Последнее цветение вишен

Борис Бельский
Ты вернешься в свой потерянный город, а вернешься ты туда обязательно, уже после того, как только-только, опустив головы в потемневшее небо, начнут съеживаться нераспустившиеся цветки. Когда с еще мокрых ветвей, обронивших прошлогодние ягоды перезревшей вишни, упадут последние листья. Когда в тихом саду, строгим каре опоясавшие наш дом, высохнут все стволы. Когда липкой смолой заплачут на восемнадцать лет повзрослевшие деревья, посаженные в год прохладного лета. Когда я родился и не умер.

 А сейчас, сидя на теплых от солнца  не оструганных досках шаткого крыльца в ожидании твоего пробуждения, я не хочу думать об этом.

 Иногда, когда ты спускаешься по узкой лестнице из комнаты наверху, в которую никто кроме тебя  никогда не открывает дверей, и приносишь к насиженному креслу любимую книжку с разлетающимися веером пестрыми закладками, я под скрип неторопливых ступенек стараюсь представить: ты - в толстых шерстяных носках, в растянутом не по размеру свитере, из-под которого выглядывают голые коленки, с лепестком вишневого дерева, прицепившемся к широкому воротнику у плеча и хрустальными глазами из-под размаха пушистых волос с шелестящей белой лентой, найденной совсем недавно в бабушкином сундуке, ты входишь - на щеках размазанные пятнышки спелой вишни, что раним утром ты срывала с отяжелевших веток, подметающих прошлогоднюю листву, смотришь на уставшие за ночь высохшие цветы, разбросанные по белой скатерти, но тебе все равно - ты их не видишь – ты здесь в полном одиночестве, смотришь куда-то вдаль, туда – за покосившуюся изгородь, за кусты потемневшей осени, за верхушки лип, которые стали старыми намного раньше, чем ты научилась сторожить мои сны, за высокие гнезда отлетающего за холмы леса, тем более, что ничего этого ты еще не увидела, устраиваешься в глубоком кресле и открываешь книгу.

 В доме по вечернему сыро и тепло.

 Из-под зеленого абажура, висящего под потолком на длинном шнуре, раскачиваются пойманные сумерками лохматые тени и испуганный свет, не достав дальних углов нашей комнаты, где мы в полудреме коротаем на двоих бесконечные ночи, выхватывает из темноты устрашающие отражения. Ты постоянно  пытаешься чем-нибудь отвлечься,  чем-то - как всегда невпопад - все время занять себя, ради того, чтобы скрыть настороженность, притаившуюся в уголках твоих глаз со  спрятавшимся в глубине ночным испугом. Ведь уже совсем скоро окончательно стемнеет, а я опять, вот уже которую неделю кряду, стану невольным соглядатаем того, как ты украдкой приносишь под свитером тяжелый, с въевшимися в рукоять бурыми пятнами, кухонный нож, которым дед когда-то к большим праздникам наотмашь рубил толстые куски мяса; кладешь его рядом с собой у старого кресла, и будешь до утра сторожить мой прерывистый сон. Ты уже давно научилась охранять мои робкие сны, научилась разжигать старую керосиновую лампу с едва заметной сетью трещинок на стекле, научилась слышать забытые истории, которые тебе каждую ночь приглушенные блики помутневшего плафона рассказывают о том, что прилетающие по утрам дожди, падают у нашего крыльца на скамейку, разбиваются и, растаяв, превращаются в вишневые соцветья, уносясь к розовым облакам над дальней горой с таинственным названием Фудзи, а потом снегом возвращаются к нашему дому, и ты, закутавшись в пуховый бабушкин платок, внимательно выслушиваешь, делая вид, что веришь всем ее секретам, но, не желая огорчать старую керосиновую лампу, лишь прячешь за краешком платка едва заметное недоверие, легкую, как вишневое облако, настороженность, которая, если верить потрескавшейся лампе, превратится позднее в пушистое цветущее поле, над которым будут сплетничать болтающие без умолку бабочки и стрекочущие кузнечики будут, не переставая, подсчитывать травы на отсыревшем лугу, кажется, еще день-другой, и они их выкосят до черной земли - их не надо прогонять, говоришь ты, и подкручиваешь, и без того робкий фитилек, чтобы его хватило как можно дольше. Теперь вишневые лепестки влетают через окно и шуршат вслед за в пушистыми носками на твоих ногах, и ты их настойчиво, но в тоже время осторожно, стряхиваешь – ты совсем не хочешь их повредить, опасаясь, что они разучатся летать.

