, на которые мне не дано оказывать никакого влияния. Впрочем, Теодор Майклович и сам быстро съехал с описания на действие, так что я покинул стезю импровизирующего вариации плагиатора с чувством изящно выполненного долга и круто удовлетворённого желания что-нибудь сотворить и кого-нибудь вытворить...
Гениальная простота предпринятого мною шага заключена в том, что я решил не углубляться в изобретение местных физики, химии, астрономии и других естественных наук и научных доктрин, объяснивших бы законы Настоящего Мира. Пусть ими в своё, отведённое им, время займутся мыслители, гении и последователи гениев, ибо они обязательно появятся, а я как ни в чём ни бывало, прокинув несколько миллиардов лет взваривания вселенской каши-малаши, переместился туда, где уже стало поинтересней, где уже закипает другое варево, гораздо более изысканное, ни с чем другим несравнимое по эстетизму своему варево человеческих (ах чёрт! опять предысторическое это словечко)... пусть, я назову моё население АРТИТОКАМИ...
Туда, где закипает варево артиточеских страстей, я прибыл, разумеется, инкогнито. Остановился в постоялом дворе «Очарование странника» и, представившись колдуном чёрного пояса и изумрудного колпака, в чём предоставил возможность хозяину убедиться собственными глазами, потребовал от него постоянной готовности накормить меня не по поводу, но по первому же зову, пообещав платить ему втрое, чем тот запросил.
- В остальное время меня не тревожить. Даже срочными депешами! Даже – сра-а-ачнейшими депешами! – просмаковал я нечто неприличное. – И не взирая на визы и имена отправителей!!! – строжайше наказал я, взяв ключ и переспросив. – Семнадцатый номер? Хорошо, через десять минут подайте шашлык с белым вином «Тьер Гарде» и рисом в бульоне. Зелёного горошка не жалейте, пожалуйста... и вообще, всякой зелени побольше, укропа, в частности, сметаны там всякой и сырых яиц с полдюжины. Не забудь обварить скорлупу горячей водой. Если к утру у меня заболит живот, то в качестве лекарства я съем тебя. Кстати, ты всё ещё не представился, а это очень неприлично.
Хозяин потрясённо сглотнул, едва не переклинив свой кадык где-то на полпути, и ответил ужасно серьёзно, вытерев о лоснящийся и мятый фартук лапы, и протянул мне ладонь свою, красную, распаренную, похожую на порезанного в бахрому морского окуня, ладонь трудящегося от зари и до зари без устали и с трудолюбием, достойным подражания, человека (прошу прощения, артитока):
- Жан. Меня зовут Жаном Дарко.
- Да, мне твоё имя, пожалуй, что ничего и не говорит. Впрочем, как и тебе – моё настоящее, а не то, которым я у тебя в книге подписался. Меня зовут Мастер Унглюк. Ужин – через десять минут!
Возможно, он побледнел, когда я точным изящным движением моей длинной руки, одной из моих длинных рук, перевернул в подставке колбу его жалких песочных часов, я не видел и мне, честно говоря, наблевать. Поднявшись тот час к себе и осмотрев комнату, прощупав все углы и щели, я убил восемь тараканов, трёх мух отвратительно-блестящей наружности, дюжину по-здешнему смешных комаров, двух сороконожек, спаривавшихся на скользкой для такого занятия эмалировке умывальника, и восемнадцать пауков. Странная закономерность, обнаруженная мной в моих нескончаемых скитаниях подтвердилась снова: пауков всегда больше всей остальной живности. Клопов, на счастье хозяина, не оказалось. Никаких клопов, ни микрофонных, ни телефонных, ни видеоклопов, ни кровососущих. Простыни были чистые и сухие, одеяло – верблюжье, подушка набита лебяжьим пером, на полу под ногами валялась дико волосатая – первозданно безобразная шкура сельтерского барибала, что было только приятно. Так же не менее приятная картина пейзажного содержания мрачной цветовой гаммы висела на не загромождённой стене, изображая некий вековой дубовый лес на закате здешнего солнца, по колено затопленный туманом. Левую окраину рощи ограничивала уходящая в горизонт насколько хватает глаз гранитная изъеденная временем скала. На одном из её дальних зубцов теплился яркий, просто пронзительный какой-то, огонёк, обрамлённый совершенно чёрным силуэтом, собственно, не то домишки, не то замка, а то и маяка. Прорисовка некоторых мелких деталей была настолько точна и поверена законами перспективы, что весь ландшафт казался открытым окном в иную страну, просторов которой, кажется, то и дело доносилось в гостиничный номер мрачно-резкое дыхание континентального ветра. Телефон мне не понравился чисто внешне, и печатная машинка – тоже. Надо будет заменить и принести сюда в дополнение к обеденному письменный стол, плюс пару кресел и три хрустальных пепельницы. Ещё три упаковки пива – каждое утро, так, чтобы хватало на весь день.
- А иначе я и вправду его съем! – сказал я нарочито громко и грозно, услышав осторожные шаги артитока, несущего тяжёлый ввиду роскошества и излишества ужин. – Вместе с женой, молодой любовницей, двумя законными дочерьми и одним незаконным сыном.
Жан, конечно, очень внимательно выслушал мои предупреждения, стоя за дверью, и постучал наконец, видимо, решив, что перед смертью всё равно не надышишься и чему быть, того не миновать.
Честное слово, я был с ним ласков, пригласив разделить со мной скромную трапезу межпространственного путешественника. Хозяин из приличия отказался, а после, как только я настоял на своём, сверкнув из-под косматых бровей изумрудно-слепящими глазами, сразу ж из приличия же и согласился. Поначалу робко жуя и запивая скромно, но потом всё более увлекаясь разговором и отдаваясь разгулу аппетита, он много рассказал мне интересного о здешних нравах, пообещал исполнять все мои капризы, которые, конечно, за рамки разумных приличий выходить не будут, и выпил по моему требованию брудершафт. У меня создалось впечатление, что он никогда в жизни своей ещё не наедался так от пуза.
- И ещё, Жан. – на прощание уже, уже в дверях, беспомощного, едва держащего поднос с грязной посудой, я взял его за одну из кисточек на воротничке и не отпустил, пока не закончил. – Тайн из моего приезда, разумеется, делать не стоит, но я сам хочу знать обо всех, кто мною поинтересуется. Даже – мимоходом, даже сильнее всеми теми, кто спросит обо мне как будто бы невзначай. Ты понимаешь меня?
- Понимаю. – прожевал и проглотил Жан.
- Для этого я буду сам спускаться в общую залу... Когда здесь у тебя час пик?
- С восьми до десяти, по пятницам и субботам – до одиннадцати. – точно продиктовал Дарко.
- Я буду спускаться вниз полдесятого и пить пиво за стойкой. Ты понял.
- Я понял, Мастер Унглюк.
- Вот и прекрасно. Спокойной ночи, Жан. Хороший ты человек, – дверь захлопнулась, и я договорил с сожалением. – только вот доверчив излишне и продаёшься задёшево.
