Дождь. Понедельник. Октябрь

Геннадий Нейман
Сначала было письмо.
“Здравствуйте, меня зовут Дима. Я прочитал Ваши рассказы в журнале, и мне очень понравилось. Я тоже немножко пишу. Не могли бы Вы прочитать мой рассказ и сказать – стоит ли продолжать. Мне очень важно Ваше мнение”.

Он открыл вложенный файл и пробежал глазами по строчкам. Кровь-морковь-любовь. Стандартный набор начинающего графомана. Ахи-охи, стоны-вздохи. И непременные похороны в конце, где окружающие убивались по безвременно ушедшему герою, а больше всех убивался именно ТОТ, бросивший, предавший. Язык рассказа ужасал примитивностью, да и ошибки в тексте были вопиющи.

Он щелкнул мышкой на кнопке “ответ” и честно написал, что продолжать Диме не стоит. Никогда. И что если не дано – так нечего и начинать. Отправил письмо, закурил, задумался, глядя на экран с главой нового романа.
Сочинять не хотелось – совсем. Вместо сюжетных перипетий в голове вертелся последний разговор со Стасом. Сейчас, спустя неделю, он разговаривал бы с любовником совсем иначе. Он нашел бы аргументы и доводы, уговорил бы Стаса подождать, перетерпеть, образумиться.
“Задним умом крепок, - он подумал о себе с неприязнью, - А как до дела доходит – в истерику кидаемся, угрожаем. Ну так поделом вору и мука”.

Еле слышно чирикнул мэйлер. Он открыл почту снова.
“Спасибо. Я никогда не считал себя писателем. Просто наболело – захотелось выговориться, вот и написал. С уважением. Дима.”
Он задумчиво посмотрел на письмо. Наболело, значит. Может и наболело, кто знает. Чаще всего такие горе-писатели пишут как раз о себе, о своих переживаниях. Авторы одного плохого рассказа. Или одного плохого стихотворения.
Он снова пробежал пальцами по клавиатуре компьютера.
“Вы писали о своих переживаниях? Если Ваш рассказ, Дима, в чем-то автобиографичен, то прошу меня извинить – наверное, я был слишком резок в оценках.”
Ответ пришел почти сразу.
“Нет, что Вы, совсем не автобиографичен. Простите меня, но не могли бы Вы со мной встретиться? Я знаю, что дерзок, но я не могу объяснить всего в письме. Мой телефон…”

“Наглый какой мальчишка, - сердито подумал он, - Свидания назначает, сопляк”.
Откуда пришла уверенность, что автор письма – мальчишка, он не знал. Наверное, из-за рассказа – ну не мог такую ерунду написать более-менее взрослый человек, не мог.
Он встал из-за стола и прошелся по комнате. На душе было тоскливо. Тоскливо было и за окном, где мелкий дождь с низко висящим туманом пропитывал сыростью все на свете – деревья, скамейки в парке, землю голых газонов, стены тесно стоящих домов….
Он снова вспомнил Стаса и машинально потер ладонью грудь слева. Да, он был неправ. И вообще в его возрасте пора задумываться перед тем, как устраивать скандалы из-за найденного между книг использованного презерватива. Сорок пять лет – это не двадцать пять. А когда к возрасту прибавляются еще и неизбежные болезни, когда месяц сидишь дома из-за сердечного приступа – вот ведь не ждал, не думал – то надо смириться с тем, что на это время тебя кем-то заменили. Да, это больно, очень больно, особенно учитывая, что твоему любовнику тоже не двадцать и не тридцать. Но он, в отличие от тебя, здоров как бык, и темперамент у него далеко не рыбий. Ну привел к себе кого-то на ночь-две. Не повод это разрывать отношения, которые длятся не первый год, не повод.

Голос в трубке оказался совсем даже не мальчишечьим. Нормальный такой мужской голос, только очень взволнованный. Договорились встретиться в четыре в “Землянике”.
 Он не знал, чего ждет от этой встречи. И зачем она вообще ему нужна. Да, со Стасом все кончено, как ни горько это признавать, но новых знакомств он пока не жаждал. И не понимал, как все-таки дал себя уговорить. Тем не менее, он принял душ, порылся в шкафу, выискивая что-нибудь такое, поэлегантнее. Остановился на сером, грубой вязки, свитере и черных брюках, критически осмотрел себя в зеркале. Не Ален Делон, конечно, но вид вполне моложавый. А с модной нынче небритостью и легким ароматом Пако Рабанн так и вообще никто не даст ему его годы, максимум, лет тридцать пять.