 В эти короткие минуты, украдкой подсматривая за тобой, я вижу, как ты высоко запрокидываешь голову, забрасывая с лица на затылок растрепанные волосы, как ты на ночь закрываешь двери, подпирая их шаткой скамейкой и задергиваешь тканые  занавески на окнах, будто они в силах уберечь наши сны, как ты роняешь в старенькое кресло свой длинный свитер, и укладываешь шерстяные носки в лохматые тапочки у теплой печи. И как играют по утрам после беспокойного сна на твоих бледных щеках солнечные зайчики, прокравшиеся сквозь частое перекрестье рам, и забытые после рассвета длинные полосы тумана в бороздках между ровными рядами ягод, и капли росы в травах густого сада. И как ты собираешь упавшие с пожелтевших обоев яблоки и раскладываешь их на белой скатерти среди нездешне-ярких цветов. И как ты, тяжело дыша, стараешься поймать дальний конец радуги, начинающейся неподалеку от полустанка на железной дороге, и привязываешь его к растрепавшимся ниткам белой ленты, запутавшейся в волосах. И как ты тонким пальцем рисуешь на запотевшем стекле смеющихся человечков; выводишь их глаза, в которых никогда не было потаенных страхов, наделяешь их улыбками, которые надолго не сохраняют настороженности от стука падающих ветвей в глубине сада; их нарисованные глаза занимают весь проем окна, но они, не разглядев твое притаившееся ожидание ночи, открываются все шире, шире и занимают огромную стену, и к тому времени, когда солнце рассаживает по ветвям силуэты черных птиц – все то небо, которое можно увидеть сквозь наши окна. И как ты, вздрогнувшей от холода ладонью, стираешь темные пятна, что появляются каждый вечер, словно, сами собою, с грубого ножа, который по утрам возвращается в ящик под керосиновой лампой, давно ставшей непременной участницей наших ночных разговоров.

 Каждое утро ты достаешь валкую тележку на двух колесах из-под покосившегося крыльца. Деревянные ступеньки мы с тобой долго и неумело подпирали неровно отесанными столбиками, которые по зиме расшатались и ближе к весне попадали под шершавое тело старого сруба, оставив после себя лишь неровные ямки, залитые грязной водой. Ты стараешься  не опускать вниз глаза - когда ты в них смотришься, тебе становится невыносимо жутко. Еще более жутко, чем теми ночами, когда тебе приходит в голову мысль, что в одну из них ржавый нож больше не поможет тебе защитить себя и меня.

 Ты толкаешь, поскрипывающую с каждым шагом, непослушную тележку вверх по извилистой тропинке, что приведет тебя к стихийному торжку у маленькой железнодорожной станции, где старушки в чистых платках с раннего утра уже успели разложить на картонных коробках свои нехитрые пожитки в ожидании скудных монет, которые ты принесешь затянутыми в уголок носового платка. Между завернутым в полотенце хлебом и бутылкой парного молока ты будешь осторожно - чтобы не смять даже краешка - укладывать дочиста выбеленный лоскут льняной ткани.
 Ты спрячешь в неуклюжую тележку еще много разных вещей и среди них - прежде, чем отправиться в обратный путь - маленькую канистру с керосином для нашей лампы.
 Ты не забыла о трансформаторной будке, где под жестяной крышей к полудню становится нестерпимо жарко? Там еще весной поселилось заблудившееся пчелиное семейство – тысяча непоседливых насекомых. Их не нужно беспокоить - ты им лучше не мешай - обойди их жилище вдоль насыпи железной дороги - тогда и им не придет в маленькие головки, с густыми щеточками вместо усов, обращать на тебя внимание. На обратной дороге ты остановишься у закрытого шлагбаума на переезде, и будешь взглядом провожать убегающую вдаль по рельсам бесконечность и любопытные взгляды проезжающих. Рельсы под колесами сверкают, как заточенные ножи – словно начищали их специально для тебя, вот только никогда не отразится в них, пусть искаженного, полузабытого воспоминания твоего далекого города. Поперек лежащие шпалы закапаны черной смолой - пчелы сердятся, и о чем-то своем громко разговаривают, что на языке пчелиной стаи, должно быть, означает:  - «до чего же вы глупы, и самое важное - не смейте трогать, в конце концов, наши ульи». И поэтому они мчатся на своих прозрачных крыльях прочь от железной дороги,  считая на ходу улетающие назад вслед поездам, закапанные липкой смолой, шпалы. А к вечеру,  когда время от времени тебе приходится уступать узкую тропку возвращающемуся с пастбищ сытому стаду, вниз по пыльной дорожке, едва сдерживая тяжесть наполненной тележки, слетает ставшее прозрачным в закатных лучах солнца твое невесомое платье.

 Намного позже, когда ближе к осени под тяжестью стаи диких дроздов поникнет ветвями  почерневшее каре деревьев, оберегающих наш старый дом, когда скроется зеленый хвост случайной электрички, уносящий тебя в твой потерянный город, запершись в комнате наверху, в которую никто кроме тебя  никогда не открывал дверей, на куске чисто выбеленной льняной ткани я нарисую лохматого пса с огромными глазами. В его зрачках будут мерцать блики керосиновой лампы, и крепкие лапы, напоминающие кряжистые стволы высохших вишен, при виде непрошеного чужака будут рыть острыми когтями неуступчивый гравий у нашей калитки, никогда не запирающейся на замок.
 
 Но сейчас, сидя на теплом от солнца  крыльце в ожидании твоего возвращения, я не хочу думать об этом.


Со страницы "Городской Бомж" 2001 г.