Я был прилично пьян, но я был один, и к опьянению алкоголем добавилась эйфория полного бесконтрольного одиночества – моё самое любимое состояние, чисто по жизни. Позавчера, кажется, каюта качалась на волнах тутошнего океана, где-то внизу по-прежнему громко бузили сдуревшие от страха крысы, а наверху – в ожидании лёгкой и богатой добычи обезумевающий всё более сброд, называемый здесь командой. Капитан Вицлипуц, как я догадался уже на третий день плавания, либо законченный дурак, либо гениальный конспиратор. Не знаю, что было бы хуже: в первом случае, хоть и глупый, но союзник всё же есть, во втором же дело оказывалось безнадёжно проигранным. Они, конечно, все до единого – профессионалы, если показателем высокого класса считать идеальное несение вахты даже в абсолютно невменяемом состоянии, а в ином состоянии я их и не видал, пожалуй, кроме, разумеется, похмелья, правда, мало чем отличавшегося от «накануне». При благоприятной погоде, попутном ветре, при точно выбранном маршруте среди витиеватосплетений океанических и межматериковых течений мы двигались в направлении столицы идеально быстро, цепляясь лишь к маленьким, почти деревенским, пристаням типа Бинезельды и далеко обходя стороной крупные порты. Дело было почти у цели, за сутки до последней остановки в пути следования перед портом назначения, то есть вчера вечером, но несколько событий, происшедших в течение ночи о последовавшего дня, заставляют меня пересмотреть рекорды наполнения столь краткого периода времени активно и пассивно переживаемыми событиями.
Началось с того, что, когда, проводив капитана до дверей после нескольких неудачных попыток разъяснить-таки его местоположение в моей неприятной ситуации, я открыл окно и закурил, свежий солоновато-влажный воздух, к вкусу которого я так и не успел ещё притерпеться, заполнил каюту не в одиночестве, а вместе с отдалённым шумом очередной коллективной попойки на верхней палубе. Понимая яснее ясного, что завтрашний день может стать последним моим днём в этом вышедшем из повиновения мире, я возносил молитвы небу, точнее, к той его части, где умудрился неверным пьяным взором отыскать Скорпионово Сердце, вряд ли надеясь установить контакт с Шаулой, но намереваясь хотя бы сгустить вокруг него все возможные поля, что способны встревожить. Экстренная связь возможна тогда лишь, когда контактируют с обеих сторон, а не пробиваются так, как я сейчас, в одиночку преодолевая расстояние, посильное для вразумительного общения, минимум с участием двух посредников. Если эмоциональный сигнал будет принят хозяином, то, пожалуй, через полчаса он сможет организовать разговор, тогда можно будет рассчитывать на спасение.
Голоса приблизились, теперь пьянствовали прямо над моей головой, и я начал различать отдельные слова, не утруждая слуха, но, когда в неожиданно напряжённой перепалке вдруг прозвучала франкоязычная версия моего имени, ибо здесь я представился именно ею, потому как сами моряки граяли на поистине чеширской смеси испанского с португальским, пришлось слух поднапрячь и вслушаться более заинтересованно.
- Придурок! Да я тебе точно говорю: не какой-то там задрипанный мешок с побрякушками, а весь сундук – целиком и полностью!
- И с чего бы это тебе знать, Педро?
Действительно, с чего бы это знать какому-то Педре про мой сундук? Да и нет у меня никакого мешка, но сундука, естественно, хватило бы не одному из вас, акульих выродков, до самой смерти на жизнь безбедную, а, пожалуй, что и всей вашей честнй пьяной команде, да только не убит ещё тот медведь, что сидит на сундуке и не спешит прощаться со шкурой.
- Да с того, что я сам вместе с Рыбейрой таранил его на борт!
- Хорош твой свидетель, сейчас ему уже по якорю, тащил он этот хренов сундук или не тащил, и чего там было, и сколько.
На несколько секунд воцарилась тишина, объяснимая скорбными страхами перед Её Величеством Смертью: Рыбейра позавчера повесился, и его труп скормили акулам, вечно голодным спутницам фрегата, не желавшим отстать от нас уже пятые сутки. Для плавания вдоль берегов – явление странное, будто их кто специально подкармливает, правда, и это – только одна из рядовых странностей этого плавания. Стукнулись с переплёском деревянные матросские кружки, послышались вдохи-выдохи, кряхтенья и всяческие тому подобные звуки, не всегда благозвучные – свидетельствующие о крепости употребляемого напитка. Это вам не Тьер Гарде.
- Да, братва, Рыбейра своей доли уже не потребует. – в голосе Педро появилось какая-то злобствующая решимость. – Зато я сегодня уже не хочу больше ждать до завтра, не будь я Педро Злопамятный.
- Не заговаривайся, засранец! Вицли тебя тогда за яйца подвесит на той рее, где Рыбейра болтался!
- Плевать я буду на Вицли. – прошипел сквозь зубы и, как ни странно, очень громко кому-то, предположительно, в клочковатую и нечёсаную морду всё тот же злобно зарвавшийся Педро. – Я этого буквоеда прямо сейчас сделаю. Мне так надоело быть нищим, что ждать я не буду.
Относительно капитана я, наконец-то, получил исчерпывающие сведения, как всегда это случается с теми, кому, как и мне, везёт, совершенно случайно; но вдруг я уловил нечто новое в образе своих мыслей и чувствований: одновременно с самыми мрачными подозрениями во мне вдруг откуда ни возьмись совершенно исподволь начало расти чувство зрительской, в моём случае – слушательской, симпатии...
- А как же остальные?
- Да тебя вздёрнут утром, а нас...
- Даже если ты не прикоснёшься в сундуку!
- А нас повесят вечером!
Я мысленно поздравил говорившего с поистине фатальным предчувствием, злорадствуя в том духе, что, мол, всем вам туда – зелёный, блин, свет!
Но Педро был горяч, настойчив и заговорщицки-громок, когда зашептал главное:
- А мы не будем дожидаться утра, Санчес! Можете спускать шлюпку!
- Ну, нет! Пока ты его не прихлопнешь...
- Сперва ты его труп за борт выбрось, а мы пока посмотрим, что у тебя получится...
- Моими руками жар загребаете?
- Ты сперва с этим Мавлё-Гавлё справься!
- Хорошо, трусы! Смотрите покуда сверху, но я сразу вас всех предупреждаю, и не говорите потом, что не слышали: я беру три... нет, четыре доли!
Молчание засвидетельствовало процесс мучительных раздумий по поводу братской справедливости и тяжелейших арифметических подсчётов; наряду с самыми мрачными, как улицы послезакатного Каменьграда, подозрениями насчёт некоторых постановочных эффектов капризного режиссёра во мне исподволь окрепло желание учредить приз зрительской, в моём случае – слушательской, симпатии и подарить его Педро, потому что пауза разрешилась моим полным восторгом по поводу безоговорочного согласия, высказанного участниками заговора против меня угрюмо и скупо однословно. Тогда Педро произнёс торжественно, вполне в традиции лучших романтических театров средневековья, помнится, где-то и когда-то мне довелось быть зрителем:
- Мы уже богаты! Клянусь возвращением Святого Растабана. Осталось только дождаться, когда он погасит свет и ляжет спать. А я убью его тихо и быстро, как Жало Змеи.
Нет, меня не вдарило молнией и не окатило ледяным душем, когда я услышал эту фразу, сказанную явно для меня. Интересно, так кто же он на самом деле, этот интересный мне Педро? Не тот ли самый хорошо замаскированный проводник, которого обещал мне Шаула? Если да, то как он собирается выкручиваться из того положения, которое сейчас нагородил? Понятно, что от меня сейчас требуется всего лишь спустя некоторое время погасить свет и сделать вид, что сплю, и – дождаться связника. Но я ещё не спешил.
- Санчес прав, Педро! Подумай всё-таки, а что, если он и вправду не простой смертный? Ты хоть раз видел, чтобы Малё крестился, молился Аллаху или ещё каким-нибудь богам? Он очень похож на чародея!