В “Землянике” посетителей днем не было. Только у стойки бара торчал какой-то долговязый тип с длинными волосами.
Он сел за столик у окна, машинально вытащил сигареты, щелкнул зажигалкой. За стеклом, дробясь в дождевых каплях, скользили машины.
- Можно? – Долговязый стоял рядом, - Дмитрий – это я.
Он кивнул, молча, удивляясь тому, что собеседник оказался совсем иным, нежели он себе представлял. На вид мужчине было лет тридцать или чуть меньше, сбивала с толку худоба, граничащая с костлявостью. Но лицо выглядело старше тела, это было лицо совершенно измученного человека, лицо, словно рассеченное двумя скорбными морщинами, перерезавшими щеки.
В какой-то момент ему даже стало стыдно своего ухоженного вида, дорогой кожаной куртки, небрежно брошенной на соседний стул, зипповской зажигалки с гравировкой-монограммой.
- Вы простите, что я так нахально вас сюда вытащил, Григорий Сергеевич. Но мне показалось, что вы сможете меня понять.
Дмитрий опустился на стул напротив. Подбежавший официант положил перед ними меню. Григорий Сергеевич заказал себе только кофе, Дмитрий заказывать не стал вообще ничего. Разочарованный халдей неторопливо ушел куда-то вглубь кафе, наверное, жаловаться товарищам на неудачных клиентов.
- Дело в том, что я давно и безнадежно люблю одного человека. Я знаю, что между нами никогда ничего не будет, я ему не ровня, да я и не стремлюсь быть с ним рядом всегда. Все, чего я бы хотел – это провести с ним хотя бы одну ночь. Только одну – чтобы запомнить ее и жить этими воспоминаниями. Но я не представляю себе, как ему об этом сказать.
Официант принес кофе, помедлил у столика в ожидании еще какого-нибудь заказа. Не дождавшись, ушел. Дмитрий смотрел в стол, нервно стискивая пальцами потертую барсетку.
- Вы писатель. Очень хороший, умный, тонкий писатель. Подскажите, посоветуйте – что мне делать. Я ведь этот рассказик дурацкий написал только для того, чтобы был повод с вами встретиться.
Григорий Сергеевич задумчиво помешал ложкой кофе.
- Прежде всего – вы, как я понял, гей?
- Да.
- А ваш …возлюбленный?
- Не знаю. Если бы знал – может быть, мне было бы проще. Не знаю.
- Вы не пытались с ним поговорить?
- Нет, никогда.
- Почему?
- Я боюсь, - Дмитрий с тоской посмотрел в окно, - Просто боюсь, вот и все. Насмешки боюсь, отторжения. Увидеть в его глазах презрение или отвращение.
- А для такого страха есть основания?
- Нет, наверное. Может, мне все это просто мерещится. Я живу мечтой, понимаете, Григорий Сергеевич? И я боюсь даже пытаться эту мечту осуществить. Потому что если он откажется – все рухнет.
- А если согласится? О таком варианте вы, Дима, не думали? Попытайтесь признаться, ведь в случае удачи вы приобретете многое. Может быть, даже не одну ночь воспоминаний, может быть, больше – неделю, месяц, даже годы.


Они беседовали очень долго. Дмитрий был настроен пессимистично, рассказывал Григорию Сергеевичу о своих муках и сомнениях, о своей безнадежно долгой любви.
Писатель горячился, убеждал, доказывал, приводил примеры. Когда за окном стемнело, и кафе наполнилось народом, разговаривать стало слишком неудобно. Григорий Сергеевич предложил поехать к нему и договорить там.
В квартире было, действительно, проще. Дмитрий оживился, даже стал иногда улыбаться. Он то соглашался, то снова начинал рассказывать о своих страхах. Григорий Сергеевич бегал по комнате, жестикулируя и с увлечением рассуждая о превратностях любви.
Неожиданно Дмитрий неуловимым движением соскользнул с кресла и упал перед писателем на колени:
- Одну ночь! Умоляю вас – одну ночь и ничего больше. Я уйду утром, исчезну, растворюсь, вы никогда обо мне больше не услышите. Неужели вы так и не поняли, что все это время я говорил только о вас….

Его разбудило щебетание птиц за окном. Дождь закончился совсем недавно, солнце нехотя выглядывало из-за туч, все еще низких, все еще полных тяжелой влаги. На решетке окна висели крупные капли, медленно срываясь вниз.
Он потянулся всем телом, чувствуя, как его переполняет необъяснимая радость. Ночь была…нет, не так. Ночь – БЫЛА. И какая ночь. Полная нежности, трепета, восторга. Ночь сумасшедшей жадной любви. Ночь неизбежности расставания. Ночь шепота и поцелуев, ночь экстаза и боли.
Он вскочил с постели, еще хранящей терпкие запахи, пробежался по комнате, задыхаясь от переполнявших сердце чувств. В квартире никого не было, кроме него, но это было уже несущественно, неважно, это было второстепенным. В нем теснились слова и образы, бурлили, требовали немедленного выхода.
Он, торопясь, сделал себе несколько бутербродов, налил в большую керамическую кружку крепкого сладкого чая, но не утерпел – принес все к столу, где играл заставкой экран монитора, забегал пальцами по буквам. Руки не успевали за мыслями, он возвращался к написанному, стирал, исправлял, а за окном все шире расходились тучи, открывая бездонно синее небо, пронизанное светом.


- Все сделал?
- Да.
- Он поверил?
- Мне и не поверил? Зря я хлеб жую в своем провинциальном театрике?
- Хорошо. Сколько я тебе должен?
- Как договаривались – сотню зеленых.
- Больше ты в этот город не приедешь.
- Что тут делать, в вашей дыре.
- Не хами. Не в каждой дыре тебе по сотне баксов платят за один спектакль.
- Объяснил бы уже – зачем тебе надо было этот спектакль разыгрывать?
- Не твое дело.
- Ну не мое так не мое. Прощай.
- Прощай.

Стас захлопнул дверь, вернулся в комнату и лег на диван. Солнце мешало, било в глаза, он встал, задернул плотные шторы и снова лег. Лицом к стене.