- Хорошо, если он колдун, то это только лишь значит, что мы не ошиблись насчёт его богатых сундуков, только и всего! Но я не верю в эту брехню, не верю. Мою собственную бабку сожгли на костре за то, что она всего лишь добавляла в обыкновенный борщ самый обыкновенный крысий горошек. Добавляла для особенного аромата, которого не мог добиться никто из наших соседей при варке борща. Секрет заключается в том, что нужно было научиться отмерять время. А матери моей пришлось покинуть свою родную деревню, когда она хвощом и папоротником вылечила местного иезуита, но отказалась показать, как надо разыскивать клады и трупы с помощью всё тех же хвоща и папоротника.
- Не гневи Бога, Педро! В жизни бывает всякое, но я сам видел, вот этими вот глазами!
- Да что ты видел?! – мой будущий убийца вспылил, но его, по всей видимости, в моём случае – слышимости, остановили, в несколько голосов предлагая всё-таки набраться терпения и, проявив терпимость, дослушать рассказ испуганного Санчеса, тем более, что тот не слыл меж ними ни трусом, ни лжецом. – Ну, ладно, только и слышно со всех сторон, послушай да послушай. Я уже всё сказал, так что могу послушать и твои сказки, Санчес. Давай, что ты видел вот этими вот глазами?
- Я видел, как он вызвал духа и разговаривал с ним на непонятном языке. Это случилось два дня тому назад.
- Да ты был пьян!
- Да не пьянее, чем ты сейчас! Он стоял вон там, на левом борту за шлюпкой, точно думал, что его никто там не видит и не слышит, а я только что справил нужду и собрался снова завалиться спать, но не успел, как пришёл он, вытащил этот свой дьявольский камень...
- Сам испугался, теперь и других хочешь напугать!
- ...достал камень, который болтается у него на груди... А ты видел, какая там цепь? Она вся из колдовских знаков...
- Меня больше трогает то, что она вся сплошь из золота и что она тяжела...
- Так вот, он взял в руки цепь вот так и стал заклинать камень. Ладони он всё сводил ближе и ближе, так что цепь начинала провисать, и в кольце под ладонями появилось лицо, с позволения сказать. Рожа, образина, страх божий! Глаза бы мои не видели такого страха! Они говорили между собой совсем недолго, но дьявол, мне так показалось, на что-то очень сердился, а этот Малё не просто оправдывался перед ним, а почти что дерзил. Во всяком случае, было очень похоже на то, а потом стало совсем наоборот... Я не понял ни одного слова, а ведь я слышал почти все языки Артиточества, но я не услышал в их разговоре даже намёка на знакомый мне язык! Я всё это видел своими глазами и слышал своими ушами.
- Да два дня назад ты был в стельку, потому что поминал своего милого дружка!
- К тому времени я уже протрезвел, это случилось почти на рассвете. Привяжите мне яйца к якорю и бросьте за борт, если я вру! Он колдун, это точно, так же, как то, что меня зовут Санчесом Кривым!
Надо признаться, мне понравилась весёлая клятва Кривого Санчеса, но не понравилось всего лишь то, что кто-то совсем-совсем лишний и вовсе напрасно оказался свидетелем сеанса связи. Это могло так же не понравиться и моему спасителю Педро вместе с нашим с ним общим хозяином, им это могло не понравиться ещё и потому, что в тот раз я разговаривал вовсе даже не с Шаулой... Но Педро по-прежнему оставался упрям, как один из тех двух баранов. Видимо, у него есть предельно разработанный план моего вызволения из когтистых лап пьяно-алчущей команды фрегата. Или он очень хитёр и сейчас попытался извлечь из Санчеса максимум возможной информации не двусмысленного толка обо мне. Ох, уж эти функционеры выше среднего ранга, носы у них больно любопытные по причине служебного рвения, невдомёк мальцам, что лучше просто исполнять приказ и не соваться не в своё дело. В любом случае – не по своей же, чёрт возьми, инициативе!
- Да будь он хоть сам Дьявол! Я редко обращаюсь лично к Богу, а посему Боженька оценит мою сегодняшнюю молитву и поможет справиться своему рабу тем вернее, если Малё этот – исчадие ада. Это убийство, Санчес, станет тогда искуплением всех моих грехов, а мы с тобой ещё встретимся на перевалочной базе и выпьем, пока будет тянуться эта очередь, нам будет о чём поговорить, ведь в таком случае нас отправят в разные богоугодные учреждения: одного – вверх, а другого – вниз!
Эта неподражаемо исполненная речуга нездешнего пафоса и качества произвела на меня окончательное потрясение, и я решил более не томить жаждущих зрелищ и злата флибустьеров сентиментальными ожиданиями и погасил свет, на что один из них, видимо, неотлучно следивший за окном моей каюты, вполголоса подозвал всех, сообщив тревожно радующее известие. Вряд ли они ещё будут теперь разговаривать.
- Пора, наверное, и поспать – сказал я на французском. – И будем надеяться, что я правильно понял все знаки препинания, расставленные в этих трудно поддающихся пониманию испано-португальских предложениях с таким обилием самых противоположных акцентов и диалектов.
Это я бросил в темные волны океанской ночи шёпотом и, не закрывая окна, подумал, что Педро просто обязан понять эту фразу и что, если он начнёт дознаваться, с какими такими дьяволами я общаюсь в предрассветные часы, наводя ужас на неспящих алкоголиков, то его тоже придётся убрать, как и Рыбейру, насовсем. Обидна для него будет такая благодарность, но что ж поделать, если речь идёт не о каких-то там жалких Человечестве планеты Земля или Артиточестве планеты Зимейя, а вообще обо всём Настоящем Мире?!

Некогда в старые страшные странные времена Ньюдвуд был прекрасен в любое время года, в любую погоду, в любой час суток, как и положено хвойному вечнозелёному лесу. Он ведь тем и хоршо, что замкнут, самодостаточен, недоступен – охраняемый гармоничными законами темноты и труднодоступности, не соблюдая которых или нарушая их, не выживет в этом особенном мире внутри всего всеобъемлюще-остального ни один сколько-нибудь самодостаточный артиток. Удушающим боа вытянувшийся в долине под высокой скалистой стеной плато на три с лишним сотни миль и в поперечину ширясь от пятнадцати до тридцати от обрыва в разных местах, густой, труднопроходимый, он вызывал и в года веков своего зелёного величия суеверный страх у жителей трёх городов и четырёх деревень, расположившихся от него как можно дальше – по берегу Океана Строптивого, ограничившего эту полосу материковой суши с противоположной стороны. Но в те старые страшные странные времена, о которых никто ничего уже и не знает толком, именуя те века Тёмными веками Средневековья и отдавая их на растерзание гулливой фантазии дилетантов и исследовательской не менее тёмной, чем сами века, науке под названием «медьевистика», Ньюдвуд вовсе не был Голым Лесом, как его называют сейчас. Тогда он ещё был вполне естественно и обыкновенно Густым Лесом. Примитивно и честно – соответственно содержанию – носил он другое имя, правда оригинального его прочтения и звучания сейчас уже точно никто не может вспомнить, потому что у языков есть одна неприятная особенность: они живут. И, следовательно, как и артитоки, живут изменяясь и умирают, когда достигают тупикового совершенства. Впрочем, из артитоков никто ещё не умер от совершенства, им только иногда и не всем может казаться, что совершенствование закончилось... Никто в побережных селениях и думать не подозревал, что кто-то может жить и живёт под сводами природно-ортодоксального готического храма. Это не могло иметь ни наружного, ни внутреннего значения – словосочетание «жить в лесу», пока погранично живущие артитоки не стали замечать очень медленно продвигающегося строительства на краю плато. Барон Д’Юрак лично возглавил отряд, выбрав ориентиром за несколько недолгих лет уже порядочно выросший клык башни, и двинулся на освоение и, если придётся, покорение участка, на который, между прочим, имел наибольшие права претендовать в качестве владельца. Но ни сам Д’Юрак, ни кто бы то ни было из его отряда не вернулись из-под сводов и колонн векового леса. Ослабленный ввиду отсутствия мужской линии воспроизводства рода Д’Юраков племенной замок был переименован оставшимся бесхозным народом в Замок Дурака и был захвачен без кровопролития и со всеобщего согласия соседом пропавшего без вести барона – маркизом Д’Юренем. По прошествии не то полугода, не то лет пяти-семи маркизом тоже овладела исследовательско-покорительская напасть, он спал с лица, почти не спал и, наконец поняв всю неизбежность необходимого шага и решив для себя, в чём тут всё дело зарыто, тоже вышел в поход, что из соображений бытового меркантилизма просто необъяснимо: присоединив очень большое, расположенное в центре побережья бывшее бароново владение к своему, едва уступающему ему, он уже был богаче троих остальных соседей, вместе взятых. Посему возникла неслучайная дополнительная версия побудительных причин, что в Замке Дурака сокрыта некая указующая на лес тайна, не то древнейший фолиант, не то страшнейшее из заклятий, заставлявшая желать обладания Густым Лесом. Но и Д’Юрень кончил плохо, не в своей постели, как говорят, когда человек умирает не от старости: пятеро вовремя сбежавших от него рыцарей сообщили, сами пребывая в полугорячечном бредовом возбуждении, что он там по всем признакам совсем свихнулся, стал одержим, что ли, какими-то крайне странными идеями дойти до края Мира и самой Жизни. Выяснить же, буквально ли они или в переносном смысле употребляли некоторые термины своего диагноза, не удалось, так как в весьма краткий срок двухнедельного лечения, предпринятого местными знахарями, все пятеро скончались, так и не разъяснив ничего, с каждым часом приближения к смерти всё менее и менее обнаруживая сходство с артитоками в нормальном состоянии рассудочных способностей. Народонаселение, так и не выяснив, каковы же были симптомы психиатрического заболевания Д’Юреня, оказалось повергнуто в бездну суеверного ужаса тем ещё более ужасным и наглядным фактом, что все пятеро разрешились как один кровоизлияньями через головные отверстия. Смерды, живущие по понятным причинам бедности и тяжёлого существования более или менее низкими интересами и помыслами, нежели дважды потерянные ими хозяева, по прошествии траура и окончании надежд на возвращение последнего сеньора, переименовали в быту Замок Дурака в Замок Дурня и стали ждать наследников как того, так и другого вышеупомянутых. Наследники были седьмая вода на киселе и, не настроенные на междоусобные тяжбы за территорию провинциальную и отсталую, уговорились между собою и в соотношении фифти-фифти продали огромное по местным понятиям владение иезуитскому монастырю им. Св. Франца-Иосифа, что доминировал на континенте напротив, то есть в непосредственной близости, и окончательно эмигрировали через океан. Ко времени прибытия в Замок Дурака и Дурня отцов-иезуитов башня на гребне скалы приобрела вид, близкий, возможно, к законченности, и если ещё и продолжала строиться неведомым зодчим, то как-то уже незаметно, зато на самом верху её, выполненном в духе открытого всем ветрам бельведера, каждую ночь почему-то загорался яркий свет, вряд ли исходивший от обычного огня, что было предосудительно встречено монахами по причине таинственной необъяснимости, но свет этот, каковой бы ни была природа его происхождения, оказался полезен, действием своим склоняя пограничное артиточество и, частично, монашество ко мнению, что это просто маяк. Вещь, конечно, в хозяйстве полезная, возражали другие монахи, но не настолько ведь, чтобы простить маяку его неартиточеское по всем насущным признакам и сопутствующим обстоятельствам явление. Иезуиты всё-таки оказались поумнее своих предшественников, канувших в глубины зарождающихся эпосов и легенд, избрав другую тактику: они решили проложить дорогу до самого плато, используя дерево просеки в целях собственного строительства и мало заботясь о действительной необходимости дороги, которая рано или поздно упрётся даже не в Никуда, а в самый банальнейший из тупиков. Возможно, что и здесь свою решающую роль сыграли таинственный фолиант или неизбежное заклятие Замка. Преодолев восемь километров тяжёлого пути, отцы-иезуиты остановились перед необходимостью организовать вахтовый лагерь в непосредственной близости от места проведения лесозаготовочных работ, а наутро следующего дня подводы пришли из Леса без леса и без единого артитока; удивлённо-возмущённое монастырское начальство послало узнать, в чём там дело, посланцы вернулись в Замок, привезя на запряжённых всё теми же лошадьми на всё тех же подводах трупы монахов и наёмных поселян в количестве семнадцати штук – всю бригаду поголовно. Из носов, глаз, ушей, ртов вылилось крови достаточно, чтобы все они были бесповоротно мертвы. Выяснить вновь столь трагически заострившиеся обстоятельства Густого Леса так и не удалось, мудро испугавшийся настоятель запретил ночёвки в кровавом лагере, а по-другому, думается, распутать это дело и не возможно просто. Но лошади-то! Лошадей несколько раз из любви к установлению истины оставляли привязанными там на ночь ради следственного эксперимента, и они нисколько ни разу не пострадали. Мрачное место под названием Мертвецкая Вырубка стало местом самых романтических пикников и любовных свиданий – почти всегда безлюдное и по-прежнему ещё прекрасное днём. Проповедники монастыря нашли особенную прелесть сочинять и вещать на тему страшного соседства в обыденности бытия дьявольских сил. Юлии было тринадцать, а Роману – шестнадцать, когда, повзрослев однажды, полюбили друг друга, встретившись у колодца между своими селениями, да так, что очень быстро, и не без божьего, видимо, промысла, не без участливых советов более опытных друзей и подруг, зашли очень далеко, как в чувствах, так и в сопутствующих этим чувствам наслаждениях. Но зажиточные родители Юлии и гордые нищие – Романа – те и другие оказались против. Тогда непослушные дети ушли из семей своих и, поняв по-настоящему, а не в грёзах счастливых, всю невозможность обустроить в Мире своё счастье, зашли ещё дальше, чем только что, удалились на Мертвецкую Вырубку и умерли там в одну прекрасную ночь – по всей видимости, в знак протеста непониманию взрослых. Позднее раскаяние осиротелых родителей всё-таки хоть как-то скрасило трагедию, и они настояли на похоронах по христианскому обычаю, доказав монахам, что смерть детей хоть и была, конечно, самоубийством, но всё же таковым не является, ведь сами они рук на себя не накладывали. С тех пор Мертвецкая Вырубка стала называться Христианским Суисайдом, что добавило ей не только дурной репутации, но и, как часто случается со всеми страшными и сентиментальными легендами, репутации философски-высокой, ведь как хорошо жить на свете белом, когда есть поблизости такое важное и нужное место, где можно без боли и страданий в соответствии своей собственное воле умереть, не взяв притом на душу греха против Бога. Голым Лес стал без видимой причины лет сто пятьдесят-двести по плачевном завершении строительства иезуитской дороги, скудея и обнажаясь постепенно от моря к плато, осыпаясь и чернея еловыми лапами, пирамидально усаженными на стройных стволах, но, как то ни странно, до сих пор стоит и, кажется, живёт. Никто не скажет точно, живёт ли? Но то, что он не умер, знают, кажется, все. Потому, что к такому сенсационному выводу пришёл один учёный артиток от Королевского Двора, специально посетивший эти места после прочтения беглых и полуфантастических записок какого-то беглого каторжанина, жаловавшегося на то, что не нашёл приюта в этой местности ни у артитоков, ни у природы. Второе его возмущало особенно, ибо такого безобразия с ним никогда более ни раньше, ни после не приключалось. Академик и Маг красного кушака и серого колпака Д’Олжн выяснил так же и природу смерти артитоков в гущах Ньюдвуда, но выводов своих публиковать не стал, будучи учёным порядочным, не падким на сенсационную славу и не имея фактически засвидетельствованных им самим во время краткого своего пребывания в Монастыре им. Св. Франца-Иосифа случаев умерщвления Лесом артиточеской плоти. Д’Олжен, вернувшись в столицу ко Двору, обратился к королю с просьбой на использование в качестве подопфытных кроликов парочки-другой преступников из приговорённых к смерти, обещая им освобождение в случае, если останутся таковые живы. Король долго думал; во всяком случае, каждый раз, когда придворный Маг интересовался решением по этому вопросу, Его Величество говорил, что думает, что пока ещё консультируется и что, если моральные и религиозные аспекты сомнения уже не вызывают и положительны для Д’Олжена, то тревожит только одно: а что, если приговорённые к смертной казни останутся живы? Кто знает, однажды уже побывав на суде артиточеском и постояв пред вратами чертогов Смерти, и исключительно чудом избежав исполнения приговора, преступник предоставит ли властям новую возможность потребовать его голову в уплату долгов по счетам Артиточества? Наверное, это было лет сто назад, короли с тех пор сменились уже раза четыре, а удачно выплывший из передряг дворцовых переворотов и наследственных эволюций Академик Д’Олжен всё никак не мог дождаться положительного результата единственно только по этому вопросу. Он стал сед по причине неотвратимой старости, морщинист и дряхл с виду – потому же, но силой и здоровьем по непонятному никому капризу природы отличался такими, что ему могли бы позавидовать и многие молодые люди, надумай он как-нибудь из прихотливого хвастовства продемонстрировать их публично. Духовенство косилось на него, подозревая в его долголетии и здравии нечто неартиточеское, но поводов прикопаться он пока не давал. А сам принципиально верил в торжество здравого смысла во имя научных целей мирового познания и, как признался на аудиенции у последнего правителя, не намерен уже стал уйти их этого в Мир Иной, не раскрыв единственной уже нерешённой и интересующей пуще прежнего тайны. Король Ламбертан IV был потрясён теми чувствами, что владели старцем в момент подачи прошения, а также – древне-жёлтым цветом бумаги, на которой оно было изложено, и торжественно и вполне серьёзно пообещал Д’Олжену рассмотреть вопрос со всех сторон, проконсультировавшись с Главою Церкви и с Высшим Комитетом Парламента насчёт нравственной и религиозной сторон вопроса, а так же насчёт юридических тонкостей изменения вида казни, что могло, пожалуй, стать по нынешним временам чуть ли не главным препятствием положительному исходу. Д’Олжен тогда осмелился напомнить, что решить данный вопрос положительно возможно только в течение этого, так сказать, года, ведь Его Величество Ламбертан IV вместе с Главою Церкви и всем Парламентом намерены к концу года рассмотреть судьбу законопроекта Об отмене Смертной Казни. Монарх кивнул, поблагодарил старика, что тот внимательно, видимо, относится к общественной жизни Родины, что говорит о нём только, так сказать, в лучшую сторону, и поинтересовался, как великий Маг и Придворный Академик относится к Отмене Смертной Казни, на что тот ответил благочестивым поклоном и произнёс очень кратко именно то, что – «Положительно!» Король кивнул, немедленно достал из кармана свой ставший уже знаменитым блокнот, где записывал самые неотложные дела, необходимые к скорейшему разрешению, и, пролистнув всего лишь пару-другую мелкоисписанных страниц, черкнул что-то. Потом ни с того, ни с сего спросил о нуждах Академии, об учёных и их учениках, но всё – в общем, не касаясь ничего серьёзно, пока направлялись вместе с Д’Олженом к дверям огромной королевской приёмной залы. Вдруг зазвонил телефон, и, торопясь и извиняясь, Ламбертан IV ещё раз заглянул в блокнот и с искренней улыбчивой доброжелательностью обнадёжил на прощание старика учёного, пригласив на аудиенцию через неделю в этот же день и этот же час, гарантируя окончательный ответ на столетний запрос Д’Олжена. Выйдя от своего благородного самодержца, благодарный старик, исполненный счастья, зашёл на Воскресенском шоссе в булочную Генри, напился там на радостях и умер, добравшись до дома в обычный час, - умер в своей постели. Его король узнал об этом из выпуска теленовостей и сильно огорчился не только смерти Придворного Мага и Академика, мудрейшего артитока Королевства и всего Артиточества, но и тому, что предпринял значительные усилия, закончившиеся решением проблемы Д’Олжена. Случайно обмолвившись камердинеру о причине плохого настроения, Ламбертан IV получил нижайший дружески ненавязчивый совет, мудрый однако, как почти всё, что когда-либо осмеливался предложить камердинер государю: передать дело, раз оно уже должно иметь продолжение, преемнику Д’Олжена, новому Придворному Академику и Магу, в качестве обязательного к исполнению Первого правительственного поручения, дабы закончить историю исследований Ньюдвуда раз и навсегда, заодним достойно и красиво подведя итог жизнедеятельности одного из величайших учёных современности.

Оба главнокомандующих Маршала напутствовали меня слово в слово:
- Искусство, мой дорогой дружок, жаждет своей жертвы! – кровожадной и кровохаркающей фразой, кровоядной и кровоотрыгивающей. – И если ты не желаешь стать ею, то ею должен стать любой, кто попытается воспрепятствовать тебе. Везенья тебе, Мастер Беда, и да предстанет тебе Истина!
Если б знали глупцы, как похожи друг на друга, враг на врага, Д’Юрень – на Д’Юрака, все эти гении стратегических измышлений, подменяющие в словозвучании диспозиций и партитур своих сражений артитока или человека артиточеским или человеческим так называемым «фактором», конкретно существующие или отсутствующие веру и чувство патриотизма – аморфными и непонятными «боевым духом» и «морально-политической подготовкой», того веселее – «интернациональным долгом», до жеста, до взгляда, до мысли и слова – до смешного, то, это почти точно, если они – не законченные дебилоиды, свихнувшиеся на своих космических интригах, что подали бы в отставку. Чёрт побери, в один день, и в один час!!! Я давал им одни и те же ответы на одинаковые вопросы, думая не о них и, тем более, не об этих их стратегических выверенных до безобразия проектах, но о своём всецело – о личной выгоде, о некоторых принципах, которыми никогда не хотел бы поступиться и о которых рассказывать и вспоминать теперь не стоит отдельно, о своей частной жизни, наконец, о том, например, как одолели меня анонимные звонки ни о чём, сперва ограничивавшиеся только отсутствием отзыва на моё недоумение и повешеньем трубки, потом перешедшие в стадию несчастно-безмолвных вздохов в течение двух-трёх, пяти, десяти, пятидесяти минут, а в последнее время назвавшиеся, наконец, малопривычным для русского уха именем Анжела, для меня – малореальным, пока не увижу обладательницу его воочию. Или о том, как, давая интервью журналисту местной многотиражки, малому подвижных воззрений на окружающий мир, и позируя для фото, залез на один из череды столбов, оставшихся от когда-то существовавшего в тополином парке ажурного забора, используя остов его древности незначительной в качестве постамента, я совершил потрясающее по вышине своего падения кощунство, воспользовавшись столь материальными предметами и явлениями Предысторического Времени, ведь здесь я вовсе не должен был никоим образом выделяться из толпы человеков – ничего обо мне не знающих землян. Катастрофически таким образом я, похоже, лишь в очередной раз низвёл до подобия Предысторическому свой Настоящий Мир!
Шаула, или Жало, как именуют его романтически наиболее настроенные подданные Фомальгаута, обладает до снобства исключительным чувством вкуса, утончённость которого, ну, нисколько не странно для меня граничит с изощрённой жестокостью садиста. Это хорошо для осознания удовлетворения вялотекущей жизнью, что он – всего лишь Главнокомандующий, а не шеф какой-нибудь там ужасной Тайной полиции или контрразведки... Когда я начал играть в другие ворота, то, собирая материал на Шаулу, сделал интересное наблюдение, подтвердившееся впоследствии и другими, правда, менее масштабно впечатляющими, но всё же – примерами: радикально настроенные в юности индивиды, не претерпевая никаких метаморфоз с возрастом, как многие из лидеров панк-движений разных времён и народов, например, становятся радикально (читай «консервативно») настроенными оплотами современных политических режимов, а иногда – и самими фюрерами. Внешне Шаула до сих пор остался панком, нося роскошный ирокез ядовито-флюоресцирующих окрасок, три серёжки в одном ухе, четыре – в другом, парфюмерией пользовался только специфической, специфической настолько, что подойти к нему даже на расстояние рукопожатия, что делать он любил, по-прежнему оставалось затруднительным делом, более того – опасным: некоторые падают в обмороки; таланта и однобокого фанатизма, который иначе и не выражается, чем демонстрацией абсолютного знания, что по-другому и быть просто не может, чем по Шауле, присущего любому монарху или диктатору, Шауле хватило бы для того, чтобы свергнуть Фому, как, будучи злобным и верным псом, называл он хозяина, но не хватало и не хватает, и не будет хватать никогда для этого шага, чреватого чередой Сверхмировых Апокалипсисов, самой малости: возможности свергнуть одного из Стражей Неба. Вероятность такого стечения роковых обстоятельств равна нулю, потому что это всё равно, что отменить один из законов природы. Ты можешь издать указ, по которому зиму будут называть летом, но зима летом не станет, как её ты не назови, хоть «перманентно ограниченным периодом времени, климатические условия и свойства которого должны быть прямо противоположны тем, каким являлись реально до точки такого-то числа такого-то месяца такого-то года этакого-то столетия». Охвостье ирокеза, заплетённое в семь косичек разной длины, окончательно раздражило меня однажды, именно тогда я возненавидел это моё ангельское число «семь», со значением которого должен был бы мириться всвязи со знаниями, дарованными мне свыше, в чародейском искусстве, но не хотел. Ныне я склонен думать, что любовь Жала к цифре «семь» и постепенно ввиду того развившаяся во мне ответно ненависть к ней же стали одной из главных причин того, что я решил вести двойную игру... Да при первой же возможности я найду и ещё первые же попавшиеся ворота, пусть платят все! А пока вторым моим сеньором стал Граффиас, главнокомандующий Маршал Антареса, Стража Запада.
Если бы у Тото Кутуньо густая и пышная шевелюра вилась мелким руном, ниспадая на грудь, плечи и спину (скрывая лопатки, например), то это был бы точный портрет Клешней Скорпиона, как прозвали своего Маршала Граффиаса романтически наиболее настроенные подданные Марсоподобного. Высшие знаки отличия, и без того обстоятельства уже, собственно, затерянные в декоративных позументах побрякушечного характера, всяческих кантиках погончиков и серебристеньких аксельбантиках, вообще редка проглядывают в просветы космически-чёрных локонов самого высокого и стройного красавца из человекоподобных, каких довелось видеть. Он мне понравился и манерами своими, явно демонстрирующими принадлежность Граффиаса к самому высшему, подкоролевскому, сословию не только по службе, но и по рождению. Он тоже обещал мне сопровождающего в этой прогулке, и я мог бы высоко оценить его такую-то заботу обо мне, если б я не подозревал, что сопровождение это – не что иное, как слежка за агентом, которому ещё не резон доверять полностью и безоговорочно, то есть мне... Мол, руки у нас, Клешней Скорпионовых, длинные, так что... Два наблюдателя за одним Мастером Бедой на корабле – не многовато ли? Лучше бы они друг другу глотки перерезали, а я уж как-нибудь и сам выкрутился б, без их чреватой последствиями помощи!
Но, как мне ни симпатичны эти два моих господина, ехидно скорчив в темноте морду, – сказал я про себя, когда увидел в проёме окна болтающиеся ноги в высоких и, по всей видимости, тяжёлых сапогах. – они всего лишь два огромного значения придурка!
Педро был высок ростом, только это и позволила мне разглядеть темнота, но я продолжал надеяться на лучшее, дожидаясь, когда он либо заговорит со мной, либо, позаботившись об освещении, предоставит в моё распоряжение свои глаза, или, возможно, нападёт, как обыкновенный глупый пират, жадный до чужого.

Яма Педро Злопамятного была большей частью не обжита, похоже, он не слишком свободно владел технологией общения на высоком уровне светских стандартов и потому не слишком часто пользовался ею по назначению, больше он предназначал её для содержания пленников. Но как бы то ни было, я опростоволосился и, оказавшись почти беспомощен перед ним, честно и, насколько мог, добродушно и удивлённо поинтересовался:
- Как тебе это удалось, Педро Злопамятный?
- Не зови меня этим именем! – именно таким приятным голоском нашёптывает свои признания в любви кумулятивный снаряд, прожигая стомиллиметровую броню танку в порыве согреть своей страстью его железное сердце. – Расслабься. Дружок.
- Тогда представься по-настоящему, я ведь тоже... как и ты, не люблю быть неприличным гостем.
- Тем не менее, ты мой гость. А не я – твой. Так что не требуй от меня ни кофе, ни пера и бумаги. Время терять нам некогда. Так что не верти хвостом понапрасну. Он тебе ещё пригодится, если будешь умницей. Изволь говорить честно.
- Серьёзное начало, но пока я, ей Богу совсем не понимаю твоего тона и этой самой серьёзности!
- Твоё имя, шпион?!
- Не понял тебя. – я предложил ему как бы не углубляться в прения по поводу, а вовсе даже просто заняться делом моего спасения. – Я полагал, ты собирался помочь мне спастись с этого пиратского корабля? А?!
- Представься хозяину, иначе наш разговор закончится сейчас же. – мрачно ухмыльнулся он, нисколько не соотнесясь с тем высоконадставленным недовольством, которое раньше удавалось мне, наверное, гораздо убедительнее. – Давай-давай-ка, детка, мы познакомимся, и я решу в соответствии с распоряжением шефа, станцуем мы рок-н-ролл или сарабанду. Твоё настоящее имя?
- Мастер Беда, Мастер Унглюк, Мастер Трабл, Мастер Малё. Больше языков я не знаю, Педро! Ты уж прости малограмотного меня!
- Не зови меня этим педерасьим именем!
- Так ведь ты по-другому-то мне и не представился! – честно говоря, я был шибко напуган, и это не могло проскользнуть мимо ревнительно исполняющего его патриотический долг внимания моего пленителя. – Как же мне тогда звать тебя?
- А ты? – по-прежнему эротично-мрачно спросил он, оттачивая на мне своё мастерство произведения впечатлений. Не безуспешно, потому как я терялся с каждым новым его словом всё больше и больше. – Ты долго ещё мне, капитану контрразведки, собираешься пудрить мозги?
- Ка-а-акие мозги?!
- Унглюк он, посмотрите на него! Трабл, видите ли! Малё! Ты это вон тому идиоту на палубе лепи, Мастер Паршивец, а меня уволь!
- Санчесу? – я, кажется, что-то ещё спрашивал, но думал... а думал ли, спрашивал или нет?.. И про что? В любом случае – не понимая, что же тут, в конце-то концов происходит?
- Он такой же Санчес, как я Педро, а ты – холодильник «Свияга»!
- Нет, лучше успокойся, капитан, и спокойно объясни мне, что тут происходит и что за ахинею ты несёшь?! И как тебе, чёрт возьми, вообще удалось заловит меня?
- Молча. – ответил он, мысленно пожимая плечами, да с той ещё издёвкой в голосе, что я сразу понял ту свою ошибку, а именно то, что он затащил меня в яму не визуально и не на аудиоконтакте, он зацепил весь этот мой ворох – МОИХ, ёшь твою темь! – мыслей дурацких, идиотских размышлений о Главнокомандующих и о весёлых в некотором роде играх, что он тут же и подтвердил в устной форме, ввергнув меня в бездну отчаяния. – Вот именно, мой Мастер, именно так оно и есть, как тебя ни ломает.
Издевается.
Издевается-издевается.
Издевается-издевается-издевается, да и пахнет у него здесь, как на скотобойне. Только сейчас я понял, чем мне не нравится здешний густо застоялый запах.
- А может, ты всё-таки заткнёшься на пока? – окончательно бесприютный и морально осиротевший, я начал думать о том, куда бы подальше послать моего мерзавца, да так, чтобы он обязательно свалил туда, поскорее и без прав переписки и на возвращение. – Я понял, ты хочешь сам заняться исполнением заказа, да?
Конечно же, он промолчал, что мне понравилось больше, чем когда он говорил, и больше даже, чем весёлая клятва Санчеса Кривого, тогда и я уже не стал торопить события, ведь на меня вдруг снизошло спокойствие, тем более неожиданное, чем менее, а менее уже некуда, обоснованное. Я ничуть не больше, чем прежде, чувствовал себя защищённым. По правде говоря, я был гол, я был слаб, но я был сам, и в этом-то, собственно, и была, оказывается, моя сила и моя защита – в необходимости всем этим Антаресам и Фомальгаутам, их верным Граффиасам и Шаулам, Педрам Злопамятным и Зассанчесам Кривым...
- Издеваешься? – на удивление спокойно не выдержал он, нарушив в конце-то концов подзатянувшуюся паузу тишины.
Издеваюсь. Конечно, ведь я нужен живой, потому что вслед за Зимейей полетите в тартарары все вы, если осмелитесь меня грохнуть. Пусть, не сразу же, но что точно – это обязательно...
Издеваюсь-издеваюсь. Разумеется, ведь иначе давно могли бы нанять кого-нибудь другого, попроще, посговорчивей, подешевле, пофанатичней и глупого или более зависимого от вас. Мало ли во всех этих паршивых мирах самых разных способов заставить человека служить? Исполняя...
Издеваюсь-издеваюсь-издеваюсь. Натурально! Исполняя даже куда более подлые поручения. Моё же поручение совсем не подло, совсем не так сильно подло, как задания тех же Санчеса или Педро. Как, кстати, его всё-таки звать-то? Пляша от обратного, я развальяжился в кресле наподобие прокрустова ложа с электроподогревом, хотя яма-то меня будто и не держала уже, но я не спешил пока сам выбираться из неё.
- Будь же, наконец, гостеприимен. Представься, а то я ведь так и буду звать тебя Педрой! – пригрозил я, строя из себя законченного пофигиста ну, где-то так, вселенского масштаба. – А тебе приходилось, скажи мне честно, не кривя ни душой, ни телом, быть свидетелем мартовских закатов Солнца в Каменьграде? А, Педро?
- Не надо, Малё! – мрачно остановил меня мой таинственный незнакомец. – Я тебя не держу. Только вот не старайся меня прикокошить, когда выскочишь.
- А я и выскакивать пока не собираюсь, не скажу, конечно, что мне здесь нравится, но даже дурной здешний воздух я пока могу перетерпеть. Ты ведь, кажется, должен сопроводить меня в Бенниблунг? Так что будь любезен, тащи. – мой подростково-наглый тон будто даже и омолодил меня самого, ей Богу, в этот момент я был искренне самовлюблён. – Ты бы хоть иногда проветривал помещение! А, Педро? Пед...
Остановивший меня вздох его был искренне снисходителен:
- Чтобы эти идиоты поверили и вытащили твоё добро в шлюпку, сейчас я должен выбросить из окна тело. Твоё, между прочим, тело.
- Спасибо, конечно, я рад, но, может быть, ты лучше сам выбросишься акулам на ужин?
Даже на этот истерически идиотский вопрос он ответил серьёзно:
- Тогда всё останется по-прежнему, и завтра поутру тебя всё равно грохнут эти ублюдки.
- А как же Санчес? Думаешь, его задание сильно отличается от твоего? Кстати, вы с ним вполне могли бы стать союзничками. Сладкая парочка – гусь да га...
- Ну и свинья же ты, Мастер Унглюк! Будь я на месте Маршала, пришил бы тебя ещё в Альгамбре, не будь я Васька Саспенс!!!
Я как ошпаренный выскочил из этой вонючей ямы, услышав наконец имя её хозяина. Влип. Смятение моё не ускользнуло от его внимания, и он усмехнулся:
- Часть жизни мы работаем на имя, Мастер Беда, потом имя начинает работать на нас. Успокойся. Я же сказал, не сейчас. Как-нибудь потом. Когда Маршал позволит. Если бы ты знал, как приятно, когда твоё имя производит такой вот эффект! Желаю тебе того же. На, выпей. И давай-ка обсудим мой скромный план.
- Да. – сглотнув предварительно, чтоб не подавиться случайно и ненужно, я приложился к стакану моего же бургундского, любезно предложенного мне гостем. – Я тебя слушаю, Васька Саспенс.
- Давай запросто.
Саспенс сидел в далеко отставленном в центр комнаты кресле, расслабившись и по-ковбойски возложив на стол свои ходули в ботфортах сорок девятого размера, сам он был под стать хозяину своему – Граффиасу, лишь немного уступая в росте. Граффиасу! – это означает только одно, что я почти засветился, считая, что спаситель, пока я не услыхал его обросшего кровавыми легендами имени, служит Шауле. Проговорился ли я? Не помню до сих пор, но очередное потрясение опять вряд ли смог скрыть от Васьки, а он, как и положено суперпрофессионалу, остался невозмутим:
- Хорошее вино. Так ты готов, сынок, выслушать мой план? – переспросил он, видимо, для того лишь, чтобы, окончательно расставив все точки надо всеми «и», подавить меня не менее окончательно, чего и добился. – На дворе ночь, так что нам с тобой совсем даже не нужно краски, чтобы убедить дураков, что акулы схавали. Вот тебе акваланг, в нём кислорода, между прочим, часов на пятнадцать, а вот – кольчуга, которую оденешь сверху, рыбки всё равно захотят тебя распробовать. Смотри, не перепутай, кольчугу – сверху.
- Издеваешься, да?
- Издеваюсь, да. Одной из них сунешь в рот вот эту бяку, её подружки, возможно, сами эту народную героиню и съедят. В это время ты поплывёшь в сторону Бенниблунга, но лучше – сразу к берегу. Когда выберешься, пойдёшь всё в ту же сторону, там где-нибудь и наткнёшься на меня с этими придурками. Чем раньше, тем лучше, троих уберём до рассвета, а Санчеса я возьму себе для разговора на предмет, чей хозяин круче. Всё ясно, Мастер Трабл?
- Не зря болтают, что я твоей яме невыносимо воняет разлагающимися трупами...
- Приукрашают. Ты же там был?
- Был.
- Ну и как, чем там пахнет?
- Чем угодно, только не рождественским пирогом.
- А я тебе не Казиноре какой-нибудь, перед смертью не откармливаю. пусть приличиями принцы забавляются.
- Бедняга Санчес.
- Да, ты прав, как почти всегда. Жало круто просчитался, выставив против меня этого сосунка.
- Да он просто не знал, кого выставит Граффиас!
- Ладно, хватит о грустном, одевайся. – Саспенс сидел, оглядывая меня скептически, что было весьма пренеприятно, будто взвешивал что-то на весах своей холодной и жестокой рассудочности; любопытство взяло верх, и он спросил. – А зачем ты всё-таки Рыбейру шлёпнул?
- Шлёпнул и шлёпнул, – проворчал я, с трудом справляясь с портупеями титановой противоакульей кольчуги. – тебе-то, в натуре, какое дело до нас с Рыбейрой?
- Просто любопытно. Он-то ведь в этой истории весь такой совсем левый и никому не нужный.
- Не думаю. Он такой же Рыбейра, как я – Педро, а ты – пылесос «Ракета»! – я не знал этого наверняка, я знал почти, что всё, наверняка, не так, но очень уж хотелось мне пошутить. Нет, это был не Ганелон! Но кто же? И зачем он в этой маске?
Иль есть причина этакой опаски?!
Васька Саспенс. Быть может, гневен взором он,
Таинственного жаждая отмщенья,
Боялся преждевременной огласки?..
Мастер Беда. Не наделяйте незнакомца благородством
И тайною. Я вам скажу, что он
Способен вызвать был лишь отвращенье –
Обыкновеннейший очередной шпион.
Васька Саспенс (горько). Всего лишь! Это ли не то уродство,
Что вскрыло язву самообольщенья
Моего? Да так нево... невовремя!
Мастер Беда (злорадствуя и надсмехаясь). Пардон!
- Твой стиль, Мастер Унглюк, страдает вышедшим из моды декадансом. Пора, честно говоря, за борт прыгнуть.
Он встал, взял меня за плечи, осмотрел спереди, развернул, поправил портупеи, осмотрев меня сзади, и, подталкивая меня к окну, негромко добавил:
- Да, чуть не забыл! Нагубник оденешь в воде, акул не бойся, вот эта бяка разорвёт любую из них в клочья, так что кровищи и без твоей будет предостаточно. Только не забудь чеку дёрнуть.
- Да-а, главное ты почему-то оставил напоследок! А если бы я об этом не подумал?
- Да ты итак не подумал. В любом случае, это твои проблемы, а не мои. Я-то думал, что передо мной – профессионал, а не так себе, любитель.
- Ну, спасибо тебе, Саспенс, за снисходительность, я ведь и вправду об этом даже и не подумал. А меня самого эта твоя бяка не оглушит?
- Нет. Руками-ногами не размахивай, когда падать будешь, ты же уже труп! – сказал он нечто странное, выталкивая меня за окно.
- Типун тебе! – я вывалился, едва не взмахнув от неожиданности руками.
Капитан контрразведки Васька Саспенс мне не понравился, и я решил при первой же коварной возможности избавиться от него, после чего выплыл далеко за кругом освещённой кормовыми фонарями воды, чтобы убедиться, а не надул ли меня так вот примитивно личный суперагент Граффиаса? В этой жизни, как и в той, всякое случается, и я, давно приучен к ожиданию подвоха даже в самой ясной, казалось бы, ситуации, с замиранием сердца, что сродни чувствам блефующего картёжника, оглянулся назад. Всё или ничего! Перегнувшись из окна моей каюты, неслышно в плеске и шуме беснующейся вокруг добычи стаи акул Саспенс что-то объяснял своим сообщникам. Те наивно соглашались, увлечённо уточняя какие-то детали, что ли; чуть отдельно я разглядел фигуру Санчеса кривого, его не интересовали ни распоряжения Педро, ни акульи игрища, он всматривался в темноту вокруг, но, так как со мной ничего не происходило не предусмотренного предельно разработанным планом Васьки Саспенса, всматривался он в темноту океанического пространства, значит, безрезультатно. Я не стал дожидаться дальнейших событий, почти совсем уже уверившись в результативности весьма подвижной и активной деятельности моего контрразведчатого спасителя.
Мне не хотелось потерять Санчеса, если не в союзниках, то хотя бы как средство избавиться от Саспенса. Это я обдумывал на плаву – как оказалось, напрасно тратил и время, и энергию, и силы. Потому что, еле-еле добравшись до берега, плюнул на все остальные полученные инструкции, пошёл не вдоль берега, а в глубь выгоревшего какого-то местного леса, стараясь забрести куда погуще, уставая всё больше и, для того, чтобы не заснуть на ходу, подпитывая мозг кислородом, в целях чего и не спешил снять акваланг. Скоро мне блуждание в корявом, состоящем из одних только голых стволов и сучьев, с позволения сказать, лесу начало претить и запретило настолько, что я, так и не найдя сколько-нибудь действительного укрытия, лёг спать.
Сейчас я склонен считать, что в этом именно проявила себя рука Провидения, определённо, симпатизирующего мне, а не Саспенсу. Поутру, свеж головой и полон сил, я сбросил акваланг, вздохнул полной грудью, что называется, и... да, сквозь всю эту дрянную из земли торчащую древесную оторопь увидел нечто, меня заинтересовавшее. На удивление, днём сквозь лес продираться стало труднее, но было недалеко, и скоро я обнаружил на полянке возле моего сундука, доставленного в целости и сохранности, шесть трупов, среди прочих – Санчеса Кривого и Педро Злопамятного, злая память которого никого уже больше не потревожит. Кровь липкими лужами вытекла на голую чёрную землю через глаза, носы, рты и уши.

Булочник Генри слыл артитоком гуманным и жалостливым:
- Не надо вставать, – произнёс он, благосклонно похлопав старца по плечу. – сидите-сидите.
Но тот сам опять не уразумел и прогамкал своим трепещущим дряхлым голоском своему псу, лежавшему на паркете и, возможно, забывшемуся сладким сном, накрыв физиономию свою двумя конечностями:
- Акроза, Акроза! – тот не двинулся, и старец затвердил грустно, тронув пса костылём. – Акроза! Акроза!
Он опустился на колени и взял морду собаки. Несчастный Акроза! Он оказался дохл, подох давно тихо, около сапог собственного хозяина. Возможно, от возраста. Принесли бренди... Это ахинея, дрянь, дерьмо! – подумал я, закрывая Словарь синонимов и сходных по смыслу выражений.

Жан Дарко сам первый заговорил на нужную мне тему, намешивая водку с водкой – для видимости, будто и вправду намешивает коктейль: «Он остановился в тринадцатом номере, прибыл сегодня днём, почти сразу после того, как я подал вам обед. Он назвался... сейчас выговорю... да, вот! Вицлипуц, да».